Наша мама милая!
- О, та ты и Шевченко знаешь! (О, да ты и Шевченко знаешь!) Вирно!
(Верно!) Своего забуваты нэ трэба! (Своего забывать не надо!) Я ж теж
украинець. (Я тоже украинец.) Я нэ Ворошилов. (Я не Ворошилов). То Россияны
прыробылы мэни тэ "в". А я Ворошило (То русские пристроили мне это "в". А я
Ворошило). У мэнэ дид ще живий, то його в сэли клычуть дид Ворошило. (У меня
дед еще живой - 90 лет, так его в селе зовут дедом Ворошило).
Без перехода задал по-русски деловой вопрос: "Как с приведением УР'ов в
боеготовность?"
- Совершенствуем, - ответил я, - Пока нет войны, будем совершенствовать
все время, но к бою готовы в любой момент.
- А здесь что строится, видишь? Впереди всех ваших УР'ов конница,
соображаешь? Соображай, инженер!
И он отпустив меня, занялся строителем военгородка. Он увлеченно давал
указания и разъяснения по лошадиной части. Здесь он был как рыба в воде. А в
деревнях того же Лепельского района детишки пели:
Товарищ Ворошилов, война уж на носу,
А конница Буденного пошла на колбасу.
А я думал: "Неужели в век машин ударную роль будет играть конница?"
К этой встрече и к мысли о роли конницы мне пришлось вернуться в
Академии Генерального Штаба, когда я разрабатывал дипломную тему
"Конномеханизированная группа в наступательной операции". У меня никак кони
не хотели сочетаться с танками, а Ворошило-Буденновское руководство никак не
хотело отправить коней на пастбище.
Вспомнил я эту встречу и тогда, когда конники Доватора и Белова нашли,
наконец, применение лошадям. Попав в окружение, они превратили коней в
продовольствие. Сколько же вреда принесла игра в конники высшего военного
руководства накануне войны. Лишь перед самой войной некоторые кавкорпуса
реорганизовали в танковые. Но научить воевать по-танковому не успели. И
атаковали эти танки по-конному и гибли, как кони, в атаке по глубокому снегу
- под Москвой.
14. АКАДЕМИЯ ГЕНЕРАЛЬНОГО ШТАБА
Москва встретила нас с Иванчихиным прекрасной солнечной погодой. Правда
осень уже чувствовалась. Адрес академии мы знали - Большой Трубецкой (ныне
Холзунов) переулок. В справочном на вокзале выяснили, что это где-то в
районе Зубовской площади. Добирались на трамваях - с пересадками. Проезжая
по улице Кропоткина увидели промелькнувшую в окне форму академии генштаба.
Пока выбирались из переполненного вагона, замеченный нами генштабист прошел
мимо остановки и пересекал площадь. Мы бросились за ним. Догнали на Большой
Пироговской улице.
- Товарищ командир! - окликаю я его. Оборачивается:
- О, какими судьбами! - Я поражен. Первый человек, к которому я
обратился, оказался комбригом Померанцевым. Он шел в академию. Пошли вместе.
Дорогой я рассказал об обстановке в УР'е. Очень расстроился арестом
Кулакова. Но особенно взволновал его мой рассказ о проверке готовности УР'а
к противохимической защите (ПХЗ). Он задумчиво сказал:
- Да, трудно будет Вишнеревскому, если вас оставят в академии. Времена
начались тяжелые. Дай Бог ему пережить их благополучно. До чего же нас
невежество заело и чинопочитание. Приехал из центра, так ему все позволено.
Любую глупость его подпишут.
Перед входом в академию мы расстались. Я записал его адрес. И все
вечера в период экзаменов провел у него.
Сдав командировочные предписания, мы направились в комнату с надписью
"Приемная комиссия", чтобы получить расписание экзаменов. При входе
столкнулись с человеком в кожанке, пытавшемся выразить на своем лице
серьезность и начальственность.
- Комиссар академии Фурт, - отрекомендовался он.
Мы представились. Обоим нам бросилось в глаза, что он не назвал своего
воинского звания. Потом мы узнали, что он "батальонный комиссар" (две
"шпалы") - не так уж мало по тем временам. Уходя, он повелел нам зайти к
нему. Мы побывали у него и он от каждого из нас потребовал рассказать
автобиографию, особенно нажимая на вопросы отклонения от генеральной линии
партии, связи с "врагами народа" и родственников, находящихся под арестом и
за границей.
За время экзаменов, которые тянулись около двух недель, я встречался и
разговаривал с ним не менее десятка раз. Он явно играл под чекиста и латыша.
Как правило в кожанке, чисто выбритый, с миной невероятной серьезности на
отнюдь не выглядевшем серьезным лице.
С экзаменами мне не повезло. Главный предмет - тактику - я провалил
самым позорным образом. Не лучше было и с иностранным языком. Сдал я только
уставы, ленинизм, текущую политику, географию. Иванчихин сдал все экзамены
на отлично и хорошо. С этим мы и уехали обратно в Минск. Перед отъездом нам
сказали: "Выдержавшим пришлем вызовы". Возвратились в УР. Я сразу окунулся в
работу. Вызова я не ждал. Рад был, что вернулся в среду, с которой успел
сродниться. Поэтому, как гром среди ясного неба, прозвучала телеграмма из
ГУК: "Григоренко откомандировать для учебы в академию Генерального штаба".
