браню Р. В. Он чистей-ший, благороднейший человек
и трогательный даже: к нему всей душой можно привязаться, только с ним
нельзя взаимно расти (можно лишь сохраняться, это тоже немало).
Возможно, это печать петербуржцев. Она -- от большой формальной
культуры. Меня в при-сутствии таких людей подмывает созорни-чать,-- каюсь!
Вот в прошлый раз я из-за этого ляпнула про нашего общего знакомого
Зубаки-на 9 -- "спер", а потом пожалела, но было позд-но. На
самом деле он "спер" у самого себя: он читал мне те четыре строчки, что и
Вам, выда-вая каждый раз за экспромт: "А там на севере олени /Бегут по
лунному следу /И небо нежную звезду /Качает у себя в коленях".
Забыла прошлый раз напомнить Р. В-чу: Ваш Розанов со слов ап. Павла
пишет где-то: "святые будут судить мир". Куда же деть в таком случае все 40
томов этого доктора (Штейнера), ради изучения которых хотел бы Р. В. еще раз
"воплотиться"?
Еще я хотела оказать об Аксюше. Вы, на-верно, неприятно удивились, что
я сразу сказа-ла ей "ты"? Я потом мучилась (не тем, что сказала, а что Вас
сбила с толку этим). У меня это вышло опять-таки потому, что с такими людьми
сразу рушатся преграды. Вот и она мне сказала "ты", и мы с ней расцеловались
на прощанье.
Ну вот, мой отдых окончен. И письмо кон-чаю. Перечитывать некогда. "Но
мне порукой Ваша честь", что Вы его не покажете ни Р. В., ни Аксюше. Вам
троим только и дел, что пере-мывать косточки ваших гостей: вы люди
сво-бодные.
Я очень довольна нашей беседой. У меня даже глаза мокрые, но это
"умиление" -- от больных нервов и так же мало стоит, поверьте, как умиление
некоторых постников, происходя-щее от телесной слабости".
Так началась наша дружба, как напряжен-ный и радостный друг ко другу
интерес. Ни о разводе, ни тем более о браке мы и не помыш-ляли. Мы жили
только настоящим, грелись в его свете, никому, кроме нас двоих, не види-мом,
никого ничем не оскорбляющем. Снова повеяло на меня духом свободы, поэзии --
таин-ственным гением жизни, ушедшим со смертью Олега.
Все было еще между нами непрочно, и в то же время это была полная
жизнь.
Куда бы я ни пришла в те дни -- к матери ли, к друзьям -- все на меня
дивились и только не спрашивали: "что с тобой?" Но я молчала. Я боялась
спугнуть свое новое счастье. От счастья, именно в эти дни, я начала думать о
том, чтоб отдать сполна свой долг: посвятить остаток жизни не одной матери,
но и покинуто-му мужу. Теперь мне это казалось легкой жертвой.
Хорошо помню, как я встретилась с ним на улице, рассказала о новой
работе у писателя, о новых людях на моем пути. Он слушал с инте-ресом,
радостно улыбался и все время вставлял в мой рассказ: "Записывай, непременно
запи-сывай за ними -- это ведь реликты эпохи!"
Сколько бы так длилось, к чему бы привело? Но судьбе было угодно
подхлестнуть события. Чтобы сделать их понятными читателю, надо напомнить,
что в те годы каждый третий среди нас считался филером,-- так говорили
опыт-ные люди, и это подтверждалось практикой жизни.
Вот почему 3-го февраля Пришвин записы-вает в дневнике два таинственных
слова: "А если?"
"А если?"
"Изучая письмо В. Д-ны, нашел, что логика ее не покидает ни на
мгновение: очень умная, а я совершен-ный дурак ("уверчив"). Но вот выступает
контролер доверия -- Разум (он Разумник Васильевич) и спра-шивает: "а если?"
И какая кутерьма подымается, и "сладкий недуг" исчезает в одно мгновение...
и стано-вится ясным, что то мое одиночество, на которое я жаловался моему
новому другу, и было и есть сред-ство моего спасения и разгадка для всех
удивительного, что такой ребенок мог сохраниться в наше время.
Р. В. говорит: "А если?"
-- Но разве вы не видите, какая она?
-- Вижу, да, а все-таки "а если?".
-- Но, ведь если думать всегда о "если", с места сдвинуться нельзя.
-- Почему же? Вот Аксюша,-- она, несомненно, не "а если",-- отвечает
мне Р. В.
5 февраля. Дни 3--4 февраля были самые трудные, я ужасно страдал. Р. В.
рассказал мне о женщине, которая вышла замуж за человека, подлежащего
иссле-дованию. Восемь месяцев спала с ним, все выведала и предала. И под
влиянием рассказа Р. В.-ча, не видя Веду, я представил себе, будто стало
невозможным поправить малодушие: "ушла и больше не придет никогда!" И мне
остается "прочее время живота".
Вот тут-то во мне все закричало: "спасать, не-медленно спасать!" И я
написал тут письмо ей. О, как я люблю это чувство покаяния, из которого
воскресает мой настоящий человек!"
"Мое письмо. "После каждой новой встречи Вы чем-нибудь возвышаетесь в
моих глазах, и чем-нибудь перед самим собой я становлюсь ниже, и в
чем-нибудь я отступаю. Не только архивы мои -- драгоценные (казалось мне
раньше) дневники, но и книги в моих глазах теряют прежнее значение, и
последние остатки вкуса к славе исчезают. Самоуверенность моя исчезает.
