" Я начал объяснять, что
мы из села, по поводу оформления ячейки комсомола, но юноша, не дослушав, и
не вникнув в суть рассказа, вдруг заорал: "Ребята! Здесь кулачье пришло!
Клуб наш взорвать хотят!" Откуда-то набежала толпа ребят. Все остановились,
охватив нас полукругом и уставились на нас. Думаю жалкую картину мы
представляли: расползшиеся постолы, мокрая одежда, с которой течет все
время, под нами уже образовались лужи. Мокрые фуражки у нас в руках, а
промокшие волосы свалялись и всклокочены.
- Какие мы кулаки! - обиженно кричу я. - Мы комсомольцы!
- Ком-со-мольцы - презрительно тянет наш первый знакомый. А где ваши
комсомольские билеты?
- У нас нет, - говорю я. - Мы за тем и в уком пришли, чтобы
оформиться...
- Да кулачье они! - кричит кто-то - Что не видно? Постолы, свитки
натянули, вымокли где-то, чтоб за батраков сойти. Из толпы нас начинают
дергать. Митя старше меня на два года и лучше оценивает обстановку -
отступает. А я начинаю злиться. Отталкиваю тех, кто особенно нахально
напирает. Кому-то даже задел по лицу. И тут раздается: "Да бей их! Чего на
них смотреть!" Поднимается страшный гвалт. Я оглядываюсь. От выхода мы
отрезаны. И ничего нет, чтобы в руки взять для отпора. Вдруг я вижу довольно
крутую и узкую деревянную лестницу. Я отступаю к Мите, шепчу: "Давай по
лестнице на второй этаж, а я отобьюсь". Митя быстро идет к лестнице, а на
меня напирают, крик усиливается. Я пытаюсь говорить, меня не слушают. По
обстановке быть нам битыми. Но тут вдруг резкий юношеский голос: "Братва,
что за шум?"
- Да вот, товарищ Голдин, кулачье поймали! - загалдели со всех сторон.
Толпа несколько отхлынула и через толпу к нам протолкнулся юноша 20-22-х
лет, в сапогах и галифе, на плечи накинута куртка кожаная, голова непокрыта.
Черная, слегка курчавая шевелюра зачесана не назад, по Марксу, как было
принято в то время, а вперед, с явной целью прикрыть страшный синий рубец,
идущий от середины головы, через лоб и почти до правого уха. Глаза у парня
веселые, доброжелательные. Чувствуется, что все находящиеся здесь ребята
относятся к нему с уважением и любовью.
- Ну, показывайте ваших кулаков! - весело сказал он своим ребятам. И
тут же обратился к нам.
- Вы откуда, хлопцы?
- Из Борисовки - в один голос ответили мы.
- А на чем же вы приехали? Погода такая, что и не знаю, на чем можно
ехать. Грязь по колено...
- А мы пешком, - сказал я.
- Пешком? - удивленно переспросил он. - И повернувшись к своим ребятам
сказал:
- Ну, вот, а вы говорите, кулачье. Да какой же кулак в такую погоду
пойдет за тридцать километров! Наверное комсомольцы? - повернулся он к нам.
- Ну да! - радостно воскликнул я. - Вот только уже второй месяц пошел,
а мы до сих пор не оформлены. За тем и пришли.
- Ну, вот! Что же вы, братишечки, - снова обратился он к ребятам, -
своих не узнали. Ну, теперь делом свои грехи замаливайте. На хлопцев надо
подобрать что-нибудь из костюмерной, чтобы они могли снять и просушить свою
одежду. Да и что-нибудь поесть достаньте. А потом приведите их ко мне,
разбираться с их комсомолом.
Вскоре мы сидели в кабинете у Голдина, и я рассказывал историю
организации и деятельности нашей ячейки. Он заразительно хохотал, когда
услышал, как наш докладчик проводил организационное собрание. Докладчика
того он прекрасно знал. Тот не коммунист, и не комсомолец и, конечно, не
имел никакого права организовывать комсомольскую ячейку. Нашу деятельность и
в отношении сбора трудгужналога, и по политической учебе и по культурной
работе одобрил и сказал, что он лично за то, чтобы такую ячейку сохранить.
Но формально утвердить новую ячейку может только губком. Да и то, это
делается только в исключительных случаях.
- Но мы что-нибудь придумаем, - сказал он. - Пока отдыхайте, а завтра
встретимся. Но я не мог уйти так просто. Все время, пока мы говорили, мне не
давал покоя его рубец. Он меня буквально тянул к себе. И прежде, чем уйти я
спросил его о происхождении этого рубца. Не в гражданскую войну ли он
приобрел его?
- Нет, не в гражданскую. Это особая история.
- А можно узнать, какая?
- Видите ли, это я попал под топор белых громил. Если бы не бабушка...
- Меня как молнией озарило: "А это не в Ногайске было?"
- Да, в Ногайске, - слегка удивленно подтвердил он. И вот тут он
рассказал:
- Я двум людям обязан жизнью. Бабушке, которая бросилась под топор
громилы, занесенной над моей головой. В результате чего, топор скользнул по
моему черепу, но не разрубил его. Рубец страшный, но повреждена лишь кожа.
