, Дик пустил на топливо все свои учебники... засовывая очередной том в печку... с веселым остервенением, словно знал про себя, что суть книги вошла в его плоть и кровь (that he was himself a digest of what was within the book). Тут в переводе все великолепно, а лучше всего лихая насмешливость “веселого остервенения”: так ясен бесшабашный, уверенный в себе и своем призвании Дик Дайвер, еще не подточенный дальнейшей своей судьбой.
И в прежней Николь он видел неповторимую свежесть ее юных губ (nothing had ever felt so young), вспоминал, как капли дождя матово светились на ее фарфоровой коже, точно слезы, пролитые из-за него и для него (rain like tears shed for him that lay upon her softly shining porcelain cheeks).
Но события романа совершаются не вне времени и не в безвоздушном пространстве, а после мировой войны и в обществе, где всё, включая талант и любовь, стало предметом купли-продажи. Это и определяет судьбы людей, развитие характеров.
В пору “веселого остервенения” Дик, прозванный тогда Счастливчиком, рассуждал: ему, мол, не пристало (can’t be) быть просто толковым молодым человеком, каких много, цельность натуры - недостаток для него, должна в нем быть (в духе послевоенного времени, вспомним - времени “потерянного поколения”) щербинка - тоже все отлично для he must be less intact, even faintly destroyed... И тут же: Он высмеивал себя за подобные рассуждения, называя их пустозвонством и “американщиной” - так у него называлось всякое суесловие, не подкрепленное работой мозга...
А потом он не устоял, оказался куплен родичами Николь. Материально преуспел, всех вокруг покоряет внешним блеском, но потерял себя. Ощущение глубинного неблагополучия и в Дике и вокруг возникает с первой же части романа, но не вдруг, а постепенно, проступает во всем, начиная с пейзажа. В подлиннике это передано тончайшим налетом сумеречности и тревоги. И так же тонко фраза перестраивается по-русски, от чего (даже от ритма!) ощущение тревоги еще сильнее.
Ночь была черная, но прозрачная (limpid), точно в сетке подвешенная к одинокой тусклой звезде; hung as in a basket from a single dull star - буквальное свисающая с...звезды прозвучало бы по-русски в ином ключе.
Или о гудке идущей впереди машины: Вязкая густота воздуха приглушала его (буквально его приглушает resistance, сопротивление плотного, густого воздуха).
Уже и Розмэри ловит слухом первые настораживающие диссонансы в таинственной ночной прелести, мнимой безмятежности окружающих красот: какая-то настырная птица (an insistent bird) злорадно ликовала (achieved an ill-natured triumph) в листве... на задворках отеля чьи-то шаги протопали по убитому грунту, проскрипели по щебенке, простучали по бетонным ступеням, - малость за малостью нарушается воображаемая гармония. Прекрасно передан тремя глаголами звук шагов, в подлиннике дословно шаги перенимали звучание, мотив (taking their tune) у грунтовой дорожки, у щебенки и ступеней.
И в самой Розмэри, в этом нежном свежем цветке первых страниц, понемногу обнаруживается жесткость, присущая ее трезвой деловитой мамаше, одновременно играющей при будущей звезде Голливуда роль менеджера. Вот Розмэри на приеме у крупного кинорежиссера: ...все тут хлопали крыльями, кто как мог, и она (а не буквально ее позиция, her position!) не казалась нелепей других, did not... was more incongruous... маленькая лицемерка с неестественно тонким голоском an insincere little person living all in the upper register of her throat, томящаяся в ожидании режиссера.
Или вот она в сентиментальном фильме: прошлогодняя школьница с распущенными волосами, неподвижно струящимися вдоль спины, точно твердые волосы танагрской статуэтки (rippling out stiffly like the solid hair of a tanagra figure). Как зорко увиден и воссоздан переводчиком совсем другой, далекий от нежной свежести облик! И дальше в той же фразе обнажается куда более важное: вот она - воплощенная инфантильность Америки, новая бумажная куколка для услады ее куцей проститучьей души, embodying all the immaturity of the race... paper doll to pass before its empty harlot’s mind. Беспощадно раскрыта внутренняя суть послевоенной Америки и “американщины”. Розмэри лишь ее порождение, игрушка, способ для заправил “проститучьей” страны развлечь бедняков и отвлечь их от правды жизни: Женщины, позабыв про горы немытой посуды дома, плакали в три ручья - как верна здесь капелька иронии.
Беспощадность, разоблачение. Поначалу природа, деревья, море в романе идиллически красивы. Но вот увеселительная поездка в роскошном автомобиле. Не стану приводить полностью большой отрывок подлинника, в переводе все на редкость зримо и осязаемо, верны все краски и оттенки. Тарахтит старомодный трамвайчик, даже воздух кажется старомодным, выцветшим... как старые фотографии (the very weather seems to have a quality of the past, faded weather like that of old photographs).
