взлететь! С больным получалось тютелька в тютельку... Только надо хорошо пройти трясучий режим, набрать сороковку, а уж эта-то скорость не подведет, вылезу. Кроме того, просекой потянет сейчас ветерок из ущелья и сразу улучшит обдув винта. Кончать надо эту каторгу. Ребята совсем отмотали руки. -- Хватит! -- крикнул я. -- Этот не убирайте. Последний кедр был толщенным коротышкой и жался к лесу. Он мне, пожалуй, не помешает. Меня охватило такое волнение, будто я поднимался первый раз в жизни. -- Все под деревья! И не вздумайте сюда с огнем -- я бензин сливаю... -- Грузить? -- выскочил на поляну Симагин. -- Нет. Один попробую. Запах бензина заполнил яму, а в кабине было свежо. Ни одного паутишки -- тоже большая радость. Сейчас я разом прорублю винтами это комариное царство, завихрю кровопийц и раздую по лесу. Так, спокойно! Яма загремела, ветки деревьев заходили но сторонам. Чуток прогрею двигатель, а то он, бедняга, застыл тут. Ну, братуха. выручай! Отрываемся? Хорошо держит! Из-под деревьев на меня смотрели, только теперь эти взгляды будто бы помогали мне и машине. Пошел! Белые торцы пней промелькнули внизу, я удачно угодил в просеку. Руки и ноги сами все сделали, а глаза увидели округлые вершины кедров, склон, уходящий круто вниз. Тушкем прятался в глубине ущелья, лишь иногда тускло поблескивал. Стены желтыми языками обрывали тайгу, становились все выше и отвеснее. Выскочил на солнце, только оно было задернуто мутной занавеской -- должно быть, подошли с запада высокие туманы, первые предвестники дождей. До смерти захотелось повернуть туда, к аэродрому... Горючее. У меня же совсем мало горючего! Я вошел в полукруг, и гора подо мной тяжело повернулась. Надо опять сверху подкрадываться к этой чертовой яме, только сверху. Вот она. Дымок тянет к гольцам -- значит, мизинчик мало-мальский опять есть. Есть! Я неторопливо и аккуратно сел, а братухи уже навострились -- быстро подползли под винт с палками, и через минуту я твердо стал над склоном. -- Давай! -- крикнул я из кабины, когда стих гулкий шорох винтов. Больного уже несли на куске брезента. Он стонал, скрипел зубами и выкрикивал: "Давай, давай, давай"! -- Погодите! Я выбросил на траву ведро с инструментом и чехлы, пошарил глазами по кабине, но больше выкидывать было нечего. Решил слить еще десяток литров бензина -- все равно мне дальше Беле не дотянуть. Айн момент! Я же могу снять подвесной бачок! Снял, пихнул ногой в болото. -- Давай! -- сказал больной, когда его стали засовывать за мое сиденье. -- Не больно, Вить? А, Виктор? -- спрашивал Симагин. -- Витек, больно? -- Давай, -- простонал больной. -- От вертолета! -- скомандовал я, и они побежали под деревья. Только спокойно! Я в последний раз приоткрыл дверцу кабины, кинул на траву мятую пачку "Памира" с остатками сигарет, включил двигатель, завис. Плохо. Один я легко держался на шаге десять, а тут было уже почти одиннадцать, предел. Коррекция! Сейчас беру максимальный шаг-газ. Хвостовой винт! Удержать машину от разворота, не врубиться в лес. Пошел. Больше одиннадцати не возьму, а то перезатяжелюсь. По-пиже, чтоб скорость набрать, пониже! Что же это мы сучья не подрубили?.. Я почувствовал, как у меня вспотели глаза. Сорок километров? Трясучий режим прошли над пнями, и я понял, что братуха-двигатель меня не подвел. Выскочили! Обрывное место ущелья, стены. Я скользнул вниз, к Тушкему. Надо набрать скорости и напрямую, через хребет -- с высоты о себе дам знать по радио, и бензин сэкономлю на снижении. Выше, выше! Командир хорошо говорит: "Кто к земле жмется, тот раньше срока ею рот набьет". Черт возьми, как ломит голову!.. А уже вечер. Сейчас перевалю гольцы и увижу озеро. Надо срочно объявиться. "Закваска", наш аэродром, за горами и, конечно, не услышит меня, хотя они уже давно там посходили с ума. Руководитель полетов каждые полчаса просит вызвать мой борт, да только без толку. Нагорит мне сразу за все. С командиров звена снимут, это уж наверняка, но главное -- инспектор привяжется. Буду говорить все, как было, его не проведешь. И хорошо еще, что Клара моя не знает подробностей, а то бы извелась совсем. Хорошая она у меня, проверенная на всех режимах... Услышит ли меня родная "Закваска"? В прошлом году ее звали "Забиякой", а еще раньше "Занозой" и "Залеткой", но все знают об этих изменениях -- и в Кемерове, и в Новокузнецке, и Томске. Может, какой-нибудь далекий братуха с воздуха меня случайно засечет? Начал передавать для всех и "Закваски": "Я борт 17807, вылетел с площадки на реке Тушкем, направляюсь в Беле. На борту тяжелобольной. Посадка в Беле". А зря я, пожалуй, слил столько бензина. Мог бы вернуться и сбросить братухам хлебушка... Озеро? Оно. Над Алтын-Ту темнеет, и клубится уже там. Гроза. "Закваска, я борт 17807. На борту в тяжелом состоянии больной. Посадка в Беле. Посадка в Беле". 11.