нас,
Порт-Рояль, Сант-Марсель... Ими я очерчивал Лулу мягкой дугою снизу; в то
время как рю Турбиго приходилась на край ее приподнятого бедра. Медленно, по
ложбинке меж вздрагивающих грудей, по напряженной пупырчатой гусиной коже я
проводил Риволи и Клиши; слева, под плечами зеленил лес Булонский, справа,
между ногами - Венсенский...
- Кисточка, кистью мастера... щекотно дышала мне в ухо будто бы
засыпающая Лулу и, вдруг, оглушала трезвым унтерским криком: - Та-гель,
месье! Нельзя ли крепче держать, в конце-то концов!
К тому времени, похоже, мы стали терять сознание происходящего. С Лулу
случалась дьявольская левитация - она всем телом отрывалась от ложа, парила
надо мной, а я, как в моих юношеских эпизодах, стал обращаться в дерево, в
огромный бугристый ствол платана, который утопал в Венсенском лесу; его
ломало и крутило ветрами; над лесом разгорался шторм; стробило
электричество, пока не ударила молния и не начался ливень... Дрожа, мы
пережидали дожди. Не помню всех подробностей, но Лулу уверяет, что я
обезумел и дьявольски распоясался; она не причем; что это я не пришел в
себя, пока не изобразил на ней карту Парижа. Точно сверяясь со схемой,
расстеленной на полу.
Помню, однако, что чудесным образом линии городского рельефа
оказывались как раз в нужном месте. Там, где надобно было очертить нежный
изгиб, там, глядишь - обнаруживалась подходящая улица. Когда дело сходилось
в главном, детали совмещались сами собой. На излучине реки, под левой грудью
Лулу, я вписывал имя 'Сена' (Seine), как, вдруг, меня осенил двойственный
смысл - практически так же, только без конечного 'е', именуется
по-французски женский бюст. На свое место вставали достопримечательности
верхний, нагорный сосок Лулу точно пришелся на монмартский купол Сакре-Кер;
другой - совмещался с верхушкой Эйфелевой башни. В развале грудей, вроде
колье, я изобразил Триумфальную арку в расходящихся от нее лучах площади
Этуаль. В заключение, я перевел целый поляроидный заряд, чтобы увековечить
свое творение на фотобумаге.
Утром за окном снова - розовое с голубым. Я листаю альбомы, эскизы,
дагерротипы. Лулу комментирует из-за ширмы. Ее покойная бабушка Мадо
пользовалась успехом. Ее рисовали. - Да-да, совершенно верно, все эти
именитые метры; они тогда еще были отвергнутыми, а не метрами. Вы
обязательно видели мою бабушку в музеях, посмотрите на фото. С трудом я
разбирал петлистые французские буквы бледными чернилами на обороте открытки
с курортными пальмами. В рыжих пятнах старческого пигмента, открытка эта
помещалась в курьезной тяжелой шкатулке из разноперых перламутровых ракушек.
Вместе с наперстком, кусками лент, нитками, пуговицами и другими прищепами и
загогулинами женского рукоделия.
Душная, тесная квартирка сама походила на лавку курьезов. На чайном
китайском столике среди стопок посуды высился желтый глиняный дромадер с
клеймом Французского Иностранного Легиона. Под столиком - пушистые мотки
шерсти, куски гобеленов, старая однорукая кукла Жюмо в красной перчатке до
локтя...
Я подношу шкатулку к носу, принюхиваюсь, как пес. Чудится, воздух
прошлого века застоялся внутри. Меня бьет озноб, то ли от утренней свежести,
то ли от навождения; плывет голова. Лулу появляется умытая, в шелковом
душевом капоте, с кофе на подносе - а-ля шоколадница Лебрена. Осторожно
прикрывает ракушечную крышку, отодвигает альбомы в сторону, прищурясь, долго
разглядывает меня в упор: - Джек, вы, правда, живете в Нью-Йорке. Это так
'жениаль' - гениально! Расскажите про 'грат-ди-сьель', про эти поразительные
небоскребы. Какой вы счастливец... все ваше, американское, как это
сказать..., - полно пружинной энергии - Нью-Йорк, небоскребы, даже ваше
хлесткое имя - Джек, как у Кеннеди... Ах, вы не знаете, вы можете этого не
замечать, но я готова повторять снова и снова...
Ее глаза горят. Я не спорю, не перебиваю. Но, как ни противлюсь, мне
лезет на ум такая неуместная в нашем романтическом раскладе вчерашняя
кикимора - официантка из МакДональдса. Подозреваю, что лицом к лицу, Лулу
меня в настоящий момент, что называется, не видит. Я - не я. Я для нее
фанерный гриммированный тип из рекламы 'Мальборо' или приведение Джона Вейна
верхом на мустанге.
- Ах, Америка, как мечтаю там жить!
...............................................................
Чтобы как-то прервать конфузную затянувшуюся паузу, я клятвенно обещаю
привезти Лулу к себе. Дабы нам не расставаться вовек в нашем сказочном
Нью-Йорке, в чем сам еще, собственно говоря, не уверен; но слова вылетают
сами собой - в таком нахожусь благоденствии - розовое с голубым.
Когда днем я увиделся с Максом, времени оставалось в обрез. У нас денег
и всего другого оставалось в обрез, потому что после расточительного дня
'охоты' Макс взял еще билеты на вечерний скорый в Марсель. Туда, где
обретался его богатый приятель - Андраш. Пока же мы сидели на уличной
скамейке на бульваре Сен-Жермен, вкушали самодельные бутерброды - сабмарины.