Амьен, лиловатый и гулкий, все еще хранил скорбный отпечаток войны (echoing purple town, still sad with the war).
Реденький дождик сеялся на низкорослые деревья; вдоль дороги сложены, точно для гигантских погребальных костров, артиллерийские стаканы... каски, штыки... полусгнившие ремни, шесть лет пролежавшие в земле. И вдруг... запенилось белыми гребешками целое море могил.
Иной мир и настроение иное, чем в начале, и по-русски это ощущаешь сполна. А каковы ощущения нашей героини Розмэри? Она shed tears... when she heard of the mishap - altogether it had been a watery day: услышав о чужой незадаче, всплакнула - такой уж мокрый выдался день. Каждое меткое слово выдает, что не очень-то мягок характер, не очень глубоко сочувствие! Просто сегодня на нее такой стих напал. А можно бы растрогаться и посильнее, разделить печаль девушки, которая не нашла могилу погибшего брата. Но та война (ясно понимал автор, как, впрочем, и вторая, до которой он не дожил) американцам по сути чужая, и чей-то брат, павший на войне, Розмэри чужой, а потому для нее все это не горе, не несчастье, а всего лишь блистательно найденная Евгенией Давыдовной в переводе незадача.
Кажется, чуть ли не играючи рассыпает переводчик на каждой странице красочные слова и речения, всего верней рисующие картинку, образ, выражающие настроение, интонацию, которые в буквальной передаче оказались бы довольно обыденны, а на самом-то деле, по духу подлинника, по нраву говорящего далеко не всегда легко их передать равноценно.
Эйб Норт - человек незаурядный, пьющий с отчаяния: тлетворная атмосфера “Ночи” губит в нем большого музыканта и крупную личность. В нем еще не стерлись до конца ни эти черты, ни брезгливое, горькое сознание происходящего - и не должен он говорить стертыми, шаблонными словами поверхностного “первого значения”. Притом он еще не разучился сочувствовать чужому несчастью. О негре, которому грозит беда, он говорит: But don’t you appreciate the mess that Peterson’s in? To есть дословно: Неужели вы не понимаете (не оцениваете), в какую (скверную, неприятную) историю он попал? Mess - беспорядок, грязь, путаница. В переводе - горячее, взволнованней, как того требует и весь контекст и усиливающее don’t: Да вы поймите, в какую он попал заваруху.
А вот Розмэри по молодости лет, незрелости души и уже вызревающему в этой душе эгоизму как раз и не способна это понять. Во время объяснений насчет злополучного негра она всего лишь злилась, слушая всю эту несусветицу: listened with distaste to this rigmarole. По ее характеру и настроению беда чужого ей человека - только вздор, досадная помеха, и как отлично найдена несусветица для слова rigmarole, более редкого, необычного, чем другие английские обозначения вздора, чепухи, пустословия.
Жена Эйба понимает, что он катится по наклонной плоскости, и силится его удержать. Как ей ни трудно, она мужественна, бодра, старается и ему внушить бодрость и веру в успех: an air of luck clung about her, as if she were a sort of token, - Мэри... всегда излучала надежду, словно некий живой талисман. До осязаемости правдиво переданы свет и тепло, заключенные в английском обороте.
И в полном соответствии с живой своей натурой и с неизменным желанием подбодрить мужа, да притом поднять его в глазах друзей (хоть все это, по самому смыслу книги, безнадежно), она разговаривает так:
Эйбу всё пустяки, пока он не сядет на пароход... он едет в Штаты писать музыку, а я еду в Мюнхен заниматься пением, и когда мы снова соединимся, нам будет море по колено. В подлиннике лишь небольшая разница в оборотах с nothing: Abe feels that nothing matters и there’ll be nothing we can’t do. В первом случае nothing - ничто не имеет значения, все неважно; во втором: не будет ничего такого, чего мы бы не смогли, - а как живо, естественно по-русски сказано в переводе!
В Эйбе Норте и в Дике Дайвере заложено поначалу несравнимо больше человеческого и человечного, чем почти во всем их окружении. Но обоих, если вспомнить столетней давности штамп, присловье иных героев Чехова и Горького, “среда заела”, а точнее отравила “нежная ночь”. Они кончают крахом. Преуспевают другие: жесткие, корыстные, а превыше всего - с миллионами в кармане. Преуспевает семейство Уорренов, где нежный папаша растлил меньшую дочку Николь, тогда еще девочку, а старшая дочь, именуемая Бэби (деточка, малютка!), помогла отделаться от купленного для сестры Дика, едва он, вылечив Николь, выполнил свою миссию как врач и стал невыгоден как муж. Нет, Дик не запродался сознательно, он был влюблен, вспомните, какими глазами он тогда видел Николь. Да в ней, пока она была еще душевно больна, и впрямь была толика поэзии, нежности, в таком ореоле ее видела позже и Розмэри. Автор же довольно рано вносит в портрет этой дочки сверхбогача (как и в портрет “бумажной куколки” Розмэри) другие краски - трезвость, объективность, никакой тебе смутности и поэтической дымки.