ГЕННАДИЙ ЯСЮЧЕНЯ, ТРАКТОРИСТ На целине мы бедовали из-за воды, нам конями ее возили, а это место совсем рядом, но льет серед лета, как в осень на Полесье. Огороды заболотило, бульба вымокнет, и помидоров николи не дождешься. Первый день без великого дождя, это когда я прибыл с трактором на Белю. Тут сразу были знакомства. Одно хорошее, а другое так, не сказал бы. Ладно, ты по ветру летаешь, я по земле ползаю, но зачем фанабериться, гонор вперед себя пускать? Вертолетный пилот хоть и помог по-простому нам бервя-по скатить, но за километр видно, что воздушный механизатор не может знаться с земляным. Ну, я его купил. Сделал так, чтобы он принял меня, за кого хотел. Он и не заметил, что я его купляю, но радист ситуацию сразу раскусил, все смотрел на меня да моргал. С этим радистом я на добром сустрелся. "Лесоруб" причалил, и тут он. Я и сам бы трактор спустил, только радист не позволил. Скатили с горы бервяно, мосток смастерили, и я был рад, что в первый час сустрелся с человеком, который сам допомог мне да поговорил по-хорошему со мною, хоть он и мо-лодейши. Думал я на такое приятельство ответить, толькп не вышло. В поселке взял поллитру, но летчику нельзя, а радист пьет одно какое-то сухое вино, и если ею нема, то ничего пить не может. Такого алкоголика, каб таблеточное вино пил, я еще не бачил. А мне треба с кем-нибудь тут познакомиться, а то я сильно переживаю все свое и этот переезд. И если кто скажет, что я дал деру с целины, то брехня это будет. Я кинул там беду и сюда ее привез. Та беда, что я в зерносовхозе сам себя малым дптем перед людьми показал, -- половина беды, а вся беда, что людям перестал верить., Почалося это от моего характера и от норову моей бывшей жонки Валентины Ясючени, в девках Коваленковой. Но и люди, я думаю, за такие ситуации должны отвечать, иметь на тяжелые эти случаи один общий характер и одинаковые действа. Много известно, когда молодые сходятся и расходятся, а потом каждый доказывает свое. Он себя оправдывает, а ее ви-новатит, или, наоборот, она его. Клянут тот час, когда встретились, хотят сделать больше шкоды один другому, и что не делают пли не говорят, все на плохое, и каждый у каждого как костка в горле. Он потом топит свое горе в водцы, а она -- в слезах, и все еще оттого, что есть люди, которые другим ради своего удовольствия семейную жизнь разбивают, рады посмеяться и навести смуток, по все им сходит, как бы так и потребно. А горш всего, что осирочиваются дети, у каких нема еще понятия и какие ни в чем пакуль не виноватые. Оженился я на своей Вале, когда приехал в отпуск. Село паше полесское стоит на меже с Украиной, в нем все перемешалися, потому что наши хлопцы век брали ихних дивчин, а ихние наших. И вот меня и моих братов с жонкампи запросила до себя Валина тетка сустречать Новый год. Тут нас и сосватали. Я подумал, мне пора, и девка хорошая на вид, как все Коваленки. Мы расписалися в сельсовете, и пять суток шла свадьба, притом без случаев, какие бывают на свадьбах. И я мечтал, заживем с Валей без сварки, как люди, а она будет гонориться моим авторитетом на целине, потому что меня уважали ребята и администрация за мою работу и опыт. Валя сказала, что согласна, если будут па Алтае трудности, и я ехал веселый, но все мои мечты вышли наоборот, и я понял, что теща дочку хвалила, пакуль с рук не сбыла. Мы приехали как раз перед весной. Жить нас позвал к себе мой друг Сергей Лапшин. В зерносовхоз мы с ним приехали разом. До службы он рубал уголь и получал больше, чем поверхностный инженер, но поехал за компанию со мной на це-лину и сел на трактор. Я его учил, и жили мы с ним, как с братом. Где там! С другим братом так не живешь. Пришлют ему с Донбасса посылку, он без меня не съест, и я таксама без него. Работали мы -- даже гимнастерки хрустели от поту, и часто рассуждали, когда оженимся, и наши жонки будут свариться из-за чего-нибудь, на нас с ним это не должно сказываться. Он справился раней меня, взял Марту Крейсместер с нашего зерносовхоза, дом поставил. Жили они вельми дружно, хотя из-за дома ничего еще не нажили. Наша бригада работала за двадцать километров от центральной усадьбы. Мы с Сергеем ездили туда очищать жилевые помещения да выкапывать технику из-под снега. Работа не тяжкая, но все равно уморишься за день. А вернемся, моя Валя ходит губы надувши. Посварилась с Мартой за какую-нибудь кружку, а на мне зло спогоняет. Голос у нее был звонкий, аж уши режет, и невольно выходишь, каб она тем часом замолчала, только Валя, наоборот, с новой злостью давала мне прикурить, зачем вышел. А на посевную мы переехали в бригаду и жили в вагончике тремя семьями. Опять моя Валя не ладит ни с кем, и это сказывается на мне -- я злую. Хлопцы меня пытают: "Гена, где ты выкопал такую темную невежу?" А я молчу как за язык повешенный. Раз в субботу приезжает директор Андрей Семенович Богушко и подходит к моему сеялочному агрегату: "Ясюченя, я дочувся, як ты тут сиешь. Теперь награду проси. Квартиру я тебе даю, это