бабушкиных
сказок.
Дядя погиб в прошедшую войну. Анна Григорьевна, бывшая тогда невестой,
живет теперь на Бобровской запани под Архангельском в окружении сыновей и
вну ков. Недавно она сказала мне:
- Верно, какой-то парнишка висел тогда на запят ках. Если бы знатье, я
бы тебя с собой рядом в кошевку посадила.
На машинах мы ехали ночью - полями, перелесками. Дорога оказалась
расчищенной от снега, приглаженной: на днях из города в колхоз прошли шесть
гусеничных тракторов с волокушами для вывозки торфа на поля. Волокушу -
широченный громоздкий металлический лист - почему-то называют "пеной". Торф
загружается на такую волокушу бульдозером, пехом, и сгружается так же. Не
потому ли "пена", что в поля на ней тянут больше снега, чем торфа?
Виктор Сладков не просто вел машину, а, как экскур совод, показывал нам
свои памятные места: здесь вот зайцы обычно дорогу перебегают; с тех высоких
берез совсем недавно он снял из малокалиберки трех коса чей; а на этой вот
пашенке еще сегодня видел, как лиси ца мышковала.
Сладков - главный райкомовский водитель, и для всех шоферов района он
царь и добрый бог. Это автори тет не только власти, но и опыта. Его машина
больше, других носится по непроходимым районным дорогам. Многих своих коллег
Сладков вытаскивал из канав, из грязи, многим молодым устранял в пути
неполадки в мо торе, а главное - он всем помогает доставать запчасти. Хорошо
знают райкомовского шофера и пешеходы: если свободен, остановится, посадит -
и все за спасибо, не то что некоторые. Справедливый человек!
Ехать ночью по зимней проселочной дороге то с дальним, то с ближним
светом автомобильных прожекто ров сказочно хорошо. Дорога извивается, и
никогда не знаешь, что откроется за следующим поворотом. Из тьмы вылетают
навстречу какие-то призраки: причудливые пестрые кусты, кривые деревья, пни
под снежными шап ками, будто отпрянувшие в сторону прохожие, огромные
полузаметенные снегом выворотни с зияющими черными дырами, в каждой, из
которых чудится медвежья берло га. Перелесок и поле, лес и опять поле. Снег
то синий, то рыжий, а все время ждешь, что за оплошным зеленым ельником и
поле будет зеленое.
Сладков рассказывает о зайцах и лисицах, и я вижу их следы: в кустах
они глубокие, четкие, резко оттенен ные светом фар, а на открытых местах
выпуклые - ветер выдул сухой сыпучий снежок, уплотнения же остались и
поднялись над белой равниной, как маленькие побелен ные столбики на обочинах
шоссе.
Через все поле прошла лисица, столбики ее следа протянулись цепочкой от
леса до леса.
Взбугрившаяся лыжня напоминает узкоколейку.
В полях было по-ночному тихо, а когда наши машины врывались в лесную
чащу, вся она начинала шуметь и гудеть, наполняясь свистом шин и завыванием
моторов. Казалось, что звуки по стволам уходят в звездное небо.
Я ехал и твердил про себя пушкинские строки: "Коло кольчик однозвучный
утомительно гремит".
До чего же все-таки не хватает колокольчиков!
* * *
В доме жениха сваха и тысяцкий остановили моло дых в темных сенях и
ждали, пока вынесут лампу и вый дут навстречу им родители.
Жениху и невесте положили на головы по караваю ржаного хлеба, отец и
мать благословили их, поцело вали - опять в ход пошла икона, Петр Петрович
очень стеснялся этого обряда, подшучивал, но обижать стари ков не хотел, все
сносил.
Отец ростом был еще выше сына и настолько здоро вей, становитей, что
длинноногий сухопарый жених при нем выглядел совершенным мальчишкой. Отца
хотелось называть торжественно: родитель. Он, так же как его брат, тысяцкий,
был скуп на слова, держался с привыч ным достоинством. Может быть, и он в
свое время слу жил где-нибудь председателем колхоза?
А мать крутилась, вертелась, как юла, и звали ее Лия.
Деревня Грибаево уже была радиофицирована, в из бе около божницы висела
коробка громкоговорителя, и под потолком горело электричество. Во всем
сказыва лась близость промышленного объекта. Правда, чтобы свет воссиял с
достаточной силой, потребовалось ввер нуть лампочки в сто пятьдесят свечей и
меньшего воль тажа.
И красочных плакатов, и лозунгов в избе было боль ше, чем у Марии
Герасимовны. В том простенке, где у Марии Герасимовны громоздилось
чудотворное произве дение зоотехника "Иван-Царевич на сером волке", здесь
висел плакат "Всегда с партией!". Рядом краснощекая колхозница среди корзин
с фруктами и овощами держит в руках огромный, как джазовый барабан,
капустный ко чан, и - надпись:
За труд, мастера огородов, садов,
Теперь за вами слово.
Вдосталь дадим овощей и плодов
Сочных, вкусных, дешевых!
Неужели такое сочинают вологодские поэты, мои друзья?
И еще плакаты: "Разводите водоплавающую птицу! Это большой резерв
увеличения производства питатель ного дешевого мяса!"
Язык-то какой!
Мы за мир, чтоб на планете
Были счастливы все дети!
И еще и еще...
В деревне находится восьмилетняя школа, и среди гостей на свадьбе много
учителей. Еще больше служа щих и рабочих с льнозавода.