Чтобы Николь существовала на свете, затрачивалось немало искусства и труда. Ради нее мчались поезда по круглому брюху континента...дымили фабрики жевательной резинки, и все быстрей двигались трансмиссии у станков... а перед Рождеством сбивались с ног продавщицы в магазинах...
Безошибочен выбор самых верных, самых метких слов. Какой бомбой взрывается среди красивостей Дайверовского бытия грубый образ - круглое брюхо континента (round belly), выдающий самую суть этого сытого, принаряженного благополучия.
Николь наглядно иллюстрирует очень простые истины (что здесь вернее, чем первое значение principles) и несет в себе самой (а не буквально содержит - containing) свою неотвратимую гибель (doom). Гибнет - как человек, утратив былое (обманчивое, “ночное”) обаяние: выздоровела, вернулась в лоно своего семейства, вышла замуж за шалопая, который не стоит подметки прежнего Дика.
Когда молодой Дик понял, что Уоррены намерены купить для Николь a nice doctor, новенького с иголочки врача и мужа в одном лице, он и расхохотаться готов, и ярость в нем кипит. Он не подозревает, что в глазах Бэби Уоррен он неподходящий товар: чересчур “интеллигент”, притом неподатлив (stubborn), удобно лишь использовать его как орудие и посредника. Купля совершается, в сущности, помимо воли обоих. Просто в Дике сильно и чувство врачебного долга, и увлечение юной пациенткой, а она в ту минуту как раз подходит к этим двоим, glowing away, white and fresh and new, вся сияющая свежестью и белизной, словно только что народившаяся на свет. В переводе слов больше, а образ необыкновенно верен.
Следующие страницы, где от лица самой Николь обрисована ее жизнь с Диком, быть может, из сильнейших в книге и в переводе. Отрывочно, то прямой речью, то внутренним монологом, обрывками событий обнажена эта больная душа и корни последующего исцеления: чисто уорреновская черствая, хищная суть характера. Пока Николь душевно больна, она не сознает толком, что брак ее - купля, просто жаждет заполучить Дика в собственность. Николь излечилась ценою падения Дика. Он был убежден, что work is everything, работа самое главное для человека... человек должен быть мастером своего дела, главное... утвердиться в жизни, пока ты еще не перестал быть мастером (knowing things). И он поддался уговорам Николь и на уорреновских деньгах утверждается в жизни. А потому постепенно утрачивает самостоятельность и, даже позднее расставшись с миром Уорренов, уже не может состояться как мастер, теряет себя: ...you used to want to create things - now you seem to want to smash them up, в переводе, конечно, безо всяких вещей, значение things гораздо шире: Прежде ты стремился создавать что-то, а теперь, кажется, только хочешь разрушать, - говорит Дику сама Николь. Пагубная, разрушительная сила “нежной ночи”, замена воли к жизни волей к смерти - вот лейтмотив книги, разрушением личности Дика она и кончается.
Все это выражено в переводе с огромной силой, достоверно в каждой мелочи, во всех оттенках гармонии и дисгармонии, света и тьмы. Роман этот, один из самых значительных в американской литературе первой трети XX века, в переводе ничуть не уступает подлиннику. Однажды прочитанный, он не забывается. Так глубоко проникла в замысел писателя, раскрыла душу каждого человека или нелюди, им описанных, Е.Д.Калашникова - истинный мастер художественного перевода.
Имя Натальи Альбертовны Волжиной неотделимо от романов Диккенса и Хемингуэя. Каждому с детства знакомы в ее переводе “Белый Клык” Дж.Лондона и “Овод” Войнич. Она переводила Стивенсона, Конан Дойла, одну из пьес Шоу. Великолепны ее Грэм Грин, “Гроздья гнева” Стейнбека.
Литературное наследие Дж.Стейнбека обширно, весьма непросто, во многом противоречиво. Но среди лучшего, что им написано, без сомнения, повесть-притча “Жемчужина”. Повесть о том, как жил в тростниковой хижине, продуваемой всеми ветрами, бедняк-индеец Кино с женой и сынишкой, которых едва мог прокормить опасным ремеслом - добычей жемчуга со дна морского; как он выловил однажды невиданную, сказочно прекрасную жемчужину и что из этого вышло.
Повесть эту и в подлиннике, и в переводе Н.А.Волжиной можно всю, с начала до конца, положить на музыку. Вся она - поэзия и музыка, даже там, где говорит о самом будничном и прозаическом. Вот вступление:
Кино проснулся в предутренней темноте (in the near dark). Звезды еще горели, и день просвечивал белизной (had drawn only a pale wash) только у самого горизонта в восточной части неба. Петухи уже перекликались друг с дружкой, и свиньи, спозаранку начавшие свои нескончаемые поиски, рылись среди хвороста и щепок... (early pigs буквально - ранние свиньи, что по-русски, в отличие от ранней пташки, невозможно).