Предвижу, что на этом пути "Пришвин", каким он был, и вовсе кончится.
Напротив, все Ваше в моих глазах вырастает, и даже некоторые, раньше
казалось, некра-сивые черты преображаются и становятся для меня дороже
красивого (родинка отцовская). Мне бы хоте-лось эту любовь мою к Вам понять
как настоящую молодую любовь, самоотверженную, бесстрашную, бескорыстную.
Могу ли? Пусть даже сейчас не могу, но я хочу бороться за это новое свое
большое счастье и быть победителем. Я хочу понять процесс моего
само-понимания в собственных глазах как разрушение всего того, что должно
неминуемо рано или поздно разру-шиться. Я хочу понять возвышение Ваше в моих
глазах как силу жизни, которая должна воскресить меня после неминуемого
разрушения оболочки моего самооболь-щения. Я хочу быть лучшим человеком и
начать с Вами путешествие в неведомую страну, где господствует не томящееся
"я", как теперь, а торжествующее и всепо-беждающее "мы". Дорогая моя, не
будем откладывать наше волшебное путешествие, сейчас же, в эту самую минуту,
станем обдумывать радостный путь, уговари-ваться между собой в строгом
неуклонном выполнении труднейших условий нашего будущего торжества.
Вашими же словами пишу, моя желанная, "хорошо ли молчать из трусости,
из самолюбия не сделать того, ради чего и живешь-то на свете?". В Вашем
существе выражено мое лучшее желание, и я готовлюсь, не скрою, с некоторой
робостью к жертвам в личной эгои-стической свободе, чтобы сделать Вам все
хорошее и тем самым выше подняться и самому в собственных глазах.
Все, о чем я сейчас пишу, вышло от Вас, и я не хочу лицемерить и
спрашивать Вас о том, согласны ли Вы со мной отправиться в далекое
путешествие, в неведомую страну и там создать себе Дом. Это от Вас же пришло
ко мне, и мне даже кажется, будто я только записываю, и весь труд мой
состоит лишь в том, чтобы точно было выражено согласие с Вашим желанием и
сознанием. Никто больше Вас не понимает так сильно, что талант мой -- есть
сохраненная сила молодости, и я Вам на-значаю его как невесте. И пусть в
нашем союзе никогда не будет того, от чего погибает всякий обыкновенный
союз: у нас никогда не будет в отношении друг ко другу отдельных путей, наши
души открыты друг для друга, и цель наша общая.
Пишу это Вам в предрассветный час дня моего рождения".
Перечитывая через пять лет это свое письмо, Михаил Михайлович замечает:
"Вспоминаю свое письменное предложение ей. До сих пор я этим гордился: мне
казалось, что я совершил героический поступок -- прыгнул на пролетаю-щее
мгновение и остановил его. Другой стал бы раздумывать и пропустил бы свое
мгновение. Я не раздумывал, а взял и достиг своего. Однако, если теперь
подумать об этом, я мог бы сделать гораздо лучше (спокойней). Всем бы от
этого было бы хорошо. Но, скорее всего, у меня не хватило бы духу на такое
любовно-внимательное устройство жизни. И я, чувствуя слабость, и совершил
этот бросок.
Факт героизма тут утверждается победой Дон-Кихота в его борьбе с
Гамлетом. Это не-сомненно хорошо, и надо этим гордиться. Но только надо
иметь в виду, что это выход челове-ка отчаянного, боящегося пропустить свое
мгно-вение жизни. Тут есть, может быть, и что-то ребячье: доверчивость
бессмысленная и свя-щенная. Это чувство есть в русском народе, и назвать его
можно словом "уверчивость". (Так Аксюша и сказала тогда: "Уверчив!") Но есть
в том же народе идеал поведения человека с любовным вниманием.
Такой человек не прыжком движется, а сту-пает твердо и четко при свете
любовного внима-ния. Вот с точки зрения этого идеала я теперь критикую свое
письмо. И мне досадна теперь сама форма письма, какая-то
безумно-рассудоч-ная".
Через 12 лет: "В записях 1940 года есть что-то тяжелое и нудное: мы
тогда не летели, не плыли, а делали сами новую жизнь, и дневники того
времени иллюстрируют любовь как дело жизни, но никак не любовь-песню".
Так ли? -- спрашиваю я сейчас. Иначе нам было невозможно в те дни, как
только трудиться подобно двум чернорабочим -- столько хламу было накоплено
двумя -- и все это надо было раскопать и разгрести! Мы работали всерьез,
навсегда.
Да, это была не юношеская встреча. И это была в те дни, вероятно, еще
не любовь -- мы лишь осторожно и требовательно к ней приближались: мы не
должны были больше ошибаться. "Кто обманывается в ком-нибудь, тот и дру-гого
обманывает. Значит, нельзя обманывать, но нельзя и обманываться". Так
запишет М. М. че-рез полгода.
Снова вспоминаю: я работала, а М. М. вхо-дил и выходил, останавливаясь
за моим плечом. Он хотел мне что-то сказать, но я не прекращала стука
машинки и не оборачивалась к нему и сдерживала собственное желание заглянуть
ему в лицо. И тогда он сам притронулся к моей руке, остановил ее и сказал:
"Я хочу сделать для вас только самое хорошее. Помните, мне от вас ничего для
себя не нужно".
Так за всю мою жизнь в прошлом говорил мне только один Олег: та же
широта, смирение и та же сила.