Второй человек - доктор Грибанов. Он вывез меня к своим знакомым и там
лечил. Если бы офицеры, которые приходили вечером в больницу, нашли меня, я
был бы убит, потому что я видел в лицо громил. Они сначала забрали все
ценности, а потом топором порубили нас. Пришли они в дом в офицерской форме,
как комендатура. Иначе бы дедушка и не впустил их в дом. Ну, а потом топором
решили скрыть свое преступление.
Я, в свою очередь, рассказал ему о том, что творилось в те дни в
Ногайске. Рассказал и о своей стычке с Павкой Сластеновым. Услышав это, он
вскочил и воскликнул: "О, так ты, значит, тот защитник Изи, которого он так
часто вспоминает. Мальчишка, за которого ты тогда вступился - мой двоюродный
брат. Он мне рассказал все точно так же, как рассказываешь ты. Он очень
хотел найти тебя, но не знал ни фамилии, ни имени. Теперь я ему сообщу. Он в
Днепропетровске.
Голдин сообщил Изе. Мы с ним обменялись несколькими письмами,
собирались встретиться, но потом потеряли друг друга. Мы переночевали в
клубе и утром снова встретились с Голдиным. Он предложил мне заполнить
анкету и прийти вечером на заседание укома комсомола. План его был таков.
Меня принимают в комсомол решением укома. Это допускается в особых случаях,
но нужен поручитель, член партии. Голдин член партии, и он согласен
поручиться за меня. Почему за меня, я не за Митю, определилось, видимо, моим
поведением в защиту Изи. Но тогда я об этом не думал. Я буквально горел от
гордости, что буду первым комсомольцем Борисовки. Дальше уком присылает еще
двух комсомольцев - одного на должность секретаря сельсовета в Борисовке,
другого - председателем комитета бедноты. А три комсомольца - это уже
комсомольская ячейка. Следовательно, она может принимать в комсомол
остальных наших ребят.
Вечером, после заседания укома Голдин очень горячо и дружески поздравил
меня со вступлением в комсомол и добавил: "Смотри не подведи меня. Будь
честным и мужественным в борьбе за счастье трудового народа. Не забывай, что
я теперь для тебя вроде крестного". Но "крестного" я больше не видел. Я
получил от него привет через тех двух комсомольцев, которые вскоре были
присланы к нам в село укомом. Они приехали так быстро, после нашего с Митей
возвращения, что я даже не успел нахвастаться своим новеньким комсомольским
билетом. Мне доставляло большое удовольствие показывать его ребятам и
наблюдать, как они смотрят с восхищением и завистью.
Один из приехавших, Шура Журавлев, вступил в должность секретаря
сельсовета. Одновременно он был рекомендован укомом на секретаря Борисовский
сельской ячейки комсомола. Ваня Мерзликин, избранный председателем
Комнезама* стал одновременно заворгом нашей ячейки. Меня оставили выполнять
прежние мои обязанности - агитпропа.
* Комнезам - Комитет Незаможных (укр) - Комитет Бедноты.
О Голдине Шура сказал, что он из Бердянска уезжает. Губком партии
забирает его на партийную работу. Последнее, что я слышал о нем, вернее
видел в местной газете сообщение, что в 1924 году он примкнул к троцкистской
оппозиции. Как сложилась его дальнейшая судьба - не знаю, хотя думаю, что с
его честностью и правдолюбием сохранить жизнь нелегко. В 30-е годы обвинения
в Троцкистской оппозиции было вполне достаточно для того, чтобы расстрелять
как врага народа.
С Шурой Журавлевым у нас сложилась крепкая и чистая юношеская дружба.
Может этому, в какой-то степени, способствовала Катя Онищенко. Все эти два
года, с основания Трудовой семилетней школы и "Просвиты" мы жили очень
тесным творческим коллективом, юношей и девушек. Чистая, самоотверженная
дружба связывала нас. Ну и влюблялись, конечно. Первая моя любовь - Ия
Шляндина. Из всего, из всех вздыханий и мечтаний в памяти остался солнечный
день на цветущем лугу. Мы с Ией далеко отстали от Михаила Ивановича, Зои,
Юры и Елены Ивановны Шевченко, учительницы русского и украинского языка и
литературы. Ия - вся в белом, как соткана из света. Я не только дотронуться
до нее не решаюсь, взглянуть боюсь, как бы не рассеялась, не растворилась ее
фигурка в свете сияющего дня. Время от времени я срываю понравившиеся мне
цветы и, не глядя на Ию, вручаю ей. Она что-то щебечет, а я, как болван,
молчу. Внезапно она хватает меня за руку и шепчет: "Бежим догонять папу". Я
бегу, не дыша, не чувствуя ничего, кроме нежной ручонки в моей руке.
Добежали мы, запыхавшиеся, и оба, сияющие от счастья.
Но это был зенит нашей любви. На следующий день Михаил Иванович говорил
со мной не как с мальчиком, а как со взрослым рассудительным человеком. Он
умел так говорить. И он легко доказал мне, что моя близость с Ией ничего
хорошего принести не может.
- Для любви вы еще молоды, - говорил он, - а дружбы у вас не получится,
так как вас слишком тянет друг к другу. Поэтому оставайтесь как были, просто
детьми. Он, по-видимому, говорил так же с Ией. И наша любовь умерла. Но
только мы не стали снова детьми, как были. Наступило отчуждение...