...В давние времена люди его народа были великими слагателями песен (более редкое и поэтичное слово для makers, привычнее - творец, создатель) и что бы они ни делали, что бы они ни слышали, о чем бы ни думали - все претворялось в песнь (became - становилось)... Вот и сейчас в голове у Кино звучала песнь, ясная, тихая, и, если бы Кино мог рассказать о ней, он назвал бы ее Песнью семьи.
...Он сунул ноги в сандалии и вышел смотреть восход солнца (to watch, наблюдать было бы для него книжно, в переводе почти детская простота).
...за спиной у Кино Хуана разожгла костер, и яркие блики стрелами протянулись сквозь щели в стене тростниковой хижины, легли зыбким квадратом через порог (обычное для wavering дрожащий, колеблющийся, шаткий опять-таки выпало бы из поэтического тона). Запоздалая ночная бабочка порхнула внутрь, на огонь. Песнь семьи зазвучала позади Кино. И ритм семейной песни бился в жернове, которым Хуана молола кукурузу на утренние лепешки.
Рассвет занимался теперь быстро (came quickly): белесая мгла, румянец в небе, разлив света и вспышка пламени - сразу, лишь только солнце вынырнуло из Залива (a wash, a glow, a lightness, and then explosion of fire as the sun arose out of the Gulf)... Утро выдалось как утро, самое обычное, и все же ни одно другое не могло сравниться с ним. (It was a morning like other and yet perfect among mornings.) Везде вместо первых по словарю значений взяты слова, вернее звучащие в ключе подлинника, потому и рассвет не приходит, а занимается, и солнце не просто поднялось, и, понятно, не выразила бы настроения подлинника, попросту ничего не значила бы по-русски примитивная калька: утро было как другие и однако совершенное среди утр.
Жена Кино вынимает ребенка из колыбели, Кино и не глядя угадывает по звукам каждое движение:
...Хуана тихо запела древнюю песнь, которая состояла всего из трех нот... И эта песнь была частью Песни семьи. Каждая мелочь вливалась в Песнь семьи (And this was part of the family song too. It was all part, буквально: все было ее частью, все входило в нее). И иной раз она взлетала до такой щемящей ноты, что к горлу подступал комок, и ты знал: вот оно - твое спокойствие, вот оно - твое тепло, вот оно - твое ВСЕ. Буквально, по первым значениям слов: поднималась до больной (ноющей) ноты, которая перехватывала горло, говоря (что) это спокойствие (надежность, безопасность), это тепло, это Целое (the Whole подчеркнуто в подлиннике), – но перевод и выбором слов, и ритмом передает всю внутреннюю музыку и поэзию Песни.
Малыша ужалил скорпион. Мать решается на небывалое: посылает мужа за доктором.
...Этот доктор не был сыном его народа (was not of his people), дословное не из его народа слишком приземленно для мысли Кино о своем, а вот о чужом сказано холоднее, отчужденнее: Этот доктор принадлежал к той расе, которая почти четыре века избивала и морила голодом, и грабила, и презирала соплеменников Кино...
Сытый белый доктор не пошел взглянуть на малыша:
- Только мне и дела, что лечить каких-то индейцев (have I nothing better to do, дословно: неужели у меня нет дела, занятия получше)... Они все безденежные (never have any money), - говорит он.
Но мать высосала яд из ранки; они выходят на старой лодке в море, и звучит новая песнь:
...и ритмом этой песни было его гулко стучащее сердце... а мелодией песни были стайки рыб - они то соберутся облачком, то вновь исчезнут, - и серо-зеленая вода, и кишащая в ней мелкая живность. Но в глубине этой песни, в самой ее сердцевине, подголоском звучала другая, еле слышная и все же неугасимая, тайная, нежная, настойчивая (But in the song there was a secret little inner song, буквально - в этой песне была тайная, таилась внутренняя песенка, едва заметная, но все время звучащая). Песнь в честь Жемчужины, в честь Той, что вдруг найдется (the song of the Pearl That Might Be - той, что может быть возможной)... Удача и неудача - дело случая, и удача - это когда боги на твоей стороне (Chance was against it, but luck and gods might be for it, тонко обыграны оттенки: chance - всякий, любой случай, но luck - случай счастливый!)... И так как нужда в удаче была велика и жажда удачи была велика, тоненькая тайная мелодия жемчужины - Той, что вдруг найдется, - звучала громче в это утро... И удача пришла:
...там лежала она - огромная жемчужина, не уступающая в совершенстве самой луне (дословно - совершенная, как луна, но по-русски существительным совершенство образ передан сильнее). Она вбирала в себя свет и отдавала обратно серебристым излучением. Она была большая - с яйцо морской чайки. Она была самая большая в мире... в ушах Кино звенела тайная музыка Той, что вдруг найдется, звенела чистая, прекрасная, теплая и сладостная, сияющая и полная торжества. И в глубине огромной жемчужины проступили его мечты, его сновидения... И мелодия жемчужины трубным гласом запела у него в ушах.