На следующий день я пришла на работу к М. М. и он прочел мне свое
письмо.
"7 февраля. Веда превратила день моего рождения в день именин. Но
водицы холодной, о которой я писал в "Командоре", я все-таки изрядно хватил.
Чего стоило одно то, что вскоре после моего взволно-ванного чтения она
сказала о возможности проверки моего чувства тем, что будет призван третий
секретарь, и если при этом возникнет опять роман, то и окажется, что, хотя
моя любовь и возвышенна, и героична, и все что угодно, только... безлика.
Это не только "вода холодная" -- это раскрытие всей моей любви,
изображенной в "Кащеевой цепи"!
Похоже, она даже не только холодной водой окати-ла, но вытащила меня на
солнечный свет, как старую залежалую шубу, повесила на забор и принялась
вы-хлестывать из нее моль.
Сознание как молния простегнуло меня сквозь всю жизнь, но она была
расположена принять меня всего, каким я у нее за это время сложился. И
потому никако-го стыда я не почувствовал, напротив, проще простого она
позволила себя поцеловать и, самое главное, рас-сказала мне о себе все самое
сокровенное. Больше дать нечего -- все! И все так просто и ясно, и в то же
время письмо было разгромлено до конца.
Припоминаю, что после разгрома письма я даже пролепетал в полном
смущении о своем "приданом", что я не с пустыми руками пришел к ней, а
принес и талант, и труд всей жизни, что талант этот мой идет взамен
молодости.
-- А я разве этого не знаю? Я первая обо всем этом сказала и пошла
навстречу.
Вообще, похоже было, что экзамен я сдал на три (удовлетворительно), но
она сумела уверить меня, что это же и слава Богу, что, может быть, тройка-то
и к луч-шему, и жить с ней по-нашему времени, может быть, лучше будет, чем с
пятеркой.
Замечательно, что в этом нашем любовном объясне-нии деятельное участие
принимала Аксюша, что самое письмо с "предложением" было прочитано
предвари-тельно Аксюше! Вообще же, введение в роман Аксюши меня как-то
высоко поднимает над тройкой, этим я гор-жусь и выправляюсь.
А когда все трое с Ансюшей во главе на радостях хватили по рюмке, стали
весело хохотать, мой стыд совершенно кончился.
Так мы все трое смеялись и радовались, все трое в чем-то чрезвычайно
похожие и близкие, и глупенькие, и пьяненькие, и замечательные. Самое же
главное, что до того был предрассветный час и мне все чуди-лось, а теперь,
на рассвете нашей дружбы, стало пока-зываться все как есть и жить захотелось
больше, чем раньше.
Все главное вышло у нас из дневников: в них она нашла настоящее свое
собственное, выраженное моими словами. И вот отчего, а не потому, что боюсь,
не отдам никогда и эти тетрадки в музей: это не мои тетрадки, а наши.
Когда я сказал Аксюше, что Веда мне сильно нравится, и прочел ей
письмо, она мне так ответила:
-- Помните, эта женщина прислана вам, М. М., и она вас приведет куда
следует. За вашу доброту она вам послана. Почем мы знаем -- может быть,
наступает страшное, трудное время и душа ваша становится на место.
Я не знала еще тогда небольшого секрета Михаила Михайловича о его
недавнем про-шлом: "третьим секретарем", о котором я ска-зала иронически в
ответ на признание (но и самым первым по времени), была эта самая Аксюша! Но
в девственном достоинстве своем она даже намек отклонила и превратилась в
"бумажную" героиню очередной повести "Не-одетая весна".
В один из тех вечеров мы ужинали и позвали к себе за стол Аксюшу выпить
немного винца. Она сидела веселая и хорошенькая. Зашел разговор о наших
летних планах -- путеше-ствии втроем на грузовике. И М. М. предложил:
"Давай, Аксюша, попросим В. Д-ну к нам пере-ехать и жить с нами!"
С Аксюши хмель соскочил, она озабоченно нахмурилась.
-- Павловна никак не допустит! -- сказала она.
-- А если я сама поеду к Е. П., все объясню, и она поймет и, может
быть, меня сама полю-бит?
-- Нет, не знаете вы ее, и не показывайтесь ей,-- хмуро ответила Аксюша
и пошла громы-хать тарелками на кухне.
9 февраля. Казалось, все ясно между нами и от "а если" не осталось и
следа. Однако пережить его было Веде не просто. Она пришла сегодня желтая в
лице:
ночь не спала, точно как и я в ночь под 5-е, и тоже из-за этого "а
если", в котором я каялся ей. И мне-то, мне, после всего принесла в
доказательство своей неви-новности пачку писем к матери из Сибири!
Я сказал:
-- Есть научная отвлеченность -- это решето, в ко-торое проливается
жизнь, и остаются на решете одни книжки. А то есть и поэтическая
отвлеченность с Пре-красной Дамой и рыцарством.
-- Тут ничего не поделаешь,-- это в существе самой поэзии,-- сказала
она.
-- Мое письмо к вам именно и есть чистый продукт поэзии, и вот отчего
при встрече с жизнью возник юмо-ристический образ третьего секретаря. Не
думаете ли вы, что и у Олега была та же поэзия, только по молодо-сти с
неблагополучным концом, в результате чего явился тоже в своем роде "третий
секретарь" -- муж?
Она задумалась.