Когда я оформил документы, встретился Иванчихин. Я спросил его нет ли
какого-нибудь сообщения ему.
- Нет, ничего, - ответил он.
- Но может еще пришлют. Ты же все экзамены сдал.
- Нет, не пришлют. Экзамены только для того чтобы нас чем-то занять
пока мандатная комиссия проверяла наших дедушек, бабушек, братьев и сватьев.
И я эту проверку не прошел. Поэтому меня теперь беспокоит, что со мной будет
дальше.
Но опасения его, к счастью, оказались несостоятельными. Страшные годы
он прошел благополучно. Исчез из моего поля зрения в начале войны.
Уезжали мы из Минска уже впятером. 1-го июля этого года родился наш
третий сын Виктор. К сожалению, и его рождение не вызвало перелома в наших
отношениях с женой.
Когда я прибыл в академию, Фурта в ней уже не было, и я не знал куда он
девался. Встретил я его только в конце 1945-го года, направляясь на работу в
академию имени Фрунзе. Он мне так рельефно запомнился, что я его еще издали
узнал. Заметно было, что и он узнал меня.
- Товарищ Фурт, если не ошибаюсь!
Лицо полковника сделалось обиженным.
- Какой я Фурт! Я Фуртенко! Прошу запомнить, товарищ Григоренко.
- Но я то вас знал как Фурта.
- Это была ошибка. Я разыскал метрику и восстановил свою действительную
фамилию.
Но он не только фамилию "восстановил", он отпустил настоящие
запорожские усы. Однако, странное дело, усы не только не добавили ему
украинского вида, но подчеркнули еще больше семитский тип. И при этом он
стал одним из наиболее яростных разоблачителей "сионистов" и "космополитов".
Работал он в той же, что и я, Военной Академии им. М. В. Фрунзе, но на
другой кафедре. Он преподавал военную историю. Преподавал уже тогда, когда я
прибыл после войны в академию. Преподавал и после того, как меня оттуда
изгнали. Его взгляды всегда соответствовали политической погоде. Я всегда,
когда мне приходилось публично произносить его фамилию, непременно
"спотыкался". И у меня выходило Фурт...енко. В должности комиссара академии
Генштаба его не оставили, как он утверждал, именно из-за того, что он Фурт.
Вместо него был прислан полковой комиссар Гаврилов. А некоторое время
спустя прибыл и второй руководящий политработник - батальонный комиссар
Николаев. Он встал во главе политотдела. До того этот орган возглавлялся
комиссаром. Теперь комиссар академии Гаврилов от политотдела освободился.
Свободного времени, в котором у комиссара и так недостатка не было, стало
еще больше. Основная масса этого времени у обоих уходила на поиски врагов
народа, но и еще оставалось не мало. Я знал политработников, которые избыток
времени расходовали на повышение своей шахматной квалификации. Николаев и
Гаврилов употребили время на склоку.
Николаев - невысокий, широколицый и ширококостный "мужичек". Речь его
была неграмотной и косноязычной. Никто в академии его всерьез не принимал.
Почему-то он возлюбил меня. И стал частенько приглашать побеседовать.
Сначала мне казалось что он пытается приблизиться к пониманию учебного
процесса, но скоро я понял, что он просто вербует меня в свои сторонники в
склоке против Гаврилова. Он начал подбивать меня выступить против Гаврилова
и подбрасывал для этого "факты". Я в резкой форме высказал ему свой взгляд
на их склоку и посоветовал прекратить ее. Дело дошло до того, что оба
выступили со склочными наскоками друг на друга на общеакадемическом
партийном собрании. Я не выдержал и, выступив, после них, "раздел" их, как
говорится, "до нага". Я был так зол на этих ничтожеств, что выступление
получилось очень острым. В зале стоял почти непрерывный хохот. Может не так
от моего выступления, как от того, что произошла некоторая разрядка. В это
время уже широко проводились аресты. Атмосфера в академии царила мрачная,
тревожная. В тех условиях самое простое, обыденное выступление, не
содержащее в себе призывов к бдительности и тем более, выставляющее в
смешном виде как раз тех, кто разжигает психоз "бдительности", могло
послужить причиной разрядки.
Мне это выступление принесло неожиданную пользу. Меня узнал второй курс
и весь профессорско-преподавательский состав. Среди них шли почти
непрерывные аресты. К числу друзей из слушателей второго курса, кроме
Померанцева, следует отнести комдива, впоследствии генерал-лейтенанта
Сухомлина Александра Васильевича и комбрига, впоследствии маршала Советского
Союза, Баграмяна Ивана Христофоровича; из преподавателей - комдива,
впоследствии погибшего в застенках госбезопасности, Алксниса Яна Яновича. На
нашем курсе арестов не было. Я приписывал это тому, что поступившие на
первый курс, подверглись тщательной проверке. И только впоследствие пришел к
выводу, что действовали тут две причины:
- Первая. Высшим командным кадрам был нанесен столь большой ущерб, что
впору было заботиться о подготовке замены, а не заниматься истреблением
также тех, что идут на смену. Но не меньшее значение сыграл и случай. Была
осень 1937 года - самый разгул репрессий. Самоостановка их в это время была
просто невероятной. Но у нас им не дали развиться и набрать силу. А вот
тому, что начала не было, мы обязаны двум людям - майору Сафонову, секретарю
парторганизации нашего курса и полковнику Гениатуллину - заместителю
секретаря этой же парторганизации. Они поняли как раскручивается эта чертова
мельница.