Снова жениха и невесту посадили за стол и опять в верхней одежде; так
они и сидели долго, пока от них пар не пошел.
Опять было пиво, тосты в одно слово: "Горько!", "Горько!" - и пляска.
Опять картинно целовались моло дые, но Петр Петрович пил уже из белушки -
добился-таки своего! А невеста то и дело кланялась, как заведен ная,- таков
был наказ матери.
- Теперь сладко! Пейте! - шутил жених и опроки дывал очередную белушку.
Каждого нового гостя и здесь встречали у порога стаканом пива. Хозяйка
Лия раздевала гостей сама и с таким радушием, что пуговицы летели на пол. В
этом, конечно, сказывался неукротимый ее темперамент, но главное - так было
принято, и это считалось высшим шиком гостеприимства.
Опять завязался спор и с еще большим ожесточением между работниками
льнозавода и колхозниками относи тельно сортности сдаваемой льнотресты.
Все было как в доме невесты, все повторялось. Толь ко Николай Иванович
здесь никого не угощал, и ему совсем нечего было делать и не о чем говорить,
он просто пил и молчал.
Бросилось в глаза кое-что иное.
Гостей поначалу угощали пивом - хлебным, густым, бархатистым, а как
только они начинали веселеть, им в ту же посуду подливали жидкую мутную
брагу. Брага тоже пьянит, но после неe дико болит голова, из-за чего и
прозвали брагу "головоломкой". Зато обходится она гораздо дешевле пива.
Пивом поят, брагой с ног сби вают.
Кто-то из родственников невесты захотел повторить понравившийся обряд
со свежей курятиной. Хозяйка Лия пришла в неистовство:
- Совести у вас нет - живой курице голову отры вать!
Табакуры попросили спичек. Лия подала коробку и предупредила:
- Останется что - верните!
Сначала подумали: примета на счастье. Вроде битья стеклянной посуды.
Нет, оказывается, дело вовсе не в приметах.
- Вы чего скупитесь, свадьба ведь! - сказали ей не без опасения
обидеть.- Где пьют, там и льют, где едят, там и бьют.
Лия не обиделась:
- А вы сразу разорить нас хотите. И без того рас ходы велики.
- Какая же свадьба без расходов? Этак ваш сынок захочет жениться по
другому разу. Разорить надо, чтобы он о разводе не помышлял.
- Ладно, пейте, коли подают!
Утром невеста в присутствии гостей подметала пол в избе, а ей то и дело
бросали под ноги разный мусор: про верялось, умеет ли она хозяйствовать.
Обряд этот продол жался долго и был, пожалуй, самым развеселым. Родст
венники и гости изощрялись, приносили в избу сенную труху, изношенные
лапти-ошметки, с грохотом кидали в углы битые горшки, всевозможный хлам и
лом. Один ра зыскал где-то остатки кавалерийcкого седла и бухнул их на
середину пола. Невеста только радовалась: с мусором на пол кидали деньги,
чаще медные монеты, иногда бу мажки. Правда, в старом седле она ничего не
нашла, хотя содрала с него всю кожу и войлок.
- Ищи, ищи! Плохо метешь, нечисто метешь! - кри чали ей.
Галя старалась: у нее действительно все поглотила свадьба, все, что
было ею заработано, скоплено за не сколько лет. Но стоило ей зазеваться, как
озорники хва тали веник, и его приходилось выкупать.
Затем невеста - ее уже стали называть молодицей - обходила всех
присутствующих с блюдом свежих бли нов в масле. Гость выпивал почетный
стакан, закусывал блином и выкладывал на блюдо свою мелочишку.
Еще позднее молодица в присутствии гостей разда вала подарки новой
родне: свекру - голубую штапель ную рубаху, свекрови - отрезы на сарафан и
нижнее белье - подстав, свахе - ситец на кофту, золовке, сестре жениха,
красивой статной девушке, недавно окончившей десятилетку и работающей в
колхозе,- платье и алую ленту в косу, тысяцкому - отрез на рубаху, бабушке -
головной платок, остальным - кому носовой платок, ко му кисет для махорки.
Все, что шилось и вышивалось в течение многих недель самою невестой и ее
матерью и подругами, было роздано за несколько минут. Кажется, никто не
обижался.
Я, приезжий человек, тоже не был обойден. В дни свадьбы наградили меня
бесценными подарками дружка Григорий Кириллович и колхозный шофер Иван Ивано
вич Поповский. Они облазили немало чердаков и пове тей и нашли для меня
набор литых поддужных колоколь чиков да воркуны-бубенцы на кожаном конском
ошей нике.
Скоро таких не будет и на Севере: не на грузовики же, не на самосвалы
же свадебные их навешивать!
Подарили мне также резную раскрашенную прясницу столетней, по крайней
мере, давности. Такие тоже, на верно, скоро исчезнут с лица земли. А к
пряснице - плетеную веретенницу с веретенами. Еще молотило бе резовое - цеп,
валявшийся без надобности почти с нача ла коллективизации. Удалось мне так
же достать два заплечных пестеря из березового лыка.
С этими свадебными подарками я и вернулся в Мос кву. Один пестерь
подарил Константину Георгиевичу Паустовскому к его семидесятилетию, другой -
знакомо му поэту в день его свадьбы и еще в придачу лапти соб ственного
плетения.
Все раздарил. Себе оставил только берестяную солоницу, колокольцы да
воркуны на кожаном ошейнике.
Сижу за столом, пишу да позваниваю иногда, слу шаю: хорошо поют!