Как бы то ни было, а письмо мое к ней и его реализа-ция 7-го февраля --
есть замечательнейшее событие в моей жизни, день огромной силы, поднимающий
на своих могучих плечах все годы моей жизни с того дет-ского дня, когда
появилась Марья Моревна".
Через три года Пришвин запишет так: "Это было в детстве. Я -- мальчик и
она -- прекрас-ная молодая девушка, моя тетка, приехавшая из сказочной
страны Италии. Она пробудила во мне впервые чувство всеохватывающее,
чистейшее, я не понимал еще тогда, что это -- любовь. Потом она уехала в
свою Италию. Шли годы. Давно это было, не могу я теперь найти начала и
причин раздвоенности моего чув-ства -- этот стыд от женщины, с которой
со-шелся на час, и страх перед большой любовью.
И вот Маша опять вернулась в Россию. Од-нажды я, взрослый мужчина,
решился при-знаться Маше в этом мучительном раздвоении. Загадочно и лукаво
улыбаясь, она ответила:
-- А ты соедини.
-- Но как же это соединить?
Еще загадочнее улыбаясь, она мне ответила:
-- Но в этом же и есть вся трудность жизни, чтобы вернуть себе детство,
когда это все было одно.
Тут ничего не может прийти со стороны, в этом же и есть твое личное
дело -- соедини, и создашь любовь настоящую, без стыда и без страха.
Прекраснаямоя Маша вскоре после того умерла. Прошло много лет, и
всегда, когда я бываю в духе и вспоминаю Машу, пытаюсь сказать ей что-нибудь
хорошее. Но только после упорной борьбы всей моей жизни два года назад мне
удалось выполнить ее завет-поручение, и совесть моя стала спокойна".
"Надо вспомнить всю задумчивость, все выражения, все реплики Веды после
чтения письма.
-- Скажите же, чем отличается поэзия от любви,-- спросил я.-- Не есть
ли это одно и то же?
-- Поэзия -- это с мужской точки зрения,-- отве-тила Веда,-- а у
женщины это -- всегда любовь. Ра-дость от встречи того и другого, боль -- от
подмены:
вот и вся наша женская жизнь.
-- Трагедия Олега была в том,-- сказал я ей,-- что поэзия лишила его
необычайной силы внимания. У вас же не хватило силы ждать.
-- Значит, сущность любви состоит в ожидании? -- спросила она.
-- Да,-- ответил я,-- вы же сами Мастер любви, вы должны это знать:
Мастер любви учит ждать.
Не знаю, любит ли она, как мне хочется, и я люблю ли ее, но внимание
наше друг ко другу чрезвычайное, и жизнь духовная продвигается вперед не на
зубчик, не на два, а сразу одним поворотом рычага на всю зубчатку".
"Рассказывая мне о своей детской попытке с Олегом перестроить
вселенную, она мне была прекрасна, как снежная вершина. Но она смотрела в
мою долину с та-кой же любовью, как я смотрел на ее вершину. И я ду-мал о
том, что самой вершине ее высота не кажется такой привлекательной, как нам
из долины. С высоты, напротив, снежным вершинам долины кажутся
не-обыкновенно прекрасными.
Вкусив той высоты с Олегом, она и не может найти себе пару.
-- Вы, Мастер любви, скажите, пройдет ли когда-нибудь эта острая
тревога?
-- Она и проходит, разве вы не чувствуете?
-- А дальше?
-- Остается, конечно, высота".
"10 февраля. Читал в Музее о Мамине. В зале было чисто чрезвычайно и
бездушно. Никогда еще не было в моей памяти собрано столько людей,
заменяющих друг друга, как вчера...
Клавдия Борисовна была высокая, без форм, лицо простовато. Куда что
девалось? Она похожа была чем-то на моль, пыльную бабочку, живущую в книгах.
Читал и чувствовал полное отсутствие слушателя: музей как музей. Но я хорошо
отдохнул от "пьянства"; сладкий яд мало действует, в голове дятел долбить
перестал. Но тем сильней поднимается в душе "песнь песней", и стоит глаза
закрыть, как в этой пустой чистоте зала среди заменяющих друг друга людей
невидимо появляется Незаменимая с ее вечной за-думчивостью, обрываемой
улыбками. К. Б. отозвала меня в сторонку:
-- Чем объяснить, М. М., ваше молчание? Я все жду звонка...
-- А я ждал вашего.
-- Но мне было как-то неловко первой после рас-сказа...
-- Да вы забыли даже рукопись, подаренную вам, у меня на столе.
-- Что вы! я не посмела ее взять сама, напомнить, уходя, о вашем
подарке. Мне бы так хотелось ее иметь!
-- Я пришлю ее вам.
-- А работа?
-- Я же писал вам -- у меня новая сотрудница и она отлично справляется.
Вы же сами мне ее предла-гали и, помните, сказали: "Вес хорошо, только у нее
бородавки".
-- Помню. Ну что же, они вам не мешают? -- спросила она с натянутой
улыбкой.
Нет, вы ошиблись, это не бородавки -- это у нее две маленькие
родинки,-- ответил я".
Сладкий яд
"11 февраля. При духовной заостренности она может видеть малейший налет
оскорбляющей похоти,-- поче-му она не оскорбляется? Она любит или, может
быть, очень хочет любить. Иначе как же понять, что она так снисходительна к
моим бытовым слабостям? Это удивительно, до чего она мирится с моим бытовым
образом. Наверно, очень хочет открыть меня настоящего, увериться в нем и
по-любить.
