чайно, но на самом деле
служащая центром архитектурной композиции. Я смотрел и не мог
насмотреться. Мой спичечный дом, чудом возникший в чужом
времени и пространстве, породил странное и горькое ощущение,
будто я встретился с самим собой -- живой с мертвым, точнее,
мертвый с живым. Я отошел от него, пятясь, вновь забрался в
постель и натянул одеяло до подбородка, продолжая смотреть на
стеклянный ящик, где покоилась моя юная душа, как царевна в
хрустальном гробу.
Вдруг я резко отбросил одеяло и принялся торопливо
одеваться, потому что черные мысли подобрались к самому сердцу.
Бороться с ними можно было только действием. Одевшись, я собрал
постель. Это отвлекло меня на несколько минут, но лишь только
я, засунув белье в ящик под тахтой, уселся на нее, как отчаяние
навалилось на меня с новой силой. Я оцепенел, уставившись на
спичечный дом, будто ждал от него помощи, и сидел так долго,
пока не раздался тихий стук в дверь.
Я не в силах был вымолвить ни слова.
В комнату заглянул хозяин. Он был в брюках и в майке,
давшей мне возможность разглядеть его крепкую фигуру с широкими
плечами и рельефной мускулатурой, что не так часто встречается
в пятьдесят лет -- на этот возраст он выглядел. В руках у него
был стакан с чем-то белым.
-- С добрым утром, -- сказал он. -- Меня зовут Николай
Иванович.
-- Евгений Викторович, -- кивнул я, испытывая жесточайший
стыд.
-- Выпейте. Это кефир. Помогает, -- он протянул мне
стакан.
Я принял стакан и втянул в себя освежающий глоток кислого
кефира. Николай Иванович смотрел на меня изучающе.
-- Извините. Я сейчас уйду. Мне действительно некуда было
вчера идти, -- чужим голосом произнес я.
-- А сегодня уже есть? -- прищурился он.
-- Есть.
-- А то погодите. У меня сегодня выходной. Глядишь,
познакомимся, -- он улыбнулся одним ртом.
Мне не понравилась его самоуверенная доброта, будто он
заранее был убежден, что я не принесу ему никаких хлопот, лишь
увеличу капитал гуманности, который, судя по всему, этот
человек копит. Так нет же! Я испорчу ему торжество! Пусть
знает, что подбирать на улице опустившихся людей опасно.
-- Что? Радуетесь, христосик?.. -- хрипло сказал я. -- Не
нужно меня спасать! Не нуждаюсь и подаяний не принимаю!
-- Евгений Викторович, а ведь хамить команды не было,
-спокойно ответил он. -- Если бы я был профессиональным
спасателем, то работал бы в ОСВОДе. А я трамвайщик. Вы поперек
рельсов легли, надо было с вами что-то делать...
-- Бросить надо было, -- отвернувшись, сказал я.
-- Извините, не могу. Вы бы бросили?
Вопрос застал меня врасплох. Я на минуту смешался.
-- К несчастью, я испытал в свое время -- что это такое...
-продолжал он. -- Я вам поверил, что у вас дома нет. У вас его
и сегодня нет, и долго еще не будет. Я же вижу.
-- Как? -- не понял я.
-- По глазам. У бездомного человека глаза, как у бродячей
собаки. У цепной собаки другие глаза, вы замечали?
Я взглянул на него с интересом, ибо не ожидал услышать
подобных речей от первого попавшегося водителя трамвая.
-- Мне нечем отплатить вам за добрый поступок, -- сказал
я.
-- Я не считаю этот поступок добрым, -- он стал серьезен.
-- Он лишь естественен для меня.
-- Что же тогда добрый поступок? -- усмехнулся я.
-- Добрый поступок?.. Это вот, например, -- он оглядел
комнату и указал на стеклянный ящик, в котором покоился мой
спичечный дом.
-- Что это? -- спросил я сдавленным голосом, потому что
дыхание перехватило.
-- Это вы не знаете. Это работа одного мальчика, -- в
голосе Николая Ивановича появились родительские нотки. --
Выполнена она давно, более двадцати лет назад. На мой взгляд,
это и есть прекрасный, а следовательно, добрый поступок.
Посмотрите, как он просто и убедительно выразил волновавшую его
идею.
-- Какую же идею?.. -- спросил я, мучительно краснея.
-- Идею братства, разве не видите? Да вы подойдите
поближе, подойдите! Эта вещь стоит того, чтобы ее
рассмотреть... Несомненный талант.
-- А что с ним... сейчас? -- спросил я, подойдя к полке и
склонившись над своим творением.
-- Ничего о нем не знаю, кроме того, что звали его Женя.
Ваш тезка, -улыбнулся Николай Иванович. -- Мне даже увидеть его
не довелось. Есть только старенькая фотография.
-- Вот как? Не покажете? -- сказал я, стараясь скрыть
волнение.
-- Отчего же, -- Николай Иванович удалился из комнаты и
вернулся уже с альбомом, который положил на стол, накрытый
кружевной скатертью.
Он торжественно распахнул его, и я невольно вздрогнул: с
первой страницы глянул на меня большой портрет Ивана
Игнатьевича, моего незабвенного старика, владельца особняка с
мезонином, где я клеил спичечный дом.
-- Это мой отец, -- сказал Николай Иванович, переворачивая
страницу.