Я был непосредственным участником первого и решающего сражения с
попыткой начать аресты и на нашем курсе. Как-то, придя на очередное
заседание партбюро, я был удивлен присутствием высоких гостей у нас -
комиссара академии Гаврилова и начальника академического "смерш", фамилию
его я запамятовал. Начинается заседание. Сафонов ровным, будничным, даже
каким-то скучноватым голосом, объявляет повестку дня: обычные рутинные
вопросы с "разное" - на последнем месте. Гаврилов с места:
- А дело Шарохина?
И тут я замечаю, что в самом дальнем темном углу сидит с каким-то
пришибленным видом полковник Шарохин Михаил Николаевич. Впоследствии, уже
после войны, встретившись с генерал-полковником Шарохиным на совместной
работе, мы подружились. А тогда я видел перед собой подавленного человека,
против которого заведено какое-то дело.
Но Сафонов ничем не тревожится. Тем же скучающим голосом он выражает
полуудивление:
- Какое дело, товарищ Гаврилов!
- Как какое? - повышает тот голос, - а заявление!
- Ах, заявление, - не меняет тона Сафонов. - Мы его в разном
рассмотрим.
- Как в разном? - даже вскакивает Гаврилов. - Я предлагаю рассмотреть
его первым.
- Товарищи, вы слышали мое предложение насчет повестки дня? Товарищ
Гаврилов неизвестно для чего предлагает изменить всегдашний наш порядок. Я
не вижу оснований для этого. Кто за объявленную мною повестку дня - прошу
голосовать. Кто против? Нет. Кто за предложенное товарищем Гавриловым
изменение? Никого. У кого добавление или изменение к повестке дня? Нет.
Переходим к обсуждению первого вопроса.
Гаврилов и начальник "смерш" все заседание просидели рта не раскрывши.
На лицах их застыла недовольная мина. Наконец, Сафонов берет в руки
заявление Шарохина и читает, что Шарохин совместно служил с такими-то и с
такими-то и все они оказались арестованными. Закончив чтение, Сафонов, тем
же голосом без какой-либо остановки, говорит:
- Есть предложение заявление принять к сведению.
- Как к сведению?! - вскочил Гаврилов.
- А что же по вашему нам записать? - посерьезнел Сафонов.
- Надо по-партийному спросить с коммуниста, который проглядел врагов.
- Надоело сажать с партийными билетами, - очень тихо, но веско и с
презрительной миной на лице, бросил реплику начальник "смерш".
Как обожженый такой репликой, вскочил Гениатуллин. Явно волнуясь, он
заговорил с сильным татарским акцентом:
- Ви что, товарищ, имеете какие-то факты против нашего члена партии?
Так викладывайте!
-- Я не обязан сообщать вам все, что мне известно.
Гениатуллин вскипел окончательно:
- Как вы разговаривит? Ви куда пришел? В партийную организацию! Ви
коммунист? Ви говорить о нашем члене организации. Ви обязаны нам положить
все факты на стол. Иначе ми с вам спросим неуважение к партии.
Сафонов остановил его движением руки. Затем сказал:
- Товарищ Гаврилов, товарищ (имярек) вы пришли к нам на партбюро. Мы
рассматриваем заявление коммуниста, который сообщает, что некоторые люди, с
которыми он служил совместно, арестованы органами. Это, конечно, неприятно,
но вины в этом нашего товарища нет и мы можем только принять его заявление к
сведению. Вы оба возмущаетесь этим, а товарищ (имярек) даже делает намеки на
возможный арест. Так вот, - или вы нам сообщаете все, что у вас есть
компрометирующего в отношении Шарохина, либо мы поставим вопрос о вашем
непартийном поведении.
Оба "высоких" гостя "скисли". А когда Гениатуллин внес резолюцию о том,
чтобы сообщить в партийную организацию "смерш" о непартийном поведении их
начальника и об оскорблении им партбюро, с того гонор как ветром сдуло. Он
начал оправдываться и извиняться. Но резолюция была принята... И как нам
впоследствии официально сообщили, на него было наложено партийное взыскание
- выговор. А еще позже, он был смещен или переведен в другое место. Из
академии он, во всяком случае, исчез. А на нашем курсе и впредь заявления,
подобные Шарохинскому, принимались "к сведению", в том числе и мое. Ни
одного дела за связь с врагами народа наша парторганизация не рассматривала,
ни одного ареста на нашем курсе не было.