Но мечты не сбылись. Прослышав о чудо-находке, заволновались соседи, пробудились жадность и зависть; в убогую хижину Кино, где уже полно народу, заявляется священник (позже, почуяв поживу, явится и тот самый доктор, навредит, а потом прикинется спасителем). И вот:
...Мелодия жемчужины умолкла... Медленной тонкой струйкой зазвенел напев зла, вражеский напев (thinly, slowly... the music of evil, of the enemy sound, but it was faint and weak...).
Кино чувствует: всеобщее внимание не бескорыстно - ...и он подозрительно посмотрел по сторонам, потому что недобрая песнь снова зазвучала у него в ушах, - зазвучала пронзительно, приглушая мелодию жемчужины (the evil song was in his ears, shrilling against the music of pearl).
Зло отравляет все вокруг, оно страшней скорпионьего яда. Ночью в хижину Кино забираются воры, надежно спрятанную жемчужину не находят, наутро он идет ее продавать - белые скупщики, сговорясь, не дают и малой доли настоящей цены. Но не хочет он отказаться от мечты об ученье и счастье для сына, о знании, которое подарит свободу его народу, он надеется продать жемчужину в чужом, пугающем месте - в столице. Старший брат предостерегает его:
- Нас обманывают со дня нашего рождения и до самой могилы, когда втридорога просят за гроб (...from birth to the overcharge on our coffins)... Ты пошел наперекор не только скупщикам жемчуга, но наперекор всей нашей жизни, наперекор всему, на чем она держится, и я страшусь за тебя.
Речь эта вся в приподнятом звучании (недаром не боюсь, а страшусь), но если передать дословно по-русски you have defied... the whole structure, the whole way of life - и структура, строение, и образ жизни прозвучали бы сухо, по-газетному, невозможно в этой повести, да еще в устах индейца. И Н. Волжина переводит не слово, а заключенный в нем здесь, в духе целого, образ.
Брат ушел, а Кино сидел в раздумье: ...Грозный напев врага не умолкал (...he heard only the dark music of enemy). Мысли жгли... не давая покоя, но чувства по-прежнему были в тесном сродстве со всем миром (the deep participation with all things), и этот дар единения с миром он получил от своего народа. Буквально: напев, музыка врага - темная, мрачная, чувства - в соучастии со всеми вещами (подразумевается - со всем на свете), и вся интонация подлинника, заключенная всего лишь в артикле, пропала бы, если не пояснить, что дар Кино - единение с миром.
...Он слышал, как надвигается ночь, как прядают на песок и откатываются назад, в Залив, маленькие волны (the strike and withdrawal of little waves), слышал сонные жалобы птиц... и любовное томление (agony) кошек, и ровный посвист пространства (the simple hiss of distance).
Для всего здесь найдено удивительно верное соответствие, отнюдь не лежащее на поверхности, но с той же силой взывающее к чувству и воображению.
...И Хуане словно тоже слышалась Песнь зла, и она боролась с ней, тихонько напевая песенку о семье, песенку о покое, тепле, нерушимости семьи (singing softly the melody of the family, of the safety and warmth and wholeness of family). Естественный по-английски простой перечень был бы по-русски суховат, но стоило переводчице еще раз повторить песенку - и явственно ощущаешь теплоту и поэтичность подлинника.
...Взгляд у Кино был застывший, и он чувствовал, что зло настороже, что оно неслышно бродит за стенами тростниковой хижины. Потайное, крадущееся, оно поджидало его в темноте (...the dark creeping things waiting for him...).
Конечно же, многозначное английское things здесь никакие не вещи, а именно злые силы, само зло, - и только страшнее оттого, что сказано просто оно.
И зло торжествует: на Кино нападают грабители, защищаясь, он убивает человека. Кто-то пробил дно лодки, без лодки не убежать, и нельзя будет больше выходить на ловлю жемчуга. Другие недобрые руки спалили тростниковую хижину, лишили семью Кино убогого крова. Он с Хуаной и ребенком пытается бежать, беглецов преследуют по пятам искусные следопыты. Кино в свою очередь выслеживает их.
...Любой звук, не сродный ночи, мог насторожить их, - вовсе неуместно было бы здесь буквальное неуместный, неподходящий для редкого книжного слова germane. И дальше: But the night was not silent (дословно ночь не была тиха, молчалива), у Н.Волжиной - но темная ночь не хотела молчать. Потому что все в переводе подчинено главному: внутреннему напряжению, взволнованности подлинника, тому, что творится в судьбе и в душе Кино, что значат для него ночные звуки.