Благоухающий, еще теплый багет надрывали по длине и запихивали в ноздреватую
хлебную мякоть помидорные дольки, стебельки лука, гусиное пате, ломкие куски
рокфора или плавленую замазку сыра-бри...
В знаменитом кафе О-Ду-Магот, напротив, буквально в трех метрах от нас,
заложив в путеводителях нужную страницу, сидели туристы - почитатели
Хемингуэя, стараясь вызвать к жизни обещанный праздник. Перед ними, на
мраморных столиках - миничашечки кофе, вода, галеты. Они смотрели на нас, мы
на них. Включая при этом друг друг друга в картины возбужденного
воображения. Неизвестно, чья позиция была выигрышней в обязательной здесь
игре "О,Пари!". Если учесть то, что наше питание было в сто раз аппетитнее и
что к нашей команде пристроился профессионал - в пальто на голое тело и в
галошах на босу ногу, краснорожий и бородатый, он курил Житан без фильтра,
пососывал ординарное бургундское из большой темной бутыли, и, пенсне на
носу, листал глянцевые турпроспекты, удобно доставаемые из мусорной корзины,
находящейся тут же, под рукой.
Лулу прибежала провожать нас на Лионский вокзал. В приятном опьянении
мы отыскали свое купе и быстро залегли на верхних полках. Поезд летел под с
детства знакомый сладкий перестук. Вздрагивали, клацкали и урчали рессоры. В
слабом свете ночника я различал внизу соседку по нашему купе - крупную
матрону под вязаной шалью. Она наклонялась над засыпающей девочкой и
шептала: - Дор-бьен-ма-пети...
- Спокойной ночи, бабушка Мадо, - сказал я про себя перед тем как
закрыл глаза.
5. КУРОРТНЫЙ ГОРОД 'N'
С холма марсельского вокзала Сант-Шарль лестничные марши ведут в разные
стороны. Мы спустились влево и попали в обстановку колониальной войны.
Военизированные полицейские в темносиних комбинезонах и пилотках стояли на
перекрестках, расставив ноги на ширину плеч, с автоматами 'Узи' в руках.
Непонятно для какой-такой экстренной надобности, потому что кругом вяло
происходила жизнь захолустной и пыльной алжирской деревни. Обыватели, как
сонные мухи, застыли у подъездов домов, курили кальян, жевали лепешки. На
марокканских прилавках, в тучах мошкары масляно золотились уложенные в
пирамидки жестянки сардин, перец сладкий, каенский, дьяболо... сотни молотых
специй, из-за которых Колумбу пришлось мимоходом открыть нашу Америку. Дома
с дверями настежь походили на вымершие дешевые гостиницы.
Мы зашли в один,чуть оживленней, чем прочие, туда, где два старика,
сидя на лысом ковре, играли в нарды. Они нам махнули руками, как
отмахиваются от мух, и показали наверх. Мы поднялись. Оглядели пустую
облезлую комнату. Стены у низких нар исчерканы арабскими письменами. Мне
показалось, что исписаны кровью, как в застенке у смертников. Вокруг голой
лампочки на шнуре опять же жужжало мушиное племя, нагоняя смертную тоску.
Клянусь, у меня начинались видения, очередной 'эпизод'. Мы ретировались,
чтобы бежать назад - к вокзалу. Игроки у подъезда, на нас - ноль внимания.
Все также вяло взмахивали руками, и, видимо, не нам, а от назойливых мух,
сухим шопотом считали фишки:- Шиш-беш, шиш-шиш...
Начиная от вокзального холма опять, как от печки, мы спустились в
обратную сторону. На сей раз удачнее - попали в южный европейский город
Марсель. Там была шансонная музыка, оживленные кафейни, магазинчики
сладостей и предметов курортного спроса. Первым делом мы отыскали недорогой
номер 'Кровать и завтрак'; Макс напомнил: - У Андраша бизнес рано утром на
центральной набережной. У нас целый день впереди - едем на пляж.
С того же Сант-Шарля электричка местного сообщения отходит каждые
двадцать минут. Следует вдоль по берегу точно на манер сочинской
железнодорожной ветки. Только здесь вместо Лазаревской - Лазурный берег, а
вместо Лоо и Гудаут, что стоит один перечень станций - Тулон, Сант-Рафаель,
Канны, Антибы, Ницца...
Глубокий вздох - Ривьера! Из-под широких оконных рам нежным шопотом
поступает прохладный воздух; новенькие вагоны - климатизе, ту-конфор
полный комфорт.
Сначала за окном бежала обычная придорожная неразбериха: ржавый скелет
Рено в можжевеловых кустах, глинобитные сараи, мусорные свалки с вороньем на
манер верещагинских полотен... Так лишь до Тулона. Потом потянулись
аккуратные виноградники, фонтанчики пальм, кипарисы, придорожные поля в
диких маках, башни с реющими на них вымпелами, крепостные стены шато, будто
сложенные из моего любимого деревенского пате. Вдалеке, пересекаясь, синими
волнами побежали альпийские цепи Прованса, где меж них акульим плавником
гора Сан-Виктуар, граненная у всех на памяти самим Сезанном...
Сверкнув, выкатилось Средиземное море с нежной дымкой на горизонте.