Именно Сафонову и Гениатуллину мы обязаны тем, что на нашем курсе
царила обстановка нормального учебного процесса. На втором курсе дело было
плохо. Гаврилов и Николаев наперегонки нагнетали "бдительность". К нам им
дорога была закрыта и они во всю старались там. Ивана Христофоровича
Баграмяна исключили из партии как дашнака, хотя он документально подтвердил,
что участвовал в свержении дашнакского правительства. Он ждал ареста. Мне
советовал не заходить к нему:
- И на тебя падет пятно. Не ходи. Я не обижусь. Ты же видишь, все меня
обходят. Такое время.
Баграмян, который не встречал понимания и сочувствия в инстанциях куда
обращался, начал впадать в состояние безразличия - "пусть будет, что будет.
Пусть арестовывают. Там я скорее докажу. Там меня поймут скорее. Ведь там не
эти заглупевшие бюрократы, а чекисты, высокопартийные люди".
- Нет, ты доказывай сейчас, пока ты можешь ходить, говорить, общаться с
людьми. Когда арестуют не надоказываешься. - Я не идеализировал так
чекистов, как он. И я продолжал твердить:
- Пиши! Пиши! Пиши! И сам помогал писать. Когда же он совсем упал
духом, я посоветовал лично обратиться к Микояну. Иван Христофорович долго
отказывался:
- Что я буду надоедать столь занятому человеку.
Но в конце концов, чувствуя надвигающийся арест, обратился. И совет мой
оказался плодотворным. Сначала отодвинулась угроза ареста, затем пришла и
реабилитация.
Благополучно обошлось дело и у Александра Васильевича, брата крупного
советского работника на Украине, Николая Васильевича Сухомлина,
арестованного и расстрелянного в 1936-ом году. Но Померанцева моего любимого
арестовали. Пробыл он под арестом немного - месяца четыре. Весной 1938 года
его освободили. Но освободили не домой, а в состоянии полной невменяемости
доставили в главный военный госпиталь. Жене и сыну сказали, что обвинение с
него снято. И пусть они постараются довести это до его сознания - может, это
приведет его в себя. Но он никого не узнавал и ничего не сознавал. По
просьбе жены навестил его однажды и я. Меня он тоже не узнал. Он не буянил.
Лежaл тихо, смирно, иногда что-то бормотал бессвязное. Все процедуры
выполнял, безвольно подчиняясь персоналу. Вид его нагонял жуть на меня.
Мертвенно бледный и ничего не сознающий полутруп, ничем не напоминал
энергичного, умного, ищущего Померанцева. Так не приходя в себя, не сознавая
окружающего он и оставил этот мир.
Не обошлось и для Яна Яновича Алксниса. Со времени ареста в 1936 году
его брата - командующего ВВС - он уже ни дня не чувствовал себя спокойно.
Жил в постоянной тревоге. Последние дни его жизни мы очень много были
вместе, много ходили по городу. Он все замечал, ко всему присматривался, как
бы прощаясь со всем видимым миром. Ему я ничего советовать не мог. Его из
партии не исключали, никаких обвинений не предъявляли, но угроза ареста
висела над ним, буквально ощущалась. Он всячески гнал от себя эту тревогу.
Будучи уже в солидном возрасте - офицер старой армии, в гражданскую войну
дивизией командовал, до назначения в академию был начальником
мобилизационного Управления Генерального Штаба РККА - он вместе с молодежью
начал посещать курсы бальных танцев и меня втянул. Два раза в неделю,
возвращаясь с этих курсов, мы гуляли часами. Потом он начал приглашать меня
на прогулки и в не танцевальные дни, и я шел с удовольствием. Я думаю, что в
расширении моего военного кругозора он сыграл едва ли не большую роль чем
вся академия. Он был "последний из Могикан", из той блестящей плеяды военных
теоретиков, которых собрал Кучинский, организуя академию. Почти все они были
ликвидированы в конце 1936-го и начале 1937 года. Когда начали учиться мы,
из этой плеяды оставались только Алкснис и Иссерсон. Но Иссерсон был
недоступен во внеучебное время, зато доступность Яна Яновича мною была
использована до дна. Я так привык почти ежедневно видеться и говорить с ним,
что когда однажды он не явился на танцы, я, по их окончании, пошел к нему
домой. Жена пыталась отправить меня с порога:
- К нам заходить опасно.
Но я, невзирая на это, зашел и узнал, что его забрали еще на рассвете.
Она показывала мне перевернутую вверх дном квартиру и, плача, рассказывала,
как грубо, по-хамски, обращались с ним. Несколько дней я навещал ее, помогая
чем мог, но однажды увидел на дверях печать. С тех пор ни о нем ни о ней у
меня нет никаких сведений.
В академии же появилась еще одна учебная дисциплина, лекции по которой
слушать стало невозможно. Лекции Яна Яновича были для нас праздником.
Насыщенные содержанием, изложенные прекрасным языком, остроумные и
доходчивые, они превращали скучнейшую "мобилизацию и организацию войск" в
интереснейшее дело. Пришедший на место Яна Яновича комбриг Кузнецов, сумел
скучнейшую "мобилизацию" оскучнить еще болeе своей монотонной и
невыразительной речью. Большинство слушателей у него на лекции сидели с
заткнутыми ушами и читали печатный текст этой же лекции.