Однако горевал я недолго. Влюбился в Дуню Сезоненко. Но как у поэта:
"Мы все в эту пору любили, но... не любили нас". Дуня на год старше меня,
девушка рослая и рано развившаяся. Ей бесспорно более подходил ухаживавший
за ней 20-летний парень, чем длинный и неуклюжий подросток. Поэтому она
благоволила к тому парню. Я, конечно, повздыхал, погоревал, стремился
покорить ее исполнением героических ролей и даже пытался писать стихи.
Ничего не помогло, и я решил жить "одиноким рыцарем". Перестал изображать
горечь неразделенной любви и даже подружился с Дуней и с ее парнем. Правда,
этому способствовало одно событие.
В нашем юношеском коллективе была девочка - Катя Онищенко, которую не
только я, а все мальчики считали самой красивой. Она и действительно была
красива той типично украинской красотой. Стройная, с гордой осанкой, ноги
прямо-таки точеные, темные, чуть ли не черные волосы, огромный белый лоб,
прямой носик и маленький рот с полными полуприкрытыми губками, из-под
которых сверкают ровные ослепительные белые зубы. Наконец, глаза - подлинное
чудо. Большущие, серые, с голубоватым отсветом, обрамленные длинными,
черными ресницами. Их взгляд поражал, проникал в глубину души. Если она
просила о чем-нибудь, отказать нельзя было. Если сердилась, то взгляд
прожигал тебя насквозь, делал совсем беззащитным.
Не знаю почему, но я никогда не был влюблен в Катю. А между тем,
буквально все ребята "сохли" по ней. Бывало даже вспыхивали ссоры и драки
из-за нее, хотя она не давала для этого никакого повода, так как явно не
оказывала предпочтения никому. Я с Катей подружился чуть ли не с первой
встречи. Все произошло настолько просто, естественно и обыденно, что я даже
приблизительно не могу определить временной рубеж начала нашей дружбы. У
меня такое чувство, что мы дружили всегда.
Приехал Шура Журавлев и... "любовь с первого взгляда". На второй или
третий день после приезда Журавлева и Мерзликина состоялось комсомольское
собрание, и там впервые они встретились. Шура, как увидел Катю, так кажется
больше ничего и не видел.
С Шурой я подружился. Тоже, можно сказать, с первого взгляда. И разница
в возрасте не помешала. Шура был на два года старше, но за советом шел ко
мне. Отношения у нас были те, что называются: "водой не разольешь". Очень
часто, особенно в праздничные дни, мы проводили время втроем. Дружба у Кати
с Шурой крепла. А когда я уехал из Борисовки, другой мужской дружбы у Шуры
не появилось, и они с Катей стали неразлучными. В 1924 году я получил свой
первый отпуск и использовал его для поездки в Борисовку по двум важным
делам. Первое. Помочь моим друзьям-комсомольцам сагитировать моего отца
вступить в организуемую ими артель.
Второе. Присутствовать на свадьбе 19-летнего Шуры и 17-летней Кати.
Высокий статный жених и ослепительно красивая невеста привлекали к себе
взгляды всех, кто видел их. Даже мои влюбленные в Катю друзья не могли не
признать, что Шура самая подходящая партия для нее. Я обнял их обоих и
пожелал, на ушко, пройти жизнь рядом в постоянной дружбе. После этого мы
виделись всего несколько раз. Переписывались, но нерегулярно. Последний раз
я заезжал летом к ним, в 1940 году. Жили они в то время в Бердянске. Шура
был в командировке. Мы долго говорили с Катей, затем она проводила меня к
Ольге Ивановне и Афанасию Семеновичу Недовесам. Договорились, что я заеду на
обратном пути из Борисовки. Но случилась какая-то помеха, которую, конечно
же, можно было преодолеть. Но я не сделал этого. Написал, что в следующем
году приеду обязательно и поживу у них. Но... началась война. Шуру
мобилизовали в армию в первые дни. И Катя больше его не видела. С ней
остались две дочери моего дорогого друга юности. Если верно, что "любящий
пол рождает себе обратное", то ничего удивительного в том, что Шура оставил
Кате двух дочерей. Катя с ними живет в Харькове.
В Борисовке нашел свою любовь и Ваня Мерзликин. Но эта любовь
закончилась менее удачно. Отец моей одноклассницы Лиды Чеснок - зажиточный
крестьянин, твердо сохранивший в семье порядки домостроя, не только не
разрешил Лиде выйти замуж за Мерзликина, но и запретил ей ходить вечерами в
Народный дом и в школу.
С Мерзликиным я тоже дружил. Но это была совсем не та дружба, что с
Журавлевым.
Главное причиной, видимо, была разница возрастов - Ване было около
20-ти. С ним произошел нелепый случай, который, несомненно, уберег меня от
многих бед.
Случилось так, что мы ставили какую-то очередную советскую агитку, по
ходу которой сельский "кулак" стреляет в комиссара. Комиссара играл
Мерзликин, в кулака - Митя Яковенко. Ружье одолжили у старшего брата Мити.
По нелепой случайности Ваня был ранен и доставлен в больницу. На следующий
день я навестил его и у нас состоялся разговор, которого я никогда не
забуду.
- Ну, что там говорят о моем ранении? - спросил он.
- Все удивляются, что пыж мог пробить полушубок. А Митя ходит, как
кандидат в самоубийцы.
- Ну, это вы будете плохие комсомольцы, если допустите до этого. А
насчет пыжа, так что же удивительного. У меня же полушубок был расстегнут.