положено, а ты за работу награду требуй". "Ниякой, -- отвечаю, -- мне награды не треба". -- "Тогда я тебя снимаю с агрегата, -- говорит директор, -- поедешь на усадьбу, сходишь в баню". О бане мы все давно размовляли. Но тут была моя Валя, и как кинется она на него, что он у меня рабочий день отнимает, а я стою вкопанный и молчу, по опыту ведаю, как она может на мое одно слово тысячу и с такой громкостью, вроде перед ней сто глухих. Малатарня, а не баба. Радовался я, когда мы получили казенную квартиру, думал, Валя переменится, но она не забыла свое. И я все чаще задумывался, из-за чего это все? Почему я теперь стал другим? Не туда сел, не так ступил, не там чего-нибудь поклал, не то сказал. У нас в зерносовхозе всегда на праздник ребята приглашали один другого в гости, а теперь перестали меня запра-шать в компании. Раз на Майскую, когда Вали не было дома, позвал я к себе Сергея Лапшина, с каким холостяками жили мы как браты. Налил стаканы, и не успели мы к губам поднести, ворвалася моя Валя и без каких-нибудь претензий или доводов наши стаканы в помойное ведро шусь! Серега покраснел от сорому, как бы виноватый, а мне таксама хоть сквозь землю провалиться. Так мой хороший друг и пошел без угощения. Стал я ее сороматить. "Хоть бы ты, -- говорю, -- в крайнем случае мой стакан кинула, а потом грызла б меня, сколько тебе хочется". Но что ей! Она только и хотела, каб я что сказал. Это ей было как курцу табак. Пойду к кому радио послухать -- в новом доме еще не было ни свету, ни радио, она мне приложит какую-нибудь бабу, об какой грех и подумать. Возьму билеты в кино -- не такие, сяду газету почитать -- из рук вырве. А сколько она меня лаяла за те газеты, что я еще холостяком выписал, двадцатку отдал! Одним словом, все нутро она мне выняла, и почалося такое житье, что хата страшной стала. Шутки у меня пропали, а раней веселил я всю бригаду, других смешил, и самому было смешно. Теперь почал проклинать тот Новый год, и братов своих, и тетку, и маму ее. Думал: может, теща тут виновата? Она перед дочкой увивалася, с шкуры лезла вон, только б выдать се за меня. А может, она ведала Валю и надеялася, что дочка переменится замужем? Но когда она приехала на целину проверить, как мы живем, и убачила, кто с нас прав, то сказала мне: "Горбата! а выпрастае могила, а упертага -- дубина. Лупи ее, Гена, лупи моей рукой!" И другие люди, даже начальство, советовали применить физическую силу, но зачем мне соромиться? Валя и без сварки поднимет такой гвалт, как бы ее режут, и наполохае всех соседей. А может, главная причина поведения Вали та, что у нас не было дружбы до свадьбы, сустреч, от каких млело бы сердце, провожании, хороших обещаний, п что никто с нас за другим не упадал? Или то, что у нее два класса, и она никогда не читала ни газет, ни книжек? Тольки одно я поздно понял: ожениться -- не упасти, не поднимешься, не отряхнешься. Ладно, я случайно оженился, на скорую руку, допустил ошибку в жизни, а если б Валя досталася другому?.. Самое тяжкое в моей семейной жизни было после, но от этих переживаний у меня часто такая великая нуда, что я рад все забыть и поговорить с людями о другом, как в день приезда с радистом. Он сказал: "Тут хорошее место: зимой тепло, а летом рыбалка и природа". Я согласился, что горы, лес и вода создают здесь такую красоту, о какой нельзя не говорить, но говорить таксама нельзя, потому что нема таких слов. Он закричал "здорово!" и поглядел на меня, как гусь на блискави-ЦУ; будто не я эти слова сказал. Потом договорилися мы, чти я буду позволять ему ездить на тракторе и учить его, а радист рассказал, какой несчастный случай в этих горах. Близко уже десять дней человека с поломанными ногами не могут вытягнуть на чистое место. Я говорю: "Пойдем с тобой, вытягнем", -- а он сказал, что сам об этом думал, только скоро прилетел вертолет, потому что распогоднлося. Вертолет слетал в горы, но никого не убачил, а я до темноты ремонтировал старый причеп, который тут соржавел под дождями. Лег в сарай на сено и заснул, как солому продавши... Назавтра вертолет поднялся рано, до солнца, и побудил Белю. Я вскочил, как ужаленный, бачу, вертолет куда-то полетел, и там радист. Думал, они быстро привезут покалеченного, потому что здесь его чекал доктор, и, может, какая моя допомога потребна будет, а вертолета не было и не было, хотя я вес очи проглядел. Часов в десять подошел к моему причепу доктор. Он давно тут ходил и смотрел на горы, откуда вылетит вертолет. Доктор назвал меня "юношь" и спросил: "Как вы думаете, почему они не летят?" -- "Прилетят". -- "Тут всего километров двадцать, а по прямой еще ближе". -- "Добра", -- сказал я и снова берусь за работу, но через минуту доктор снова до меня прича-пился: "Добре-то добре, но где они, где? Как вы думаете, юношь?" -- "Сам очи деру". -- "Может, они прямо в область? Только над нами бы пролетели, тут негде больше". Доктор переживал, не