Впоследствии я узнал, что идея создания академии принадлежала
Тухачевскому. Он был ярым поборником превращения Красной Армии в армию
высокой военной культуры. Под его непосредственным руководством были
реорганизованы военные училища, вдвое увеличен срок обучения, улучшены в них
руководящие и преподавательские кадры. В те же годы стремительно возросло
количество военных академий и число слушателей в них.
Завершить сооружение военно-учебной подготовки было намечено Академией
Генерального Штаба. Эта академия была мечтой, излюбленным детищем
Тухачевского. Он по одному подобрал весь профессорско-преподавательский
состав и помещение для академии. Он лично готов был оставить высокий пост
начальника Генерального Штаба и пойти начальником этой академии. Но, так как
его не отпустили, он привлек на эту должность одного из самых молодых высших
офицеров - талантливого военачальника, организатора и педагога Кучинского.
Профессорами были приглашены такие "зубры" военного дела, как Свечин и
Верховский. Даже такие блестящие теоретики, как Иссерсон и Алкснис, в этом
сверкающем созвездии не были звездами первой величины.
Но не успела академия совершить первые робкие шажки, как на нее
посыпались сокрушающие удары. Провокационный процесс над Тухачевским,
Уборевичем, Якиром и другими поставил под подозрение все дела,
запланированные Тухачевским. Под подозрение была взята и Академия
Генерального Штаба. Подозрительный Сталин увидел в ней "антисталинский
военный центр" и начались погромы. Подобранный Тухачевским
высококвалифицированный преподавательский состав был почти полностью
уничтожен. Они успели только начать академию. Это было блестящее начало.
Слушатели первого набора рассказывали мне, что каждая новая лекция, каждое
занятие были событием. Все работали увлеченно. На занятиях кипели дискуссии,
которым подводились высококвалифицированные итоги. О квалификации
преподавателей можно судить по стратегической военной игре 1935 года -
последней игре, в которой участвовал Тухачевский (командовал "синими",
наступающими на Москву). Задание разрабатывал генерал Лукирский и он же вел
розыгрыши. Впоследствии, когда в конце 1941 года немцы вышли к Москве, все
офицеры, участвовавшие в той игре, вспоминали Лукирского и утверждали, что
фронт в 1941 году самостабилизировался точно на том рубеже, на котором его
стабилизировал в игре Лукирский. Кстати, он расстрелян в том числе и за эту
игру. Ему вменялось в вину то, что он "подпустил противника к самой Москве".
Аресты в академии начались уже зимой 1936-го года. В 1937 году
усилились. Ряды опытных преподавателей редели, а их места занимали либо
бездарности, либо люди малознающие и неопытные. К тому же аресты велись и
среди этих новых преподавателей, что их пугало, сковывало инициативу.
Пособия написанные "врагами народа", т. е. ранее арестованными опытными
преподавателями, использовать было нельзя. Наспех писались новыми
малоопытными преподавателями "конспекты лекций". По ним мы и учились. Боясь
быть обвиненными в том, что они протаскивают враждебные взгляды, авторы
конспектов избегали пользоваться старыми пособиями и напихивали свои
конспекты ходячими догмами. Читать все это, а тем более слушать - скука
непроворотная. На этом фоне лекции Яна Яновича и Иссерсона были "лучами
света в темном царстве". Потом остался один Иссерсон. Затем и его начали
ограничивать, оттирать от учебного процесса.
Комбриг Шлемин, назначенный начальником академии где-то в начале 38-го
года (почти год после ареста Кучинского академия была без начальника), явно
"не тянул". Вообще-то он, может быть, был бы и на месте, если бы ограничился
административными функциями. Но после умного, с широким военным и общим
кругозором и с огромнейшей эрудицией Кучинского, люди невольно сравнивали
нового начальника с ним. Человек не глупый - в войну успешно командовал
армией - к тому же не торопыга и с большим тактом, но в таком важном деле,
как поведение на должности, которую до него занимала незаурядная личность,
он не нашел своей линии поведения, отличной от предшественника. На учебном и
научном поприще Шлемину с Кучинским соревноваться не стоило. А он затеял.
Причем, в той дисциплине, в которой и без Кучинского имелся несравнимый
авторитет. Кафедрой оперативного искусства руководил Иссерсон. А именно на
поле деятельности этой кафедры начал проявлять себя Шлемин. Он прочитал
две-три лекции, которые мы вежливо отсидели, подавляя зевоту. Слушать после
Иссерсона те прописные истины, которые он нам сообщал, было выше наших сил.
О лекциях Иссерсона стоит сказать особо. Внешне он, как лектор, на
первых порах производил неприятное впечатление. Он уходил с кафедры, брал
стул, садился где-то в стороне, впереди аудитории, закладывал ногу на ногу,
клал на ногу папку, открывал ее и начинал читать, перекладывая в папке
машинописные страницы одну за другой. Это не было чтением в дословном
понимании. Страницы он действительно перекладывал как при чтении, но в них
он не заглядывал, а говорил, глядя на слушателей. Говорил ровным голосом,
даже монотонно. Но то, что он говорил, захватывало тебя всего. Изложение
было столь логичное, что боязно было пропустить хотя бы одно звено единой
логической цепи. Когда кончался учебный час, возникало чувство, что ты
возвратился из другого мира. Во время лекции ты целиком был у нее в плену.
