у раз приезжие барды устраивали тут свои концерты, и тогда по
пригласительным билетам сюда набегало человек по двадцать университетских
дам, они заказывали себе кофе с пирожными, за которыми приходилось посылать
в соседнее кафе. Но в целом "Таамон" был демократичным и пристойным местом.
Там даже бегал негр-официант, который умел говорить на идиш.
Я затянулся ментоловой сигаретой и совсем не ощутил вкуса ментола.
Я понял, что допился уже до такой степени, что организм перестал
воспринимать ментол! И даже вспотел от напряжения. Я поднял голову от
коньячной лужи на столе и все вспомнил.
Прямо передо мной за столиком сидел милый норвежец Бьорн со своей
конопатой полькой. У него кончался срок визы, и он не хотел брать ее с собой
в Норвегию, потому что она была кошатницей, а он не мог заснуть, когда на
нем сидят кошки.
Слева зашуршал газетой израильский поэт-коммунист, ужасный дебил. А
сзади какие-то люди говорили вполголоса по-русски: "Что это за ресторан
такой? девок нельзя склеить... сидят три пришмандовки... начали вывозить
вьетнамцев-лодочников... слышали анекдот? Трое евреев встречаются в
Монте-Карло... миллионер приехал... русский из Конгресса... фанатик... зовет
всех в Россию... сулит золотые горы..."
"Россию", "Россию" -- я не оборачивался. Я снова прикурил ментоловую
сигарету и ясно все вспомнил. Я вспомнил, как ночью тебя вдруг подхватывает
волна и ты можешь писать историческую прозу, а не только впитывать фольклор
про Монте-Карло. Только нужно больше работать, меньше встречаться с русскими
и постараться не пить каждый день.
Глава десятая
БОРИС ФЕДОРОВИЧ
Писатель, которому я завидую, прежде всего нормально питался. Он жил на
маленьком уютном островке греческого архипелага, спал в теплой постели и
жрал шашлык из молодой баранины. Это Плутарх. А тут зябко жить и зябко
писать. Бумаги даже нормальной не купить -- пишешь черт знает на чем.
Когда я говорю, что завидую Плутарху, я имею в виду главные принципы,
которые он ввел. Во-первых, это принцип парных биографий, связывающий судьбы
в каждой паре вечной связью. Но еще существеннее другое: Плутарх был первым,
кто начал создавать историографию на сравнении сынов Хама и Иафета.
Идея эта в некотором смысле условна. Сейчас вообще тяжело проследить
абсолютно чистые линии, но и во времена Плутарха на многое приходилось
закрывать глаза. То есть у меня нет никакого сомнения в том, что исходно
Борис Федорович является татарином, сыном Сина, а следовательно, типичным
Хамом. И наоборот, Григорий Сильвестрович Барски, который еще не появлялся
на страницах моих хроник, является Иафетом, хотя сомнительным. Но парадокс в
том, что Борис Федорович Усвяцов -- один из немногих в Израиле людей, кто
удостоен звания полного еврея: он -- коэн, левит, исраэль, о чем существует
справка, подписанная раввинской "тройкой". И решение это уже при всем
желании люди изменить не в праве!
То есть "исраэль" -- это еврейский плебс, ничего диковинного в этом
нет. "Левит" -- это племя Левино, право нести службу в скинии откровения и
заведовать всеми песнопениями в Храме -- для ковенца это готовая карьера. Но
быть "коэном" -- значит иметь права, недоступные простым смертным: это
значит иметь доступ к жертвеннику, значит быть в Святая Святых за завесою!
Все эти права у Бори есть! И то, что эти права раввинская "тройка" вручила
спившемуся алкашу и вору, говорит лишь о том, насколько тщетны наши усилия
на Земле. Хоть, несомненно, Борис Федорович Усвяцов сам является жертвой, и
в Израиль оба раза попал именно из-за несчастной любви!
Первый раз он приехал с женой Раей, которую он подцепил в Бердичеве,
где после очередной отсидки работал в автоколонне. Они познакомились в
"пионерском" садике, и хоть, как он рассказывает, "она и не была целкой, но
потом заплакала", а Борис Федорович ударил себя в грудь и сказал, что "я не
такой, я женюсь". Посему вы сразу можете понять, что Борис Федорович человек
благородный и романтик. И так он стал "исраэлем" де факто!
Но уже через несколько лет разъяренные ковенцы посягнули на его звание.
За то, что Борис Федорович помог Шнайдеру продать арабам и пропить ешивский
холодильник, ковенцы отправили его за казенный счет в город Мюнхен. И там
он, опять как честный человек, решил жениться на фрау Маргарите Шкловской,
но его удостоверение личности израильтянина на беду оказалось просроченным!
