а. Будто он слышал, как Галич пишет "Леночку"
или Высоцкий - "Татуировку". Или, скажем, смотрит через плечо Галуа, когда
тот набрасывает основы теории групп. Никто из собравшихся об этом не
говорил, но все понимали: все, что случится в русском Интернете, будет
теперь делиться на "до "Хрусталя"" и "после "Хрусталя"".
-- А писать его, отец, надо вот так, -- сказал Арсен и написал:
KHRUSTAL. -- Тут есть Ru, даже RUS есть, странное сочетание KH, и домен
сразу ясен.
-- И еще есть Сталин, -- сказал Ося. -- И это очень правильно для нас,
евразийцев.
-- А чтобы было ясно, о чем речь, -- сказал Шаневич, -- назвать его
надо KHRUSTAL.Ru.
Дальше Глеб помнил смутно: Андрей рисовал на бумажке схемы со
стрелочками -- структуру будущего журнала. По обкурке понять это было просто
невозможно, и Глеб прикидывал, как будет выглядеть логотип. Написал слово
"хрусталь" по-русски и в английской транскрипции, а вспомнив, что сказала
утром Снежана, приписал к словам khrustal и "хрусталь" их смесь -- xpyctal.
-- Смотри, -- объяснял он после совещания Андрею, -- вот можно сделать
буквы такими округлыми, будто из шаров. А еще можно использовать эффекты в
CorelDraw и сделать их такими... ну, я сейчас покажу.
Глеб уже пошел к компьютеру, но Андрей его удержал.
-- Подожди, -- сказал он, -- ты мне скажи, а это что такое?
Его палец указывал на последнее слово.
-- А, это... -- протянул Глеб. -- Это просто так, я думал, как можно
латиницей...
Шаневич, который тихо беседовал с Арсеном, неожиданно хлопнул Глеба по
плечу:
-- Не стесняйся, парень, со всеми бывает!
-- С тобой тоже? -- изумился Андрей.
-- Ну уж нет. Мне как-то и без Снежаны есть чем себя развлечь. И
вообще, должны же быть в Интернете места, куда я не хожу. Что я, в каждой
бочке затычка?
-- Ты сказал, отец, -- засмеялся Арсен.
-- Ребята, вы объясните... -- начал было Глеб, но внезапно смех как по
команде смолк. Глеб обернулся: в дверях стояла Снежана с телефонной трубкой
в руке. Глядя на Арсена, Снежана сказала:
-- Это тебя, Глеб.
Глеб извинился и взял трубку.
-- Алло.
-- Привет, это Оксана, -- услышал он. -- Не узнаешь?
-- Узнаю, конечно, -- ответил Глеб. Сегодня прямо какой-то день встречи
выпускников. -- Ты что, в Москве?
-- Я завтра улетаю. Извини, что в последний момент.
-- А откуда у тебя номер? -- сообразил Глеб.
-- Мне Емеля дал, -- сказала Оксана. -- Я с ним виделась неделю назад.
Он процветает.
Глава шестая
Дела обстояли хуже некуда. Это Емеля понял уже на следующее утро, но
два дня прошло в попытках убедить себя, что можно отыграть назад или хотя бы
оттянуть неизбежное. Он пытался связаться с Крутицким или уговорить
заказчика подождать еще пару дней -- тщетно. Надежды не было; не только
Емеле, но и всем в офисе было ясно, что это конец. Деньги исчезли. В одном
из звеньев хитроумной цепочки, выстроенной Абрамовым, случился сбой --
неважно, случайный или намеренный. И теперь, вместо комиссионных, на которые
они рассчитывали, на фирме повисал долг в полмиллиона долларов -- сумма, для
небольшой компании вроде "Лямбды плюс" невообразимая. Будь Абрамов в офисе,
он бы добрался до Крутицкого и понял, что происходит на самом деле. Но
сотовый Абрамова молчал, и липкий страх постепенно затоплял Емелин живот,
точно фантастичееская капля из старого фильма, что росла и росла, пока не
поглотила весь мир.
К вечеру третьего дня пришло спокойствие. Емеля знал, что скрыть
случившееся не удалось. Когда вернется Абрамов, надо будет разбираться с
долгом -- а пока можно только радоваться, что ни Ирки, ни Кости с Емелей
нет: он слишком хорошо помнил истории о людях, спешащих выбить долг быстро и
бессмысленно, не давая должникам возможность его отработать.
На всякий случай он вчера достал из сейфа пистолет, купленный ими с
Абрамовым еще в кооперативные годы. Патроны валялись дома на антресолях,
вечером он их достал и зарядил оружие, которым толком и пользоваться не
умел. Когда рукоятка пистолета легла в ладонь, Емеля неожиданно обрадовался.
По крайней мере, если они придут, он их встретит с оружием в руках. Смешная
мальчишеская радость тридцатилетнего мужчины, в детстве посмотревшего все
гэдээровские фильмы с Гойко Митичем и все французские -- с Аленом Делоном.
Как они пели в школе, "и тяжелый АКМ наперевес". А еще: "я и верный мой друг
карабин". Емеля взвел курок и прицелился в зеркало, сказав себе: "Еще не
вечер, друг, еще не вечер".
Вместе с патронами он нашел на антресолях альбом выпускного класса --
кожаный, с эмблемой пятой школы на обложке. Валерка Вольфсон тогда еще
пошутил, что лучше бы золотом написали "КУРЯНЬ -- ДРЯНЬ", негласный девиз их
школы, проклятие Курянникову, директору, которого прислали из РОНО после
чудовищного погрома 1972 года. Ни Вольфсон, ни Емеля никогда не видели
вышедшего на пенсию Куряня, но твердо знали: когда Высоцкий поет, что в
общественном парижском туалете есть надписи на русском языке, он имеет в
виду именно эту надпись. Во всяком случае, так говорили выпускники,
побывавшие в Париже.