Как, помнится, и в Сочи, загорающие, лежа пластом на прибрежной гальке,
лениво приветствовали поезд. Кто рукой, кто ногой. Пролетали, красуясь,
белостенные палаццо и виллы под терракотовой черепицей. В разрывах их стен,
на поворотах рельсовой колеи, на нас выставочным блюдом, разворачивался - то
красный теннисный корт, то чечевичной формы изумрудный бассейн...
- Неплохо устроился мой Андраш, - пыхтел Макс. - Это мы, болваны,
засели в своей Америке!
Первом местом, где мы задержались, гуляя по Ницце, был южный базар.
Глаза разбежались... У входа, бродяга в трусах 'Адидас' деловито, мозолистой
ступней, отфутболивал к себе золотую отдельно взятую дыню. Никому до него не
было дела, потому что вокруг грудились не просто горы овощей и фруктов - бил
через край мифический рог изобилия. Насквозь пропитанные, просвеченные
солнцем плоды лопались; сладким медом истекали, сочились дыни, гранаты,
персики... Ароматный сок жизни искал выхода, брызгал из всех трещин и пор.
Собачки гонялись одна за другой; визжа, в истоме барахтались на спине. Что
собачки! Стоило посмотреть на крепконалитых мамзелей, выбирающих виноград,
на их солнцем поджаренные плечики, на их жадно жующие рты, на алчно раздутые
ноздри и сверкающие глаза. Низко над морем допотопный биплан тянул местную
рекламу: - Алекс и Яков Залкинды в новой кинопродукции.
Выйдя на пляж, мы сначала ослепли. Не от блеска солнца и кварцевого
песка. Перед нами - почище экспозиции ВДНХ открылась арбузная бахча голых
женских грудей. Молодежные, безнадежные, звериные, козлиные, дыни, авокадо,
бананы, кастрюли... 'Топлесс' девушки играют в волейбол; их спелые груди
летят крест на крест, почти тычутся тебе в лицо, когда они наклоняются
прикурить. На бортике, над пляжем, за пальмами, елозят япончики-туристы; из
кустов торчат головки их объективов. Вот, справа - прямо на голой гальке
лежит долговязый мужчина в широких семейных трусах, навзничь сраженный
бесстыдством и сам сраму не имеющий. Его хозяйство, бледное и косматое,
нахально вываливалется наружу.
- Иван Иваныч, - позвали по-русски. Мужчина, кряхтя, поднялся пошел к
компании обгоревших игроков - те резались в кружок в дурачка. Может, и в
преферанс.
Так я увидел первых компатриотов. Их можно было встретить повсюду на
пляже. С опытом сочинских дикарей они сооружали навесы из палок и простыней,
умело загораживая не разрешенный на пляже костер; жарили шашлыки и
сардельки; кто-то помешивал плов. У кастрюли с пловом я застрял из
любопытства. За долгое время никто из стоящих вокруг не произнес ничего
личного, человеческого.
- Добавь трава... Добавь соль... - было все, что я слышал. Мы подошли к
группе, разговорились. Жилье нам посоветовали снять у поляков; румыны сдают
турпалатки. Подъехать на базар - спросить местного авторитета
Сашку-Ворюгу, подвозит дешево. Сплошные советские разговоры, совет за
советом...
У кромки морского прибоя - терапевтически раздвинув ноги навстречу
набегающим волнам для благополучия простаты, расположились интеллигенты.
Тоже наши. Седоватые и в очках. Вместо приветствия, они назидательно
объяснили нам, новеньким, что Ницца есть, по-существу, исконный русский
город, где - русский приход, церкви, улица Царевича. Подобно тому как Ментон
традиционно окуппирован британцами, Ницца наша. Что именно Ницца, а вовсе
не Ялта, есть тот приморский город 'N', что Чехов дал в "Даме с собачкой".
Ах, вы не знали? Так знайте теперь...
Босиком, не обращая внимания на жгучую гальку, мы направлялись к воде,
чтобы встать в круг прыгающих загорелых девушек, поиграть в волейбол с
разведочными целями; как, вдруг, Макс с криком бросился от меня совсем в
противоположную сторону.
Хей, сервус! Ишьтван хазот! - Кого Бог послал! В кафе возле пляжа
Макс увидел, наконец, долгожданного своего приятеля. Точно такого, как я его
себе рисовал - в комбинезоне с раскрашенным шлемом Андраш восседал на
невиданном мотоцикле; весь в переплетении сияющих никелем трубок.
Друзья обнялись, расцеловались, хлопали друг друга по плечам.
- Зазнался? - тормошил Андраша Макс. Тот в ответ только смущенно
улыбался.
- Не темни, пойташ, рассказывай - как бизнес? Мог бы и в долю принять,
по старой-то памяти...
- С бизнесом трудно. Жестокая красная конкуренция. От этих русских нет
жизни. Скажи ему, Жуль... Бармен согласно кивал: Се-са, чистая правда.
Терплю убытки. Страшные люди, евреи, ничего не покупают; заходят просят
соль или перец: - Дома забыли... Дома, где? В Москве? Спят, готовят прямо на
пляже, в страшных антисанитарных условиях. Бедному Андрашу только добавляют
бесплатной работы...
- Что ты с ними делаешь, Андраш?
- С ними ничего. А 'за ними' - только вози.
Андраш отстегнул гибкую трубку, направил на неопознанный мусорный
обьект и газанул. Дерьмо исчезло с тротуара. Макс замер, ошарашенный
насмерть.