утаивал от меня своего переживания, и я ему за это в душе говорил спасибо. "Может, они сели на гольцах и ждут, когда его вынесут?" А я николи по горам не лазил и не ведал ситуации. Думал себе, почему не вытягнуть человека? Если он туда залез, то и вылезти можно. Они не прилетели до обеда. Меня накормила алтайка в крайней хате. Она была хворая, ее мужик ушел ратовать этого человека, а детей в хате было, как бобу. Я выскочил, когда заграмытало, но то был не вертолет, то под горой причалил катер с людьми. Вернулася экспедиция, какая шукала покалеченного в другом месте. Люди были всльми сердитые, потому что думали, инженер загинул, его река забила в каменнях. Доктор сказал, что хворый помирает на горах недалеко от Бели, а ихний начальник выкатил очи, как сова, обдернул френч и давай своих греть, а за что, не ведаю. Его послали куда следует и еще больше раздразнили. "Кто говорил, что надо разделиться? -- кричал он. -- Я говорил! Сколько дней пропало! А средств? Один вертолет возьмет три тысячи, это самое меньшее! Вы поняли мою, мысль?" Он побег до дома радиста, но тут же вернулся и снова стал кричать. А люди с экспедиции перекусили у палаток и попле-лися в гору, за березы. На месте остался только этот ихний начальник. Он долго брился, обчищался у палаток, мазал сапоги хромалином и все поглядывал на небо, как мы с доктором. А я снова занялся причепом. Треба было надрастить бор-ты, чтобы возить сено с прилесков к озеру. Без бортов много не наложишь, да и растрясешь. За работой всегда мало думаешь, но теперь работа не клеилася, думка лезла в голову, да все та же. Вот тут гине человек, этому есть причина, есть виноватые, а у меня прямо на очах тоже человек загинул, моя Валя. И разом с ней и я половиной человека стал. Опечатку думал, что Валя без работы бесится, а оказалося, что она работать не хотела и не умела. Раз пошла на ток, но и там ей спокою не было. Сустрелся со мною заведующий тока Рутковский я говорит: "Гена, если б Валя не твоя жонка, я бы прогнал ее с тока и николи не пустил". Но потом почалося горшае. Валя стала меня допекать, захотела в бригаду помпо-вара. Я не соглашался, ведал ее язык и хозяйские способности. Ведь люди в поле работают полный световой день, пыли наглотаются, а нервы у каждого свои. Особливо злятся, когда жирные чашки моются холодной водой или к последним агрегатам суп будет уже разболтанный да редкий. И всегда есть еще такие, что от усталости придираются напрасно, а Валя с ее языком еще больше будет их раздражать. С другого боку, думал, повару треба встать в четыре утра, а легчи поздней всех, и воды наносить, и дров наколоть, и бульбы почистить, и много чего еще сделать. Я мечтал, что Валя сильно будет уставать от работы, поймет, как тяжко людям зарабатывать хлеб, и прикусит свой долгий язык. И вот я остался на центральной усадьбе ремонтировать свой трактор, а Валя поехала в бригаду. С того дня мы уже с ней не живем разом. Все получилось недобра. Повариха там Ольга Селиванова, известная всему зерносовхозу своим поведением, ее у нас прозвали "безразличная". Ушла от мужа и сошлася с Игнатом Зябовым, который покинул четырех детей. Этот Зя-бов вызвал демобилизованного с флота двоюродного брата Гошку Котова. Жонка Гошки приехала уже потом, а до нее он мою Валю зазвал в комнату, где жил Игнатий с Ольгой, и скоро она там стала жить вместе с ними тремя. Часто у них была пьянка с гитарой; понятно, как они жили. Мне про Гошку рассказывали в зерносовхозе, что он Вале и другим показывал заграничные парнографические и однографические открытки. Я рассуждал, что это меня разыгрывают, а сам сходил с ума. Еще и потому больше всего, что Валя-то была уже с ребенком, в положении. Когда я приехал в бригаду на своем отремонтированном тракторе, то зашел в кухню убачиться с Валей, но эта Ольга не дала мне поговорить, выгнала меня под видом приготовления обеда и сказала Вале: "Не живи с ним, Гошка не горш его". Это слыхали Мишка Трут, Женька Воротов. Герка Фабрициус, другие механизаторы. А Гошка в мой приезд расхвалился, что он, куда скажет, туда и ведет мою Валю, а если Генка хочет, то при нем ее можно послать за чем-нибудь, и она принесет. Я переживал все это, а Валя там и осталася жить. Гошка ночами играл на гитаре, Валя с Ольгой ему подпевали, а мне б в петлю... Люди меня жалели, но были и такие, что говорили, когда проходил этот гитарист: "Гляди, Генка, твой земляк по одной пошел". Как вспомню, так и сейчас сердце колотится. Как я мог пережить такую ситуацию? Тут я еще больше понял, что у нас в простой жизни много паскудного и не такая она простая, жизнь. Вот когда человека бьют, то за это покараны будут по законам, а как быть, если катуют словами? Как покарать такого ката? И был один случай, когда Гошку побили. У нас было тяжко с водой. Первые разы ее возили в магазинных бочках, из которых два дня как продали селедку. А если лошадь поведут на уколы, воды