Так что пробивать его не пришлось.
- Как расстегнут? Я хорошо знаю - застегнут, сам застегивал.
- Ты застегивал, а я расстегнул. Очень жарко было. Да вон он и
полушубок висит. Найди, где там дыра.
Я подошел к висящему на гвозде полушубку, посмотрел: нет, это не тот
полушубок!
Нет, это именно тот, - подчеркнул он. - И ты запомни это! А теперь иди
садись и слушай. - Он засунул руку под подушку и что-то вытащил оттуда.
Затем раскрыл ладонь и сказал:
- Вот он - "пыж". На ладони у него лежала крупная (медвежья) картечь.
- Про "пыж" это я придумал. Уговорил Грибанова поддержать мою версию. С
полушубком она не получается, поэтому я и подменил его. Для чего я это
делаю? Я догадываюсь, как это произошло. Тут никто не виноват. Но если дело
попадет в Чека, то не одна голова полетит. Ты еще не знаешь, что такое Чека
и дай Бог тебе никогда это не узнать. Я немного служил в Чека и теперь врагу
не пожелаю туда попасть. С тем, что случилось, я сам разберусь. И никто не
пострадает. И никакой опасности для меня. Еще раз говорю: виноватых в этом
деле нет. И то, что Митин брат хотел со мной говорить, когда меня везли в
больницу, свидетельствует, что он не виноват.
Теперь учти, кроме меня правду знают только Грибанов и ты. Грибанов не
скажет, так как его за "пыж" запросто к стенке поставят. Я тем более не
скажу, так как мне сразу припаяют "покровительство бандитам". Значит жизнь
моя, Грибанова, всех братьев Яковенко и еще может кого зависит от тебя
одного. Почему я тебе говорю об этом? Потому что эту картечину надо как-то
убрать, чтобы она никогда, никому в руки не попала. Пойдешь домой - выбрось
в речку. Я хотел сохранить на память, да боюсь - случайно найдут. Уже
сегодня был чекист. Но он шлапак: поверил Грибанову и мне. Но там не все
такие. Найдется кто-нибудь, кто начнет копать. Поэтому от греха подальше.
Все улики уничтожить. Я выполнил его просьбу.
Замечание насчет Чека запало мне в душу на всю жизнь. Может именно этим
объясняется, что я никогда ни на кого не донес в ЧК и в душе подвергал
сомнению распространяемые советской пропагандой страшные истории о "врагах
народа" и рассказы о "подвигах" чекистов. При той восторженности, с какой я
воспринимал все советское, я без Мерзликина мог бы натворить много такого,
за что потом было бы стыдно и больно.
Так прошли для меня первые два года второго десятилетия века, в котором
я родился. Закончилось детство, началась кипучая юность. И если в раннем
детстве меня тянули дороги дальних странствий, то теперь потянули дороги
новой жизни.
Село, всколыхнувшееся под благотворным воздействием тех, хотя и
ограниченных, но вполне реальных экономических свобод, которые давала Новая
Экономическая Политика, с энтузиазмом взялось за восстановление разрушенного
хозяйства. Можно лишь поражаться тому, что после страшного голода 1920-1921
годов страна в 1922 году уже имела необходимый минимум продовольствия, а в
1923 году встал вопрос о необходимости экспорта хлеба за рубеж. И все это
сделано людьми разоренной деревни. Сельское хозяйство почти не имело тягла.
Пахали на коровах и сами впрягались в плуги. Помню поля, на которых везде
люди, люди и почти нет животных. Но работали, и при том, весело, со смехом.
Помню частую и привычную шутку. Приезжие докладчики любили рисовать картину
прекрасного будущего села, с тракторами и машинами, а мы, комсомольцы, с
энтузиазмом пересказывали все это. И вот, обычно, проходя мимо поля, где
работала наша семья, наши односельчане, явно целясь в меня - комсомольского
вожака - весело кричали отцу: "Ну, що на трактор перейшли - сапкою трах!
трах!" И все смеялись. И шутники, и мы. Всем было весело и все горячо
трудились.
И я, отдававший весь свой досуг культурной и комсомольской работе, с
энтузиазмом трудился в хозяйстве своего отца. Теперь труд не казался таким,
как в раннем детстве, тяжким наказанием. Я увлекался процессом труда и
полюбил его - полюбил землю, поливаемую нашим потом и ее плоды. Может этому
способствовало то, что я подрос, и работа стала посильна, но главное было,
наверное, в том, что в своем труде я увидел смысл, в том, что рассматривал
его, как работу для будущего, как подготовку материальной базы коммунизма. И
именно поэтому, вероятно, работал с энтузиазмом. Настроенный "Азбукой
коммунизма" я мечтал о труде, освобожденном от пут мелкого собственничества
на общих полях, с помощью машин.
Тогда я не понимал и не мог понять, что именно общие поля несут с собой
подневольный труд, убивают инициативу земледельца, превращают его в раба.
Для того, чтобы это понять, потребовалась почти вся жизнь.