1962
Александр Яшин. Маленькие рассказы
Александр Яковлевич Яшин (Попов) (1913-1968)
Источник: Александр Яшин, Избранные произведения в 2-х томах, том 2,
Проза,
Изд-во "Художественная литература", Москва, 1972, тираж 25000 экз.,
цена 72 коп.
OCR и вычитка: Александр Белоусенко (belousenko@yahoo.com)
МАЛЕНЬКИЕ РАССКАЗЫ
Проводы солдата
Первый гонорар
После боя
Живодер
Творчество
Михал Михалыч
Свобода
Не собака и не корова
Старый Валенок
ПРОВОДЫ СОЛДАТА
Я долго верил, что запомнил, как уходил мой отец на войну. Верил и сам
удивлялся своей памяти: ведь мне было тогда не больше двух лет.
Сердобольные деревенские старушки часто тешили меня рассказами о
погибшем батьке. В этих старушечьих воспоминаниях отец мой выглядел всегда
только хорошим и не просто хорошим, а необыкновенным. Он был силен и смел,
весел и добр, справедлив и приветлив со всеми. Все односельчане очень любили
его и жалели о нем. Кузнец и охотник, он никого не обижал в своей жизни, а
когда уходил на войну, сказал соседям, что будет стоять за родную землю так:
"Либо грудь в крестах, либо голова в кустах".
Чем больше слушал я рассказов о своем отце, тем больше тосковал о нем,
жалел себя, сироту, и завидовал всем ровесникам, у кого отцы были живы, хоть
и без крестов. И все больше мои личные, правда, не очень ясные воспоминания
совпадали с тем, что я слышал о нем.
А припоминались мне главным образом проводы отца на войну.
Это было в ту осеннюю пору, когда вся земля начинает светиться и
шелестеть сухой желтой листвой, когда и восходы и закаты кажутся особенно
золотыми. Около нашего дома с незапамятных времен стояли четыре могучие
березы. Я отчетливо вспоминаю, что они были совершенно прозрачными, что
синее небо было не над березами, не выше их, а в самих березах, в вершинах,
в сучьях.
Вся деревня собралась на проводы отца под березами. Народу было очень
много, и людской говор и шум листвы сливались. Откуда он взялся в старой
деревне - духовой оркестр, но он был, и медные трубы светились так же, как
осенняя листва, как вся земля наша, и непрерывно тихо гудели. Отец мой,
высокий, красивый, ходил в толпе и разговаривал с соседями, то с одним, то с
другим; кому пожмет руку, кого по плечу потреплет. Он был здесь главный, его
провожали на войну, его целовали женщины.
Я помню цветистые домотканые сарафаны, яркие желтые платки и фартуки.
Потом отец взял меня на руки, и я тоже стал главным в толпе. "Берегите
сына!" - говорил он, и ему отвечали всем селом: "Воюй, не тревожься,
вырастим!"
Много мелочей об этих проводах вспоминал я отчетливо. Там было все -
клятвы, объятия, советы на дорогу. Не запомнил я только слез. На праздниках
не плачут, а для меня там все было праздничным. Самый же большой праздник
начался, когда подали для отца тройку лошадей. Он сел в плетеную пролетку,
которую у нас зовут тарантасом, крикнул: "Эгей, соколики!" - и кони
понеслись. Уже вслед ему кто-то озабоченно успел спросить: "Табачок-то взял
ли?" - затем все шумы покрылись громом медных ясных труб.
Широкая улица от нашего дома, от четырех могучих берез шла к полю,
забирая немного вверх, на подъем. Полевая изгородь и ворота были хорошо
видны. С обеих сторон околицы золотились березки. И вот, когда тройка на
полном скаку подлетела к воротам, березки вдруг вспыхнули.
Может быть, их осветило в этот момент заходящее солнце, может быть, мне
все это когда-нибудь приснилось, но березки вдруг вспыхнули самым настоящим
огнем, а от них загорелись ворота. Пламя, очень яркое и совершенно
бездымное, сразу охватило все сухие жердочки до единой. Разгоряченные кони
не смогли остановиться перед горящими воротами, а открывать их было уже
поздно и некому, отец мой вдобавок еще крикнул каким-то развеселым голосом,
словно ударил молотом по звонкой наковальне, и кони вдруг взвились в воздух
и перенеслись через огонь. Только колеса пролетки слегка задели ворота,
из-за чего красные жерди рассыпались и ворох светящихся искр поднялся к
небу.
Я хорошо все это запомнил и долго верил, что все было именно так.
Позднее сам уходил на войну, и ощущение великой торжественности момента
опять совпало с тем, что я вспоминал о проводах отца. "Но, как это могло
быть? - спрашивал я себя.- Ведь мне тогда года два исполнилось, не более".
И вот что выяснилось со временем в связи с этими воспоминаниями.
В детстве мне приходилось порой слушать граммофон в доме моего дедушки.
Бывали случаи, когда дедушка доверял мне самому проиграть одну-две
пластинки. Тогда я раскрывал все окна горницы, ставил удивительный ящик на
подоконник, направлял орущую зеленую трубу вдоль деревни и
священнодействовал. Конечно, отовсюду сбегались ребятишки и с раскрытыми
ртами издалека смотрели в трубу. А мне казалось, что они смотрят на меня,
что я становлюсь героем не только в своих глазах, но и в глазах моих
сверстников, что все они завидуют мне. И я торжествовал. Не все же было мне,
сироте, завидовать им. Вот я какой, вот я что могу - смотрите! А может быть,
мой батько еще не убит, еще вернется он, тогда я вам покажу... Так я мстил
за свои маленькие смешные обиды.