обратно нет. Автоцистерна таксама ходила, и мы из-за воды завсегда мучилися. Раз Гошка вернулся в бригаду с поля ранен всех и умылся водой, какая была для питья. До пояса облился и ноги помыл, а воды в цистерне было тольки на дне. Хлопцы узнали это, дали ему добра, а он кричал, что ему хочут отомстить за меня. А когда приехала Гошкина жонка и разбила его гитару, он стал чапляться ко мне за то, что люди нас зовут свояками. Поговорил я с Валей еще. Она сказала, это я до всего ее довел, а она хоть голая, да веселая, и будет жить, как захочет. И раз Гошка, выпивший да злой, как шалена собака, пришел за койкой в нашу землянку, схапил меня за горло, повалил на пол и стукнул два раза в бок. Я тут все забыл от злости, и мне попался в руку топор. Плачевно бы все скончалося, если б Мишка Трут с Геркой Фабрициусом не разбаранили нас. От греха я уехал на центральную усадьбу в свою пустую комнату, почал пить, хотел на себя наложить руки, но не достало характера. А хлопцы прислали до меня Женьку Ворото-ва с гармоникой. Вечером он зовет на улицу, грая на своей гармонике, а у меня сердце на куски рвется. Сергей Лапшин, с каким мы холостяками были, как браты, таксама приезжал и говорил: "Кинь, Гена! Пошли ты ее к лешему!" А я сел да и написал прокурору района всю правду. И еще ходил в администрацию, тольки никто и ничего не сказал мне разумного. Добрые люди, от каких мне николи отказу не было, если я что просил, разделяли мою беду и осуждали тех, кто ради своего удовольствия подтрунивали надо мною. И эти, что были ко мне хорошие, говорили: "Гена, не треба заглядывать в бутылку, к добру это не приведет, уедь куда-нибудь, легчей будет". И я послухал их. Я не утек с целины, как утекали другие, забоялися ее оттого, что землю выдуло ветром. Нет. На это я думал: "Что ж, Гена, целина всех нас проверяв великой бедой". Моя причина в том, что с меня самого сняло живой слой. Тяжко было покидать целину, я ж там три года прожил, на моих очах будавался зерносовхоз, только мне уж там не жить. Все, что со мной было, огнем запеклося в сердце, и я думаю: "Неужели ж у моей бывшей Вали, у Ольги Селивановой, у Гошки Котова так николи и не заговорит совесть? И хиба ж правильно, что никто не захотел допомогчи, хотя мы живем не в капитализме, где никому ни до кого никакой справы нема? И как мне пережить тоску по Вале и моему осироченному дитяти, какое у нее буде?" А тут тягне к людям, поговорить, подумать разом. Доктору этому я бы все рассказал, он вежливый, понимающий и заботливый. Спытал, откуль я прибыл, чем хворал и почему теперь гляжу, как хворый. Сказал: треба взять у радиста медицинской соли для добавки в еду, потому что тут вода такая чистая, что ее доливают в аккумуляторы, в ней мало веществ, и у человека дрянно работают внутренние секреты, починае опухать под горлом. Доктор подходил озабоченный и такой же уходил, шукаючи в небе то, чего там не было и о чем говорить уже было напрасно. Вечерело, и тут я заметил за доктором другое. Он глядел и на небо, и все частей в тот бок озера, где под самым солнцем были страшенные камення. Спочатку я не бачил там такого, на что треба часто глядеть, но потом догадался: с тех гор шел туман и все густейши. За день я сморился, потому что борты для причепа делал из сырого леса, пришлося срубить много березовых жердей и обчесать их с двух боков. Думал до темна закончить, каб завтра с раницы взяться за сено. Было уже часов семь вечера, когда до берега приплыла лодка с туристами. Они разложили костер и заиграли на гитаре, а я тую гитару слухать не могу, сердцу тяжко. Потом они гурьбою поднялися наверх, к каменной бабе, что стоит на горцы, почали петь не по-нашему, играть и танцевать, трясучи задницами, а я был на причепе. Треба было б их побить за это, но я только крикнул: "Не можно на могиле скакать!" Тут начальник экспедиции подошел и сказал, что с ними треба обходительней, это иностранцы, притом капиталистические. Я от ихней гитары хотел в березы, но они сами сбегли вниз, а начальник закричал: "Летит, летит!" И на самой справе показался из-за горы вертолет. Он тихо махал винтом. Доктор с чемоданчиком уже бег к огородам, и его ноги подламывалися. Я тож кинулся на ровное место, где вчера стоял вертолет, потому что сейчас он шел на посадку. Открылася дверца, начальник с доктором хотели залезть туда, но тут выскочил вертолетчик. "Живой?" -- спытал доктор и полез в кабину. "Живой, но у меня горючего нет". -- "Что же вы не рассчитали?" -- начальник на него, а я убачил покалеченного. Он лежал сзади, был худой, как рак, мурзатый, черный весь, и ноги обмотаны бинтами. Из кабины шло тепло и нехороший запах. Доктор что-то пытал у хворого, и тот отвечал. Начальник приказал на катер, по доктор крикнул, что до ночи не поспеют, тогда хворый сказал: "Давайте, давайте, только скорей". Мы вытянули покалеченного и поклали на землю. Доктор послухал его, спытал, где больше болит, потом