Он сразу последовал к концу альбома и где-то страницы за
три до конца указал на снимок, в котором я узнал себя в
возрасте примерно четырнадцати лет рядом с братом Федором. Мы
оба в одинаковых курточках-"москвичках" стояли в обнимку у
крыльца нашего дома -веселые, стриженные наголо... Как эта
фотография попала к Ивану Игнатьевичу? Вероятно, я сам же ему и
подарил, да забыл об этом.
-- Вот Женя, -- Николай Иванович указал на моего брата.
-- Ну уж нет! -- вырвалось у меня.
-- Простите?
-- Женя тот, который выше, -- сказал я.
Николай Иванович недоверчиво и с опаской взглянул на меня.
-- Откуда вы знаете?
-- Потому что это я, -- проговорил я как-то неловко,
отчего хозяин отодвинулся, пристально глядя на меня. Он перевел
взгляд на фотографию, снова на меня, хмыкнул.
-- А вы... не шутите, Евгений Викторович?
-- Вашего отца звали Иваном Игнатьевичем. Он жил в
особняке на... -- я назвал точный адрес. -- Умер в пятьдесят
седьмом году. Я видел, как его хоронили. И вас помню, -- у меня
во рту почему-то пересохло. -- А до того я три года ходил к
нему в мезонин, клеил этот дворец. Это все правда.
Николай Иванович молча слушал мой рассказ, глаза его
увлажнялись. Вдруг он крепко обнял меня, и я вновь почувствовал
его силу.
-- Родной вы мой!.. Простите, но вы... этот мальчик значит
для нашей семьи слишком много! -- объяснял он глухо, не
выпуская меня из объятий. -- Это наш добрый гений,
ангел-хранитель. Отец перед смертью... это так не расскажешь. Я
знал, что встречу вас...
Николай Иванович отодвинулся, взглянул мне в глаза, но тут
же отвел их -- слишком разительна была перемена, произошедшая с
мальчиком за четверть века.
-- Я ведь и фамилию вашу знал, но забыл. Отец называл
как-то. Помню, необычная какая-то фамилия... -- замялся он.
-- Демилле, -- сказал я против воли холодно.
-- Вот-вот! -- он облегченно вздохнул. -- Женя Демилле.
Вот вы какой стали...
Я молча переминался с ноги на ногу. Николай Иванович
выглянул из комнаты и громко позвал:
-- Надя, иди сюда!
На его зов пришла небольшого роста худенькая женщина с
седой головой, но глазами ясными и молодыми. Она на ходу
вытирала о передник руки.
-- Это Женя! -- объявил ей Николай Иванович. -- Тот самый,
что сделал дворец!
-- Да ты что... -- охнула она.
По ее лицу я видел, что она не верит. Она присела перед
альбомом и, быстро взглянув на фотографию, перевела взгляд на
меня, стремясь отыскать в нынешнем моем облике черты того
мальчика.
-- А не похож вроде... -- неуверенно сказала она.
-- Да ведь не тот, Надюша, не тот! Вот он! -- Николай
Иванович ткнул в фотографию пальцем. -- Вот это Женя. А то его
брат.
-- Да... Этот похож... -- неохотно признала она. -- В
глазах что-то есть.
-- Помнишь, отец про него рассказывал? Про вас,
простите... -Николай Иванович невольно обратился ко мне с
почтением. -Пока есть такие мальчики, так он говорил, я за
революцию спокоен...
И тут, наконец, прорвалось напряжение, долго сдерживаемое
мною. Я отвернулся к окну, смахивая ладонью слезы с глаз. Жена
Николая Ивановича выскользнула из комнаты, а хозяин обнял меня
сзади за плечи и прижал к себе.
-- Ничего, бывает... Бывает... -- повторял он.
Я присел на тахту. Николай Иванович устроился напротив
меня на стуле, продолжая разглядывать с жалостью и нежностью,
как блудного сына, вернувшегося в дом.
-- Как видите, Николай Иванович, я нынче не совсем тот...
Совсем не тот, -- сказал я сухо, разводя руками. -- Так что,
пожалуй, мне лучше уйти.
Он поглядел на меня суровее.
-- Желаю вам сохранить наилучшую память о вашем Жене, --
продолжал я с горькой усмешкой. -- Домик я у вас оставлю. Он
вам по праву принадлежит за давностью лет... -- я поднялся с
тахты.
-- Здорово тебя прижало, -- наконец сказал Николай
Иванович.
Его трезвое "ты" остудило меня, я угрюмо замолчал,
раздумывая только о том, как бы побыстрее покинуть этот дом,
где слишком любили меня, чтобы можно было это вынести.
-- Значит, так... -- негромко, с затаенной угрозой
произнес Николай Иванович. -- Останешься ты здесь, никуда не
пойдешь, потому что идти тебе некуда. Считай себя членом нашей
семьи, поэтому церемониться друг с другом не будем. Буду
держать тебя под домашним арестом...
-- Вот как? -- я постарался придать голосу независимость,
но вид Николая Ивановича был столь грозен, что получилось
испуганно.
-- ...Минимум две недели, -- закончил он.
-- Почему?
-- Пьешь, -- коротко ответил он.
-- Кажется, это мое дело? Личное...
-- Ошибаешься. Дело это общественное. Тебе остановка
нужна, иначе расшибешься.
-- Что же вы меня -- запрете и свяжете?
-- Ты сам себя свяжешь. Собственным словом, -- его речь
становилась все жестче.