Альма матер, альма матер. Вот они все, по алфавиту. В лыжных курточках
щенята и всего одна смерть. Все 35, точнее 36 человек. Виктор Абрамов -- еще
в очках, не в линзах, с лицом типичного умника, отличника-хулигана,
классического персонажа матшкольного фольклора. Глеб Аникеев, уже полнеющий,
с полуулыбкой, тогда казавшейся нагловатой, а сегодня -- скорее,
нерешительной. Валера Вольфсон, напротив, улыбается широко, словно знает,
что через десять лет окажется в Америке, где положено улыбаться. Феликс
Ляхов, единственный из всей компании, кто уже тогда выглядел мужчиной,
мужиком, с прищуром и вполне заметными усиками. Светка Лунева, еще не
растолстевшая после двух детей, но с тем же видом -- не то погружена в себя,
не то просто дурочка. Ирка -- довольная, улыбчивая, та, какой он ее и
полюбил через три года, встретив первого сентября в школе. Оксана --
сосредоточенная, задумчивая брюнетка, в которую он был влюблен в седьмом
классе, когда они все только собрались. Она казалась ему романтической
героиней, но к десятому классу это прошло: Марина вытеснила из его сердца
всех женщин -- и надолго. А вот и он сам, Миша Емельянов, простодушно
радостный, явно не подозревающий, что через дюжину лет будет рассматривать
этот альбом, чтобы не думать о долге в полмиллиона долларов. Да скажи кто
тогда -- он бы только рассмеялся. Откуда полмиллиона, когда и 20 копеек на
мороженое не найти. Марина Царева, первая красавица. Кто бы мог подумать,
что все так обернется... через столько-то лет.
В конце концов, они оказались в одной постели. Это был не второй раз и
даже не пятый. Случилось как-то само: Емеля обнял ее в прихожей, она
подставила губы, а через три минуты, когда его руки уже нащупывали у нее под
кофточкой застежку лифчика, сказала: "Я только сначала в душ схожу".
Эта деловитость его удивила, но он тут же подумал: наверняка она
опытнее его: вышла замуж, развелась, десять лет сама воспитывала сына...
вряд ли жила монашкой. Михаил вспомнил рассказы о том, на что приходится
идти безработным девушкам. Надо надеяться, для должности операционистки ей
не пришлось ложиться под линейного менеджера банка, тем более, она и
проработала там всего ничего: отделение закрыли, и Емеле самому пришлось
заново устраивать Марину на работу. Но все равно, сейчас он стоит в
прихожей, с бьющимся сердцем и напрягшимся членом, и чувствует, как его
потряхивает, словно это -- первый раз, словно он еще мальчик, а не мужчина,
у которого сыну -- шесть лет.
Марина вышла, закутанная в большое Костино полотенце, и сразу пошла в
спальню, кивнув Емеле на ванную: мол, теперь твоя очередь. Емеле стало
стыдно, что он даже постель не сменил. Как же они будут заниматься сексом на
простынях, где всего два дня назад спала Ирка?
Потом, снова и снова вспоминая эту ночь, он говорил себе, что это был
не секс, это был -- впервые за много лет -- акт любви. Никого он не любил,
как Марину той ночью -- потому что сквозь морщины на лице, сквозь жировые
складки на теле, сквозь увядшую кожу пробивалась та девочка, которую он
вдруг увидел на большой перемене в девятом классе и задохнулся, как ему
казалось, раз и навсегда. В этом акте любви тринадцать лет аннигилировали,
да и они двое исчезли, словно две элементарные частицы.
Эта ночь оказалась для Емели самой важной в его жизни. Несколько дней
спустя он в машине ткнул в магнитолу старую каэспэшную кассету, и покойный
Визбор запел про тот ручей у янтарной сосны, и Емеля сразу все понял. Для
него эта ночь стала тем самым кусочком огня, тем местом, где Марина, его
лесное солнышко, всегда будет его ждать, что бы ни случилось. Местом, где
они оба настоящие, и нет ни прожитых лет, ни прошлого, ни будущего.
Зазвонил телефон. Это должна быть Марина, Емеля был уверен, потому что,
глядя на ее фотографию, словно пытался ее вызвать. Все эти дни Маринин
домашний телефон молчал, а вчера, когда он застал ее на работе, она сказала,
что сейчас не может говорить и перезвонит позднее. Сегодня же Марины в офисе
просто не было.
Емеля снял трубку. Незнакомый мужской голос сказал:
-- Михаил Емельянов?
-- Да, -- ответил Михаил. Голос не предвещал ничего хорошего.
-- Не надо держать нас за лохов. Думаешь, отправил сына к бабке и всех
кинул?
-- Я не понимаю...
-- Все ты, блядь, понимаешь. Поллимона грина за тобой, понял? У тебя
есть сутки. Подписался -- отвечай за базар.
Короткие гудки. Емеля уронил трубку на рычаг. Только сейчас он понял:
то, что он принял за спокойствие, на самом деле -- безразличие, холодное,
гнилое отчаяние человека, который больше ни на что не надеется. Марина,
почему ты мне не позвонила, подумал он. Надо бежать, спасать сына, что-то
делать, но нет ни решимости, ни сил. Он взвел курок, положил пистолет на
стол и перевернул две чистые страницы. Марина, как всегда, шла последней и
лишь потом, отдельно ото всех, -- любительская фотография Леши Чаковского. В
узорной тени деревьев он прикрывал ладонью глаза, словно хотел спрятаться от
близкого и неизбежного будущего.