разрезал штаны и сделал укол. Я побег к трактору, завел его, подъехал с при- чепом к вертолету. С краю помял помидоры, но пропадай они пропадом, тольки б успеть. Бачу, покалеченный кинул градус-пик, рве руками траву и все кричит: "Давай, давай!" Почали мы поднимать его на прпчеп. Он скрипел зубами, ворочал закрытыми очами, говорил: "Выпить бы, выпить", -- и дрожал, как от холоду. Я сказал: "Выпить у меня есть". -- "Глоток водки был бы кстати, -- согласился доктор. -- И еще теплую одежду". Я сбегал к своему мешку в сарай, принес бутылку и засмальцованную куфайку. Кружка у меня таксама была. Налил полную. Он половину выпил, а доктор накрыл его куфайкой и дал таблетку. Потом залез на причеп. "Едем!" Спуск до берега тягнется полкилометра. Я тронулся потиху, крутил руль, каб не трясти прпчеп на каменнях, но бачил, что он виляет с боку в бок. Летчик бег по обочине, чапляючпся за кусты, кричал мне, где треба тишеп ехать, тольки я его не слухал. По берегу озера пошло легчей, а там и катер показался. На нем начальник размахивал руками, он сбежал по крутой стежцы напрямик. А дале, за каменнями и кустами, стлался, как куделя, дым от костра, и туристы-капиталисты ставили палатку, потому что черная хмара на заходе закрыла полнеба и на озере стало темно, как перед великим дождем. Мы несем покалеченного па катер, а он кричал: "Ничего, ничего, только скорей! Я пока живой, потерплю!" Занесли. Доктор кивнул нам, и катер пошел, но тут вышло такое, чего никто не чекал. На том берегу озера, где над горами еще оста-валося чистое небо, появилася, как муха, черпая кропка. Потом она сделалася размером с ворону, и я сказал: "Летит!" Летчик с начальником поглядели в тот бок. Это было чудо, еще вертолет! От вершины горы он шмыганул вниз, к озеру. К Беле подлетел низко, и были видать цифры. "Качни, -- сказал летчик. -- Умница!" Я с радостью убачил, что катер повернул назад, а новый вертолет спускается на помидорное поле. "Скорей!" -- закричал летчик, когда катер остановился. А на заходе совсем почернело, и оттуль тягнуло, как со склепа. Мы понесли хворого назад к причепу. Он стонал. Дыхать стало тяжко от хмары. Это б ничего, но дале вышло так, что беда везла беду, а третья догоняла. Начальник с летчиком и катеристом полезли прямо в гору, а мы поехали старой дорогой. Берегом ехать добра, тольки галька шуршит под колесами. А на подъеме я переключил скорость, поехал тишей, но тут стряслася беда, какая догоняла. Мотор зачихал и почалглохнуть. Я остановился. Даю полный газ -- все нормально, хочу ехать -- не тягне, глохне. Черт его ведае, что с ним сде-лалося, в такой спешцы и разобраться тяжко. Сгоряча дернул с места, и он совсем заглох. Может, воздух попал в насос или трубку какую порвало, одно другого не легше, как говорится, что пнем по сове, что совой об пень. Я сказал: "Треба на руках". -- "Опасно, -- доктора сдуло с причепа. -- Он очень плох. Но другого выхода нет. Может, туристов попросите помочь?" Я побег по берегу назад. Туристы уже сидели в палатке, тольки двое еще закрепляли ее, прикладывали камення, потому что почался ветер и у палатки задирало боки. Я сказал этим двоим: "Допоможите человека занести наверх". А они лопочут об своем, глядят на меня, как мыла проглонувши. "Кали вы люди, так повинны зразуметь -- человек гине!" Схапил одного за рукав, потягнул за собой, а он вырвался и почал оглядывать, не запачкал ли я его. "Собаки вы! -- сказал я и, чуть не плачучи, побег до трактора. -- Паразиты!" А там доктор делал еще один укол хворому. "Паразиты и капиталисты, -- сказал я. -- Может, я на спине понесу?" -- "Нет, мы сильно его потревожим", -- не согласился доктор. "Давай! -- покалеченный глядел на меня. -- Потерплю". -- "Нет, -- сказал доктор. -- Возможен шок". Что делать? Пакуль наверху догадаются, что мы тут засели, пакуль прибегут, долой дорогие минуты. Тогда я почал свистать и кричать, каб почули наверху, но ветер с озера шумел в кустах. И тут выскочили из-за поворота летчики в кожанках, начальник и катерист с раскладушкой. Я взял покалеченного за рваный пиджак, с другого боку встал катерист, летчики взялись за плечи и голову, а начальник -- за ноги. Хворый сильно закричал: "Тащите, тащите, выдержу!" Положили мы его на раскладушку и потягли. Доктор отстал, и когда мы дошли до верху, я сбежал вниз, забрал у него чемодан и куфайку, потягнул за руку. Доктор был легкий, как дитя, но у него ноги не поспевали, чаплялися за землю. Занести покалеченного в вертолет было тяжко. Там тесно, и его пришлося согнуть, каб поместился доктор. Старик одной рукой считал покалеченному пульс, а другой держался за свое сердце, и я думал, что он сейчас упадет без памяти. "Буду рисковать, Виталий, -- почул я голос нового летчика. -- Тот край свободный. Проскочу". -- "Давай зарабатывай выговор". -- "Да и ты с командиров звена загремишь". -- "Утешил!" Мы отбегли от вертолета, он завертел винтами, оторвался от земли, как бы упал сверху к озеру, и взял вправо от хмары. А я пошел к себе в сарай, лег и долго думал про ситуацию с покалеченным, вспоминал радиста, и эти туристы-капиталисты путалися в голове, паразиты. Потом подошла хмара с блискавицами, и град забарабанил по крыше. У меня было сухо, тепло, и пахло свежим сеном, а если этот град дойдет до зерносовхоза, то побьет весь хлеб. Потом я вспомнил, что забыл в траве бутылку, тольки по дождю за ней не пошел. 