Он снял с полки футляр со спичечным домом, поставил на
стол и убрал стеклянный колпак. Мое творение предстало в
первозданном виде: стали различимы швы между спичками с мелкими
закаменевшими капельками клея, стала видна огромная кропотливая
работа, дни и месяцы моей юной жизни, вложенные когда-то в это
сооружение без всякой видимой цели, с одним лишь желанием
организовать кусочек пространства в соответствии со своим
неосознанным идеалом.
-- Давай обещание, что не выйдешь из этого дома, пока я
тебе не разрешу, -- Николай Иванович занес огромную свою ладонь
над луковкой спичечной церкви. -- Иначе раздавлю я твою
игрушку, и сам ты понимаешь, что ходу назад тебе в этом случае
не будет. Только туда, в пропасть...
-- ...Хорошо. Я согласен. Даю слово, -- сказал я, кривясь.
Он водрузил колпак на прежнее место, убрал дворец со
стола.
-- Вы уж извините, Евгений Викторович, что пришлось
прибегнуть к сему. Вы сейчас здраво судить не можете. Вам
передышка нужна, возвращение в ясное сознание. Тогда и решите
сами. А сегодня я за вас решаю.
...Вот так я неожиданно для себя оказался под домашним
арестом в чужом доме, то есть не совсем в чужом, в каком-то
смысле даже в родном. Вечером меня познакомили с остальными
членами семьи Николая Ивановича -- сыновьями Алексеем и Юрием,
старшеклассниками, и дочерью двадцати трех лет -- той самой
девочкой, которую я встречал в коляске у своего дома
давным-давно. Звали ее Аля, о полном имени я не спросил.
Вероятнее всего -Алевтина. Она была такого же невысокого роста,
как и мать, но черты лица жестче, в этом было больше сходства с
отцом, а глаза жгучие и вопрошающие.
Это ее комнатку с тахтою я занял вчера ночью, явившись
нежданным гостем.
Я сразу же почувствовал в ней скрытую враждебность к себе.
Когда она узнала от отца, что это я построил Дворец Коммунизма,
ее глазки блеснули, прожигая меня насквозь, и она выпалила:
-- Вот еще! Не могли же вы так измениться!
-- Аля у нас с характером, -- сказал Николай Иванович со
скрытой гордостью.
Он куда-то сходил на полчаса, а вернувшись, сказал, что
ему удалось решить проблему моего "карцера", как он выразился.
В этом же подъезде, двумя этажами ниже, обнаружилась
однокомнатная квартира без хозяев, которую я мог временно
занять.
-- Как это -- занять? -- не понял я.
-- Хозяева в отъезде, просили присмотреть, -- объяснил он.
-- Но я не могу сейчас платить... -- замялся я.
-- Платить не нужно. Вы будете как бы сторожить.
-- Что ж... -- я пожал плечами.
-- Столоваться будете у нас. И без всяких церемоний, --
сказал Николай Иванович.
-- Право, мне неловко, -- я действительно почувствовал
неудобство.
-- Неловко штаны через голову надевать, -- парировал
Николай Иванович. -- А между людьми все ловко, когда по-людски.
Переезд совершился быстро и деловито. Меня проводили вниз,
в пустую однокомнатную квартиру. Юноши несли раскладушку с
матрасом, столик и стул. Аля шествовала с пачкой чистого белья.
Я нес выданные мне женою Николая Ивановича мыло и мочалку, а
также кипятильник со стаканом, ложечкой и пачкою чая.
Николай Иванович заглянул ко мне, осмотрел помещение.
-- Нормальная тюремная обстановка, -- сказал он и ушел.
Вслед за ним снова явилась Аля. В руках у нее был футляр
со спичечным домом, на котором сверху громоздились коробки
спичек и баночка клея. Она поставила футляр на столик,
неприязненно поглядев на меня.
-- Докажите, -- сказала она. -- Пока не докажете -- не
поверю.
-- Что именно? -- растерялся я.
-- Что это вы построили. Не могли вы такого построить! Вы
же ханыга. У вас вид ханыги, -- презрительно говорила она.
-- Когда вы станете старше... -- с горечью начал я.
-- Старше?! Выйду замуж, да?.. Хлебну вашего пойла... У
вас дети есть? -- неожиданно спросила она.
-- Сын в первом классе, -- ответил я.
-- Где он?
-- Не знаю.
-- Э-эх вы! -- она резко повернулась и быстро пошла к
дверям.
-- Если не достроите, я его своими руками спалю! Там у вас не
достроено! -- заявила она, выходя.
Напоминание о Егорке окончательно добило меня. Я с
ненавистью смотрел на спичечный дом. Надо же, заметила, что он
не достроен... Однако почему такая зловещая темнота в окнах? В
самом деле -- тюрьма!
Я подошел к окну и увидел прямо перед собою
невыразительную кирпичную стену, тускло освещенную откуда-то
снизу. Она располагалась буквально в двух метрах от окна.
Это было похуже тюремной решетки.
Глава 39
ЕГОРКА
Мальчик проснулся, как от толчка, увидев во сне отца. Они
вдвоем находились в Швейцарии -- сказочной горной стране, где
на каждой горе стоял замок с разноцветным флагом над ним, а в
скалистых ущельях, похожих на здешнее, как выйдешь из подъезда,
пыхтя дымами, ездили паровозы с черными трубами.