Емеля вдруг понял, что делать. И не было судьбы у нас другой, почему-то
вспомнил он и набрал номер ВэЭн.
-- Владлен Николаевич, -- сказал он, -- это Михаил Емельянов из "Лямбды
плюс".
-- Я вас слушаю.
-- Мне тут несколько минут назад звонили ваши люди. Они угрожали моему
ребенку и моим родным...
-- Я вас не понимаю, -- очень спокойно сказал ВэЭн. -- Я думаю, вы
что-то путаете.
-- Дослушайте меня! -- закричал Емеля. -- Дело даже не в том, что у
меня нет таких денег, хотя их у меня действительно нет. Но я просто не
позволю угрожать моим близким!
-- Это, вероятно, какое-то недоразумение, Михаил. Я никому не угрожаю,
-- сказал ВН. -- И вы, конечно, не должны позволять угрожать Вашим близким.
И поэтому вы собираетесь отдать деньги, так?
-- Я не могу отдать деньги, но я могу сделать кое-что другое, --
прошептал Емеля.
-- И что же? -- В голосе ВэЭн звучала легкая усталость человека,
который много раз вел подобные беседы и знал их бесплодность.
-- А вот что, -- быстро, стараясь не думать, Емеля сунул дуло в рот и
нажал на спуск.
Сгустки крови полетели Чаку в черно-белое лицо.
Глава седьмая
-- Очень трогательно, что в Москве еще встречаются на кухнях, --
сказала Оксана, устраиваясь поудобней. Странно, подумал Глеб, полтора года
никто не заходил, а вчера на этом же стуле сидела Снежана и просила о
массаже стоп.
-- А где встречаются в Нью-Йорке? -- спросил Глеб.
За пять лет, что они не виделись, Оксана почти не изменилась. Разве что
слегка повзрослела, движения менее порывисты, а между бровями пролегла
вертикальная морщина. Последний месяц прошлое накатывало приливной волной, и
Глеб уже готов был завтра получить мыло от Вольфсона. Или, хуже того, от
Чака.
-- В Нью-Йорке? -- переспросила Оксана. -- Там же, где в Берлине и
вообще везде -- в городе. В кафе, в ресторанах, в клубах... кто как любит.
Она уехала еще в девяностом, вместе с мужем Аликом Шапиро. В Израиле, к
собственному удивлению, стремительно развелась, на одно лето вернулась в
Москву, а потом перебралась в Германию. Там поступила в какую-то школу
фотографии, получив в результате если не диплом, то знакомство со вторым
мужем, американским фотографом Гэри Эфроном, который и увез ее к себе в
Бруклин.
-- Не жалеешь, что уехала? -- спросил Глеб.
Оксана пожала плечами.
-- Все спрашивают, -- сказала она. -- Можно подумать, вы остались.
Глеб кивнул. Сам он уехал сразу после школы, встретив Таню. Студентка
выпускного курса МАРХИ быстро заставила его забыть комфортный заповедник
московских матшкол. Ее подруги прилюдно мерились, у кого больше грудь,
радостно обсуждали, кто с кем спал, различали оттенки цветов, а не языки
программирования. Ему тогда казалось -- это настоящая жизнь. Сейчас и она
закончилась; оказалось, Танин мир и мир пятой школы -- равно ненастоящие:
оба исчезли, словно их и не бывало никогда. Разве что Снежана немного
напоминала Таниных подруг, но для Глеба она -- словно тень на стекле:
смутная и прозрачная.
-- Мы все изменились, -- сказал он.
-- Да, -- согласилась Оксана. -- И, знаешь, я счастлива, что уехала.
Познакомилась с Гэри, кучей других людей... ты знаешь, я поняла, что никогда
не любила матшкольных мальчиков.
-- Для меня всегда было загадкой, как ты к нам вообще попала, -- сказал
Глеб. -- Ты ведь и математику никогда не любила.
-- Родители считали, что это хорошая школа, -- пожала плечами Оксана.
-- Ну, в общем, они оказались правы. Но в математике я, конечно, ничего не
смыслила. Я, наверное, единственная выпускница пятой школы, которая с
треском пролетела на мехмате не по пятой графе, а по причине полного
невежества.
Совпадение номера школы и графы "национальность" в советском паспорте
всегда было темой шуток. Вспоминали, что одной из официальных причин погрома
1972 года называли "однородный национальный и классовый состав учителей и
учащихся". Можно сказать, объект гордости пятишкольников: они свысока
смотрели на выпускников 97-ой, называвших себя, кстати, "девяностосемитами".
Говорили, что известный анекдот ("Как ваша фамилия?" -- "Рабинович." -- "Я
вижу, что вы рабинович, я спрашиваю вашу фамилию."), -- реальный разговор
одного учителя с новой ученицей.
Впрочем, когда в пятой школе учился Глеб, это уже было скорее легендой:
евреев в классе было, конечно, много, но никак не больше трети -- даже если
учитывать дробные доли. Одноклассники любили считать -- и потому каждый из
выпускников отлично помнил, сколько у каждого из них еврейской крови: в
Вольфсона -- четверть, у Абрамова -- половина. Глеб всегда говорил, что у
него -- четверть, но уже после школы выяснил, что в действительности -- ни
капли, и его бабушка, Наталья Исааковна, на самом деле, была из староверов.