12. САВВА ВИКЕНТЬЕВИЧ ПИОТТУХ, ВРАЧ Лежу в своей больничной пристройке. Старый тес на крыше разбух от дождя, который все не кончается, шумит в заросшем огороде, булькает под окнами. Иногда сквозь шорох и плеск воды, сквозь неприятное зудение электрической лампочки доносятся крики больного. Пусть покричит, теперь не страшен ни крик его, ни молчание. Я вспоминаю подробности моей последней операции, удивляюсь ему, удивляюсь себе, не утратившему способности удивляться. Когда-то в ранней молодости меня удивила и навек покорила алтайская природа -- бурные очистительные весны, разноцветная осенняя тайга, синие горы летом и белые, благородно-нагие зимой, светлый бийский исток, в котором вечно бодрствует дух Жизни. Позднее мы с Дашенькой попригляделись, попривыкли здесь и стали замечать, что наше удивленье переходит на людей, которых мы узнавали. Сквозь слезу смотрю на те далекие годы и благодарю судьбу за то, что она оказалась ко мне благосклонной: я узнал и понял народ, который узнал и понял меня. Трудно объяснить словами это состояние, когда после всего, что ты увидел и сделал за свою жизнь, не страшен конец нити... Казалось, мой многотрудный край уже ничего неожиданного не сулит врачу общего профиля. Случилось. Конечно, он был практически нетранспортабельным, но другого выхода никто не видел. Подступала гроза, и пилот заявил, что если мы через пять минут не поднимемся, то застрянем в Беле. И я даже не имел возможности осмотреть больного подробно. В спешке мы таскали его туда-сюда и несколько раз я вводил ему наркотики, чтоб предупредить шок, понимая, что в таких условиях мне больного из шокового состояния не вывести. Одно меня радовало -- его удивительное сердце. Оно билось ритмично, ровно и чисто. Когда нас засунули в кабину, я прежде всего схватил его запястье. Это непонятное сердце давало восемьдесят ударов, и пульс был удовлетворительного наполнения и напряжения. Но самое поразительное произошло перед тем, как загремел мотор. Больной открыл глаза и сказал: -- Вы не волнуйтесь, доктор. Теперь-то уже ничего. Теперь я вылез. Он говорил что-то еще, шевелил губами -- наверно, начал хмелеть от водки, но пилот запустил винты, и я больше ничего не услышал, только вдруг почувствовал свое сердце -- маленькое, разболтанное, еле живое. Грудь теснило и прихолаживало. Тяжелый предгрозовой воздух, неудобная поза и запах бензина ухудшили мое состояние. Я давно уже знаю диагноз -- стенокардия, грудная жаба, которая, наверно, меня и доконает. Достал таблетку валидола, положил под язык, не рискуя прибегнуть в такой обстановке и таком своем состоянии к нитроглицерину -- после него надо лежать... Мы летели над озером, забирая все выше и выше, а слева, от Алтын-Ту, валила на нас черная стена. Ее чрево раздирали сполохи, и смотреть туда было страшно, хотя глаз почему-то тянуло в этот содом. Справа, над хребтом Корбу и дальше на север зиял просвет. Туда вертолетчик и гнал машину. Мы уходили от грозы, только впереди тоже опасно мутнело. Потом я понял, что это с Абаканского хребта надвигается ночь. Стройный Купоросный мыс, под которым я когда-то заблесиил первого своего тайменя, в погоду чисто зеленый, окруженный такой же изумрудной водой, сейчас был темным и бесформенным. Ночные полеты вообще-то категорически запрещены вертолетчикам, и не знаю уж, как будет оправдываться пилот перед своим начальством. К поселку мы подлетели в полной темноте. Можно было сесть на той стороне озера. Ровную поляну у турбазы пилот, конечно, знал хорошо, но я тронул его за плечо и показал глазами на поселок. Нам нельзя было терять ни одной минуты. Ведь от площадки до нас километра четыре берегом и потом через исток Бии по мосту. Нет, надо поближе к больнице! Мы сделали несколько залетов над крышами, чтоб люди поняли, и скоро внизу появились огоньки. Потом там совсем посветлело -- кто-то сообразил подогнать к огородам лесовозы, которые хорошо обозначили место своими фарами. И стало почти как днем, когда мы зависли и включили прожекторы, -- оказывается, у вертолета такие случаи предусмотрены. Сели прямо на картошку, мягко, хорошо. Наступила тишина, и я увидел людей. Шоферы, второй наш врач Нина Сергеевна, сестра Ириспе и студент-практикант с носилками, знакомые поселковые женщины и ребятня. Самое опасное миновало -- больной был почти на операционном столе. Его выгрузили и молча понесли, только сзади я услышал женский голос: -- Да будя табе за ту картошку, будя! Заплотют! Купишь