Не знаю, понимал ли это мой отец. Скорее всего - нет. Он так увлекался
самим процессом труда, что ни о чем другом думать не хотел. А вот дядя
Александр - этот малограмотный мудрец - прекрасно понимал и пытался
разъяснять это мне - своему любимцу. Но я не способен был этого понять и все
дальше и дальше отходил от него. Я думал: "Ты, дядя, неправ! Но мы тебе
докажем. Мы на обширнейших территориях создадим могучие коммуны. Построим
огромные заводы. Дадим массу машин для коммун. И человек в изобилии получит
все необходимое для жизни. А главное, будет иметь много свободного времени и
сможет в полной мере наслаждаться жизнью: читать, писать, рисовать,
путешествовать, посещать театры, заниматься спортом". Вот тогда дядя сам
увидит и поймет. Разве мог я тогда подумать, что все это фантастика, что
практически дело выльется в то, что на этих обширных полях будут работать
рабы, которых будут сажать в тюрьму даже за то, что они, голодные, подберут
уроненный колосок с выращенного ими поля, которые будут десятилетиями
недоедать и даже вымирать с голоду.
Не думал я об этом, не поверил бы в такое, если бы даже кто-то сказал.
Я был весь в мечте о "светлом будущем человечества". И я хотел его
приближать. Рутинная работа в хозяйстве отца, хотя и увлекала, удовлетворить
не могла. Хотелось делать такое, что заметно бы двигало всех к коммунизму.
Те из комсомольцев, кто, как и я, мечтали о будущем, решили создать коммуну
молодежную. Представлялось все просто: заберем из хозяйства родителей свою
часть и вложим в коммуну. Но, оказалось, что по младости лет, мы выделиться
не можем, а родители наши только посмеялись над нами, когда мы им предложили
объединиться.
После неудачи с коммуной мысли мои рванулись из села: надо на село
действовать извне. Надо идти строить промышленность и из нее, как из
крепости, атаковать сельское хозяйство. С помощью машинной техники
перестраивать всю жизнь села. И я решил идти в профтехшколу, чтобы получив
там производственную специальность, начать работу в промышленности.
Обстановка благоприятствовала. Создавалась профтехшкола в Бердянске. И
здесь, уже не по-молокански, в первую очередь должны были приниматься те,
кто приходил c комсомольскими путевками. Я таковую получил. И меня приняли.
Может действительно помогла эта путевка,
хотя тогда еще это не было панацеей. Многих с путевками не приняли "за
отсутствием должных знаний". Я все экзамены сдал. И может это было главным.
А может сказалось то, что директор школы - болгарин Дончев, увидя отца в
коридоре пошел к нему навстречу с распростертыми объятиями - отец даже
опешил, так как не ожидал встречи в этом месте со своим давним хорошим
знакомым. Они обнялись и Дончев потащил отца в свой кабинет. Когда, через
некоторое время, отец выходил из кабинета, директор сказал вслед ему: "Не
волнуйтесь, Григорий Иванович, будет ваш сын учиться, тем более с путевкой!"
Так что может главной причиной моего беспрепятственного поступления в школу
была эта случайная встреча.
Вскоре я уезжал. Грустно было ребятам отпускать своего агитпропа. Очень
теплыми были проводы. На прощанье Катя меня поцеловала. С Шурой и Ваней
обнялись. Перед отъездом мысли мои почему-то тянулись к дяде Александру и о.
Владимиру. К дяде я сходил, но теплоты не вышло. Я чувствовал в чем-то себя
виноватым. Попасть на глаза о. Владимиру не решился. Не простился и с
благородным моим другом - Симой. Он стал, по новым законам морали,
"классово-чуждым". И мне до сих пор стыдно за это.
8. "ПОВАРИТЬСЯ В РАБОЧЕМ КОТЛЕ".
Занятия в профтехшколе начались. Класс мне не понравился. Все ученики
из городских интеллигентных или зажиточных сельских семей. Я не мог ни с кем
подружиться.
Меня тянуло к тем, с кем встретился в молодежном клубе. Но и там ничего
хорошего не выходило. Здесь не принимали меня. То и дело я слышал модную
тогда фразу, которую адресовали непролетарским элементам, пытавшимся
вступить в комсомол: "Надо повариться в рабочем котле". Меня как ножом по
сердцу резало, когда кто-то кто сам еще труда настоящего и не видел цедил:
"В рабочем котле повариться тебе надо". Никто ничего не доказывал, не
приводил фактов, подтверждающих превосходство городского рабочего над
сельским тружеником. Только сакраментальная фраза - "надо повaриться". И как
ни странно, но она покоряла. Становилось стыдно за то, что до сих пор не
"поварился" и пропадало желание ходить в комсомольский клуб.
Свободное время некуда было девать. Чтобы его убить, я прямо из школы
бежал на виноградник моего квартирного хозяина Степана Ивановича. Шла как
раз уборка винограда. Хозяин был доволен моим участием. Но разве такое
занятие требовалось? После школьного, просвитянского и комсомольского
кипения в Борисовке, жизнь здесь казалась мертвой и ненужной. И я не
выдержал. Мне захотелось в Борисовку. И я в одну из суббот конца сентября
отправился в путь.
Я торопился, на многих участках бежал. Мне хотелось успеть сегодня же
увидеть своих друзей. Встреча была бурно-радостной. Однако, таковой она была
недолго. После первых: "Ну, как?", "А что?" "Как занятия?", "Что нового в
ячейке?" - опустился невидимый занавес между мной и ними. То, что они
обсуждали, о чем спорили было уже чуждо мне. Это было ихнее, а я уже был
чужой. Ушел я домой перед рассветом с тоской на сердце. Я понял, что сюда я
уже могу ездить только гостем. Открывая двери, отец сказал: "А я думал, что
ты и не зайдешь домой!" Умный и чуткий, он понял мое состояние и некоторое
время спустя, как бы продолжая начатый разговор сказал: "Не расстраивайся.