Егорка управлял их движением, держа в руках игрушечный
пультик с рукояткой, а отец стоял рядом и звонко смеялся, когда
паровоз с шумом останавливался, окутывал себя белым паром и,
повинуясь повороту рукоятки на Егоркином пульте, начинал
шевелить колесами в обратную сторону с чуханьем и шипением.
Егорке было радостно, что отец смеется, давно уже он не
слышал его смеха; поэтому он нарочно путал движение паровозов,
пока вдруг один из них не свернул на стрелке на другой путь, по
которому навстречу ему мчался другой паровоз.
Пока Егорка сообразил, чем это грозит, отец успел
непонятным образом вскочить на подножку паровоза и оттуда
что-то прокричал Егорке, окутываясь белым паром из трубы.
Егорка в отчаянии до упора повернул рукоятку пульта назад, но
машина с отцом продолжала набирать скорость. Раздался страшный
двойной гудок, издаваемый обоими паровозами, мчащимися
навстречу друг другу. Егорка в ужасе тряс легкую пластмассовую
коробочку, как вдруг увидел, что один проводок отсоединился.
Дрожащими пальцами он схватился за него и стал прилаживать к
пульту, понимая, что не успевает. Дрожали и звенели стальные
рельсы, гудок рассекал небо, вырываясь из узкого ущелья, а отец
стоял на подножке и прощально махал рукой... За мгновение до
удара Егорка проснулся.
Он почему-то сразу вспомнил то пробуждение весною, с
которого началась новая странная жизнь. Ощущение было похожим,
словно из одного сна он перескочил в другой. На кухне с
характерным щелчком выскочила из часов кукушка и начала свои
"ку-ку". Егорка по привычке считал удары -- отец когда-то
научил его считать по кукушке -один, два, три... Он насчитал
двенадцать ударов.
Егорка отправился в туалет, стараясь не разбудить мать, а
потом заглянул в кухню. Часы показывали три. Мальчик не
удивился, ибо кукушка иногда сбивалась со счета и куковала
тогда что-то несусветное. Проходя обратно в свою комнату через
прихожую, он услышал голоса на лестничной площадке за дверью.
Егорка припал глазом к застекленной дырочке.
Дверь напротив была распахнута, проем ярко горел,
подсвеченный изнутри соседской квартиры. В этом проеме четко
рисовалась человеческая фигура в странном одеянии -- расшитый
камзол и короткие штаны с застежками ниже колен, продолжавшиеся
белыми чулками. Но еще страннее была прическа человека --
длинные волосы, спадавшие на плечи и завитые в аккуратные
кольца, отчего голова была похожа на барашка. Егорка с трудом
узнал в этом человеке нового соседа.
Перед ним на лестничной площадке стояли двое тоже в
необычных старинных одеждах: один в длинной накидке без
рукавов, а другой -- в строгом пальто с бархатным воротником,
отливавшим синим цветом. Судя по всему, они прощались с
хозяином, церемонно кланяясь. Вдруг за спиною соседа показался
из квартиры рыжий кот, опушенный электрическим светом. Старик в
буклях наклонился к коту и взял его на руки. Егорка узнал кота,
тот принадлежал бывшему соседу, помоложе. Гости удалились,
причем Егорка успел заметить, что человек в длинной накидке
обладает весьма приметным острым носом.
Утром, когда Егорка выбежал с мусорным ведром к люку
мусоропровода, сосед тоже вышел из своей квартиры, направляясь
к лифту. На этот раз он был в шляпе, из-под которой виднелся
легкий пушок коротких седых волос, и в длинном прямом пальто
черного цвета. В руках старик держал тросточку.
Он остановился на площадке, с интересом наблюдая, как
Егорка вываливает в люк мусор, проваливающийся вниз с глухим
шуршанием.
-- Егор Демилле, если не ошибаюсь? -- наконец спросил он.
Егорка вздрогнул, оглянулся на незнакомца.
-- Так как же вас зовут, сударь? -- переспросил старик
насмешливо.
-- Егор Нестеров, -- потупившись отвечал Егорка.
-- Странно. Сын должен носить фамилию отца, -- сказал
старик, входя в распахнувшиеся перед ним с шипением двери
лифта. -- А подглядывать нехорошо! -- с улыбкой закончил он и
провалился вниз.
Егорка вернулся к матери с затаенным вопросом и долго
терся вокруг нее на кухне, не решаясь спросить. Мать вяло мыла
оставшуюся с вечера посуду. Над крышами Петроградской стороны,
видимыми из окна, вставало пустое воскресное утро.
После смерти Григория Степановича мать стала рассеянной,
скучной, в особенности после того вечера неделю назад, когда в
комнате был накрыт стол с закусками и киселем, оставившим у
Егорки горьковатый черничный привкус.
Наконец Егорка решился.
-- Мам, а почему у меня такая фамилия? -- спросил он.
-- Какая, Егорушка? -- не отрываясь от своих мыслей,
спросила она.
-- Нестеров.
-- Потому что это мамина фамилия, -- сказала мать.
-- А почему не как у папы?
Мать оторвалась от посуды и взглянула на сына почти с
мольбой: зачем тебе это? Не успела она придумать объяснение,
как в квартиру позвонили.
Мать, по привычке не спрашивая и не заглядывая в "глазок",
отворила дверь. Егорка увидел Марию Григорьевну: она была
бледна, как полотно, под глазами синие круги. Мария Григорьевна
заметно волновалась; двумя руками перед собою она неловко
держала черный "дипломат" с никелированными замочками.