-- Я только в Германии поняла, до чего устала от бесконечных
программистов, -- продолжала Оксана. -- Знаешь историю, как Алик, еще когда
за мной ухаживал, позвал меня в гости к Якимовичу?
Глеб покачал головой. Алик учился вместе с Оксаной в Керосинке, куда
поступали те, кто пролетал в МГУ. Узнав о переезде Оксаны в Нью-Йорк, Глеб
сразу подумал о симметрии ее судьбы: из каждого института она выходила с
новым мужем, и тот увозил ее на родину предков. Следуя этой логике, Оксана
должна развестись со своим Гэри -- но, похоже, дальше Нью-Йорка двигаться
уже некуда.
-- Я сразу сказала, что не пойду, потому что они там будут только о
компьютерах говорить. Алик поклялся, что возьмет со всех слово: при мне --
ни звука о программировании и обо всем таком прочем. И вот вхожу я в комнату
-- и повисает тяжелая пауза. Видимо, они и впрямь Алику пообещали, а теперь
всем неловко, потому что я посреди разговора вошла. И тут Якимович, чтобы
спасти ситуацию, неуверенно начинает: "У нас тут в отделе новая лаборантка
появилась. Молоденькая совсем. И как-то вечером, все уже ушли, достаю я
бутылочку красненького, разливаю, мы с ней начинаем выпивать, а потом, когда
она уже встает и собирается уходить, я так аккуратно прислоняю ее к стойке
винчестера..." И тут вскакивает Гена: "Постой! Какая там у вас стойка?"
Глеб рассмеялся.
-- На самом деле, это тестовая история, -- пояснила Оксана. --
Настоящие программисты обычно оживляются и начинают мне объяснять, что это
должна быть не стойка винчестера, а стойка процессора. Или наоборот, потому
что я всегда путаю.
-- Да я никакой не программист, -- вздохнул Глеб. -- Даже диплом по
солитонам писал.
Интересно, подумал он, помню я сейчас, что такое эти солитоны? Как там
было у Бродского: чтобы забыть одну жизнь, нужна как минимум другая. Другая
жизнь -- это с Таней, и ее он прожил. Вероятно, лишь когда закончится другая
жизнь, можно вспомнить первую. Так теперь и случилось.
-- А ты думаешь, Зюганов может победить на выборах? -- спросила Оксана
-- Шутишь? -- ответил Глеб. -- Посмотри, что по телику творится. С этим
покончено. Ты скажи лучше, кого из ребят видела?
-- Да почти никого, -- ответила Оксана. -- Я все больше с ребенком на
даче сидела. Вот Мишку, Ирку, Абрамова и Светку Луневу видела, благо, они
вместе работают... Феликса еще -- а так почти никого.
-- И как они?
Оксана пожала плечами.
-- Нормально. Мало изменились. Приятно, что они как-то нашли себе нишу
в совке.
Слово "совок" никто не говорил уже лет пять, и Глеб про себя отметил,
что Оксана тоже мало изменилась. Живя в Москве Глеб, наверное, видел
одноклассников реже, чем наезжавшая сюда Оксана. По большому счету, это
неслучайно: он уже десять лет назад знал, что им не о чем говорить. Он
слишком старался походить на Таниных друзей и не мог позволить себе
возвращаться к тому, что осталось далеко позади. Впрочем, теперь следует
признать, что силы потрачены зря: встречая старых приятелей или даже не
знакомых раньше матшкольников, вроде Оси, Глеб чувствовал, будто вернулся
домой. Немного грустное возвращение человека, который понял, что мало
приспособлен для жизни в других местах. Нечто подобное, вероятно, испытала
бы Оксана, репатриируйся она в Москву.
-- Было приятно их повидать, -- продолжала она. -- Особенно Емелю. Он
был какой-то очень светлый. Вспоминал, как мы вместе учились.
-- Было дело, -- кивнул Глеб. Ему тоже было что вспомнить.
-- Он, кстати, недавно Маринку Цареву встретил. Он тебе не рассказывал?
-- Нет.
Глеб напрягся. Суток не прошло, как Витя сказал: "Это все из-за Маринки
Царевой", -- и снова это изрядно позабытое имя. Первая красавица класса,
исчезнувшая, по словам Феликса, сразу после выпуска, -- почти как Глеб.
-- У меня было ощущение, что между ними что-то есть... мне показалось,
неслучайно он мне рассказал, когда все из комнаты вышли.
-- Думаешь?
Вот странно. Никогда бы не подумал, что одноклассники могут заводить
любовниц и друг другу изменять. Почему-то всегда казалось, что для них секс
до сих пор -- скорее тема для шуток, чем реальное действие. Глеб вспомнил,
как много они шутили в школе о сексе... почти всегда о сексе. Так могут
шутить только подростки, видевшие голых женщин лишь на репродукциях картин
из Эрмитажа.
-- Я не знаю. Вы же все в нее были тогда влюблены.
-- Ну, только не я, -- покачал головой Глеб. -- Ну, Чак, Абрамов,
Вольфсон... как, кстати, он поживает?
-- Не знаю, -- как-то раздраженно ответила Оксана. -- Почему вы все
думаете, что если мы оба живем в Америке, то общаемся друг с другом больше,
чем вы с нами? Между нами четыре часа лета и три часа разницы. Впрочем,
сейчас я специально взяла билет через Сан-Франциско, чтобы с ним повидаться.
-- Привет ему передавай, -- сказал Глеб, и тут зазвонил телефон.
Феликс, еще один их одноклассник, которого Глеб видел раз в год.