Привыкай к новому. Раз уж из утробы выпал, пуповину надо резать"...
Так мы и не уснули до утра. Столь душевного разговора у нас с отцом
никогда больше не было, хотя вообще наши отношения были теплыми. Я рассказал
отцу обо всем. И об обстановке в школе и о моем положении в комсомольском
клубе и о встрече со своими борисовскими друзьями.
- Самое для меня страшное, - сказал я под конец, - это то, что остался
я в безлюдном пространстве. Совсем не с кем говорить, один собеседник -
Степан Иванович. - Так он больше про виноград и вино. А я без людей, без
дружбы - не могу.
- То и хорошо, что не можешь, - ответил отец. - Не можешь, так ищи.
Будешь хорошо искать - найдешь.
Но пока что друзья не находились. В Бердянске, когда я возвратился,
обрадовался мне только Степан Иванович. Я вел с ним длительные разговоры.
Как-то высказал свое желание попасть на производство, "повариться в рабочем
котле".
- Да в том котле пьянству только обучиться можно, - произнес он. Однако
просьбу мою не забыл, и однажды сказал:
- Мог бы я, пожалуй, тебя пристроить, но как же со школой?
- А я стану ходить во вторую смену, - сказал я.
Через несколько дней я уже был в "пролетарском котле" - начал работать
подручным слесаря в депо паровозов станции Бердянск. Но со второй сменой в
школе ничего не вышло. Я не успевал на начало занятий и было как-то неудобно
перед учителями, и хотелось ходить в комсомольский клуб. Теперь я думал,
явлюсь туда уже как равноправный. Ведь я уже "варюсь". Но меня встретили еще
враждебнее: "Примазывается к рабочему классу. Хочет подкраситься под
пролетария".
Пропала охота появляться и в комсомольском клубе. Надо было что-то
делать.
И я поехал в Донбасс, в могучий пролетарский центр. Вот там
действительно котел. Я написал отцу, чтобы он не беспокоился: "Как устроюсь,
сам отзовусь".
И вот я подъезжаю к станции Сталинo, ныне Донецк. Разговаривая с
соседями по вагону, узнаю: в городе страшная безработица, толпы бездомных
голодных и полуголодных людей наполняют Сталинo, Макеевку и шахтерские
поселки. Тоскливо у меня на сердце. Но вот кто-то, видя в сколь мрачное
настроение привели меня рассказы о безработице, спрашивает:
- А вы не комсомолец?
- Комсомолец, - отвечаю.
- Ну тогда проще, - сразу несколько голосов. - Комсомольцев устраивают.
Не сразу, конечно, но через некоторое время работу дают. На сердце у меня
становится легче, но тут же мысль: "А почему, собственно говоря, я, как
комсомолец, должен получать работу вне очереди?"
Прибыли. Узнал как пройти к бирже труда.
Теперь этого барака с обширным двором, обнесенным высоким плотным
деревянным забором, который располагался почти напротив Горного института,
уже нет. Давно снесен, а территория застроена. Но я и сейчас въявь вижу
огромный двор, заполненный сермяжной и лапотной Россией. Украинцев почти
нет. Украина растит хлеб, сады, живность. В этом дворе, среди этой сдвинутой
с места России, мне предстояло провести много дней - до самых холодов.
Оказалось и для комсомольцев найти работу не так просто. Правда, у меня было
то преимущество, что не приходилось ежедневно выстаивать в огромной очереди.
Я просто шел к окошку инспектора по молодежи и, поговорив с ним, мог
отправляться куда угодно. И я без толку ходил по городу, пытаясь хоть что-то
заработать. Денег у меня было очень мало и я ограничивался расходом в 5-7
копеек - фунта полтора хлеба на день и немного овощей.
Время шло, надвигались холода - уснуть во дворе не было уже никакой
возможности, тем более, что одет я был по летнему. Пришлось купить на
барахолке какую-то рванину. На этом деньги мои и иссякли. Несколько дней
голодал. Потом, как говорят на Украине, занял очи у "серка" (собаки) и пошел
просить хлеба по дворам. Таким образом хлебная проблема была решена. Но
оставалась проблема ночевки. Проще всего было вернуться домой или послать
письмо отцу - попросить денег. Но я сам должен был войти в новую жизнь.
Однажды, когда я сидел на "весовой", ожидая, не подвернется ли
разгрузка вагонов, подошел паренек - меньше меня ростом, но крепыш,
коренастый и видимо старше меня.
- Слушай! У тебя нет чего-нибудь рубануть. Второй день ничего во рту не
было. Я только что вернулся с похода по дворам и мой мешок был полон. Я
гостеприимно пододвинул его к нему. Он начал жадно есть, и мы разговорились.
Я пожаловался, что замерзаю по ночам.
- Да что же ты! - воскликнул он - прекрасный же ночлег на "Мартыне"
(мартеновские печи). Я сказал, что не знаю, где это. Тогда он предложил
держаться вместе.
С Сережей дела мои пошли лучше. Разбитной и веселый паренек этот в тот
же день сумел занять один из вагонов, прибывших под разгрузку. Это было
нелегко. Желающих разгружать больше, чем прибывало вагонов. Все они
бросались к прибывающему составу, отталкивая один другого. Нередко доходило
до драк.