... маленькие квакши, жившие возле воды, чирикали, как птицы, в расселине громко отдавался металлический стрекот цикад. А в голове у Кино по-прежнему звучал напев врага, пульсирующий глухо, будто сквозь сон (low and pulsing, nearly asleep - буквально глухой и пульсирующий, почти сонный). Но Песнь семьи стала теперь пронзительной, свирепой и дикой, точно шипение разъяренной пумы. Она набирала силу и гнала его на встречу с врагом (...was alive now and driving him down on the dark enemy). Ее мелодию подхватили цикады, и чирикающие квакши вторили ей...
Кино осторожен, но наверху, в пещере, заплакал его сынишка - и выжидавшие утра враги встрепенулись, один решил, что это скулит койот, и выстрелил. Теперь Кино стремителен, беспощаден и холоден, как сталь (as cold and deadly) - далеко не первое, но здесь самое верное значение, он убивает всех троих, но тот выстрел смертельно ранил ребенка.
...Песнь семьи пронзительно звенела в ушах у Кино. Теперь он был свободен от всего и страшен в своей свободе (Не was immune and terrible), и Песнь эта стала его боевым кличем.
В жемчужине, которая поначалу была так прекрасна и сулила столько счастья, он теперь видит только порожденное ею зло:
...Жемчужина была страшная; она была серая, как злокачественная опухоль. И Кино услышал Песнь жемчужины, нестройную, дикую (distorted and insane)...
...и что было сил швырнул жемчужину далеко в море. Кино и Хуана следили, как она летит, мерцая и подмигивая им в лучах заходящего солнца... А жемчужина коснулась прекрасной зеленой воды и пошла ко дну. Покачивающиеся водоросли звали, манили ее к себе. На ней играли прекрасные зеленые блики. Она коснулась песчаного дня...
Вслушайтесь: будто замирает прощально струна.
Здесь, в самом конце, вновь возникает гармония, красота, стихают пронзительные зловещие звуки, и это не только выбором слов, но и ритмически воссоздано переводом. В подлиннике lovely green water - прелестная, восхитительная вода, все обычные оттенки этого слова по-русски оказались бы мелки. Водоросли called to it and beckoned to it - звали ее и манили ее, обязательные по законам английской грамматики и синтаксиса это и и удвоенное местоимение сделали бы русскую фразу водянистой, ослабили бы возвращенную поэзию образа. То же чуть дальше, при повторении: The lights on its surface were green and lovely, буквально: блики на ее поверхности были зеленые и прелестные. В переводе убрано все ненужное для русского строя фразы и оттого ощутимей грустная, щемящая поэтичность прощального взгляда на утраченное чудо: На ней играли прекрасные зеленые блики. И напротив, заключительная строка может на первый взгляд показаться растянутой, слов в подлиннике меньше:
And the music of the pearl drifted to a whisper and disappeared.
И Песнь жемчужины сначала перешла в невнятный шепот, а потом умолкла совсем.
Слов больше “по счету”, но по глубинной сути образа, по скрытому в нем чувству все верно, поразительно чуток слух переводчика: постепенно замедляется, угасает фраза, - в музыке это называется ритардандо, а у Стейнбека заключено в единственном, но очень важном и емком здесь слове drifted (буквально - дрейфует, постепенно стихает, переходит в молчание).
Наталья Альбертовна Волжина прекрасно знала и любила музыку, ее (и почти всех кашкинцев!) постоянно можно было видеть в консерватории. Быть может, еще и потому ее перевод весь - музыка. Та музыка, что пронизывает с первой до последней строки горькую притчу Стейнбека о судьбе индейца Кино и, по сути, судьбе его народа.
Нет, конечно же, мне не объять необъятное. Немыслимо показать все грани дарования каждого мастера. Но лучшее из сделанного ими и по сей день остается образцом высокого искусства. Отдельные неизбежные просчеты кашкинцев никак не заслоняют главного: достигнута верность образу, стилю, замыслу автора.
Перечитайте сегодняшними глазами хотя бы то, что я успела назвать. Всюду чудеса истинного перевода-перевоплощения. Тут не отдельные искорки, искрится и сверкает всё.
Лучшие работы кашкинцев - богатейший, полезнейший материал для анализа, сравнения, изучения. Материал для большого, серьезного исследования, для другой книги, которую, надеюсь, кто-нибудь когда-нибудь напишет.
Говорят, переводы стареют. Конечно, в любом деле, всюду и у всех бывают большие или меньшие удачи. Что ж, возможно, раскрыв давний перевод кого-нибудь даже из самых маститых, сегодня захотелось бы еще свободней перестроить какую-то фразу, убрать необязательное местоимение, где-то заменить иностранное слово русским. Но это была бы, так сказать, микроправка. Остается прекрасным целое. По-прежнему восхищаешься не редким удачным словом - всей сочной, выразительной речью, отличными оборотами, характерностью и поэтичностью, по-прежнему перед нами играющая всеми живыми красками картина, будь то миниатюра или огромное полотно, прошлый век или двадцатый. Главные их работы остаются. И останутся. Не устареют. Ибо найден и не стареет важнейший принцип и метод - верность.