- Это и есть твой бизнес? А что с твоей коллекцией мотоциклов?
переспросил неуверенно.
- О, зачем же, те не совсем мои... Я пилотировал много моделей, иногда
мне разрешают сесть на авто... наша центральная контора в Марселе, могу
показать.
Я хочу сказать про другое... Смотри, все же есть Бог, есть друзья,
хорошо, что мы встретились... Знаешь, Макс, если бы и не сейчас, я бы тебя
раскопал из-под земли - так хотелось тебя увидеть. Можно,Макс, я признаюсь
тебе, ты погоди, не перебивай... Америка - вот, где моя золотая мечта... Как
с бизнесом в Нью-Йорке?
- С говном? - хмуро уточнил Макс. - Красная конкуренция. Полно русских.
И Макс показал на меня.
6.КАТАСТРОФА
Нет, я не мог пропустить этот рейс; я стаким нетерпением ждал встречи с
Лулу. В тоже время не знаю как объяснить, что, хотя и остраненно, но вижу
как поздно вечером, 17 июля, по всем станциям показывают догорающие на
черной воде огни.
- После рекламной паузы мы вернемся к катастрофе Боинга-747, бортовой
номер No93119, - говорит диктор. - Только на нашем канале вы имеете
наилучшие сведения о трагедии рейса TWA-800...
Узнав, что погибли все 230, из тех кто был на борту, Макс, конечно же,
разрыдался. Он, я думаю, постарался не допустить новостей к моей маме;
предложил версию, что, вместо Франции, я уехал в канадскую провинцию Квебек,
куда я ездил довольно часто. На следующее утро, согласно предписаниям
властей, Макс отвез мои фото и список личных примет в гостиницу Рамада Плаза
при аэропорте. Звонил по предложенному номеру справочной информации;
старался не пропускать внеочередных сводок, перебивавших текущие программы.
Он смотрел как поднимают останки Боинга и пассажиров. Данные в прессе были
детальнее телевизионных, полны изуитстких предположений. Дискутировалось о
том, что могли чувствовать сохранившее сознание пассажиры, продолжая
какое-то время лететь после первого взрыва, когда носовая часть Боинга
отвалилась.
Лонг-айлендцы, первыми поспешившие к месту происшествия, надеялись, что
смогут спасти замеченных пострадавших. С большинства, оказалось, была
сорвана вся одежда; некоторые оставались надежно пристегнуты к обломку
кресла. Стоило к ним прикоснуться - сама собой отваливалась голова; рядом
всплывали, качались на легкой волне страшные внутренности, детский ботиночек
с ногою вместе...
- Вам не надо этого видеть, - говорили родственникам погибших.
Но через несколько дней на бесчисленных неотретушированных фото, если
присмотреться, можно было различить обезображенные временем, вспученные
тела... День и ночь телезрителей занимали дежурными пресс-конференциями; на
них не столько сообщали новые сведения или выражали скорбь и сочувствие
близким, сколько, как это обычно бывает, повышали зрительский рейтинг
канала, растравляя нездоровый интерес. Подсчитывали проценты аварий Боингов,
подобных погибшему, 153-ему, выпуска 1971 года; считали проценты найденных
частей самолета. Как всегда, счетом и процентами придавали наукообразие
расследованию; в результате все сводилось к тому же - старались выгоднее
продавать телевизионное время. Создавались тут же новые личности
-знаменитости. Макс не мог выносить их скорбные важничающие рожи. Казалось,
они - оборотни-упыри; при всей деланной своей унылости, вещая о подробностях
ужасной трагедии, готовы каждую минуту не выдержать - расхохотаться.
Так или иначе, смысл передач, пусть полных слов и картинок, к
завершению отпущенного времени между рекламами всякий раз сводился на нет
Ничего не известно... Поисковые группы водолазов, рискуя жизнью, ныряют;
морские краны поднимают острые клочья фюзеляжа, тела погибших детей,
старшеклассников из пенсильванского клуба любителей Франции... Как ни
странно, большинство погибших, согласно патологическому анализу, было
квалифицировано как утонувшие. Повторялось, что причина катастрофы остается
загадкой и, чем дальше, тем меньше оставалось надежды изменить это
безнадежное заключение. Могло быть так, могло быть иначе. То ли Боинг с
сотнями невинно погибших стал жертвой 'дружеского огня' - свернувшей с курса
самонаводящейся ракеты, неосторожно запущенной с тренировочного полигона
ВВС, или взорвался от примитивной бомбы, собранной вручную прямо на борту, в
туалете, по методу Рамзи Юсефа; был ли выстрел с лодки из наплечного
снаряда-стингера или на борту произошли обычные технические неполадки?
Самодеятельные детективы -разоблачители, те тяготели к сенсационным
объяснениям, вероятность которых шла рука об руку с их парадоксальностью -
от 'дружеского' перекрестного огня до звездного метеорита и похищения душ
инопланетянами. Трезвомыслящая федеральная комиссия осуждала любительскую
сенсационность и, наперекор нажиму самолетостроителей и авиакомпании,
склонялась к взрыву главного топливного бака. Может быть, к причине самой
страшной, потому что обыкновенной и рутинно возможной - к конструктивному
дефекту машины. Подчеркивалось всякий раз, что заключение делать рано -
ведется тщательное расследование.