Сережа лучше меня разбирался в "экономической" политике. Он, как
оказалось, дал взятку десятнику и захваченный нами вагон был записан на нас.
С тех пор удача сопутствовала нам. Почти ежедневно, даже по два-три в сутки,
доставались нам вагоны. Мы приоделись, начали хоть один раз в день посещать
столовую и принимать горячую пищу. Спать в трубах под мартеновскими печами
тоже было тепло. Правда, грязно. Выходили мы из этих труб утром, как черти,
унося на себе всю накопившуюся за сутки мартеновскую пыль. Вот в таком виде
я и бежал однажды по утру через заводские железнодорожные пути, к одному из
разбросанных по территории завода кранов с горячей водой.
- Эй, хлопче! А почэкай лышэнь! - услышал я. Оглянулся. Ко мне шел
человек выше среднего роста, плотный, коренастый с длинными и толстыми,
по-запорожски свисающими, рыжими усами.
Человек приблизился. Теперь обратили на себя внимание глаза, буквально
лучившиеся добротой.
- Что же ты такой грязный? - спросил он.
- А в тому готэли, дэ я жыву, обслуга бастует.
- Дэ ж цэ той готель?
- На мартыне!
- О та ты, бачу, вэсэлый хлопець. А дэ працюеш? Я ответил серьезно. Он
продолжал расспрашивать - откуда я.
- Что в деревне скучно было? В город потянуло?
- И скажете такое - скучно. Да в нашей комсомольской ячейке все кипело.
Некогда скучать было.
- А ты что, тоже комсомольцам помогал?
- Что значит помогал? Я был агитпропом ячейки.
- Выходит ты комсомолец?
- Ясно дило!
- И комсомольский билет есть?
- Конечно!
- А ты куды сейчас бежал?
- Умыться.
- Ну, тогда беги умываться, а потом приходи вон туда... Он указал на
небольшое одноэтажное кирпичное здание. - Там меня найдешь. Только
обязательно приходи. Может я чем-то помогу.
И он помог. Со следующего дня я был зачислен в депо паровозов
железнодорожного цеха металлургического завода в городе Сталинo (ныне
Донецк) на должность подручного слесаря-арматурщика .
Примерно через месяц Сережа тоже стал работать в депо - кочегаром. В
последний раз я видел его летом 1934 года. Видел на паровозе. Он к тому
времени был уже опытным и любящим свое дело паровозным машинистом. Но в тот
день мы не заглядывали так далеко в свое будущее. После того, как я
рассказал о своем счастливом приключении, и мы вместе помечтали о будущем
Сережи, последний сказал: "А у меня тоже удача. Я нашел отличное место для
ночлега. И тепло и
чисто, и "шпаны" нет. Не то, что на "мартыне"
Сережа нашел лаз на котлы, в котельном цехе. Было там тихо. Никакой
матерщины и ругани шпаны, никаких похабных рассказов. Чисто, тихо! Такое
блаженство продолжалось около двух недель. Мы за это время преобразились.
Несколько раз были в бане. Отмылись. Помыли одежду. Завели даже коврики,
которые подстилали под себя на ночь. И вдруг всему пришел конец. Как-то
перед самым рассветом нас грубо выдернули из сна: "Ишь, разлеглись! Нашли
где! - Над нами стоял один из кочегаров. - А ну, мотайте отсюда! Чтоб духу
вашего не было!" Мы свернули свои коврики и пошли под улюлюканье других
кочегаров, прямо через вход в котельную. Хватило ума не выдавать свой лаз.
Когда я уже готов был перешагнуть порог котельной, послышался такой
знакомый, близкий голос: "Петя!" Я оглянулся.
- Петя, это ты? - Лицо обращавшегося покрыто угольной пылью, роскошные
черные усы тоже. Но я это лицо узнал бы и под маской. Петр Михайлович
Портнов - обрусевший болгарин, давний приятель дяди Александра, муж дочери
ногайской домовладелицы, у которой отец снимал для меня койку, когда я
учился в реальном училище и в трудовой школе. Мы поздоровались и немного
поговорили. Потом Петр Михайлович послал нас на котлы досыпать.
- В 6 часов утра я сменюсь и тогда разбужу вас. Пойдем ко мне. Это было
в Рождественскую ночь 1923 года.
Петр Михайлович с женой Мотей и ее сыном от первого брака восьмилетним
Шуриком Мариненко снимали на окраине города, рядом с заводом, крошечную
клетушку. Дом был забит жильцами, как соты. Несмотря на это, Петр Михайлович
и Мотя нашли у себя место и для меня. В этом же дворе устроили на жилье и
Сережу. Прожил я в этом гостеприимном уголке до поздней весны 1924 года.
Разрешение вопроса с работой и жильем открывало возможности и для моей
общественной деятельности. В комсомольской ячейке железнодорожного цеха
обстановка была сходной с той, что в Борисовке. Каждую свободную минуту
ребята отдавали ячейке. Там всегда был народ. Что-то делали, спорили,
обсуждали. Я с головой окунулся в эту работу. Брался за все, что поручали.
От подписки на газеты до подготовки докладов на любые темы. Моя активность
была замечена, и вскоре я получил одно из самых ответственных поручений:
организовать пионерский отряд и руководить им.