Не будь мастеров-кашкинцев, несравненно бедней была бы вся переведенная у нас проза с любого языка. Они пролагали новые пути, они - начало новой школы советского художественного перевода. Это - важнейшая их заслуга. Вольно или невольно у них многое перенимали другие лучшие переводчики, те, кто не участвовал непосредственно в семинаре И.А.Кашкина. Семинар этот был англоязычный, но иные превосходные переводчики с французского и немецкого не без гордости говорили о себе, что и они той же школы.
Опыт кашкинцев бесценен для перевода с любого языка. Больше того, на творчестве этих людей можно учиться вовсе не только переводу, а гораздо шире - всестороннему владению нашим родным словом, потому что у них-то оно воистину ЖИВОЕ.
На первых же страницах этой книжки говорилось о том, как чудовищен канцелярит в устах детей. Как опасно, когда взрослые на канцелярите обращаются к детям. И в книге для детей все недуги языка гораздо опаснее, чем в любой другой.
Как мы учим детей говорить сегодня? Как будут они говорить завтра? Это и есть будущее языка, от этого зависит его судьба. А родной язык - это ведь и духовный мир человека и народа, его честь и совесть.
Об этом - взволнованные стихи А.Твардовского “Слово о словах”, недаром напечатанные сначала именно в “Комсомольской правде”. Поэта жгла тревога за судьбы родного языка. Да не обесцветятся, не сотрутся от употребления всуе слова самые высокие и святые, да не обратятся в пустые словеса!
Все писательские просчеты, душевная глухота или просто глухота к слову - все это с особенной, бесстыдной очевидностью обнажается в книге для детей, будь то даже учебник, букварь, тем более сказка, стихи, проза. Тут уже ничем не оправдаешься и ничего не скроешь - недостаток вдумчивости, чутья, вкуса и такта непременно себя выдаст.
Детская книжка. Мальчик болен костным туберкулезом, прикован к постели, потому что во время войны гитлеровец сильно ударил его палкой по спине. И этому-то мальчику старая женщина-врач говорит шутливо:
- Руки вверх!
Не правда ли, уместная шутка? Должно быть, она вызовет у маленького пациента немало воспоминаний... И, должно быть, чуткое сердце и чуткое ухо у автора, который преспокойно такое написал!
“Это одно из самых приятных ощущений...”, а не лучше ли (да еще в сказке, да еще в волшебной игре!) хотя бы: так приятно, весело...
Ум героя, попавшего в затруднительное положение, “ни на секунду не переставал работать. Следуя его (ума!) указаниям”, герой “потихоньку пополз на карачках” подальше от опасности. “Пираты с уважением перед ним расступились” (хотя бы уж почтительно! ). И о другом поступке: “Это произвело неблагоприятное впечатление...”
Да, воистину все хорошие книги хороши каждая по-своему, все плохие - похожи друг на друга.
- Но сейчас я не могу убедиться, что ты говоришь мне правду.
Так говорит в переводном рассказе самый обыкновенный, простодушный мальчик восьми лет! И конечно же, это - фальшь, неправда.
Еще один перевод. Разговор о бумажной птице: “Отличная. Хочу сказать, совсем как настоящая. И она станет ею”.
А естественно было бы: “А пустят из окна - и правда станет настоящая (полетит, как настоящая)”.
Простой оборот you know what? можно перевести спокойно: “Знаете что?” или “Вот что я вам скажу”. Но если это говорит мальчишка о своей внезапной выдумке, о новой затее, перевести надо иначе:
- Ага, придумал!
А вот простая и удивительно верная находка. Мальчик поглощен делом - разносит молоко, руки у него заняты. Пользуясь этим, его задирают соседские девочки. Он все-таки ухитрился их припугнуть, они, убегая, упали - и, понятно, в слезы. Мальчик отзывается на это про себя одним только словом: Girls!
Одно слово. Как передать интонацию? И одаренный переводчик-самоучка (сын сельского учителя и поэта Семена Николаевича Воскресенского, Игорь Воскресенский, мальчиком война приковала его к постели и в 1972 году убила) дает второе слово: - Известно, девчонки!
Ведь правда, безошибочно? Десятилетнего человека и видишь и слышишь, он весь в этих двух словах: тут и беззлобное, снисходительное презрение, и сознание собственного достоинства. Ведь он мужчина и работник!