-- Ирина Михайловна, ради Бога! Мне нужно вам что-то
сказать, -быстро проговорила дочь генерала.
-- Заходите, -- сухо пригласила мать.
Мария Григорьевна шагнула в прихожую и, явно торопясь, не
снимая плаща, щелкнула замочками "дипломата". Неловко откинув
крышку и держа чемоданчик одною рукою на весу, она порылась в
нем другой и извлекла малюсенькую прямоугольную бумажку.
-- Простите меня, я вас очень прошу, я пропащая... Но я не
за этим, -сбивчиво говорила она. -- Вот, возьмите... Это ваш
муж... Это его вещи... Я не могла знать, только сейчас
обнаружила. Простите, ради всего святого!
Мать деревянными пальцами взяла бумажку. Это была
телеграфная квитанция из Севастополя, удостоверявшая отправку
телеграммы на имя гражданки Нестеровой.
-- Мам, это от папы, да? -- встрепенулся Егорка в надежде.
-- Егорушка, посиди у себя! Посиди! -- мать несколько
суматошно подтолкнула его к детской комнате, а сама с Марией
Григорьевной закрылась в гостиной.
Егорка остался стоять в коридоре у закрытой двери, жадно
прислушиваясь к тому, что происходило в комнате.
А оттуда доносились обрывки сумбурного, прерываемого
плачем рассказа Марии Григорьевны. Егорка напрягся, чувствуя
какую-то страшную, скрываемую от него тайну и пытаясь соединить
бессвязные фразы генеральской дочери. "Встретились случайно...
у него вид ужасный... я сорвалась... ничего не рассказывал,
молчал... Он чего-то боится... я стала искать и нашла это в
бумажнике и еще тридцать рублей... Не понимаю, какие-то
распашонки. Он убежал сломя голову. Честное слово, вы не
подумайте!.. Я такая несчастная..."
Всхлипывания прекратились, Егорка услышал тихий голос
матери. Слов нельзя было разобрать, он лишь понял по интонации,
что мать смягчилась.
-- Да-да, вы совершенно правы! -- вдруг с жаром
воскликнула Мария Григорьевна. -- Это одно может меня спасти.
Но мне же никто не даст, я узнавала. Одинокая женщина. Я еще
весной справлялась в Доме малютки...
Мать снова что-то тихо проговорила.
-- Я бы на это согласилась, конечно!.. Игорь Сергеевич
может, как я не подумала! Спасибо вам, Ирина Михайловна, я так
вам благодарна...
Не переставая благодарить, Мария Григорьевна вышла из
комнаты, так что Егорка едва успел спрятаться в детской. Мать
проводила гостью и вернулась к сыну.
-- Егорушка, собирайся. Поедем к бабушке, -- сказала она.
-- К бабушке? -- Егорка удивился, потому что у бабушки не
гостили очень давно, с зимы.
-- У тети Любы сын родился! Твой двоюродный брат! --
объявила мать.
Егорка обрадовался перемене, произошедшей с нею: мать
вдруг стала деятельна, распахнула платяной шкаф и вытащила
оттуда свое нарядное синее платье, в котором Егорка не видел ее
с отцовского дня рождения.
Бросив широким жестом платье на спинку стула, мать вдруг
ни с того ни с сего чмокнула Егорку в затылок и удалилась в
ванную, а Егорка мигом пробрался в комнату родителей.
Любопытство его одолевало.
На диване лежал распахнутый "дипломат". В нем Егорка
увидел две мужские сорочки, складной зонтик, темные очки,
электробритву. Все было незнакомым. В хрустящем целлофановом
пакете он обнаружил кружевные распашонки и поздравительную
открытку, на которой было крупно написано: "Любаше и Ванечке!
Поздравляю вас со встречей! Брат и дядюшка". Егорка догадался,
что это писал отец. Где же он сам? Почему так таинственно
попадают в дом его вещи? Мальчика охватила непонятная тревога.
Мать вышла из ванной с красивым подкрашенным лицом, так
что у Егорки дух перехватило. Он смотрел на нее восторженно.
Мать рассмеялась, снова поцеловала его и погнала одеваться.
Через несколько минут сын и мать с пакетом вышли из дома.
Первым делом они зашли во второй подъезд, где помещалось
Правление. Дверь была приоткрыта. Они вошли в коридор, где
висела газета "Воздухоплаватель". За дверью с надписью "Штаб"
слышались голоса. Из кухни выглянула женщина в переднике,
приветливо кивнула.
-- Подождите немного. Игорь Сергеевич сейчас освободится.
Мать принялась читать газету на стене. Егорка втянул носом
воздух: из кухни аппетитно пахло пирогами.
Наконец открылась дверь штаба, и оттуда вышел небольшого
роста человек с длинным повисшим носом. Он был чем-то
недоволен. Вслед за ним выглянул майор милиции в голубоватой
форменной рубашке с погонами.
-- Я вас предупредил, Валентин Борисович. Будем принимать
меры, -строго сказал майор вслед уходящему посетителю.
-- Не имеете права мешать моей научной деятельности! --
парировал гражданин.
-- Но не в ущерб людям, -- уточнил майор, и гражданин
покинул Правление.
-- Вы ко мне? -- обратился майор к матери.