Чтобы лучше уяснить последующее содержание, коротко остановлюсь на
географии города.
Город в то время, когда я прибыл в него, назывался "Сталинo". К Сталину
это название не имело никакого отношения. Больше того, я сомневаюсь был ли в
Сталине хоть один человек, слышавший имя Сталина до смерти Ленина. История
наименования города такова. В 1919 году, сразу после изгнания белых, собрали
большой митинг жителей рабочего поселка Юзовка, как тогда назывался этот
город. На митинге кто-то поднял вопрос о необходимости смены названия, и
митинг единодушно принял постановление: "Считать позором, что центр
пролетарского Донбасса называется именем эксплуататора Юза. Чтобы смыть это
позорное пятно - переименовать рабочий поселок Юзовку в город стали -
Сталинo". Название к городу пристало. Когда я приехал все называли его так.
Консерваторами оставались только железнодорожники. Станция называлась
Юзовкой. Ее впоследствии переименовали официально, при том, вероятно, со
ссылкой на Сталина. Это, очевидно, и дало основания в период снятия имен
Сталина, переименовать и город стали (Сталинo) в Донецк.
Сейчас Донецк - большой современный город. Тогда это был конгломерат
поселков, естественным центром которых, являлся мощный металлургический
завод. Цехи завода были разбросаны по территории огромной естественной
котловины, поселки над нею, по ее периметру. Городом в то время называлось
только поселение, расположенное к северу от завода. Все его 16 линий (улиц),
имея своим основанием завод, шли с юга на север. Центром города была площадь
шириной 250-300 метров и протяженностью на всю длину линий (улиц). Если
встать в центре площади, у завода, спиной к нему, то справа ее ограничивает
Первая линия, слева - Вторая. Далее - параллельно ей - Третья, Четвертая,
Пятая, Шестая линии. Параллельно Первой линии - Седьмая, Восьмая и так
далее, до Шестнадцатой. Площадь, ограниченная Первой и Второй линиями,
занята магазинами, торговыми складами и рынками Центральным и Сенным.
Отдельные участки застроены зданиями не торгового назначения - 1-ой Трудовой
школы (бывшая гимназия), Горного института (бывшее коммерческое училище), и
некоторых учреждений.
Собираясь "вариться" в рабочем котле, я представлял себе рабочий класс
как некий могущественный монолит. И как же я был поражен, когда увидел, что
единоличное село объединено куда теснее, чем рабочий класс. Расслоение
рабочих было доведено до крайней степени. И это расслоение отражалось и в
расселении.
Центром заводских поселений нужно считать Масловку. Она расположена с
южной стороны завода. Причем, улицы не упираются в завод, как городские, а
опоясывают его. Дома Масловки - кирпичные, на одну и на две семьи - являются
собственностью завода. Живут в них мастера и особо высококвалифицированные
рабочие. За восточной окраиной Масловки особняки инженеров, а за ними дворец
директора завода. В мое время он был превращен в рабочий клуб. В центре
Масловки, почти у самого завода, - огромное здание - зрительный зал, сцена,
фойе. Назвали его "Аудитория", хотя оно было театральным помещением клуба.
Непосредственным продолжением Масловки была Ларинка. Она охватывала завод с
юго-запада. Заводских строений в этом поселке не было, но земля принадлежала
заводу и участки выделялись только кадровым рабочим массовых квалификаций.
Далее, на запад, к Ларинке, примыкала Александровка. Здесь земля тоже
заводская. Участки давались постоянным рабочим - чернорабочему заводскому
люду. Южнее Масловки был еще один поселок - четырехквартирные заводские
дома. Назывался этот поселок "Смолянинова гора" и предназначался он для
служащих и квалифицированных рабочих более низких разрядов, чем те, кого
селили на Масловке. Между Масловкой и Смоляниновой горой - заводские
особняки для рабочих редких и особо важных квалификаций. Рабочий плебс, люди
только зацепившиеся за производство, работающие на временных, сезонных и
особо низкооплачиваемых работах ютились в клетушках, которые сдавались
домовладельцами по баснословным ценам. Такие рабочие, кроме того, строились
"без спроса", создавали "дикие" поселки, так называемые "Нахаловки" и
"Собачевки". Один такой поселок был и у завода юго-восточнее директорского
дворца - километра полтора-два. Назывался этот поселок "Закоп".
Между жильцами различных поселков были незримые моральные перегородки,
пожалуй покрепче существовавших в России социальных перегородок. Девушка с
Масловки не только не выйдет замуж за парня с Александровки, но сочтет за
позор подать руку ему - познакомиться, поздороваться. Сошлюсь на собственный
опыт, добытый уже в советское время. Вхожу в магазин и почти нос к носу
сталкиваюсь с Шурой Филипповым. Я в то время уже был секретарем комитета
комсомола, а Шура - заместителем секретаря. Шура под руку с авантажной
дамой. Он старше меня года на три и уже давно женат, но я его жену не знаю.
Он немного смущенно: "Знакомьтесь!" И представляет: "Моя жена". Я протягиваю
руку и она, презрительно поджав губы, касается ее кончиками своих пальцев. Я
понял и, извинившись, пошел к прилавку. Иду и слышу: "Ты что это вздумал
меня с "граками" знакомить!"
- Потише! - слышу шопот Шуры.- Это наш секретарь. - Но в ответ