По гроб жизни мы - что малые дети. Так устроена голова. Пообещай
что-нибудь, переключи внимание, произнеси ключевые гипнотические слова про
'тщательное расследование' и, что бы то ни было, человек замирает
завороженный; с готовностью передоверяет заботу, только бы самому не
заглядывать в бездну. Мы не желаем напоминаний о том, чего хотя и точно не
знаем, но догадываемся. Что мы, по существу, беспомощны и безнадежны. Что
человек, пусть он, конечно, венец природы, посланник в вечность и все такое,
но он гаснет легко, как свеча от случайного ветра. О непрочности жизни
каждый день читаем в газетах. Проходит время и самая страшная новость
устаревает; появляются новые и пострашней, которые, в свой черед, требуют
расследования. Верно, прошлые разбирательства, обычно, не дали
окончательного результата, но кого интересует печальное прошлое? Какие
негативные факты смеют тревожить современных людей, оберегающих, в первую
очередь, свой душевный покой - осторожных любителей диет, витаминов и
всяческого здоровья?
Эх люди-люди, я человек, вчера такой же как вы, живой и ранимый,
интересовавшийся, как и вы, витаминами и укреплением здоровья, погиб
навсегда, до искончания веков, разбился чудовищно, несправедливо. Меня,
может быть, разорвало на куски, вспучило, перемешало со стеклом и железом. А
вы! Вы забыли или почти забыли. Примирились уже на третие сутки. Ни с кем
ничего не случилось... О - то одни лишь слова! Что должно случиться? Что,
собственно, я бы хотел, изменилось в мире после такой моей смерти? Жизнь
продолжается, будто тебя никогда не бывало. Жизнь для живых.
...Через минуту после того, как мы взлетели, по рации командир корабля
извинился за задержку рейса, обещяя, что наверстаем упущенное, желая
приятного полета в 'город света и огней'. После этого сообщения моя соседка
медленно приоткрыла глаза. Она улыбнулась мне нежно, когда я предложил ей
французский иллюстрированный журнал. Чтобы взять, протянула руку,
наклонилась ко мне через проход и, сразу глаза ее округлились, она
закричала: - Нет!!! Вцепилась в меня; пол круто рушился под ногами; с моих
колен разлетались листы газет Монд и Фигаро, а впереди нас ничего уже не
было - ни салона первого класса, ни кабины пилотов; нас затопило шквальным
ветром. Мы неслись в открытое небо...
Что тогда сделалось со мной, экстрасенсом и паникером? Надеялся я на
что-то? Не верил тому, что вижу? Сожалел, что не умираю от разрыва сердца,
когда полоснул новый взрыв и в небе вспыхнул костер за рваной дырой
фюзеляжа?
Девушка больно сжимала мою руку; мне даже нравилась эта боль, лучшая,
последняя боль в моей жизни. Мне хотелось обнять мою Лулу, теплую, в
ситцевом платье, пропасть, раствориться в жарком объятии, спасти, спастись,
любить... Я не мог двинуть пальцем. Глаза выдавливались из орбит. Жаркий
керосиновый смрад и тугой порыв ветра душили горло. В голову летели
чемоданы, люди; моя девушка уже уносилась в темноту прочь - вслед за
искрами, вниз головой, вместе со своим креслом, отбросив в сторону руку с
красным лоскутом, выдранным из моей рубашки... Сознание мое исступленно
работало, сопротивляясь хаосу, стараясь сообразить какую-то одну, последнюю,
очень простую, краткую, но очень важную мысль, скорее всего, выдох или
слово, которое все мы знали, произносили в момент рождения и забыли
сверхзвуковое юмм-мм-ах-ххх... Его различают многие живые существа и
дельфины и москиты. Я выдохнул его, это заветное душеспасительное слово; я
был счастлив, выпалив этот звук, припечатав его прямо в черное солнце
туда, где, вспыхнув, взорвались мозги...
7.ДОРОГА
Свет кончился или не начинался. Во рту - сонный утробный вкус
младенческих слюней, невинной кашицы - чего-то прокисшего, жеваного и
страшно унылого. Подслащенного кровью. Кругом - вода, сырость и серость.
Будто я утопленник. Откуда-то тянется ровный режущий гул. Временами
встряхивает, но беззвучно; остается невесомость и ватная бесчувственность.
Вдруг, пробило искрою боли - коснулся угла пораненной рукой. Вскрикнул,
прилепился лбом к черному стеклу, где отражался мой голый череп. Подул на
ушиб, замотал носовым платком. Разбухшая дорожная сумка громоздилась рядом,
на сиденье. С потолка, из сплетений рук свисают черные зонты, головами вниз,
как летучие мыши. С них капает. Снаружи, по окнам струится дождь. Костляво
клацнули суставные двери; возник слабый свет; кто-то вошел или вышел. Голос
ругнулся на незнакомом языке, гоготнул. Заскулил ребенок. Пахнуло псиной,
приторньми духами, олифой, чесноком котлет... Снизу, из-под рамы окна
понесло моторньм маслом. Дождь льет; не разобрать, что там за банным,
запотевшим окном. Сквозь потоки воды уплывают назад мутнеющие огни.
Где я? В рейсовом автобусе со всеми остановками? Откуда - не помню.