Спустя много лет вернулся я в родную деревню, и в доме покойного
дедушки довелось мне еще раз сесть за старый квадратный граммофон. В груде
еле живых пластинок с наклейками, на которых были нарисованы то ангелочки,
то собачка, сидящая у граммофонной трубы, нашел я одну незнакомую мне, уже с
трещиной, пластинку - "Проводы на войну", или "Проводы солдата". Сердце
ничего не подсказывало мне, когда я решил проиграть и ее. Среди ржавых
иголок выбрал я одну поострее, снова с усилием несколько раз провернул
ржавую ручку, отключил тормоз и, когда собачка и зеленая труба на этикетке
пластинки слились в один кружок, опустил рычаг с мембраной. Сначала был
только треск ржавой пружины и шум, словно иголку я опустил не на пластинку,
а на точильный камень,- ничего нельзя было разобрать. Потом появились
голоса, заиграл духовой оркестр, и я услышал первые слова: "Табачок-то не
забыл ли?"
И сразу я увидел широкую деревенскую улицу, золотой листопад осени,
толпу односельчан и родного отца, уходящего на войну. "Берегите сына!" -
говорил он соседям. А его целовали и клялись ему: "Воюй, не тревожься,
убережем!"
Дорогие мои, родные мои земляки! Что со мною было! Медные трубы
оркестра звучали все яснее и взволнованней, их песня пробилась через все
шумы времени, через все расстояния и наслоения моей памяти, очищая ее и
воскрешая все самое святое в душе. Уже не одно село, а вся Россия провожала
моего отца на войну, вся Россия клялась солдату сохранить и вырастить его
сына. И опять не было слышно слез. Но, может быть, медные трубы заглушали
их.
Потом я услышал звон бубенчиков и последние напутствия на дорогу. Вот,
значит, откуда шли мои слишком ранние воспоминания. Вот где их истоки.
Но откуда же взялось золотое видение осени и горящие ворота сельской
околицы? Это был, конечно, сон.
Ведь приснилось же мне однажды, что гвозди достают из дерева-цветка,
который называется гвоздикой, а разноцветные нитки бисера находят готовыми в
стогах гнилого сена, и я тоже долго верил, что это именно так и бывает.
Но нет, не только во сне привиделся мне бешеный скач тройки. Живет и
поныне в нашем колхозе Петр Сергеевич, талантливый конюх и лихой наездник.
Это он мог часами ехать, не торопясь, лесом, полями - через пень колоду. А
перед деревней, перед людьми преображался он и преображались его лошади.
"Эгей, соколики!" - вскрикивал Петр Сергеевич, широкая русская душа, и
откуда бралась силушка в мохнатых ногах - со свистом, с вихорьком взлетал
тарантас на горку мимо четырех моих берез. Бывало, самая незавидная
лошаденка в руках Петра Сергеевича да на глазах у всей деревни или, как у
нас говорят, на миру, превращалась вдруг в конька-горбунка.
Услышал я недавно развеселый, из глубины души вырвавшийся крик моего
земляка, как будто он бросался сломя голову вприсядку, и опять живой
картиной встали в моей памяти проводы отца. И опять все показалось мне
невыдуманным, неприснившимся, а подлинным - даже горящие ворота и сказочные
кони, взвившиеся в воздух, все, как провожала на войну родимая сторона
своего солдата.
2 февраля 1954 г.
ПЕРВЫЙ ГОНОРАР
Я перестал учиться, когда получил первый гонорар. До чего же все это
было давно и до чего весело вспоминать обо всем этом!
Гонорар пришел из Москвы, из "Пионерской правды". Там время от времени
печатались мои заметки о школьной жизни, а однажды была помещена даже басня
"Олашки" - о буржуе, который отказался есть оладьи, когда узнал, что они
испечены из советской муки. Принципиальные были буржуи в то время!
Денежный перевод, если не ошибаюсь, рублей на тридцать, застал меня
врасплох. У меня больше двадцати - тридцати копеек в кармане еще никогда не
бывало.
Не без труда получив деньги на районной почте, я купил в магазине
конфет, обливных пряников и папирос и ринулся пешком в родную деревню. Дело
было зимой. Носил я тогда лапти, теплой одежонки, конечно, не было, и идти
мне было легко. Но я не шел, а бежал. Бежал бегом все двадцать километров.
Напевал ли при этом песни и приплясывал ли - не помню. Помню только, что за
всю дорогу не съел ни одной конфетки, ни одного пряника, потому что хотел
все целиком донести до деревни, для своей матери. Похвастать хотелось: вот,
мол, я какой, на-ко выкуси! И, конечно, пачку папирос не распечатал,- я еще
не курил тогда.
Зимние дни коротки, и как ни легок я был на ногу, а все-таки до деревни
добрался только к ночи. В темноте углы срубов потрескивали от мороза, а в
избах горела лучина в светильниках. В одном только доме была керосиновая
лампа, окна его светились ярче прочих. В этом доме собиралась молодежь на
посиделки.. У нас такие посиделки зовут беседками. Девушки чинно сидят на
лавках с прясницами, прядут лен или куделю, да поют песни под гармошку, да
стараются понравиться парням, каждая своему, а некоторые всем сразу, а
парни, пока не начинается кадриль, просто бездельничают, зубоскалят.