Нет любви без борьбы. Да, мы будем бороться, но только не мериться
между собой силой бесплодно, как в романах, а одной слаженной силой бороться
против врага нашего союза.
Она сказала, что сдерживает себя, и я тоже стал себя сдерживать
благоразумно. Итак, когда она ушла, я взял ее изгрызанный карандашик и тоже
погрыз, а резинку понюхал: захотелось узнать, так ли ее ре-зинка пахнет, как
все. Резинка почему-то вовсе не пахла.
Наступило время испытания силы душевной, и во-прос стал вплотную, как
удержать эту любовь. Сладкий яд проник в мою кровь, и все загорелось, и
сгорает синеньким огоньком. Никакая работа мне не может быть заменой этого
чувства. Работа -- это уход, побег от себя.
Сегодня еду в Загорск на целую неделю. Вернусь 15-го. Перед отъездом
написал Веде: "Милый друг, простите, что без совета с вами решил уехать в
Загорск на неделю, чтобы продвинуть конец повести.
Я признаюсь вам, в отношении работы (временно, из-за чего-то большего,
чем писательство) я утратил власть над собой. Мы прошли с вами наш
предрассвет-ный час, и давайте соберем на время родное нам одиночество.
Много, много есть о чем подумать про себя и со-брать. Трудно было
найти, но, повторяю, не менее трудно будет сохранить найденное (знаю по
опыту своему в искусстве слова).
К счастью, в эту последнюю ночь я почувствовал в себе силу для борьбы с
каким-то сладким ядом любви без утраты чистой радости сближения. Милый друг,
будьте милостивы всегда ко мне, как были 7-го февра-ля, держите меня на 3 с
минусом и окорачивайте, когда я буду лезть на пятерку.
Против сладкого яда превосходное средство -- работа моя над "Песнью
Песней". Я сейчас придумал конец "Неодетой весны" так написать, чтобы весна
разрешалась песней, и в песне будет эта чистая радость. Этот конец "Неодетой
весны" будет наш и будет значить как первый намек на создание совсем иной
"Песни Песней". Я всю жизнь думаю об этой песне, всю жизнь пишу и жду, жду,
жду... Так перекидыва-ется у нас мост к вашему чудесному Олегу...
Теперь дело: в верхнем из трех ящиков секретера вы найдете все
дневники, расположенные в порядке Р. В-ем. Просмотрите, не нарушая порядка,
поверхно-стно все, выберите себе тетрадку и валяйте цветным карандашом (я
разрешаю), разделяйте козлищ от овец: уничтожать козлов буду сам, а овец
выводите из днев-ников.
Ах, вот еще неприятность какая вышла: что я поз-дно вечером шел по
лестнице с дамой под руку, произвело сенсацию у лифтерш и дошло до Аксюши.
Явилось опасение, что о ночных прогулках донесут в Загорск. Между тем Аксюша
(монашка) в борьбе моей за свободу держится стороны моей. Если же За-горск
получит то одиозное сведение, то Аксюшина душа сделается ареной борьбы.
-- Тогда,-- сказала Аксюша,-- я буду вынуждена стать на сторону
Загорска.
Я объяснил Аксюше, убедился, что она это не из ревности, а
действительно из-за страха возможной борьбы...
Ваши письма к матери в бисерном мешочке мне очень дороги. Когда
начинаешь мыслью блуждать и по-том неверно придумывать, стоит только
поглядеть -- и эта желаемая и обыкновенная жизнь в священном ее выполнении
становится заманчивой, и самому начина-ет хотеться сделать свою поэзию такой
же простой и значительной, как жизнь дочери, посвященная боль-ной и старой
матери, и как все такое настоящее.
12--13 февраля. Записи в Загорске. Чтобы оградить наш слух от собачьего
лая, Веда перед носом Аксюши закрыла кабинетную дверь: Аксюша не поняла,
обиде-лась и так жаловалась мне:
-- Если бы эта любовь была духовная, то зачем закрываться? Духовная
любовь не стыдится. Нас у о. Н. (старца) было двести девушек, и мы не
стыдились друг друга.
-- Хорошо,-- ответил я,-- ты права, духовная лю-бовь не стыдится. Но
зачем же духовный человек допускает в сердце подозрение, что раз люди
уединя-ются, значит, там стыд? Тебе нравится молиться на народе, а мне
одному. Так же и любовь.
-- Если любовь духовная, то всем от нее становится хорошо, а от этой,
от этой,-- сказала она,-- только двоим!
Ты не знаешь, что может родиться для всех от нашей любви... Но почему
нам нельзя, наконец, любить друг друга не твоей, духовной, и не греховной, а
просто человеческой любовью?
Мы говорили о будущей нашей литературной ра-боте.
-- Почему мы,-- сказала она,-- говорим о работе?
-- О работе радостной.-- сказал я,-- работа в на-слаждение.
-- Хорошо,-- возразила она,-- но почему же не-пременно видеть радость в
занятиях литературой? Можно, например, в море искупаться, и это будет,
по-моему, еще радостней.
Так взрослая женщина говорит со студентом, но так же точно она бы
говорила с Олегом, если бы он мог вернуться к ней: "Не только молиться
уединенно, но и, на радость тому же Господу Богу, искупаться в море!"