Помню еще немного прежнее окно, где я так же лбом в стекло, в темноту, как
сейчас. Натужно газует мотор; по самолетному заложены мозги и уши. Еду из
аэропорта? Если судить по сонливости, по спертому духу жесткого плацкартного
вагона, запаху гари и угольной вони - может быть, я - с поезда? Откуда -
куда? Где я поранил руку? Надо постараться вспомнить что-нибудь из
недавнего. Разве собирался я ехать на поезде? Положим. Хорошо, попробую
припомнить, вообразить поезд, что...бежал-бежал, на стыках стучал, устал,
вдруг - удар! Встал в ночи, отдуваясь и шипя - спи-спи-спи... Птицей
вскрикнул маневровый; решетка света протянулась по желтому коленкору стены.
Беззвучно, как под водой, проплыл встречный состав, открыв за окном ночные
снега и черный крюк водокачки. С верхней полки из тьмы зевотный голос:
Милок, где стоим? Бельцы должно быть...
Чепуха. Какая еще водокачка, какие Бельцы! Я сто лет как в Америке.
Нет, не было никакой водокачки, я - с самолета. Это там, ночью - крыло
черной корягой висело над снежньм полем. На посадке говорили, но не 'милок',
не 'Бельцы', а 'застегните ремни' - 'лок-е-белтс'. И хотя самого приземления
не помню, может, не хочу вспоминать, скорее всего, я - с самолета. Конечно
же, и сейчас я - в аэропортовском автобусе, в который вскочил в самую
последнюю минуту. Теперь нужно не пропустить остановку. Какая из них моя?
Пока я соображал, автобус опустел. С тяжельм багажом я пробрался на
переднее сиденье, ближе к водителю и, плохо слыша свой ватный голос, спросил
куда едем. Водитель в униформе с пилотской фуражкой повернулся ко мне и
грубо заржал, обнажив прокуренные зубы. Открытой ладонью он показал перед
собой, и это была конечная. Он надел на себя водолазный скафандр, посмотрел
изнутри рыбьими глазами и вышел наружу в проливной дождь. Я остался один.
Автобус стоял. Я смотрел в окно. Видел круг, улицу, перекресток - нечто
обыкновенное. Дождь сек, штриховал наискосок заоконный пейзаж; просвеченные
солнцем струи змеились, бежали вбок по стеклу, не оставляя в картине ни
одной прямой линии. Вбок уплывали деревья, дома, перекресток; ломался,
танцуя, телеграфный столб. Таксою растянулась, проплыла, прозмеилась собажа,
обрывая себе голову, лапы и упи и тут же, не замедляя трусцы, вливая их к
туловищу назад до полного восстановления. Машина прокатила горбатой волной,
трассируя красными лентами. В пупырчатых каплях на боковом стекле пейзаж
множился, как в стрекозином ячеистом глазу. Морскими водорослями искрилась
трава. Жалкий оконный шпингалет вспыхивал аметистом. Стоило повернуть голову
пейзаж вздрагивал, хрупко ломаясь.Я разогнул затекшую шею - сломались,
разлетелись воронами ветки деревьев, рисуя ломаную фигуру, напоминающую
трехрогий хвост самолета. В косых лучах света медленно перемещались,
волнуясь, океанские манты. Верно, что мантии, похожие на брошенную одежду,
на распластанные черные плащи, дрейфующие по волнам. Вслед за ними змеились
ужеподобные женские пояса с зубами и рыбьим глазом на головной пряжке. На
ветках кораллов елочными свечками на туго скрученных спиралях своих хвостов
стояли рифленые морские коньки...
С трудом я поднялся на ноги и сделал шаг. Дернул ручку - дверцы
автобуса, щелкнув, пружинно сложились - я вышел наружу.
По дальнему краю круглой площади прошел и скрылся высокий господин в
котелке с газетой подмышкой. Я выбрал улицу пошире и поплелся, пересекая
пустынные перекрестки. Двигался больше по наитию, вернее - в сторону
видневшегося над крышами шпиля. Дома становились интереснее и богаче, с
барельефами из мифологии, с безглазьми масками, львами у оград.
Все больше неба отражалось в широких витринах первых этажей. Видимо, я
шел к центру города. Это был большой незнакомый город. Деловые конторы во
вторых этажах и модные магазины внизу. Наконец, за углом очередным открылась
площадь с громадньм, уходящим в небо катедралем; его шпиль был моим первым
ориентиром. Лестничные марши собора изъедены временем посередине,
отполированы подошвами прихожан. Над ними - многоярусный каменный вход с
дубовыми дверями в чугунных окладах. Каменные фигуры по углам, узкие
многоцветные окна. Задрав голову, я видел уходящие вверх стены и башни. На
площади, вьмощенной вокруг собора, лепились торговые лавки, туристические
стенды, прихотливые вывески. На них, странно, никаких слов, - одни
старомодные ретросюжеты - толстые дети, двое под пальмой... И там же, среди
всего - громадным щитом моя картина с лежащей Лулу, рекламирующей шоколадки.
Так же без текста. То есть он, похоже, был вымаран белилами корректора. На
уличных столбах - одни дорожные стрелки и символы: К центру, К собору, На
пляж...
Остро пахнуло морем. Я вышел на широкую, открытую местность. У ближнего
причала просмоленные канаты скрипели на чугунных тумбах. Из кухонного
иллюминатора пришвартованного пароходика клубился пар. Оттуда с щелкающим
хлестом ведрами выплескивали воду. Кто-то громко окликнул меня по имени. Я
оглянулся. Когда крик повторился, понял, что звали кого-то другого. - Вьен
иси, Жак!