Мне было тогда меньше пятнадцати лет, но не это важно, Важно то, что
одна из деревенских девушек мне уже нравилась, я был уже влюблен - в нее, во
взрослую, в невесту. О чем я тогда думал, чего хотел - один бог знает. Сам
я, если и знал что, то теперь забыл.
Не донеся до дому пряники и конфеты, я прежде всего решил появиться на
беседках. Еще ни разу на беседках не принимали меня всерьез, ни в чьих
глазах я еще не был взрослым. "Ну, что ж, что не принимали,- думал я.- Не
принимали, а сейчас примут".
Очень я нравился себе в тот день!
Керосиновая лампа висела на крюку посреди избы и горела в полную силу:
беседка еще только началась, и воздух еще не успел испортиться вовсе. Но
клубы и кольца табачного дыма уже не рассеивались, не таяли, а передвигались
под потолком, плотные и густые. Девушки в ярких домотканых, реже в ситцевых
сарафанах, как обычно, сидели на прясничных копылях вдоль стен по окружности
всей избы и крутили веретена и поплевывали на пальцы левой руки,
вытягивавшие нитку из кудели. Парни толпились посреди избы, а кое-кто,
посмелее, сидели на коленях у девушек либо рядом, занимая их разговорами и
мешая прясть. Довольные девушки повизгивали, похохатывали. В темном углу за
большой русской пекаркой, где всегда пахло пирогами и кислым капустным
подпольем, какая-то парочка целовалась. Сладостное и таинственное для меня
на этих посиделках только-только возникало.
Моя любовь, Анна, сидела далеко не на самом почетном месте, а в углу
справа, в полусумраке кухни, но была она самая красивая из всех. Красный
пестрядинный сарафан с белыми нитяными квадратами, кофта синяя, яркая, тоже
пестрядинная, и никакого платка на голове. А на лице улыбочка, не улыбка, а
улыбочка - ласковая, хитренькая, при которой щеки чуть подтягиваются кверху
и на одной из них образуется ямочка, а глаза прищуриваются. Да еще волосы,
заплетенные в косу с очень яркой, но уже не красной и не синей, а, кажется,
фиолетовой, ярко-фиолетовой лентой; да еще глаза, поблескивающие, все
понимающие, чуть прищуренные и, кажется, серые; да еще руки, быстрые,
работящие и, наверно, тоже ласковые. Эх, потрогать бы их когда-нибудь!
Правой рукой Анна крутила веретено и так сильно, что оно даже жужжало от
удовольствия, а пальцы левой руки двигались все время у кудельной бороды и
были всегда мокрые от слюны.
Анна была так красива, что, конечно, никто из парней не осмеливался
сесть рядом с нею. Только я один осмелюсь сегодня! А что полусумрак на кухне
- так это же хорошо: тут, в углу, по крайней мере, ничего не будет видно.
Ничего! И еще хорошо, что близко отсюда запечье, тот таинственный уголок,
куда время от времени уходят сговоренные пары целоваться. Неужели и это для
меня сегодня возможно?
Войдя в избу, я первым делом роздал ребятам папиросы. Кажется, ничего
особенного при этом не произошло. Ребята просто расхватали всю пачку сразу и
стали курить: папиросы все же, не махорка. Дыму в избе стало еще больше.
Затем я подсел к моей девушке, к моей Анне. Подсел, как садятся
взрослые парни к своим девушкам. Раньше я никогда не осмеливался сидеть
рядом с Анной, а сейчас сел. Анна пряла лен. Она не удивилась, что я ткнулся
на лавку рядом с ее прясницей, она просто пряла. Теперь надо было заговорить
с ней. Я еще ни разу не расхрабрился до такой степени, чтобы заговорить с
нею. Не смог я заговорить и на этот раз. Но на этот раз все было по-другому,
на моей стороне теперь были всяческие преимущества, на моей стороне была
сила - и конфеты, и пряники, и то, что я настоящий писатель, иначе разве
посылали бы мне деньги из самой Москвы. Сегодня на беседках я был самый
главный человек.
Я достал из кармана конфету, развернул бумажку и сам, своей рукой
положил конфету Анне в рот. И опять ничего особенного не произошло. Анна
просто взглянула на меня, открыла рот, взяла конфету в рот и съела ее. Но
все-таки она взглянула на меня. Все-таки она меня заметила. Я быстро
развернул следующую конфету и снова положил ее в рот Анны. Она съела и эту
конфету, но при этом засмеялась. Щеки ее приподнялись, округлились, красивые
глаза сузились.
Так и пошло: я ее кормил конфетами, а она смеялась. Над чем? Над кем?
Надо мной, конечно! Но меня это нисколько не смущало. Все равно она была
красивее всех, и я сегодня был всех лучше. Ах, если бы я смог с нею
заговорить!
Она бы спросила меня:
-- Ты все еще учишься?
А я бы ей ответил:
- Учусь - что! Я - писатель! Понимаешь,- писатель, самый настоящий. Мне
уже и деньги платят за то, что я писатель. А ты знаешь, что это такое? Вот,
например, все эти конфеты, пряники, папиросы - это все откуда? Просто,
понимаешь, пишу, и все.
Так беззастенчиво хвастать в городе я, конечно, бы не смог, там сразу
меня поймали бы. Но здесь можно было. К тому же и обстановка все-таки
необычная, духоподъемная. Ведь парень перед девушкой всегда немножко
рисуется, хвастается. А как же иначе? Иначе разве она его полюбит?