И с таким лектором Шлемин вступил в соревнование. Причем, не
ограничился лекциями, а попытался оттеснить Иссерсона в его стихии - в
организации и проведении военно-оперативных игр.
Иссерсон отстоял свое достоинство. Я до сих пор вижу его, шагающим по
переходам в здании на Кропоткинской улице 19. Типично семитское худощавое,
серьезное лицо, гордый постав головы. Никогда не нервничает, во всяком
случае, внешне всегда сдержан. Если что скажет или ответит на твой вопрос,
слушай и запоминай. Глупости или тривиальности не услышишь. Чаще скажет не
просто умное, а над чем подумать надо. Он прекрасно представлял характер
современной вооруженной борьбы, а в СССР в то время ведущее положение
захватили отсталые теоретики позиционной войны. Командиры, вернувшиеся из
Испании, как люди с боевым опытом заняли руководящие посты в армии и в
военно-учебных заведениях. В Испании война была позиционная, и получившие
там опыт этой войны утверждали, что и будущая война будет позиционная.
Поэтому, мол, следует учить войска вести позиционную оборону и прорывать
методом "прогрызания" сильно укрепленные полосы. Эти теории устраивали и
партийно-государственное руководство. Успокаивали его, оправдывая
неготовность страны к современной войне.
Поэтому, разработанная Тухачевским, Егоровым, Уборевичем, Якиром,
теория глубокого боя, была отброшена и названа вредительской. И нужно было
иметь большое мужество, чтобы проповедовать, пусть даже и осторожно, эту
теорию. Иссерон таким мужеством обладал. Его лекции, задачи и военные игры
кафедры оперативного искусства были пропитаны идеями теории глубокого боя,
хотя своим именем эта теория никогда не называлась. Немецко-польская блиц
война 1939 года ошеломила руководство советской страны и военное
командование. Те и другие некоторое время находились в шоке. Затем
опомнились и объяснили блицпоражение Польши тем, что ее политический режим
насквозь прогнил. Ту же песню запели и политические писаки. Но Иссерсон
таким объяснением не удовлетворился. По горячим следам войны он написал и
сумел издать небольшую по объему книжечку, по сути брошюрку, под названием
"Новые формы борьбы". На опыте Германо-Польской войны он и рассматривает эти
формы. Очень остроумно и легко, отделавшись от государственного объяснения
поражения Польши (прогнил режим), Иссерсон сосредотачивается на
доказательстве того, что старое навечно кануло в лету, что нынешние войны
будут похожи на ту, что прокатилась по Польше.
Книга эта напрасно забыта. Это произведение бессмертное. И теперь,
прочтя его, можно очень многое понять в нынешних военных событиях. Высоко
ценя труд Иссерсона, я хочу довести рассказ о судьбе этого выдающегося
человека, до крайнего, известного мне, пункта.
Когда советско-финская война 1939-1940 г. г. перевалила уже через
зенит, кому-то и для чего-то потребовалось назначить большого военного
теоретика, возглавлявшего ведущую военную кафедру самого высокого в стране
военно-учебного заведения, на в общем-то рядовую военную должность -
начальником штаба одной из сражавшихся на финском фронте армий. Мы все,
бывшие ученики Иссерсона, расценили это как расправу за критику "испанского
опыта" и самих "испанцев" - участников испанской войны. Однако даже мы не
представляли всю глубину грозящей ему опасности. Мы не знали, что у него
есть личный враг. И именно в руки этого врага отдавали Иссерсона таким
назначением. Речь идет о маршале Тимошенко.
Иссерсон некоторое время командовал дивизией в Белорусском Военном
Округе, когда Тимошенко был там помощником командующего. А Иссерсон со своим
острым языком несколько раз давал отпор неразумным замечаниям Тимошенко.
Иногда даже ставил его своими репликами в смешное положение. При том, не
только наедине, а и при большом стечении командиров всех степеней - на
различных совещаниях и разборах учений и военных игр. И Тимошенко люто
возненавидел Иссерсона. Теперь Тимошенко командовал действующим фронтом, а в
одной из подчиненных ему армий служил его лютый враг, которому теперь можно
было показать "кузькину мать". Нужен был только повод. И он вскоре нашелся.
"Великий стратег" Тимошенко, с благословения "величайшего
стратегического гения всех времен и народов" товарища Сталина, решил одним
ударом поставить Финляндию на колени. Для этого одна из дивизий фронта
направлялась через совершенно бездорожную и покрытую глубоким снегом
лесисто-болотистую пустыню в глубокий тыл финским войскам.
Иссерсон был единственным человеком, резко возразившим против этой
неумной авантюры. Он предсказал наперед, что фины бросят против дивизии
отряды лыжников и снайперским огнем начнут на выбор истреблять колонну,
лишат ее командного состава, затем порежут на части и по частям уничтожат
всю дивизию. Но "стратеги" этому предупреждению не вняли.