А когда он на деньги невесты захотел вернуться в Израиль и все поправить, в
аэропорту он был арестован немецкой полицией и отправлен навсегда восвояси.
Я не знаю более страшной истории крушения любящих сердец!
Но вообще немецкие тюрьмы Борис Федорович хвалит, говорит, что жрачка
там очень хорошая, телевизор цветной, восемь каналов, работать не нужно, и
иногда он даже покупал себе яблочное вино. А в Израиле кормили несравненно
хуже, и в основном курицей, в камере было невероятное количество людей, а
телевизор был только типа в "ленинской комнате". Дольше всего, конечно, Боря
Усвяцов сидел в Союзе! В конце сорок третьего года его взял к себе вор в
законе, и сорок третий, сорок четвертый и сорок пятый годы он уже
гастролировал со своим шефом и разными тоже Райками и Ритками по украинским
вокзалам и рынкам. И его взяли с поличным на рынке в Днепропетровске и дали
первый трояк. А добавки до двенадцати лет Боря начал получать уже в лагерях.
Так что освободился он только в двадцать восемь лет, но зато на воле ему все
ужасно нравилось!
В Иерусалиме он тоже по привычке попробовал себя на автобусном вокзале,
но его несколько раз очень сильно избили, а потом посадили в Аккскую тюрьму,
где он и сошелся с Володькой Шнайдером. А в Беер-Шевской тюрьме они уже
сидели за голландские "визы", которые они предъявили в Машбире: там половина
кассирш румынки, и у них дурацкая манера: чуть что -- вызывать полицию.
Вообще в Израиле жизнь Бориса Федоровича сложилась не очень легко, потому
что наличных денег он воровал мало, а ворованные чеки у него принимать
отказывались. Промышлял он в основном на улице Агриппы (внука Ирода
Великого) -- от "Райского сада" до "Мамочки" -- и поэтому повсюду
примелькался. Иерусалим -- небольшой город, здесь трудно воровать на улице,
здесь люди знают друг друга в лицо.
Но вот после Мюнхена Борис Федорович жил у кантора Дунаевского, который
плевал в мэра, и отсюда начинается цепь его чудесных превращений в еврея.
У Дунаевского был сосед, пытавшийся лишить его звания ответственного
квартиросъемщика в довольно задрипанной квартире --
полуамериканец-полуиндеец, прошедший "гиюр" (мистическое посвящение в
евреи). И когда они чего-то не поделили на кухне, Борис Федорович отбил
горлышко от бутылки водки и отчаянно полез драться. А этот цивилизованный
индеец никогда раньше не видел таких страшных татарских рож, очень
растерялся и всадил ему прямо в брюхо столовый нож. И вы бы растерялись!
Уже когда Бориса Федоровича выпустили из больницы и состоялся суд,
идиотка-адвокатесса спросила потерпевшего, выпивает ли он, Борис Федорович
степенно откашлялся и сказал: "Конечно". А на вопрос суда, каждый ли день он
пьет, Борис Федорович, подумав, сказал: "У меня бывают перерывы по два
дня!", -- а потом важно добавил: "И даже по три!" Потом вызвали свидетеля
Дунаевского, и тот, с презрением глядя на индейца, сообщил, что Борис
Федорович выпивает "как правоверный еврей по субботам", и это тоже было
только частичной правдой. Потому что по субботам, конечно, Борис Федорович
тоже пил, но тогда он вовсе не был никаким евреем, а еще был татарином.
Евреем же он стал, разводясь в раббануте со своей женой из "пионерского
скверика". Фактически в раббануте должны были слушаться целых два дела: по
установлению национальности супругов и непосредственно по разводу.
Свидетелем у него проходил рав Бильдер в серой шляпе, который раньше был
правой рукой академика Чеботарева по математике в самой Казани, откуда у
Бори Усвяцова все кровные родственники. То есть свидетель был на редкость
солидным. Рав Бильдер специально шныряет целыми днями около раббанута, чтоб
совершать хорошие дела, а остальных свидетелей раввинам искать было лень.