Она кивнула, и майор пригласил ее в штаб. Егорку мать
оставила в коридоре. Ему снова стало обидно: почему взрослые
имеют столько тайн? Он прислушался к тихому голосу матери, но
опять ничего не разобрал. Зато ответ майора уловил четко. "Это
вы мудро решили, Ирина Михайловна. Я позвоню, а вы мне
перезвоните в течение дня. Думаю, ответ будет положительный,
учитывая обстоятельства".
Далее мать с сыном заехали на Торжковский рынок, где
купили букет белых хризантем в виде трех шарообразных цветков
на длинных ножках. Еще через полчаса они подходили к
бабушкиному дому по тихой осенней улочке с невысокими желтыми
домиками странной архитектуры.
Дверь открыла сама бабушка Анастасия в кухонном фартуке.
Увидев невестку, она поджала губы, но тут же взгляд ее упал на
Егора, и бабушка, подобрев лицом, склонилась к нему с
поцелуями.
-- Люба! Иди сюда, смотри, кто пришел! -- позвала она,
выпрямляясь, после чего поцеловалась и с Ириной. -- Господи,
Боже мой! Как Егорушка вырос! Уже школьник, надо же!.. Совсем
вы нас забыли... А где Женя?
Егорка насторожился.
-- Он в командировке, -- ответила мать спокойно.
На крик выбежала Любаша с марлевой повязкой на лице. Она
торопливо сдернула ее, бросаясь к Ирине целоваться. Они
обнялись, смеясь и плача, и Егорка понял, что у матери камень
упал с души.
-- Любашка, ты уж не обижайся, что мы так... Ты же
знаешь... То одно, то другое... -- говорила мать, утирая слезы.
-- Да ладно тебе! Кто старое помянет... Не до обид сейчас.
Из меня Ванька все соки высасывает. Уже четыре восемьсот!
-засмеялась Любаша. -- Пойдем, покажу. Тяжело рожать на
старости-то лет!
-- Мыть руки! Вы что, к ребенку! -- заволновалась бабушка
Анастасия.
Они вымыли руки и, притихнув, осторожно ступая, прошли в
Любашину комнату, где в деревянной кроватке лежал животиком
вверх пухленький белокурый мальчик, болтая в воздухе ручками и
ножками. Мать вытащила из пакета распашонки.
-- Вот тут... приданое... И поздравление от Жени.
Бабушка Анастасия перехватила открытку, внимательно
прочитала надпись на ней.
-- С какой встречей поздравляет? Вечно его не поймешь!
-недовольно сказала она.
-- Ну, с нашей, мама! Мы же с Ванечкой встретились,
правда, мое ты солнышко?.. -- обратилась Люба к малышу,
склоняясь над кроваткой.
-- На отца похож... -- со значением, поджав губы,
проговорила бабушка и зашептала сзади Ирине: -- Звонит каждый
день, подарков накупил, руки просит... Так эта дура...
-- Мама, он младше меня на десять лет, -- сказала Любаша.
-- Ну и что! Ну и что! Живут, сколько угодно! --
рассердилась бабушка.
Набежала в спальню интернациональная стайка Егоркиных
братьев и сестер, сразу затискали Егорку. Бабушка Анастасия
взяла на руки Ванечку, развернула личиком к публике.
-- Зюк-зюк-закардель! Зюк-зюк-закардель! -- пропела она,
покачивая малыша на руках.
Егорка смутно, с непонятной радостью вспомнил эту
загадочную бабушкину припевку, с которой она баюкала всех
внуков. Малыш смешно задергал ручонками и улыбнулся беззубым
ртом.
Ребенок был вновь водворен в кроватку, и ватага детей
вместе с Егоркой убежала в детскую. Егор был тут же включен в
работу: шили латиноамериканский костюм Хуанчику и клеили ему
сомбреро из бумаги для детсадовского праздника, посвященного
освободительной борьбе народов. Егорке досталось красить черной
тушью широкие поля сомбреро, Ника строчила на машинке, а
Шандор, сопя, обметывал нитками края курточки, надетой на
Хуанчика.
Егорка заметил, что мать с Любашей, выйдя из спальни,
уединились в дедовом кабинете и прикрыли за собою дверь.
Бабушка Анастасия с обеспокоенным лицом вошла в детскую.
-- Егорушка, пойдем, я тебя оладушками угощу, -- сказала
она.
-- И нам! -- закричали Шандор с Хуаном.
-- Вы уже ели. Сидите! -- бабушка увела Егорку на кухню.
Там она усадила его за стол, придвинула оладьи с вареньем,
а сама уселась напротив, наблюдая, как Егорка ест.
-- Егорушка, ты мне скажи: где папа? -- вдруг строго
спросила она, глядя на внука сквозь очки увеличенными глазами.
-- В командировке, -- нехотя ответил Егорка.
-- Что это за командировка такая! Нет, я чувствую, что-то
у вас неладно... Как вы летом отдохнули?
-- Хорошо.
-- Бабушка как себя чувствует? -- продолжала допрос
Анастасия Федоровна.
-- Какая? -- удивился Егорка.
-- Бабушка Серафима, какая же! Вы же у нее отдыхали!
-- Не-е... -- протянул Егорка. -- Мы на даче были у
Григория Степановича.
Бабушка Анастасия подобралась и вдруг, уперев в стол руки,
громко позвала:
-- Ирина! Люба! Идите сюда!
На зов появились из кабинета мать с Любашей, слегка
встревоженные бабушкиным тоном.
-- Что случилось, мама? -- спросила Любаша.