на всю зиму этого добра -- ни табе тяпать, ни копать... В больнице я почувствовал себя хуже, но выхода не было -- приказал кипятить инструменты, готовить гипс и начал мыть руки. Я даже нашел в себе силы порадоваться тому, что в свое время настоял, чтоб мою участковую больничку снабдили палатным рентгеновским аппаратом. В области тогда снизошли к моему стажу и моему странному, на их взгляд, нежеланию переехать к ним. А я просто решил дожить тут до конца, за которым ничего нет; в завещании давно уже написал, чтоб схоронили меня на горе, рядом с моей Дашенькой... Снимки меня ошарашили, правду скажу. Только здесь, у негатоскопа, я понял, что смертельный шок был почти неизбежен. Положение больного оказалось хуже, чем оно представлялось мне по самому неблагоприятному варианту. Кроме страшного открытого перелома трубчатых костей голени, очевидного при поверхностном осмотре, у него оказался межвертельный закрытый перелом той же правой НОРИ. Но главное -- мы положили его на стол в ночь на семнадцатое июля, а падение произошло седьмого. Почти десять суток искалеченный человек был без медицинской помощи -- и жив. Невероятно! Не берусь утверждать, что такого еще не бывало, однако случай этот поистине редчайший, можно без преувеличений сказать -- уникальный. Надо будет описать подробности товарищам в Барнауле. Они, конечно, не поверят, но я покажу снимки и документы. Может быть, мне удастся разжалобить кого надо и добиться наконец-то большого хирургического набора, а то приходится на старости лет буквально воровать новые скальпели и ножницы у коллег. Они считают это моей стариковской слабостью, чем-то вроде клептомании, посмеиваются за моей спиной, но что мне делать, если у меня такие малые деньги на медикаменты и на все больничное обзаведенье?.. Во всей этой истории моя роль была последней. Вместе с моим слабосильным персоналом свой долг я выполнил, сделал все возможное, но знаю, что еще раз такого не выдержу. Во время операции я допустил глупость, непростительную для врача с моим стажем, -- чтобы отдалить приступ стенокардии, снять невыносимую боль, я попросил сестру Ириспе дать мне таблетку нитроглицерина. И вот слег. Впервые за многие годы слег, наверно, основательно. Я никогда не позволял выписывать себе бюллетень -- это было бы смешно, я просто все чаще начал терять работоспособность. И давно мне надо бы замену, только молодежь неохотно едет сейчас в такие места. А работы-то у нас, работы! Облздрав сию минуту оформит сотню медиков, и всем в наших горах найдется дело. Ничем не заменимая здешняя практика при квалифицированном руководстве стариков может на всю жизнь наградить юношу мерилом труда и сознанием своей полноценности. Однако у теперешних молодых людей, кажется, иной символ веры. Вот взять нашу Нину Сергеевну. Эта молчаливая, не сказать раскрасавица, но очень милая девушка, на свою беду влюбчивая и оттого несчастная, так и не смогла тут за два года выйти замуж, на что я весьма надеялся. Тоскует, хандрит, стала много курить и, видно, не удержится здесь, уедет. А жаль, очень жаль! Мы-то с Дашей приехали сюда сразу после революции на трахому и остались, потому что вернуться в Томск нельзя было -- народ этот увидел первых врачей. Вспоминаю трудные поездки по тропам, долгие прививочные кампании, вздутые гнойные веки стариков, несчастных детей с базедовой болезнью, наши молодые разговоры. Мы тогда дали друг другу клятву избавить глаза здешних людей от гноя и слез, все время нужны тут были оба, поэтому так и не решились завести своих ребятишек. Дашеньки моей не стало после войны. Она скончалась тихо и спокойно, как жила, а я все чаще вспоминаю какие-то мелкие подробности прошлого и плачу иногда по-стариковски. Помню, вначале она здесь стеснялась носить пенсне, а у нее была диоптрия минус девять с астигматизмом, и Дашенька ничего не видела в трех шагах. Раз в воскресенье мы вышли "завоевывать авторитет" среди местного населения -- как все, гуляли по улице, чтоб люди не думали, будто мы их гнушаемся в праздники. Даша крепко держалась за мою руку, кланялась, здоровалась со встречными. Под окнами одного дома она заметила какие-то неясные фигуры и тоже пожелала им доброго здоровья. Я ей посоветовал не щуриться, а то, мол, люди подумают, что она их презирает. -- Хорошо, хорошо, милый, -- шепотом согласилась она, как всегда со мной соглашалась. -- Ответили? -- Нет, -- сказал я. -- Они на нас не смотрели. -- Тогда вернемся. Мы опять прошли мимо завалинки, и Даша с приветливым поклоном громко сказала: -- Здравствуйте! И тут же моя Дашенька беззащитно заулыбалась, потому что услышала в ответ самодовольное хрюканье -- на теплой весенней завалинке грелись две большие свиньи. Она простила тогда мне эту шутку, как всегда все прощала, а когда настал ее последний час, прошептала, что рада умереть первой. И сейчас, как вспомню все прошлое, туманит глаза, и даже иногда жалеешь,