И Борис Федорович все как требуется сообщил: что мамаша у него всю
жизнь была еврейка, зажигала перед субботой свечи, а главное, надо было
правильно сказать, как зовут его жену Раю или как ее называют какие-нибудь
два еврея. И именно так ее называли два хайфских еврея, с которыми она в это
время проживала и которые регулярно спускали Бориса Федоровича с лестницы,
когда он, напившись, приезжал к ней просить на лечение предательской
индейской раны в живот. И в конце процесса требовался совершеннейший пустяк,
чтобы Борис Федорович произнес присягу, что он отпускает свою жену Раю, мне
пришлось стоять рядом и диктовать ему, но когда мы дошли до формулы -- ХИ
МИГУРЕШЕТ МИМЕНИ -- она изгнана от меня, -- произошло вмешательство
провидения, и больше ничем то, что случилось, я объяснить не могу: Борис
Федорович неожиданно для всех присутствующих произнести эти магические слова
не смог! После того, как двенадцать раз подряд он вместо "МИМЕНИ" произнес
"МЕНЕМЕ", делая всю процедуру недействительной, раввинская тройка махнула
рукой и стала выписывать свидетельство о разводе. Сидели три
представительных ковенских даяна с поседевшими смоляными бородами и в
круглых добролюбовских очках и тревожно о чем-то переговаривались. Но из-за
этих "менеме" они были так утомлены, что у них просто не хватило сил
выяснить, кто же Борис Федорович -- коэн, левит или просто исраэль. И
основные строки -- "ненужное обязательно зачернуть" -- остались нетронутыми!
То есть Борис Федорович формально выполнил все нужные пункты и, к безумному
ужасу ковенцев, получил официальный диплом полного еврея, хоть чем он при
этом может заведовать в Храме, осталось совершенно неясным. Песню он знает
вообще только одну: "Я не умру, так с горя поседею", но поет ее скверно и
после нее сразу засыпает. При этом по званию он теперь на две головы выше
ешиботника Шкловца, который хоть и стал "исраэль", но во всех документах
было сказано, что Шкловец всего лишь "перешел в еврейство", и не обратить на
это внимания, конечно, было невозможно.
Впрочем, Борис Федорович - человек относительно культурный: он часто
упоминает имя "специона африканского" -- вообще очень интересуется
пуническими войнами, особенно битвой при Заме. И очень подробно знаком с
театром военных действий Второй мировой войны -- даже может довольно точно
вычертить дислокацию австралийских войск на Крите по пятитомнику Черчиля.
Поэтому звание, присвоенное ему раббанутом, не такое уж незаслуженное. Но
теперь, когда в бухарском скверике ребята справляют "каббалат шабат" --
сретение субботы -- Борису Федоровичу ковенцы часто выговаривают, что он
отказывается читать "броху", и он этим сильно недоволен. А когда степенный
ешиботник Венька Бен-Йосеф заявляет ему резонно, что "тебе же звание
присвоено!", Борис Федорович злится, начинает топать ногами и сердито
кричит: "Я этот диплом порву!"
Вообще у него начал портиться характер: напьется и начинает
допытываться, помню ли я Володьку Шестопалова, или злится на Глинку, что
никакого Сусанина на свете не существовало и Глинка его просто придумал из
головы.
Про то, что Сусанин выдуман, я впервые услышал именно от Бориса
Федоровича. А Володьку Шестопалова я не знаю.
Глава одиннадцатая
БЕРИ ВЫШЕ
В "Таамоне" никого не было. Негр растолкал меня и сказал, что они
закрываются. Может быть, Женя меня не заметил или просто не захотел меня
будить. Хмель прошел. Я попросил негра в последний раз записать мне на счет
и вышел на улицу. Запахло весной. Вот и еще одну зиму я здесь провел. Скоро
уже пальцев не хватит считать эти зимы. Я услышал, что меня кто-то тихо
окликает. Я подошел поближе. "Идите к Боре в госпиталь, -- зашептал Арьев,
-- я буду там вас ждать!" Он совершенно уже рехнулся, при встрече со мной
пока еще не нужны такие предосторожности. И я не собираю коробочки из-под
фруктового йогурта, как покойный Габриэлов. Но жизнь на дне очень
затягивает, и за средний класс меня принять уже нельзя.
Я пролез под колючую проволоку и стал ждать. Через несколько минут в
воротах госпиталя возник черный силуэт. Мы спустились по винтовой лестнице в
подвал, и я зажег толстую субботнюю свечу. Боря спал. Шиллера в подвале не
было, но в углу за его матрацем стояла початая бутылка арака.
Пока я оглядывался, Женя вел со мной шепотом невероятно возвышенный
разговор. Что пришли добрые люди с котом, и он струсил и сбежал с работы, но
теперь он им благодарен. Иначе он никогда бы не решился начать новую жизнь.
И мне он благодарен. Женя всегда немного плывет, и в разговорах его
постоянно приходится одергивать. "Вы не могли бы зайти ко мне в офис и
забрать оттуда мои вещи, -- прошептал он, -- я приготовил записку!"