Беда только, что я не смог и на этот раз заговорить со своей Анной. Но
я был счастлив уже оттого, что она ела мои конфеты и смеялась надо мной. И
когда она съела их все, я выложил ей в подол все обливные пряники. Она съела
и пряники.
Сам я так и не попробовал ни пряников, ни конфет. Отчего это - от
большой любви или от расчета, от скупости или от сердечной доброты?
Домой я пришел с беседок поздней ночью, когда все уже спали, и,
голодный, заснул на случайной соломенной подстилке возле курятника.
. Утром мать подошла к моей постели. Она не будила меня, а просто
остановилась надо мной, заложив руки за спину, и я проснулся сам. Добрая,
бедная мама! Она все уже знала. Она знала, что ее несмышленый, но опасно
бойкий первенец, живущий в городе без родительского присмотра, где-то
раздобыл деньги,- конечно же, не чистые это деньги, не трудовые! - покупает
папиросы, курит сам и угощает других, а всякие сласти раздает девкам. Уж и
до девок дело дошло!
-- Здравствуй, мама! - говорю я ей. - Поесть бы чего-нибудь!
А она мне:
- Скажи, парень, где деньги взял?
И от этих слов счастье всего вчерашнего дня снова запело в моей душе и,
вероятно, засветилось в глазах. Я не удержался, и опять понесло меня на
хвастовство.
- Я, мама, писатель. Понимаешь, писатель! - говорю я ей, почти
захлебываясь от восторга.- Мне заплатили гонорар. Из Москвы перевели. Я
израсходовал мало, ты не бойся, я еще и тебе дам денег. А потом опять сочиню
чего-нибудь. Гонорар, понимаешь?
- Ты мне зубы не заговаривай,- начала сердиться мать,- правду скажешь,
ничего тебе не сделаю. Где взял деньги?
- Так я же правду говорю: я - писатель, поэт. Это гонорар. Творчество,
понимаешь?..
Добрая моя мама! Вряд ли она и сейчас понимает, откуда у сына порой
водятся деньги: на службу он не ходит, хозяйства не имеет, никаким промыслом
не занимается. Сколько лет работали в стране ликбезы, а старая моя мама так
и доживает свой век неграмотной и по-прежнему для нее что писатель, что
писарь - одно и то же.
- Ах, ты так, сквалыга окаянный! - вконец рассердилась она.- Признаться
по чести не хочешь? Думаешь, всю жизнь правду скрывать будешь, не по совести
жить? Вот я с тебя шкуру спущу, раз ты писатель...
И в руках у матери за спиной оказалась свежая березовая вица - розга.
Она стащила с меня замызганное одеяльце, и я, ненакормленный, неодетый,
получил свой первый настоящий гонорар. Конечно, я ни в чем не был виноват,
но ведь и она мне только добра хотела. Вот и суди после этого, кто прав, кто
не прав.
1960
ПОСЛЕ БОЯ
Когда в горах стреляют - то ли близко, то ли далеко - и глухое эхо
грохочет и обступает тебя со всех сторон, высота и простор ощущаются
особенно сильно. Кажется, что ты находишься не на земле - на небе, где-то
среди громов. Винтовочный хлопок раздается как разрыв снаряда, выстрел из
пушки подобен горному обвалу. И мелкое земное чувство страха покидает душу.
Стоишь и удивляешься сам себе: либо ты очень мал среди этих каменных громад,
и потому никакая пуля не может тебя задеть, либо очень велик, почти
бесплотен, как эхо, и жизни твоей все равно никогда не будет конца.
Утром замер бой в горах. Война словно заканчивалась. Когда совсем
стихло, из ближнего аула донесся лай собак. Неожиданно очень громко запел
петух. Пахнуло русской деревней. Собачий лай в селениях не умолкал ни при
какой стрельбе, но в горячке боя его переставали слышать, как пение птиц,
как шум ветра в деревьях.
На небе появилось солнце. Может быть, и его мы с утра просто не
замечали.
Появился ветер. И орлы. Ветер можно было увидеть и в небе, если следить
за орлами,- он их приподнимал, чуть подкидывал, иногда заставлял резко
взмахивать крыльями.
К концу боя я оказался на высокой седловине. Дальше идти было некуда и
не нужно. Я оглядел вокруг небо и землю и лег в траву. Лег в траву, ощутил
ее влажный свежий запах и услышал стрекотание кузнечиков. Я даже увидел
кузнечиков - их было очень много.
Первое время я, кажется, ни o чем не думал. Мне просто было хорошо. Я
отдыхал. Полежать не двигаясь хоть полчаса - других желаний у меня не было.
Потом я вдруг ясно понял, что война заканчивается и что я живой.
Я повернулся на спину, словно, желая убедиться в том, что я жив, что
земля тверда, а надо мною небо.
Небо надо мною было очень высокое, а утреннее солнце не выше гор и
освещало лишь отдаленные вершины их. Границы солнца отмечали высоту, шли
поверх долин и ущелий от скалы к скале, от холма к холму.
Чем выше поднималось солнце, тем шире расходился его свет по горам, и
наконец озарилась самая глубокая долина, засиял весь мир.
Я отбросил винтовку в сторону и раскинул руки. В душе все пело, а я
молчал и только улыбался.
"Родные мои, любимые! - думал я, вспоминая при при этом, и мать, и
жену, и детей, и всех своих далеких друзей-товарищей.- Скоро мы опять будем
вместе. И все пойдет хорошо: я - живой. Где вы сейчас, о многих я давно
ничего не знаю..."