-- Привет, Железный, -- сказал Глеб. -- У меня Оксана как раз сидит.
-- Она уже знает? -- спросил Феликс мрачно.
-- О чем?
Что-то сразу навалилось, что-то было в голосе Феликса, отчего позабытое
ощущение ваты в воздухе на секунду опять вернулось. Серой, вязкой ваты,
заполнявшей кухню -- даже лица Оксаны не разглядеть.
-- Что Мишка Емельянов вчера вечером застрелился.
Сквозь вату Глеб вышел из кухни, волоча за собой длинный телефонный
шнур.
-- Ты что?
-- Никто не знает, в чем дело, -- продолжал Феликс. -- Ирка в истерике,
Абрамова никто не может найти. Похоже, у них там неприятности в конторе.
-- Боже мой, боже мой, -- механически повторял Глеб. Перед глазами
возникла женщина, что цеплялась руками за гроб и кричала: "Деточка мой,
деточка!" -- а поверх этой картины, точно в авангардном фильме, -- утреннее
лицо Абрамова, какое-то посеревшее от страха.
-- Короче, похороны послезавтра, в два.
-- Да, я приду.
Он хотел спросить, звонил ли Феликс Маринке, но не успел: тот уже
повесил трубку. Глеб вернулся на кухню. Лучше всего сейчас выгнать бы Оксану
и лечь спать.
-- Что случилось? -- спросила Оксана.
-- Ты когда уезжаешь? -- спросил он.
-- Завтра.
Да, подумал Глеб, я тогда не скажу. Напишу утром Вольфсону, пускай он
ей в Сан-Франциско скажет. Пусть Оксана улетит из России с легким сердцем.
Может, это малодушие, но Глеб не мог сказать сейчас о Емелиной смерти.
-- Жалко, что так ненадолго. -- Он вздохнул и сказал то, на что не мог
решиться весь вечер: -- А помнишь, как мы танцевали после выпускного?
-- Помню, -- Оксана улыбнулась. -- Хотя довольно смутно уже. Я была в
тебя немножко влюблена.
Глеб посмотрел в окно. В сгустившихся летних сумерках раздавались
пьяные голоса подростков: они бухали на детской площадке.
-- Я был в тебя очень влюблен, -- сказал он. -- Может, сильнее, чем в
кого-либо. Кроме, наверное, моей жены.
-- Ну, прости тогда, -- ответила Оксана.
-- За что?
-- Что все так вышло. Если б мне было не шестнадцать, а двадцать, я бы
тебе хоть дала.
Она посмотрела ему прямо в глаза, и Глеб вдруг понял, что сейчас этого
не хочет. Дети, когда-то любившие друг друга, умерли так же бесповоротно,
как Леша Чаковский или Миша Емельянов. Никакой сексуальный акт их не
воскресит.
-- Матшкольные мальчики и девочки, -- продолжила Оксана, -- в школе не
трахаются.
-- Почему? -- спросил Глеб. Грусть, почти непереносимая в своей
материальности, сгустилась в кухне. -- Марина с Чаком трахались.
-- Да ну?
-- Он мне сам рассказывал. Они переспали, когда мы ездили в Питер.
1983 год. Ноябрь.
На стрелке Васильевского Лешка Чаковский растопырил руки и проорал:
-- Вот сюда я приду умирать!
Вольфсон и Абрамов посмотрели на него осуждающе, а Емеля спросил:
-- А почему сюда?
Не знать таких очевидных вещей, возмутился про себя Глеб. Одно слово --
Емеля. Он обернулся на Оксану, слышала ли она. Похоже -- нет. Ежась на
осеннем питерском ветру, в синей курточке из "Детского мира", она о чем-то
говорила со Светой Луневой. Зинаида Сергеевна прокричала: "Все в автобус!"
-- и школьники один за другим полезли в дверь туристического "Икаруса".
Глеб сел рядом с Чаком:
-- Чак, ты -- придурок. Засыплешься по мелочи, на хуй надо?
-- Да ладно, -- ответил тот. -- Я, может, имел в виду, что, увидев
Васильевский остров, и умереть не жалко. А стихов этих ваших я знать не
знаю.
Те четыре года, что Глеб знал Чака, тот всем своим видом показывал, что
закон ему не писан. Родители в секретном ящике, дедушка -- член-корр, если
что -- отмажут. У Чака всегда все было хорошо -- дружба, учеба, отметки.
Даже по физкультуре "пятерка". Вдобавок за лето он вытянулся, стал крепче в
кости и выглядел совсем плакатным красавцем. Монтажники-высотники.
Шестидесятнические геологи. Джин Грин Неприкасаемый. Чак широко улыбнулся
Глебу и сказал:
-- Не бэ.
Впереди сидели Мишка Емельянов с Витей Абрамовым. Сквозь шум мотора не
было слышно, о чем они шепчутся, но когда Емеля перегнулся через проход к
Оксане, Глеб напряг слух и расслышал: "...к нам в комнату, когда
расселимся...". Оксана сосредоточенно кивнула.
Проезжали Обводный. Глеб вспомнил "Караганду" и злобно скосился на
Чака: мол, сдержись хоть на этот раз. Тот нагнулся к его уху и громко
зашептал:
-- А экскурсовода можно спросить про ленинградскую сельдь? Или опять
антисоветчину шить будешь?
Все-таки Глеб не любил этот выпендреж. История генеральской дочери,
живущей в Караганде и вспоминающей Обводный канал и родной Ленинград,
представлялась ему слишком трагичной, чтобы делать из нее фигу в кармане. И
потому все время казалось, что для Чака эти песни и стихи, которые Глеб так
любил, -- просто способ показать себе и другим, какой он классный. Мол, мы
тоже не хуже Горация, "Эрика" берет четыре копии, и одна из них как раз у
меня в сумке.