-- Идите сюда. Садитесь, -- приказала бабушка. -- Ириша,
вы где отдыхали летом? -- обратилась она к матери.
Егорка заволновался, он понял, что допустил какую-то
ошибку. Но мать не почуяла опасности, она лишь взглянула на
сына, как бы говоря: я тебе потом объясню! -- сама же ответила:
-- У мамы были. Вам привет.
-- А почему Егорушка говорит, что вы были на даче? Кто
такой этот Григорий Степанович? Женя был с вами? -- перешла в
наступление Анастасия Федоровна.
Мать поняла, с досадой взглянула на Егорку.
-- Нашла кого слушать. Ребенка! -- сказала Любаша.
-- Егор... -- обратилась бабушка к внуку.
Но мать, словно защищая, прервала ее.
-- Егор правду сказал. Не были мы в Севастополе. Женя с
весны с нами не живет.
Егорка перестал жевать, глаза его наполнились слезами, но
на него не обратили внимания, поскольку слезы и упреки бабушки
Анастасии, сопровождаемые сердечным приступом, надолго отвлекли
Любашу и мать от детей. Напрасно мать уговаривала Анастасию
Федоровну, что ничего страшного не произошло, такое бывает в
семьях, напрасно убеждала Любаша, что старший сын жив-здоров,
звонил недавно, приходил навестить в роддом, а что про отпуск
врал, так это не хотел волновать... Все напрасно! Бабушка
Анастасия упрекала всех в невнимании и неблагодарности, а также
в том, какой дурной пример подают ее дети своим детям.
-- У одного Федечки все в порядке, а вы... Он что -совсем
к вам не заходит? -- вдруг спросила она, переставая плакать.
-- Он боится. Его милиция ищет. Помнишь, участковый
приходил? -- брякнула Любаша.
-- Что?! -- и снова начались жалобы и крики.
Егорка притих. Непонятно и страшно все это было --
исчезновение отца, его розыски, милиция... Мать показалась в
детской со злым, нервным лицом.
-- Пошли, Егор. Сейчас я только позвоню.
Она быстро позвонила кому-то из дедовского кабинета, мигом
собралась, и они с Егоркой, покинули бабушкин дом, провожаемые
успокаивающими словами Любаши:
-- Ничего, пройдет. Я ей потом все объясню...
Но домой мать с сыном не поехали, а направились на другой
конец города. Ехали долго, с пересадками. Егорка старался
представить себе -- почему милиция разыскивает отца. Неужели он
хулиган или вор? Почему он боится вернуться домой?
Наконец они добрались до двухэтажного кирпичного здания,
окруженного участком с детскими качелями и горками. Участок был
обнесен железным забором. У ворот с надписью "Дом малютки"
ожидала их Мария Григорьевна с большим игрушечным грузовиком в
руках, завернутым в пленку.
-- Спасибо вам, Ирина Михайловна... -- начала она жалким
голосом, но мать оборвала:
-- Перестаньте, Маша.
Они вошли в вестибюль здания. Здесь на длинной деревянной
скамье у детских шкафчиков сидела девушка в свитере и клетчатой
юбке. Рядом с нею находился рыженький конопатый мальчишка лет
четырех, одетый в скучный серый костюмчик, но при галстуке.
Увидев вошедших, девушка поднялась со скамьи и направилась
к ним. Мальчишка остался на месте, он лишь застыл, как
испуганный зверек перед отчаянным прыжком, оборотив лицо к
дверям. Казалось, что его рыженькие патлы шевелятся от
волнения.
-- Мария Григорьевна? -- спросила девушка, подойдя и
оглядывая женщин.
-- Это я, здравствуйте, -- ответила Мария Григорьевна.
-- Меня зовут Шура. Директорша поручила мне познакомить
вас с Митей, она сейчас в райисполкоме. Игрушку зря принесли,
не надо начинать с подарков... -- Шура говорила ровным, чуть
усталым голосом.
-- Простите, я не знала... -- сказала Мария Григорьевна.
Егорка смотрел на мальчика. Тот не решался двинуться с
места.
-- Вас включили в список друзей Дома по ходатайству
у-вэ-дэ, -- продолжала Шура. -- Это значит, что вам разрешается
забирать ребенка домой на выходные. Я против этой формы, детям
нужен постоянный дом, но раз директорша сказала... Может быть,
вы добьетесь усыновления? -- Шура вдруг с мольбою посмотрела на
Марию Григорьевну. -- Мальчик хороший, очень музыкальный.
Ставьте ему пластинки, его надо развивать. Из сластей любит
вафли и соевые батончики. Не перекармливайте сладким, -- Шура
вновь перешла на деловой тон. -- Сейчас я его позову,
-- тихо закончила она.
Шура обернулась к мальчику.
-- Митя! Иди сюда.
Мальчик встрепенулся и вдруг припустился к ним бегом по
каменному полу вестибюля, звонко стуча металлическими
подковками на ботинках.
-- Мама! -- крикнул он, подбегая и распахивая объятия, так
что Мария Григорьевна от растерянности заметалась, не зная --
куда деть грузовик.
Не успел Егорка опомниться от этого пронзительного крика,
как мать присела и тоже распахнула руки навстречу мальчику. Она
схватила его в объятия и подняла на руки. Мария Григорьевна
неумело совала мальчишке грузовик.
-- Митенька, это тетя Маша. Ты будешь к ней ходить в
гости, хорошо? -обратилась к нему Шура. -- Возьмите его! --
шепнула она Марии Григорьевне.