И я, когда написал ей последнее письмо свое о том, что лучшее средство
борьбы с действием "сладкого яда" есть уединенное писание "Песни Песней" в
по-мощь Олегу, я, конечно, рассуждал как монах. И все мое писание, в том
числе и "Жень-шень", есть монаше-ское дело. И неспроста она мне тогда
сказала о морском купанье во славу Господа. А вот если удастся записать за
собой все -- это и может стать новой "Песнью Песней". Почему нельзя
одновременно и жить и сознавать? День прожил -- день записал.
А вот это Аксюшино возражение против уединенной любви, что духовная
любовь есть любить всех и что эта любовь ничего не стыдится -- разве не эта
же любовь создавала "Жень-шень"? И письмо мое, конечно, напи-сал монах. Но
откуда же у меня, у признанного всеми "Пана", явился монах и Аксюшино
понимание слова?
Во всяком случае, раньше я этого в себе не сознавал, а явился он вполне
отчетливо лишь теперь, при сближе-нии, значит... в этом сближении что-то
пережитое противопоставляется чему-то новому. Отсюда вывод: хочешь
мариноваться и заниматься собственными кон-сервами, занимайся и... достигай
Мавзолея. Хочешь жить и обогащаться -- прими ванну морскую во славу Господа.
Ее замечание о ванне во славу Господа -- есть доказательство ее совершенной
откровенности и пре-небрежения к мещанской морали.
...И случилось, у нее как раз в эту минуту с поджа-той ноги соскочила
туфелька и мягко шлепнулась на ковер... Сколько надо переговорить,
передумать, сколь-ко с той и другой стороны должно обменяться, сме-шаться,
чтобы возможно стало без стыда и страха поцеловаться. А ведь для того же и
была моя "Песнь Песней" на протяжении сорока лет.
Непосланное письмо. "Вы меня только тогда полю-бите по-настоящему,
когда узнаете во мне своего Олега. Подумайте только о дорогом существе,
которое Вы утратили, и пусть перед Вами бы стало, что он может вернуться к
Вам изуродованным, горбатым, старым, с перебитыми ногами. С какой радостью
Вы бы тогда вернули его к себе, с какой любовью обходились бы с ним --
горбатым, без ног и старым. Какое дело нам до этих уродств внешних, если он
сам, желанный, нахо-дится внутри этого урода.
И вот я жду, когда вы узнаете его во мне и полюбите меня по-настоящему
и навсегда. И меня тогда вовсе не будет стеснять, что я старый урод, а вы
молодая и пре-красная".
"Я будто живую воду достаю из глубокого колодца ее духа, и от этого в
лице я нахожу, открываю какое-то соответствие этой глубине, и лицо для меня
становится прекрасным. От этого тоже лицо ее в моих глазах вечно меняется,
вечно волнуется, как отраженная в глубокой воде звезда.
Я всегда чувствовал и высказывался вполне искрен-но, что она выше меня,
и я ее не стою. Соглашалась ли она с этим -- не знаю, во всяком случае, она
ни разу не отрицала этого соотношения.
В последний же раз, во время ожидания трамвая на улице Герцена, стала
вдруг очень ко мне нежной, очень! Она ночь не спала, а я ей стал говорить о
дятлах, как они усыпляют песней детей, и еще ей сказал о буду-щем, когда мы
всем расскажем о любви.
Что ей понравилось, какую мою песенку она выбра-ла? -- но когда я ей в
этот раз сказал, что я просто смиренный Михаил, а она моя Госпожа, то она
вдруг обернулась быстро и, глядя мне прямо в глаза, ответи-ла: "Не говорите
мне этого -- мы равные люди!", то есть мы друг друга стоим.
Я ее провожаю. Ждем номер 26 у остановки. Прислонились к стене. Уютно
-- улица стала нашим Домом.
Проходит трамвай. Содержание беседы:
-- Давайте пропустим?
-- Пропустим.
И дальше длится сказка Шахерезады. И конец: больше трамвая не будет! И
пошли пешком.
Нужно всегда помнить и то, что я самый свободный в стране человек и мне
с жиру можно думать о Песне Песней. Она же наряду со всеми находится в
неволе, и надо еще удивляться, что из-под тягости повседневно-го труда она
находит силу взывать к Господу о ванне морской. Помочь такому человеку легче
вздохнуть -- вот что не стыдно назвать любовью. А Песня Песней есть прямо
монашеский эгоизм.
Надо принять ее письма к матери и научиться: вот это любовь! Так и себе
надо, и если это сумеешь найти в себе, то все остальное, и Песнь Песней, и
ванна мор-ская -- само собой приложатся.
Лес завален снегом, но я не вижу фигурок снежных и, главное, не
чувствую той прелести пустыни, как обычно. У меня гвоздь в голове, вокруг
которого и соби-рается моя душа.
Помню, в далекие времена, когда я расстался с невестой, собранная в
одну точку мысль долбила мою душу, как дятел дерево, но мало-помалу в
больное место, в пустоты стала собираться пустыня с деревь-ями, цветами,
полями, лесами, морями. И я привык этим жить.
Так точно и сейчас вошло в мою душу нечто новое, и я старого не вижу и
к новому не привык.
И в лесу не с лесом, и ночью не со своей Песнью Песней! Только уж когда
сяду за стол и беру перо в руки, начинаю писать, и как будто пишу лучше, и
голова крепче держится. Главная же перемена в сер-дце: там теперь как будто
мастер пришел, все смазал, все подвинтил, вычистил бензином, там теперь
ничего не стучит, не хлябает. И у меня растет даже уверен-ность, что все
будет к лучшему и никаких провалов не будет, потому что я ее насквозь
чувствую, и все в ней мне отвечает, так что я всегда могу предупредить все
свое лишнее и ненужное.. Та душа моя одинокая теперь закупорена. Прямо даже
чувствую пробку счастья.