Вспоминая эту знаменитую фразу Галича, Глеб представлял себе
бесконечную геометрическую прогрессию, четверку -- а на самом деле шестерку,
если брать тонкую бумагу и импортную копирку, -- возведенную в энную
степень. Словно огромная сеть покрывала весь Союз и каждый раз, садясь за
машинку, Глеб радовался, что он тоже часть сети. И еще ему казалось, что эти
стихи и рассказы открывают какую-то сокровенную правду о мире, правду, никак
не связанную с политикой или даже с литературой, правду о бесконечном
одиночестве человека и его беззащитности перед лицом ужаса --
всепроникающего, как государство.
Глеб часто думал, что будет, если вдруг -- обыск. Мысли эти становились
особо навязчивы, когда он двумя пальцами выстукивал на "Москве" (не на
"Эрике", увы) какое-нибудь "Шествие". Родителей, как правило, дома не было.
Не то, чтобы они были против Самиздата -- у отца до сих пор лежали в столе
три толстенные папки, даже Нобелевская речь Солженицына, завернутая в
"Литературку" со статьей о литературном власовце. Просто родители считали,
что Глебу еще рано, что надо учиться, окончить школу, а потом уже... Как с
сексом -- о нем не говорят, оно только для взрослых. Иногда, глядя на
прохожих, Глеб спрашивал себя: кто из них, подобно ему, вовлечен в эту сеть.
Представить того или иного прохожего с ксероксом Оруэлла было и поверить в
это было так же невозможно, как допустить, что мужчины и женщины, целующиеся
на улице, раздеваются дома догола и делают то, что описано в "Камасутре".
Но топот на лестнице... стук сердца... канонада клавиш. Не спрашивай,
по ком звонит дверной звонок: он всегда звонит по тебе.
На четверых было только два стакана, и пришлось пить вдвоем из одного.
Глеб вспомнил старую примету и сказал Оксане:
-- Теперь я буду знать все твои мысли. -- А она в ответ чуть наморщила
лоб, будто припоминая, есть ли у нее мысли, которые хотелось бы скрыть.
Они сидели в номере Абрамова и Емели. Миша извлек из сумки бутылку
"Алигате", они разлили и, чокнувшись, выпили: Емеля с Абрамовым -- вырывая
стакан друг у друга, а Глеб с Оксаной -- сдержанно, стараясь не касаться
друг друга щеками.
-- Послушайте, -- спросил Глеб, -- а что мы скажем остальным, куда
делась бутылка?
-- Скажем -- разбилась, -- предложил Миша.
-- А кому надо что-то говорить? -- спросила Оксана, и Глеб объяснил,
что выпивка была куплена в складчину для церемонии вручения МНП.
-- Что такое МНП?
-- Малая Нобелевская премия, -- объяснил Миша. -- Мы все входим в
Малыую Нобелевскую Академию и сегодня как раз должны огласить вердикт.
-- За это надо выпить! -- сказал Абрамов и снова налил.
Бутылка опустела на две трети, и довольно улыбающийся Миша сказал:
-- Вы знаете классный анекдот, почему евреев никто не любит?
-- Почему никто не любит? -- удивилась Оксана. -- Я вот люблю, -- и тут
же, смутившись, прибавила: -- Ну, в смысле, мне все равно, еврей, не
еврей...
Емеля уже рассказывал:
-- ... и встает тут старый еврей и говорит: "А не любят нас, потому что
мы мало пьем!"
Все засмеялись, но анекдот, оказывается, не закончился. Пока Емеля
рассказывал, как евреи решили напиться в складчину, а хитрая Сара
посоветовала Абраму (Емеля говорил "Аб'гаму", нарочито картавя, что, при его
дикции, в общем-то, не требовалось) взять бутылку воды и вылить в общий
котел: все равно никто не заметит.
"Можно ли считать это признанием в любви? -- думал Глеб. -- Ведь она в
этот момент сидела рядом со мной и смотрела на меня. Или, раз я четвертинка,
мне достается только четверть ее любви?"
-- И вот, -- досказывал Емеля, -- самый старый раввин зачерпывает
расписным узорным ковшом из чана, делает глоток и, словно прислушиваясь к
себе, говорит "Вот за это нас и не любят!"
Все засмеялись снова, и Абрамов разлил остатки вина по стаканам..
В самом деле, жаль, что примета не работала. Глядя на покрасневшее лицо
Оксаны, Глеб думал, что никогда не узнает, о чем она думает. Разве что --
спросить напрямую: "Что ты имела в виду, когда..." Но нет, невозможно.
-- Эврика! -- вдруг сказал Абрамов. -- Есть классная идея. Я знаю, что
делать с бутылкой!
Церемонию вручения МНП решили проводить в номере Глеба и Чака. Девочек,
учитывая матерность церемонии, не звали, да и комната была маловата для
шестерых. Четыре бутылки стояли между кроватями, а Глеб, как глава Академии,
вышел на середину и зачитал длинный текст, им же и сочиненный в поезде
накануне. Идея создать Малую Нобелевскую Академию пришла им в голову месяц
назад и показалась очень удачной. Тем более, что в глубине души половина
класса не сомневалась, что и большая Нобелевская премия их не минует.
Вольфсон даже как-то пробовал занимать деньги "до премии" и успешно набрал
двадцать копеек на мороженое.