Та приняла мальчишку вместе с грузовиком на руки, и лицо у
нее сделалось некрасивым, счастливым и детским. Мальчишка
тыкался носом ей в воротник, а Мария Григорьевна смотрела
куда-то далеко широко раскрытыми глазами, в которых стояли
слезы.
Мать отвернулась. Шура гладила Митю по затылку.
-- Митенька, пойдем покажем машину детям. Теперь ты знаешь
тетю Машу. В следующую субботу пойдешь к ней... -- ласково
говорила она.
Шура приняла мальчика к себе на руки, поцеловала, опустила
на пол. Мария Григорьевна поспешно наклонилась, тоже поцеловала
Митю.
-- До свидания... -- сказала Шура. -- Идите! Идите! --
шепотом добавила она и повела Митю по коридору.
Гулко цокали в вестибюле железные подковки ботинок.
Всю долгую дорогу домой мать и Мария Григорьевна сидели
молча.
Вечером в доме опять повисла пустота печали. Мать лежала
на диване и смотрела на экран выключенного телевизора.
Егорка закрылся у себя в комнате. Он вырвал из тетради
несколько листов бумаги в линеечку и разрезал их ножницами на
двенадцать прямоугольных кусочков. На каждом он крупными и
неровными печатными буквами написал одно и то же объявление:
"Папа, не бойся. Приходи. Не бойся. Егор".
Эти листочки он вложил в букварь, а букварь засунул в
ранец.
Глава 40
ИСПОВЕДЬ ЗАБЛУДШЕГО
"...Наши достоинства и недостатки имеют определенный
радиус действия. Чтобы узнать человека, мы сходимся с ним и
обнаруживаем, что вблизи он лучше и милее нам. Мы делаем еще
шаг и очаровываемся снова. Но сближение это нельзя продолжать
до бесконечности, иначе достоинства обернутся недостатками.
Нужно уметь остановиться в сближении, соблюсти дистанцию, тогда
дружба не рискует превратиться во вражду, а любовь -- в муку.
Дистанция эта различна у разных людей. Есть такие, которые
могут быть нам приятны или попросту сносны на значительном
удалении, но есть и те, кого нам хочется приближать к себе все
больше и больше. И тут надо помнить об оптимальном радиусе
наших достоинств.
Это же справедливо при сближении с самим собою. Человек
всю жизнь идет к себе, приближает к себе себя, испытывая этот
переход собственных достоинств в собственные недостатки.
Разница в том, что это сближение нельзя остановить. Надо
слиться с собою, каким бы мучительным ни было это слияние.
То вдруг мелькнет в руке Ювеналов бич в грозном приступе
самобичевания, то проточится слеза жалости к себе, то возникнет
ореол мученика, а за ним и терновый венец святого в
спасительном порыве оправдания. Причина же в том, что ищу
виноватого, вместо того чтобы озадачиться простым вопросом:
как?
Как случилось, что я -- нестарый, здоровый, умный,
небесталанный человек -- столь быстро и непоправимо превратился
в изгоя? Почему это произошло?
Кто бы ни прочел мои записи -- жена, сын, посторонний
читатель, -- знайте, что здесь я старался быть максимально
честным перед собою. Это невыносимо трудно. Чтобы каждому
убедиться в правоте моих слов, достаточно написать собственную
исповедь.
Я знаю немало людей, которые без стыда и совести напишут в
качестве исповеди характеристику, подобную той, что требуется
для выезда за границу или получения жилплощади. Очень трудно
жить среди людей, искренне убежденных в том, что они --
прекрасные и достойные люди. Они подобны слепым, точнее --
полуслепым, ибо их зрение обладает весьма ценным качеством,
подмененным одним человеком, который не считал себя идеалом,
хотя имел на то больше оснований, чем все другие, вместе
взятые: ,,Что ты смотришь на сучок в глазе брата своего, а
бревна в твоем глазе не чувствуешь?..".
Скопища фарисеев и лицемеров делают почти невозможной
любую исповедь. Покажи им всего себя, и они заметят лишь то,
что безобразно. Им неведомо, что прекрасное в душе должно
отталкиваться от своего же -- не от чужого! -- пошлого и
гадкого. Не это ли есть то самое борение духа, о котором мы
знаем по великим жизням? Но великим давно простили их слабости,
вперед же вытащили то прекрасное, что они создали в попытке
отгородиться от дурного в себе.
,,Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в
подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего.
При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы,
он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал, и мерзок -- не
так, как вы, -- иначе.
-- Писать свои Memoires заманчиво и приятно. Никого так не любишь,
никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать
-- можно; быть искренним -- невозможность физическая. Перо иногда
остановится, как с разбега перед пропастью -- на том, что посторонний
прочел бы равнодушно. Презирать -- braver -- суд людей не трудно;
презирать суд собственный невозможно."
Может показаться, что мысль Пушкина выбивает почву у меня
из-под ног, ибо пороки великих -- суть другие пороки,
недоступные обывателю. Во всяком случае, ими нельзя оправдывать
собственные несовершенства, потому как обывателю нечего
положить на другую чашу весов. Но я о другом говорю. Да, мне
нечем оплачивать собственные несовершенства, кроме скитаний
духа, а значит, в глазах совершенных людей я всегда буду
порочен. Но я не верю в совершенных людей, более того, наличие
в человеке крайних полюсов добра