Мне захотелось сейчас же писать всем письма, наводить справки. Солнце
припекало все больше, травой пахло все сильнее, усталость в теле не
проходила, и я лежал вверх лицом, чуть прикрыв глаза и не шевелясь. У самого
виска возился кузнечик, я его не трогал.
В ауле все так же лаяли собаки. Горели костры, где-то очень далеко
погромыхивали пушки, но там была не наша часть, я мог никуда не спешить, у
меня были в запасе часа два полной свободы.
И в это время чья-то черная тень на мгновение закрыла солнце. Я не
вздрогнул, не пошевелился, я только скосил глаза - и увидел большого горного
орла. Из всех лежавших в разных местах людей он выбрал меня и начал кружить,
спускаясь все ниже и ниже. Вероятно, он принял меня за мертвого. Но я был
живой. И я перестал следить за ним, думая о своем.
"Мама, родная моя! - думал я.- С тобой сейчас никого нет, ни одного
сына. Михайло погиб под Сталинградом. Но я - живой и вернусь к тебе, приеду,
все сделаю, чтобы тебе было хорошо.
Дети мои любимые! Здоровы ли вы? Сейчас у вас будет все - школа, дом,
счастье, все будет: я живой. Больше никто не посмеет разлучить нас..."
Орел все кружил и кружил надо мной и опустился уже настолько низко, что
я услышал шум его крыльев. Хищник был очень осторожен, осмотрителен. На
ясном фоне неба он казался совершенно черным, зловеще черным. И я замер. Не
испугался, но замер и приготовился к борьбе.
Нет, силы мои не были истощены, никакие когти не страшили меня, война
меня не ослабила.
"Друг мой милый, верный! Будь спокойна, я - живой, и тебе не придется
выносить меня с поля боя,- обращался я к своей любимой.- Сохрани только
наших детей до моего возвращения..."
Сквозь ресницы я разглядел раздвинутые, как бы ощеренные тупые концы
крыльев - каждое перо отдельно, кривой хищный клюв и мощные стальные когти.
Мягкий тугой шум становился все слышнее. Сейчас орел должен спикировать, и
тогда он узнает, что я живой. Я схвачу его, сомну, разбойник поплатится
головой за свою самонадеянность. Ой, не трогай, улетай, пока не поздно,
подобру-поздорову!
От сердца пошел огонь по всему телу - к мускулам рук, ног, я напрягся
и, видимо, шевельнулся. В тот же миг орел круто взмыл вверх и с недоуменным
клекотом полетел в сторону синих скал.
-- Так-то лучше! - сказал я вслух и еще долго-долго лежал не двигаясь
под ясным высоким небом.
1956
ЖИВОДЕР
Мы нередко говорим: играет, как кошка с мышью. Сегодня ночью я видел,
что это такое.
Я живу в деревне у одинокой женщины, моей родственницы, в большой
чистой избе, устланной домоткаными половиками, увешанной рукотерниками и
плакатами. Воздух в избе чистый, клопов сравнительно немного, питание
здоровое: ягоды, грибы, капуста...
Но больше всего меня устраивает, что старушка моя рано ложится спать и,
перед тем как лечь, наливает для меня полную лампу керосину и старательно
чистит стекло скомканной газетой.
Ночью я люблю сидеть один - читать, думать, писать - в совершеннейшей
тишине. Гудит в трубе тепло, суматошится метель под окном, и серая молодая
кошка мурлычет рядом. Я не терплю кошек за их высокомерие и эгоизм. Говорят,
собака привыкает к хозяину, а кошка к дому. По-моему, ни к чему она
по-настоящему не привыкает и ни на одну кошку никогда нельзя положиться. Но
эту, молодую, серую, я почему-то полюбил.
Сегодня в полночь кошка неожиданно подняла возню, начала мяукать, и я
увидел, что она вынесла иа середину избы живую мышь. Мышка была еще не
измятая, совсем свеженькая, пушистая и маленькая, тоньше кошкиной лапы.
Поначалу я не почувствовал к ней никакой жалости, а кошку, наоборот,
похвалил про себя: дескать, не дармоедка, знает свое дело!
Кошка положила мышь на половик, посреди избы и легла рядом с ней. Мышка
припала к полу, вытянув хвостик, и удивленно замерла: ей, наверно,
показалось, что она свободна и может убежать, куда хочет. Так и есть:
мгновение - и ее не стало.
- Ах, черт! - воскликнул я от огорчения.- Ушла!
Но кошка спружинила, метнулась в задний угол избы, в темноту, успела за
мгновение обшарить там своими толстыми лапами весь пол, нашла мышь,- как мне
представилось, ощупью,- и уже спокойно, держа ее в зубах, вернулась на
середину избы.
- Упустишь, дура! - сказал я.
Кошка положила мышь на прежнее место и снова легла рядом с нею, щурясь
и беспрестанно мурлыча. И мышке опять поверилось, что она вольная птица. На
этот раз кошка поймала ее у меня в ногах, под столом. В следующий раз - под
печкой-лежанкой, затем на кухне. И все это в полумраке, потому что моя
керосиновая лампа не освещала всей избы. Половики на полу были смяты,
жесткий кошачий хвост, как лисья труба, мелькал то в одном месте, то в
другом. Сколько раз я считал, что все кончено, мышь сбежала!
"Прозевала-таки, полоротая!" - ворчал я. Но кошка не зевала. И я убедился,
что этот зверь знает свое дело.