После перечисления имен членов Малой Нобелевской Академии и краткой
декларации о целях и задачах премии, Глеб провозгласил:
-- Малую Нобелевскую премию за литературу получает автор истинно
народного произведения, великого стихотворного эпоса "Железяка хуева",
Алексей Чаковский!
Все заорали "Ура!" и открыли первую бутылку. Передавая из рук в руки,
пили из горлышка -- негигиенично и неудобно, слюни попадали внутрь, и Глеб
все время боялся поперхнуться.
-- Ты не умеешь, дай покажу, -- сказал Феликс, отбирая у него бутылку.
-- Надо вливать в себя, а не присасываться. Это не минет.
-- О, наш Железный, оказывается, специалист по минетам! -- оживился
Абрамов. -- Может, переименовать его в Голубого?
Феликс поставил бутылку на тумбочку, и только потом, развернувшись,
двинул Витю кулаком в грудь. Тот рухнул на кровать, радостно гогоча.
-- А чего, -- сказал он, -- тебе пойдет. Голубые -- они же модники и
мажоры.
Феликс в самом деле одевался слишком хорошо для матшкольного мальчика.
Родители, выездные физики, привозили ему шмотки из-за границы. Он был
единственным в классе обладателем фирменных "ливайсов" и владельцем
единственного в школе карманного магнитофона под названием "плейер". По
мнению Глеба, все это искупалось только тем, что родители Феликса привозили
из-за бугра Тамиздат, включая книгу стихов Бродского на вызывающе белой
бумаге. Стихи, в отличие от давно знакомых, были красивые, но непонятные.
-- Помнишь, -- медовым голосом говорил Чак Феликсу, -- в "Волшебнике
Изумрудного Города" был Железный Дровосек. А у нас в классе будет Железный
Гомосек.
Феликс притворился, что не слышит. Оптимальная стратегия, но и она не
спасала. Почти каждый в их компании в конце концов обзавелся даже не
кличкой, а мифологией. Миша Емельянов был Емелей, который сидит на печи и
онанирует. Кроме того, на физкультуре кто-то заметил, что у него очень
волосатые подмышки, и он стал "Мишка -- пизда подмышкой". Валеру Вольфсона
дразнили его младшей сестрой, которая училась на два класса младше, --
намекали, что он с ней спит или, напротив, безрезультатно домогается. Глеб
был в половой связи с таинственным инопланетным Гл'ом, которого он, как
следовало из имени, регулярно еб. Феликс был Железным и только к Вите
Абрамову ничего не липло. Сейчас прямо на глазах Железный превращался в
Железного Гомосека, и процесса уже не остановить.
-- Голубая ржавчина железо разъедает, -- продекламировал первую строчку
еще не сочиненного стихотворения Глеб и на всякий случай отскочил, опасаясь
нокаута.
Почти все они писали стихи -- короткие эпиграммы, переделки классики,
самостоятельные поэмы, наполненные тонкими аллюзиями и шутками, непонятными
тем, кто не знал почему строчки "засунул градусник подмышку, сначала раз,
потом другой" чудовищно неприличны. Начал это, кажется, Витя, написав на
пару с Глебом подражание "Завещанию" Франсуа Вийона, где один за другим были
прописаны одноклассники и учителя, включая легендарного Кураня. Потом Феликс
был воспет в поэме "Железный фарцует" -- о том, как внезапно оставшись без
средств к существованию, Феликс пытается продать джинсы и плейер, но не
может найти покупателя по причине их запредельной дороговизны, и в конце
концов сдается в металлолом. Дальше про каждого из компании сочинили не одно
и не два стихотворения, и дело медленно, но верно шло к изданию толстого
тома, который предполагалось вручить всем в ночь выпуска.
Один Чак не особо преуспел в рифмоплетстве, и даже немного из-за этого
переживал -- насколько Чак мог переживать. Он писал довольно смешные
прозаические диалоги -- но это не совсем то. И вот два месяца назад он напал
на золотую жилу. Все началось с известной нескладушки "По реке плывет топор
/ железяка хуева / ну и пусть себе плывет / уши во все стороны", -- и вскоре
Чак изъяснялся уже только такими стихами.
Вот и сейчас, поднявшись, он сказал:
-- Я хочу вам тост сказать,
чтоб все было заебись,
чтоб для всех была пизда,
и не для кого -- пиздец!
Все заорали "Ура!" и выпили в честь Чака. Тут же открыли вторую бутылку
и продолжили, уже без тостов. Глеб, чувствуя, что в голове шумит, поднялся и
объявил следующего победителя:
-- Я рад объявить, что премию по лингвистике получает Михаил Емельянов,
автор блестящего термина "математический онанизм".
Емеля достал третью бутылку: он единственный знал правильный порядок --
Абрамов и Глеб наблюдали за открыванием каждой бутылки с замиранием сердца.
Ошибись Емеля -- было бы им всем "вот за это нас и не любят!"
На этот раз никто не читал стихов, благо они были давно написаны: когда
Емеля описал какую-то особо сложную задачу этим термином, быстро сокращенным
по аналогии с "матаном" до "матона", Глеб написал большой акростих, в
котором зашифровал имя "Михаил Емельянов" (разумеется, без мягкого знака).
Среди прочих Мишиных достижений фигурировал и матон -- "Я бы сказал ему
"пардон" / навеки славен будь матон". Стихотворение получило особо
скандальную славу, потому что его чуть не перехватила учительница истории по
прозвищу Белуга, председательша школьного парткома и, по общему убеждению,
скрытая сталинистка. В последний момент Абрамов успел запихнуть поэму в
сумку, но все еще долго обсуждали, хватило бы у Белуги ума расшифровать
акростих и вычислить Емелю.