Некто Жак, в огромном берете и накидке-пелерине, стоял в высокой траве
недалеко от меня, расставив пухлые ножки в штиблетах с пыльниками. Там же, в
траве два художника-бородача устроились для работы на пленере. Позади них,
на соседнем дровяном заборчике в раскорячку сидели зеваки в сдвинутых на
затылок чаплинских котелках.
Только здесь, на берегу, в высокой траве я снял с моей головы
промокшую, незнакомого мне реквизита, шляпу-канотье, соломенную и с бантом.
Скинул на землю свою тяжелую ношу, увидев, что это ни что иное, как
сложенный деревянный треножник и плоская фанерная коробка. В коробке лежали
битком скорчившиеся, продавленные краски в приятно тяжелых на ощупь
свинцовых тюбах. Там же были кисти, замотанные по концам заскорузлыми, как в
запекшейся крови, тряпицами, резко пахнущими терпентином.
8.НА ВОДАХ
А впереди, - куда глаза глядят, сверкает на солнце залив. Низкий
длинный песчаный берег, по всей длине своей очерчен прядями тины, где
запутались ракушки, дохлые крабы и липкие водоросли, терпко преющие рыбным
рассолом. Поперек от моря тянутся заборчики, заслоны из ржавой проволоки до
самого дощатого бордвока, выстиранного брызгами и пронаждаченного песком.
Здесь и там у заслонов топорщится редкий шиповник, чудом не зачахший на
горячем ветру.
Что это? - соображал я, - наши лонг-айлендские Хэмптоны и суда вдалеке
идут от причалов Нью-Йорка? Или то пароходы из Гавра в Трувиль, Довиль,
Бужеваль?
Что за купол там слева? Боро-холл, казино или цирк Шалито? А там, за
террасой, где холщевые павильоны, где с видом на ближние барашки прибоя и
дальнюю регату с акульими плавниками парусных яхт, как перед сценой,
расположилось общество на ресторанных стульчиках? Крайний стул упал и
катится ветром. Трещат флаги на мачтах; реют шляпные ленты и вуали; хлопает
тиковый полог колокола переодевальни (из-под обреза холста торчит белесая
страусиная нога).
Комнатная болонка прячется в ногах хозяйки. Дамские зонтики
выворачиваются ветром наизнанку; улетают из рук в воду - туда, где длинные
волны вяло перекатываются через шеренги купальщиков, взявшихся за руки для
взаимной безопасности. Мужчины - в усах и в полосатых борцовских трико; дамы
в глухих сарафанах с оборочками.
Я иду босиком по мыльной, прерывающейся кромке прибоя; сахаринки песка
больно втираются между пальцев, там, где нежная кожа. Следы тут же
наполняются водой, истаивают под волной. Прямо на меня бежит толстая девочка
в матросске; тоже босиком, с подвернутыми панталончиками. В руках у нее
цветные ленты и мягкая шелковая кукла с болтающейся, откинутой наружу ярко
красной рукой.
Из-за завывания ветра я не могу разобрать, что кричит она мне, смеется
или плачет. Ветром доносится: - Ву-ву-ву... - Так мне мычала дородная
русская офицерша в марсельской конторе Аэрофлота, заикаясь за нетвердым
знанием французского:
- Ву-ву-ву... мсье, возьмите наши проспекты.
Я знаю эту девочку. Пока вспоминал ее имя, она пробежала насквозь, мимо
меня, уткнулась с разбегу в юбки матроны. Та сложила свою вышивку, поднялась
болонку в корзину, зонтик на плечо и повела с пляжа семейство. Следом за
ней - тихие мальчики в синих беретах с красньми помпонами и в самом хвосте
субтильный господин в сюртуке, канотье, под руку с бегуньей. На ней теперь
шляпа с анемонами; косички прыгают по плечам, по отложному бушлату
матросски. На дощатом мостике у цветочной клумбы она оглянулась и показала
мне язык. Конечно, я вспомнил ее имя - 'Мадо', разбирая в памяти буквы
бледных чернил на открытке с курортньми пальмами. Уже уходя с пляжа, на
дюнах песка я нашел оброненную девочкой однорукую куклу и оставил себе на
память.
Вечером, когда немного знобит и обветренную кожу щиплет даже от слабого
движения воздуха, на набережную, на променад, выплывает процессия для
коллективного заката солнца. В ленивом шарканьи, шушуканьи, смешках,
ароматах туалетной лаванды, горчащей сигарным дымом. Темно. В вязких
сумерках фосфоресцируют белые рубахи и обгорелые лица с белыми губами и
веками, будто у привидений. Всем коллективом крупное солнце благополучно
закатывают до дальнего маяка, до самого конца пирса, где его сваливают в
темную, бутылочного стекла воду; пока вместо солнца не выкатится, прыгнет
ввысь, всплывет полночный желток; и по уже черной воде не зазмеится так
обожаемая публикой комильфотная дорожка. Чтобы стало совсем уж изящно и
мило, как тому и полагается быть на водах.
На следующий день баста - карантин! Сгоревшим, на ночь обмазанньм
простоквашей и огуречным соком нельзя ни пляжа, ни открытого солнца. На
следующий день, если невтерпеж выйти на люди или плавать, лучше куда-нибудь
в тенистую сырость речных купален, в вощенньми досками огороженные
лягушатники - гренуйе. Туда, где под дрейфующими настилами через щели и
проломы можно видеть страшные замшелые концы свай. Там чавкает, плюхает,
бултыхается вода, а с нею щепки, клочья цирковой афиши и жухлые листья,
вестовые осени - так рано - в самом еще разгаре июльском лета.