- Что вы там возитесь? - спросонья спросила хозяйка с печи и, не
дождавшись ответа, снова захрапела.
Мышь устала, начала хитрить. Она подолгу не двигалась, вероятно,
прикидываясь мертвой. Кошка ложилась на бок, кувыркалась, поднималась на
ноги, дугой изгибала спину и легонько, издалека трогала мышь своей страшной
лапой, и мурлыкала, и мяукала. Ей хотелось играть. Она требовала, чтобы и
мышь играла с нею, не умирала бы раньше времени.
Я осветил их лучиком китайского фонарика и увидел: мышка еще жива,
черные глазки ее поблескивают, только она выжидает, ей хочется перехитрить
свою смерть. Но, господи, до чего же она была мала рядом с этим страшилищем!
И я вдруг, впервые в своей жизни, пожалел мышь, мне даже захотелось, чтобы
она сбежала. И, словно почувствовав, что я на ее стороне, мышка кинулась под
печку, но кошка, даже не вскочив, накрыла ее своей лапой и вместе с ней
игриво перевернулась через спину.
Это продолжалось долго. Долго мышку не оставляла призрачная надежда на
свободу. Только покажется ей, что наконец-то она перехитрила своего врага,
может вздохнуть, скрыться и располагать собою по своему усмотрению, а кошка
опять прижмет ее к полу, к земле. Прижмет и отпустит. Отпустит и отвернется,
делая вид, что ей все безразлично. И мяучит требовательно, недовольно: "Да
беги же снова, играй со мной!" Не мурлычет, а мяучит.
Хозяйка с печи опять подала голос:
- Кошка-то, видно, на улицу просится, выпусти!
- Нет, она мышь поймала, играет! - ответил я.
- У, тигра окаянная! Живодер! - с ненавистью сказала хозяйка.
Наконец и я ощутил ненависть к кошке.
Я направил узкий электрический луч прямо в ее бледно-зеленые с серым
дымком глаза, когда она, валяясь на спине, жонглировала мышью, как фокусник
мячиком, и ослепил ее.
Воспользовавшись этим, мышь сделала последнюю попытку уйти в свое
подполье. Но у "тигры" кроме зрения был еще звериный слух.
- У, подлая! - с откровенной ненавистью зашипел я.- Поймала-таки опять!
Кровопийца! - И я готов был пнуть ее, потому что вся моя застарелая
неприязнь к кошачьей породе поднялась во мне.
Мышь больше не подавала признаков жизни. Кошка мяукала с недоумением,
обиженно и гневно толкала ее то левой, то правой лапой, словно бы
отступалась от нее, отходила в сторону - мышь не двигалась и лежала либо на
боку, либо на спине, задрав кверху голенькие, тонкие, как спички, ножки.
Тогда кошка съела ее. Ела она неторопливо, лениво, щуря глаза и чавкая.
Похоже было, что ест без удовольствия, ест и брезгует. Мышиный хвостик долго
торчал из ее рта, словно кошка раздумывала: глотать ей эту бечевку или
выплюнуть ее. Под конец она проглотила и хвостик.
Хозяйка моя свесила ноги с печи.
- Ты что, полуношник, сегодня долго не спишь?
- Смотрел, как кошка с мышью играла,- ответил я.
- Ой, паре! - охает хозяйка, должно быть, удивляясь моей несерьезности.
- Что - "ой, паре"?
- Ну-ко, надо!
- Что - "ну-ко, надо"?
Хозяйка задумывается и наконец, что-то обмозговав, произносит:
- Тигра - она тигра и есть! У нее свое дело, а у тебя свое. Спи давай!
- Ладно! Давай буду спать.
Я ложусь и засыпаю тревожным тоскливым сном.
1962
ТВОРЧЕСТВО
- Опять каша!
Борька сидел с полным ртом, сопел, дулся и смотрел на всех сердитыми
глазами. Его уговаривали, ругали, пытались задобрить. Но ничего не помогло.
Обеденных часов в семье стали бояться, как наказания. Мать нервничала, отец
рывком вставал и уходил из-за стола.
Горю помог соседский мальчик Ваня. Как-то во время еды, когда за столом
не усидела даже многотерпеливая мать, Ваня сказал Борьке:
- Я тоже не люблю кашу, но это ничего. Я тебя научу, будет интересно...
Давай делать дорогу!
Борька посмотрел на товарища сквозь слезы, подумал и кивнул головой.
Тогда Ваня устроился с ним рядом, пододвинул к себе тарелку, взял ложку из
его рук.
- Сначала сделаем тропинку для велосипеда, вот так! - сказал он, провел
узкую бороздку через всю тарелку и ложку, полную каши, передал Борьке.-
Пройдет велосипед?
Борька хмыкнул, но спорить не стал.
-- Пройдет. А кашу куда?
Ваня пожал плечами.
Тогда Борька съел кашу и облизал ложку. А Ваня сказал:
- Сейчас сделаем дорогу такую, чтобы по ней можно было проехать на
машине. Делай сам!
Борька взял ложку в обе руки и со скрежетом заскреб дно тарелки. Дорога
получилась широкая, но неровная.
-- Подчисти! - посоветовал Ваня.
Борька подчистил, склоняя голову набок.
- Сейчас и "москвич" пройдет, - убежденно сказал он.
- "Москвич", пожалуй, пройдет, а "Волга"?.. Давай для "Волги"!
Игра Борьке понравил