Все получилось, как и предсказывал Иссерсон. Немногочисленные отряды
опытных лыжников-снайперов полностью истребили дивизию. Виновников надо было
наказывать. И наказали. Командир дивизии и еще несколько человек из ее
состава были расстреляны, а начальник штаба армии комдив Иссерсон, "не
обеспечивший управление дивизией", был снял с занимаемой должности и понижен
в звании до полковника. В начале войны его арестовали, как замаскированного
немца. До реабилитации он как-то умудрился дожить. Его реабилитировали и
восстановили в партии и в воинском звании... полковника. В армии не
восстановили. Он поступил, как вольнонаемный, в редакцию журнала "Военная
мысль". Последний раз видел я его в 1960 году. Гордый постав головы он сумел
сохранить, но как человек, был подавлен и обесцвечен. Ум сохранил почти
прежнюю остроту. Имеет много интересных мыслей. Но куда ему их девать? Что
для молодых полковников этот старый полковник запаса?! Душу отводит с такими
своими учениками, как я, с теми, кто его помнит и сохранил уважение.
Вспоминая этот период, все время приходится говорить о судьбах людей,
обусловленных политическим климатом в стране. Но именно это и было главным.
Учеба шла на этом фоне. Ничего примечательного в ней не было. Постоянного
руководителя в моей группе вначале не было. И только примерно через месяц в
академию прибыл новый преподаватель - полковник Трухин Федор Иванович. Ничем
особенным он не выделялся, кроме огромного роста - выше меня, массивный
подбородок, да еще тем, что был беспартийным - явление редкое среди молодых
командиров. Останавливаюсь на этом человеке потому, что во время войны он
приобрел известность как начальник штаба Русской Освободительной Армии
(РОА), которой командовал А. А. Власов.
Я лично Трухина недолюбливал. Объяснялось это скорее всего личной
обидой. Дело в том, что я в Академии был единственным человеком с
техническим военным званием. При поступлении показал полное незнание тактики
и потому, казалось естественным, что военные дисциплины даются мне с трудом.
Но это было не так. Тут был прав Клаузевиц, который утверждал: "Военное дело
просто и вполне доступно здравому уму человека. Но воевать сложно". Мы, пока
что, не воевали и простую суть военного дела я быстро усвоил и не
чувствовал, что в чем-то уступаю своим товарищам. Но с первого своего урока,
при подведении итогов каждого занятия, Трухин стал говорить:
- Ну, о товарищах Ратове и Рясике, я говорить не буду.
Они работники крупных оперативных штабов и они прекрасно справились с
сегодняшней задачей. Трудно, и я это понимаю, товарищу Григоренко. Ему не
приходилось по своей основной работе до академии заниматься тактикой. Но он
работает настойчиво, и я надеюсь, скоро догонит нас.
На контрольных работах он ставил мне, как правило, удовлетворительно, а
Ратову и Рясику - отлично.
И только когда закончился курс "тактики высших соединений", изменилось
и отношение Трухина ко мне. Итоговая контрольная по этой дисциплине была
обезличена. Проверяющий не знал чья у него работа, потому что на ней ни
имени, ни фамилии, ни группы не было - только номер. И получилось так, что
моя контрольная попала на поверку, вместе с работами Ратова и Рясика, к
одному и тому же проверяющему и была оценена "отлично", а работы Ратова и
Рясика - "удовлетворительно". Сообщил мне это сам Трухин.
- Поздравляю, поздравляю, от души поздравляю! Вы сделали такие успехи!
Ваша контрольная работа оценена "отлично". Во всей группе "отлично" только у
одного вас. А Рясик и Ратов подкачали. Только удовлетворительно. Наверно,
очень волновались. Задача, конечно, "трудная".
Этот экзамен почти совпал с другим событием. В годовщину Красной Армии
- 23 февраля 1938 года мне, как и многим другим слушателям нашего курса,
были вне очереди присвоены очередные воинские звания. Звание военного
инженера 3-го ранга (одна "шпала") заменило командное звание - майор (две
"шпалы").
Результаты итоговой контрольной по тактике высших соединений и
присвоение командного звания в корне изменили отношение Трухина ко мне.
Казалось, что он стал даже как бы заискивать передо мною. И у меня
утвердилось мнение о нем, как о приспособленце. Но оказывается, не так
просто дать оценку человеческим достоинствам кого-то по наблюдениям, и даже
длительным, над его поведением в обычных жизненных ситуациях. Что это за
человек, твердо можно узнать только увидев его в обстоятельствах
исключительных.
Трухин попал в исключительные обстоятельства. И как же мне было стыдно
осознать, что я не дал его личности даже приблизительно правильной оценки.
Трухин был казнен одновременно с Власовым, о чем было сообщено в
центральных советских газетах 2 августа 1946 года в разделе "Сообщение
ТАСС". В 1959 году я встретил знакомого офицера, с которым виделся еще до
войны. Мы разговорились. Разговор коснулся власовцев. Я сказал:
- У меня там довольно близкие люди были.
- Кто? - поинтересовался он.
- Трухин Федор Иванович - мой руководитель группы в академии
Генерального Штаба.