Символом математического онанизма была горизонтальная восьмерка, знак
бесконечности и одновременно отсылка к анекдоту про онаниста, которому врач
велел досчитать до восьми, а потом прекратить мастурбировать. Разумеется,
сказав "шесть, семь, восемь" онанист остервенело повторял: "восемь, восемь,
восемь", тем самым превращая восьмерку в бесконечность путем своеобразного
поворота на пи на четыре. Эта восьмерка и значилась на Емелином дипломе --
остальным дипломов не досталось, потому что было неясно, что на них
рисовать.
Все были уже изрядно пьяны, когда Вольфсон вспомнил еще про одну
бутылку.
-- Хватит пить! -- крикнул, как и было условленно, Емеля, -- довольно!
Мы -- не алкоголики, мы -- математики!
Эту фразу ему еще долго поминали, как и последовавшую за ней чудовищную
выходку: схватив последнюю бутылку, он мгновенно ее открыл и, к ужасу
собравшихся, ринулся в ванную.
-- Стой, -- закричал Абрамов, падая поперек прохода и тем самым
преграждая путь Вольфсону и Феликсу.
Из ванной донеслось буль-буль-буль жидкости в унитазе. Глеб вздохнул с
облегчением -- пронесло. Теперь никто не догадается, что в бутылке была
вода.
И только тут он заметил, что в комнате нет Чака.
Чака не было и через два часа, когда все разошлись по номерам, надеясь,
что в коридоре гостиницы им не встретится Лажа -- классная руководительница
Зинаида Сергеевна Лажечникова. В конце концов, устав ждать Чака, Глеб
разделся и лег. Голова кружилась, и последнее, о чем Глеб подумал: алкоголь,
похоже, меняет топологию пространства.
Проснулся он оттого, что кто-то включил свет. С трудом открыв глаза, он
увидел Чака: тот со счастливой улыбкой стоял между кроватями.
-- Где ты был? -- сонно спросил Глеб.
-- У Маринки Царевой, -- ответил Чак, продолжая улыбаться.
-- И что ты там делал?
-- А ты как думаешь? -- Улыбка стала совсем уж победоносной.
Сон как рукой сняло. Глеб похолодел.
-- Пиздишь! -- прошептал он.
-- Ни хуя, -- ответил довольный Чак.
-- А Ирку вы куда дели?
-- Маринка ей что-то наплела, и она свалила к Светке с Оксанкой. У них
там третья кровать свободная.
-- Все равно -- не верю, -- Глеб сел на постели. У него колотилось
сердце. Похожее чувство было, когда он слышал шаги на лестнице и думал, что
идут с обыском. Отпускало, когда шаги затихали на верхнем или нижнем этаже.
Но сейчас освобождения от накатившего ужаса не предвиделось.
-- Сам смотри, -- Чак расстегнул ширинку и спустил джинсы. Трусов на
нем не было, а сморщенный член и лобковые волосы были измазаны чем-то темным
и липким.
-- Что это? -- в недоумении спросил Глеб.
-- Кровь.
-- Ты ей... целку сломал?
-- Ага, -- сказал Чак, -- теперь веришь?
Глеб по-прежнему не верил, но все равно знал: да, это правда. Слово
потянуло за собой маленькую книжку "Континента" с редкими для Бродского
антисоветскими стихами про молодежь, знакомую с кровью понаслышке или по
ломке целок. Вот и он теперь познакомился.
Чак бухнулся на кровать.
-- Я тоже так подумал. Но она не девочка, это же все знают. У нее
сегодня просто месячные были.
-- Месячные -- это что? -- спросил Глеб и, спросив, понял, насколько
потрясен: обычно он делал вид, что давно знает, о чем речь, и лениво говорил
"а, понятно" или кивал.
-- Ну, это, -- сказал Чак, -- это как у собак течка, только наоборот.
Когда женщина не беременная, у нее раз в месяц кровь из матки выливается.
-- А, понятно, -- кивнул Глеб. Он уже немного пришел себя. -- Я спать
хочу.
-- Ну так спи, -- сказал Чак. -- А я в душ схожу.
"С чего это я так разволновался?" -- думал Глеб. Ему не было дела до
Маринки, он просто завидовал Чаку и страшился, что подобное может случиться
с ним. Странно подумать, что его сверстники уже занимаются сексом.
Накрыться одеялом, повернуться на бок, подтянуть колени к подбородку.
Вырой ухом ямку в трухе матраса, заляг и слушай "уу" сирены.
Пиздец. И это они называют жизнью?
Рассаживались в автобус. Лажа была сонная и злая. Последний день в
Ленинграде, вечером -- в поезд и в Москву. Возле автобуса нервно
приплясывала, разгоняя утреннюю промерзь, Ирка. В дубленке и меховых
сапожках -- дефицитные желанные вещи, которые делали желанной и ее саму.
-- Привет, -- сказал Глеб, -- как спала?
-- Нормально, -- ответила Ирка, и ему захотелось показать, что у них
есть общий секрет.
-- В следующий раз, когда тебя Маринка прогонит, приходи ко мне на
освободившуюся кровать, -- подмигнул он, чувствуя, что причастность к тайне
как-то поднимает его в собственных глазах.
-- А кто тебе кровать освобождает? -- спросила Ирка и вся как-то
напряглась.
-- Как кто? Чак, конечно.
Тут он увидел Оксану. В своей холодной куртке и битых ботинках она
бежала к автобусу, на плечах -- холщовый рюкзак. Я бы