Другая книга. Речь мальчишки, перевод формальный - и творческий:
- Ему очень нужны гости (посетители). Не можем же мы оказаться предателями. | - Ему одному невтерпеж. Что ж мы, предатели, что ли - возьмем да и бросим его? |
Еще способ передать ребячье ощущение и речь. Человек шести-восьми лет от роду, для которого все в мире впервые, все свежо и ярко даже в быту (если он еще не заражен канцеляритной скукой), тем более в полуфантастической повести или в сказке, не подумает и не произнесет: “Этот дом очень старый”, а скорее - старый-престарый, и человек тоже старый-престарый, а не престарелый и не дряхлый. В его представлении другие дети не “очень дорожат” любимой игрушкой, и она им не просто “очень дорога”, а очень-очень дорога. И лестница для него не “очень крутая”, а крутая-крутая, а старуха - злая-презлая. Это не сюсюканье, а естественная для детей обостренность восприятия. (Так и вместо огромные руки, ноги или сапоги в детской книжке естественней выглядят ручищи, ножищи, сапожищи. )
Еще один случай. Большую книгу, где весь рассказ идет от лица ребенка (и почти всюду воспоминание становится настоящим временем действия), удалось сделать достоверной, в частности, благодаря очень простому приему: кажется, ни разу в мыслях и тем более в разговорах детей в этой книге нет обычной, безупречно-правильной конструкции: “он сказал, что...”, “я подумала, что это и в самом деле так...” Эти истовые взрослые, книжные обороты либо опущены вовсе, либо даны своего рода коротким замыканием: он сказал - пойду, сделаю то-то и то-то; я подумала - может, и правда... Спасибо, корректоры согласились не ставить в этих случаях кавычки, ибо здесь рассказчик (да еще не взрослый) не может сам себя цитировать, точно какого-то классика!
Кроме обычных пяти чувств литератору нужно еще шестое - называйте его как угодно.
Повесть известного автора о войне, о суровом детстве и отрочестве. Рассказчик вспоминает, как мальчишкой, испугавшись оглушительного грохота, зажимал уши ладошками. И немного дальше: “На лавке сидели подростки - мордашки опечалены ожиданием”.
Автор - отнюдь не дама. Но в речи и мыслях подростка этот ласкательный суффикс звучит как раз по-дамски, до отвращения слащаво.
С такими словами надо обращаться осторожно, не то, неровен час, впадешь в непростительное сюсюканье. Одно дело - народные, некрасовские рученьки, ноженьки и совсем другое - ручки, глазки и прочее в применении к взрослому или подростку. Такое возможно очень редко, в самых лирических строчках, строго в меру. Зато когда писатель одарен умным сердцем (или душевным тактом, чутьем - называйте как угодно) и этот коварный суффикс у него употреблен к месту, от одного такого слова иной раз поистине перехватывает дыхание.
Война, памятный конец сорок первого года. Детский дом эвакуирован за Урал, холодно, голодно, тревожно. И кое-кто из ребят начинает “промышлять” на стороне. В дом приходит женщина-судья. Она знает, что тут есть и ребята из исправительной колонии, с уголовным прошлым, но их вину надо еще доказать. А пока перед нею просто голодный мальчишка, который в столовой хлебает чай, как суп, из миски ложкой. В чем дело, почему?
- Я обменял свою чашку на рынке.
- Что же ты получил в обмен?
В черновом варианте мальчишка отвечал: “Хлеба”. А потом автор изменил это слово, все тот же суффикс:
- Хлебушка.
Никакой чувствительности по этому поводу ни автор, ни герои не разводят. Все скупо, сжато, сдержанно. Но как пронзительно это короткое “Хлебушка”! Как мгновенно, как остро вспоминаешь все, что пережили мы, большие и малые, в ту первую лютую военную зиму. И читатель без всяких пояснений, всем своим существом понимает, что чувствуют, услыхав это короткое слово, судья и воспитатели, что пережил сам мальчишка, который вовсе не был вором, но вот - не устоял перед голодом, перед соблазнами близкого рынка.
Это - повесть о той же поре и примерно о тех же местах, что и другая, с “ладошками” и “мордашками”. И написала эту повесть женщина.
Но повесть эта - последнее звено известной трилогии - называется “Черниговка”, и автора звали Фрида Вигдорова. Можно спорить о вкусах, об отношении к той или иной книге. Одно бесспорно: у писательницы было то самое шестое чувство - великий дар правды. Ни в одной ее повести, газетном очерке, ни в одной строке, что написала она за свою недолгую, но такую емкую жизнь, вы не найдете ни слова фальши.
И этот дар, дар правды и человечности - самый главный для каждого, чье орудие - СЛОВО.
(C) Нора Галь, 2001 |
Данное произведение распространяется в электронной форме с ведома и согласия владельца авторских прав на некоммерческой основе при условии сохранения целостности и неизменности текста, включая сохранение настоящего уведомления. Любое коммерческое использование настоящего текста без письменного согласия владельца авторских прав НЕ ДОПУСКАЕТСЯ. |
По вопросам коммерческого использования данного произведения обращайтесь к владельцу авторских прав: info@vavilon.ru (Дмитрий Кузьмин). |
Официальная страница Норы Галь: http://www.vavilon.ru/noragal |
Галь Нора. Слово живое и мертвое: от “Маленького принца” до “Корабля дураков” – 5-е изд., доп. – М.: Междунар.отношения, 2001 – 368 с. ISBN 5-7133-1078-7. |
OCR, вычитка: Юрий Марцинчик. |