Попов спросил меня, доволен ли я своим секретарем.
-- Очень доволен,-- ответил я.
-- Умна? -- спросил он.
-- Умна,-- ответил я. И больше друг другу ничего мы сказать не могли.
Между тем это "умна" было высказано по-разному. В моем смысле "умна" --
это не логикой умна, а тем, что в мыслях своих она всегда исходит из личного
переживания, напрягая свои силы не на то, чтобы высказать "умное", а на то,
чтобы достигнуть чуда: сделать мое личное понятным для всех.
Этим, только этим умом я тоже силен, и, правда, на разных материалах
жизни, но по существу тут-то мы как натуры и сходимся. Вот откуда и
появилась моя "пробка счастья". Раньше надо было куда-то проры-ваться, чтобы
кому-то сказать, а теперь это препятствие кончилось, теперь я все ей могу
сказать!
И вот почему в лесу теперь я мало вижу, вот почему ночью не о работе
думаю: зачем все это, если прямо с ней и можно о всем говорить. Трудность
одна только в том, чтобы дождаться свиданья.
Мое прежнее "творчество" теперь мало того, что невозможно, оно и
совершенно ненужно. И если оно теперь опять начнется, то от нас двух: нам
двум будет мало нас двух...
Боже, но как же трудно нам, таким, достаются на земле поцелуи! И как
обидно устроено в природе, что там все так просто сводится к продолжению
рода! Вот из-за этого-то по всей правде и можно понять наличие на земле
человека в любви, независимой от продолже-ния рода.
В романах ("Крейцерова соната") убивают жену, противопоставляя родовой
любви то какую-то "духов-ную", то какую-то "свободную". Но мне кажется --
нет таких романов, чтобы с таким же волнением, с той же страстью и поэзией,
что и в обычной родовой любви, создавался человек как Личность, и не
бумажная, а в смысле "Слово становилось плотью".
Замечательно проходили дни нашего "пьянства", и особенно когда мы
переписывали рассказ "Фацелия" и так и не могли его окончить, и не
окончилось бы никогда это мученье, если бы, к счастью нашему, не испортилась
машинка...
В то же самое время, ничего не делая, мы были глубоко убеждены, что
заняты чем-то гораздо более серьезным, чем дело.
И мы были правы.
Когда ей становится со мной так хорошо, что она почти готова сказать
себе самой: "Вот это -- да, вот это пришло настоящее",-- она отстраняет от
себя возмож-ность обмана (сколько раз он был!) и ставит вопрос: "Не сама ли
я так его настроила, что он говорит моими мыслями, желаниями, словами?"
"Минус 25В°, но яркое солнце: весна света! В первый раз снимал в лесу,
и моментами мое основное чувство природы пересиливало над новым чувством, и
я узна-вал и себя, и лес, и все.
Смотрю на себя со стороны и ясно вижу, что это чувство мое ни на что не
похоже: ни на поэтическую любовь, ни на стариковскую, ни на юношескую.
Похо-же или на рассвет, или на Светлый праздник, каким он в детстве к нам
приходил, в запахе красок от кустарных деревянных игрушек.
При небольшой ссоре с Павловной из-за пустяка (по обыкновению) впервые
после встречи с В. Д. по-чувствовал тоску. Сразу же меня как узлом связало,
оно и понятно: ведь я теперь счастливый, и боль, какую я причиняю,
возвращается в меня с большей силой, чем раньше...
Я рассказал Аксюше, что понял болезнь Павловны: болезнь в том, что
власть ее отошла, не для чего ей жить -- не над кем ей властвовать, Аксюша
согласи-лась.
А когда я ей рассказал, что дал денег, чтобы купила корову, кур, гусей,
навозу купил для огорода и что в наступающее голодное время с этим
хозяйством она будет и детей кормить, и внуков -- Аксюша процвела. И тут я
понял, что в душе она уже стоит на стороне Павловны...
Да, конечно, если у Веды это творчество жизни, движенья, то у Аксюши --
творчество покоя. Так она, бедная, и сказала:
-- И чего вы ищете? В Загорске у вас покой, корова будет, куры...
На том мы и согласились, что я все меры приму, чтоб Аксюшина душа не
стала полем битвы.
Не выдержу я до 18-го, возвращаюсь в Москву!
Всего несколько дней тому назад я писал ей о спасе-нии от сладкого яда
на путях Песни Песней; Каким это кажется вздором теперь! И проблема
"сладкого яда" скоро разрешится так же просто, и хорошо, и честно, как
разрешено было напыщенное письмо самым про-стым поцелуем.
Так и помнить надо, что весь порочный аскетизм начинается с того
момента, когда "сладость" понимается ядом и от него ждут спасенья. Аскетизм
является целомудренным, пока он есть пантеизм. Когда нет живого и
единственного предмета любви, приходится мудрить над тем самым, что по
существу своему просто и требует молчания.
"Оставим буйным шалунам /Слепую жажду сладострастья / Не упоения, а
счастья /Искать для сердца должно нам". (Баратынский)
Химера
"14 февраля (вечер). Подхожу к своему дому и ду-маю: вот раньше
подходил и не думал ни о чем худом, а сейчас волнуюсь, не случилось ли чего.