В дамском отсеке - девичий визг; Бонны наблюдают поверх очков за своими
подопечньми с махровьми полотенцами наизготове; а в мужском - гулкие банные
звуки. На дощатом бортике натужно борются жилистые загорелые мальчики,
применяя подсечку и захват полунельсон. Наломавшись, они солдатиками сигают
в воду, одной рукой зажав ноздри, а другой - посылая приветы обществу. В
центре купальни, арбузный живот наружу, лежит на спине господин и
китообразно выплевывает струи воды. Вспыхивает стеклышко его пенсне. За
оградами, по свободной глади реки, скользят прогулочные ялики, следуя до
интимно завешанной ивами заводи, туда и - обратно. На одном ялике,
нахохлившись, надув губы - девочка Мадо в окружении семейства. На другом,
встречном - на веслах румяный господин в шляпе и в костюмном жилете на голое
тело. Его дама под кружевной парасолью в полном салонном наряде откинулась
на спину, рискованно выставив из под обреза юбок ногу в высоко шнурованном
ботинке; почти касается илистой, бурой воды за бортом.
На травяных склонах по берегам и опушкам происходит чтение, пикники или
дрема в тени, в мотыльками дрожащих солнечных пятнах. Там, где в душной
высокой траве приманивая шмелей, сверкают атласом красные полевые маки.
Натура вольная красива, да только на слово или на взгляд. Совсем не то
происходит на самом деле. Действительность зловредна: сорванные маки
слипаются в неприятные катышки, вянут; газетные листы разлетаются веером
не прочтешь; под лопаткой колет; остро впивается в спину еловая шишка; и,
вообще, все как-то душно, потно, в раздражающей ползне муравьев, в подлых
комариных укусах...
Когда от жары, от истомы делается невтерпеж, разом темнеет, ударяет
гром, на щеке к испарине добавляется небесная капля, потом, другая; и
обрушивается ливень.
Ближе к сумеркам - речная гладь пуста, зеркальна, если не считать
эскизных росчерков конькобежцев - жучков-плавунцов; их нам неведомых
предначертаний вокруг лопающихся пузырей и расходящихся циркульных кругов. В
купальнях к этому времени вакансного общества давным-давно нет; оно - на
освещенных террасах, в звоне посуды, в бонтонных разговорах. Или - под
круглыми фонарями танцулек, где шаркают козлиные ножки субтильных мсье и
неиствует, оглушает канкан.Там одна за одной взлетают многослойные цветы
капустных юбок с черными оборочками; в жарком нутре у них, туда-сюда,
вихляют черные ножки-козявки в сетчатых чулках; вихляют, дразнят,
подманивают, томят и, сразу - жжжах! - ноги в разрыв, в шпагат: - жжжах
одна, жжжах! - другая и - третья...
А в черных ночных небесах - фейерверк. Сполохи оранжевого огня
выхватывают из темноты недвижные облажа, так и висящие, как они прежде
висели днем, и еще дымные тени, летящие сквозь них, как куски громадного
аэроплана. Веселые искры разлетаются фонтаном. Огонь красиво спадает вниз,
на залив, где догорает на черной воде мерцающим городом огней и света. В
непроглядной тьме ночи дельфины и москиты бесятся от ультразвукового смерча
гибнущих голосов.
9.НЕОПОЗНАННЫЙ
Я думаю, что какое-то время Макс еще приезжал в сводный морг Отдела
Безопасности Полетов на опознавание трупа. Моего тела обнаружить не
удавалось. В общей сложности не было найдено девятнадцать тел. Семьям
погибших были выписаны заочные сертификаты. Для мамы, все еще не вышедшей из
больницы, я был где-то в дальней Канаде, на экспедиции. Даже Макс,
временами, начинал верить, что со мной ничего не случилось. И, верно,
спозаранку из моей комнаты, как всегда летит, надрывается грассирующий
голос:
О, Пари... Расцветает любовь в двух веселых сердцах. И с чего бы?
От того, что в Париже влюбились они. И весною...
Кто там слушает это в комнате? Кто все это пишет сейчас? Я сам или
некий медиум? Бог весть. Какая, в конце-то концов, разница! Я допускаю, что
по утрам, особенно по ранним утрам, никто другой, как я сам стою и гляжу на
рассвет из окна, может быть, все придумав, фантазируя наяву, никуда не
ездив, ни в Париж, ни в Канаду.
На подоконнике, закатив свои фарфоровые глаза, лежит тряпичная кукла
Жюмо с единственной рукой в высокой красной перчатке до локтя. Она
прислушивается к головокружительному вальсу об обиталище сладких фантазий и
грез:
- И весною... Над крышами флюгер-кокетка крутится. С первым ветром,
была-не была, он влетает в Париж. Ноншалантный...
----( к о н е ц)-------------------------------
ЭПИЛОГ ОТ ИЗДАТЕЛЯ НАСТОЯЩИХ ЗАПИСОК
Вышеприведенную историю меня попросил перевести на английский мой
старый знакомый - мистер Гидеон Аалтунен, старший закупщик и партнер
Аукционной фирмы АПА? - Аалтунен, Палтунен энд Альтшуллер. Человек, явно не
без драматического дарования, он почти никогда не снимает своих черных о