- Трухин!? - даже с места вскочил мой собеседник. - Ну, так я твоего
воспитателя в последнюю дорогу провожал.
- Как это?
- А вот так. Ты же помнишь, очевидно, что когда захватили Власова, в
печати было сообщение об этом и указывалось, что руководители РОА предстанут
перед открытым судом. К открытому суду и готовились, но поведение власовцев
все испортило. Они отказались признать себя виновными в измене Родине. Все
они - главные руководители движения - заявили, что боролись против
сталинского террористического режима. Хотели освободить свой народ от этого
режима. И потому они не изменники, а российские патриоты. Их подвергли
пыткам, но ничего не добились. Тогда придумали "подсадить" к каждому их
приятелей по прежней жизни. Каждый из нас, подсаженных, не скрывал для чего
он подсажен. Я был подсажен не к Трухину. У него был другой, в прошлом очень
близкий его друг. Я "работал" с моим бывшим приятелем. Нам всем
"подсаженным" была предоставлена относительная свобода. Камера Трухина была
недалеко от той, где "работал" я, поэтому я частенько заходил туда и
довольно много говорил с Федором Ивановичем. Перед нами была поставлена
только одна задача - уговорить Власова и его соратников признать свою вину в
измене Родине и ничего не говорить против Сталина. За такое поведение было
обещано сохранить жизнь.
Кое-кто колебался, но в большинстве, в том числе Власов и Трухин,
твердо стояли на неизменной позиции: "Изменником не был и признаваться в
измене не буду. Сталина ненавижу. Считаю его тираном и скажу об этом на
суде". Не помогли наши обещания жизненных благ. Не помогли и наши
устрашающие рассказы. Мы говорили, что если они не согласятся, то судить их
не будут, а запытают до смерти. Власов на эти угрозы сказал: "Я знаю. И мне
страшно. Но еще страшнее оклеветать себя. А муки наши даром не пропадут.
Придет время и народ добрым словом нас помянет". Трухин повторил то же
самое.
И открытого суда не получилось, - завершил свой рассказ мой собеседник.
- Я слышал, что их долго пытали и полумертвых повесили. Как повесили, то я
даже тебе об этом не скажу...
И я невольно подумал: "Прости, Федор Иванович".
Но это был уже 1959 год. Я уже многое успел передумать о власовском
движении. Начал я думать о нем как только узнал. Сначала не поверил.
Подумал: немецкая провокация. Лично с Власовым я знаком не был, но знал его
хорошо. Запомнился 1940 год. Буквально дня не было, чтоб "Красная Звезда" не
писала о 99-й дивизии, которой командoвал Власов. У него была образцово
поставлена стрелковая подготовка. К нему ездили за опытом мастера
стрелкового дела. Я разговаривал с этими людьми и они рассказывали чудеса.
Вторично я услышал о Власове в ноябре 1941 года, когда его 20-ая армия
отвоевывала занятый немцами подмосковный Солнечногорск. Снова о нем говорили
как о выдающемся военачальнике. Такие же отзывы приходили о нем и из-под
Ленинграда, когда во главе 2-ой ударной армии он начал наступление в
лесисто-болотистой местности, нанося удар во фланг и тыл немецкой
группировке, осадившей Ленинград.
Не вязалась эта фигура у меня с образом изменника родины. Провокация! -
говорил я себе. Но... сведения подтвердились. Власов с помощью немцев
создает из военнопленных Российскую Освободительную Армию (РОА). Встал
мучительный вопрос: Почему?! Ведь не какой-то выскочка - кадровый офицер,
коммунист, чисто русский человек, выходец из трудовой крестьянской семьи. И
сердце болело. Потом я узнал, что Трухин - начальник штаба РОА. Новой боли
это не прибавило. Трухина я ценил не очень высоко. Его участие во власовском
движении я считал закономерным: приспособленец. Но тут новый удар.
Заместителем у Трухина полковник Нерянин Андрей Георгиевич.
Нерянин мой сокурсник по академии Генерального Штаба. А Нерянина я знал
по особому. Очень серьезный, умный офицер, хорошо схватывает новое, не
боится высказать свое мнение и покритиковать начальство. Его выступления на
партсобраниях носили острый и деловой характер. Часто бывало так, что либо
он поднимал острый, злободневный вопрос, а я выступал в поддержку, либо
наоборот. Наши друзья называли нас парой бунтарей.
В тактике он был авторитет для всех его сотоварищей; политически он был
одним из наиболее подготовленных. На семинарах высказывал независимые
суждения. Был довольно основательно начитан в философских вопросах. И вот
этот человек, которого я брал себе за образец, оказался тоже во власовском
движении. Я так знал этого человека, что никто не мог бы убедить меня, что
он пошел на этот шаг из нечестных мотивов. Он, может, и ошибается, думал я,
но у него не может не быть убеждения - честного и, с его точки зрения,
благородного. Но что же это за убеждение?
В общем, Нерянин меня заставил думать. Когда верхушку РОА казнили,
мысли мои стали еще тревожнее. Если они изменники, то почему их судили
закрытым судом? Ведь такие преступления выго