Какое-то злое предчувствие.
Прихожу -- в квартире нет никого. Вспоминаю -- суббота, значит, Аксюша
на всенощной. И ни малейше-го следа пребывания В. Бросился к конторке, где
лежит конверт с нашей перепиской -- ее письма ко мне в нем не оказалось.
Значит, была и унесла. Вдруг мое письмо к ней представилось мне во всей
оскорбительной глупо-сти. Я вообразил себе, что она оскорбилась и не
при-шла. Такая великая скорбь охватила меня, что я по-чувствовал неправду
моего романа: так влюбляться нельзя, это уже и до смерти. И тут-то стали
понятны эти типы "сверхчеловеков", вроде Печориных. После тако-го обмана
жизнью остается одно удовольствие -- обма-нывать самому и мстить.
Нет, такой глупости, какая вышла с К. В., с этой не может случиться:
слишком умна и серьезна. Но все-таки я приставил себе нож к сердцу:
какой-нибудь случаи, даже самый малый,-- и все будет кончено. Нельзя,
наверное, сделать и то, что я хотел: бросить все и жить и писать для нее
одной. Союз может быть только во имя третьего, а не для нас самих -- иначе
непре-менно появится химера.
Почему же она унесла письмо? Потому что выболта-ла мне всю свою жизнь и
теперь открыто сомневается, что я сохраню тайну. Какой эгоизм, какая куриная
слепота! Вообразила во мне своего героя, а настоящий мой, действительно
героический, путь не видит... Со-единив все, почувствовал впервые
возвращение тоски и ночью написал ей письмо:
"Вы любите во мне воображаемого Вами человека, сочиненного Вами отчасти
с помощью героя "Жень-шеня". Ваша любовь к герою ничем не отличается от
любви политиков к будущему человечеству: все-все в будущем, а настоящего
нет. Чего Вы ищете? Я с самого начала сказал Вам, что лучшее во мне --
ребенок, будьте ему матерью. И я вел себя в отношении Вас все время как
ребенок: вспомни-те, я начал с того, что просил Вас вместе с Вашей мамой
переехать ко мне, все, вплоть до героического письма в день моего рождения.
Я чувствовал от Вас в себе счастье, какого никогда не знал, но теперь
понимаю, что я как ребенок обрадовался. Вы и это мое состояние не поняли и
откровенно считаете его глупостью. Где же Ваше "будьте как дети" -- самое
священное, са-мое великое для меня? Нет, ничего, ничего не взяли Вы себе из
того лучшего моего, что я так наивно, с та-кой безумной расточительностью
развернул перед Вами. Вы трусите, что ошиблись и отдались в ненадежные руки.
Я не надеюсь пробудить в Вас и женщину в отно-шении себя: я не могу прийти к
этому, когда нет простоты, и не хочу искать в сожалении. Но я люблю Ваше
страданье, оно трогает меня, влечет, я не мог бы расстаться с Вашей
задумчивостью... И мне очень нравится Ваша улыбка... Должно быть, все-таки я
люб-лю Вас. А глупости своей, так и знайте, я не боюсь и письма рвать не
буду.
Я не очень-то открывал Вам и вообще людям мою жизнь за 35 последних
лет, в моем автобиографическом романе я ее оборвал на этом пороге. В горе
своем, в нужде, в тоске по любимому человеку я создал из та-ланта моего себе
утешение привлекать к себе людей и во множестве детей. Но Вы мне поверьте,
что без сознательного строжайшего выполнения "будьте как дети" я не мог бы
вынести этой жизни. В эту большую бессонную ночь я достиг того, что, посылая
Вам свои слова, не боюсь за них, и, мало того, никогда Вы больше этого не
узнаете, что Михаил Приш-вин перед Вами будет бояться за свои слова или за
свое поведение, клятву клятвенную даю -- никогда...ВашМ."
"17 февраля. Написанное в том первом "героиче-ском" письме,
оказывается, было правдиво, особенно тем, что сказано, что когда
самоуничижение дойдет до конца, то начнется возрождение. С каждым часом
крепну и готовлю для этой бедной женщины обвини-тельный акт:
1. Цветной карандаш на рукописи свидетельствует о ее малокультурности,
отвечающей времени (как дер-нулся Раз. Вас., увидя эти пометки!).- Миша,
ведь ты же сам мне в письме велел: "валяйте цветным карандашом!"
2. До нее не запирал ящиков. Я спрятал конверт с нашей перепиской
нарочно в том ящике, куда всем запрещено, где лежит светочувствительная
бумага. Она в тот ящик пробралась и там нашла. И еще меня упре-кает, что не
запираю! Следствием было то, что я велел починить замки... Это явление
бытового нигилизма, соответствующего эпохе.
3. Безобразное бумажное хозяйство портит вид кабинета. Я посвятил все
утро приборке. Входит Раз. Вас.:
-- Это она прибирала?
-- Нет, я.
-- Что же она у вас делает?
Я сказал, что мы пишем вместе рассказ, и по-том прочитал Р. В-чу этот
рассказ. Ему понрави-лось.
4. Я не могу назвать, как это скверно: сама по личному почину жизнь
свою мне рассказала, а теперь, не скрывая, взвешивает меня, могу ли я,
достоин ли хранить ее тайну. Это у нее от травмы -- психоз! Впро-чем, такое
время, все друг друга боятся...
Я из интеллигенции единственно уважаю В. А. Фа-ворского, которого на
чистке спрашив