-- Давайте я сделаю костерок, -- сказал я громким голосом, но Борис
Федорович даже не шелохнулся, -- у них тут дрова запасены. Пожрать вы с
собой ничего не захватили?
-- Что мне, с собой бутерброды таскать?! -- недовольно отозвался Арьев.
Не сердитесь, вот у Бори есть редиска. Он уже ничего толком не может
украсть, кроме редисок. Докладывайте, что с вами стряслось. С женой опять не
заладилось?
Перестаньте строить из себя Смердякова, -- прошипел он.
А вы перестаньте шептаться! Чего вы меня сюда ползком заставили
добираться? Поговорить о качестве прозы?
Я дал подписку о неразглашении.
Ох, ни хуя себе! О неразглашении чего?!
Большего я вам пока сказать не могу.
-- Женя, вы удивительный болтун. Вы уже почти все сказали.
Не ловите меня на слове!
Вы поступили работать в КГБ?
-- Бери выше!
-- Выше я не знаю. Ваше здоровье!
-- Крепкая, зараза. Знаете, чувствую себя обновленным человеком!
Мы пили арак из горлышка и закусывали редиской, Арьев сообщал мне прямо
поразительные вещи! Этот трепетный человек, этот эстет с больной печенкой
вдруг устроился в какое-то тайное русское общество, ля ренессанс рюс!
-- Ну хорошо, русский союз, Молодая Россия, но при чем тут вы? --
недоуменно выспрашивал я. -- У вас еврейский индекс пятьдесят четыре?
Индекс липовый. И они об этом знают. Я -- русский, хорошо бы вам это
запомнить! -- упрямо отвечал мой собеседник.
-- Хорошо, хорошо, я не против, я тоже русский.
Борис Федорович Усвяцов перевернулся во сне и что-то промычал.
Мы еще выпили, и Арьев продолжал болтать о русских реформах.
"Зашевелились! Они думают теперь колонизировать Аляску. Но старец сказал
свое решительное "нет!", пусть гады возвращаются! Этих туда, а тех -- сюда!
И знаете, кто их повернет? Пресса! Их повернет наш печатный орган. Эта
газета изменит судьбы мира!"
Женя был страшно взвинчен. Он размахивал своими нелепыми руками, и на
мрачных госпитальных стенах от костра отражались длинные тревожные тени.
-- Вы имеете хоть отдаленное представление о том, как делается газета?
Я закончил с отличием тартуский филфак!
Мы все тут что-нибудь закончили, -- сказал я.
-- Понимаете, -- пьяным голосом орал Арьев, -- Министерство Интеграции
хочет купить старика -- и израильтян можно по-человечески понять, евреев
сюда пока больше везти нельзя. Тогда самим нечего будет жрать. Конечно, живы
сионистские идеалы, но людей нельзя селить в юртах! Они все-таки не монголы!
И зря старец не готов ни к каким компромиссам! Но он неподкупен. Чист как
кристалл. А претворять его идеи за гроши приходится нам, рядовым работникам
"Конгресса"! Только вы никому не говорите, что я с вами делюсь, -- это в
ваших же интересах. Они вас раздавят!
-- Меня уже некуда дальше давить. Так это и есть "Русский конгресс"? Я
уже имел счастье слышать.
Женя картинно развел руками: "Через пять лет в России не останется ни
одного еврея! "Национальный обмен" -- вот главная идея старика! Помочь всем
угнетенным нациям вернуться в точки исхода. И вернуть России всех
генетически русских!"
-- Бред! Каких русских?! Разве что вы сами и пять придурков в
Аргентине. Но я не видел еще ни одного человека, который готов вернуться в
Новую Москву. И как вам удастся их отловить? Или вы их клиппируете, как
аистов?!
Женя посмотрел на меня внимательно, но сдержался и ничего не сказал. Я
понял, что он чего-то не договаривает.
-- Слушайте, Арьев, шепните мне по-честному, вы же не поддерживали
"Указ 512"?! Зачем же вы с ними сотрудничаете? Вы плохо кончите.
Может быть и так, -- сказал он, на секунду очнувшись, -- терять мне все
равно нечего. Вам никогда не приходилось служить в национальном офисе?
Сидеть там с половины восьмого до трех и молиться на свой индекс?!
Единственная отдушина -- это читать в сортирах детективы. А тут запахло
свободой и жизнью. И все-таки делаем настоящее дело! Скоро в Израиле
появится свой Нобелевский лауреат!
-- В какой области?
При чем тут области? В литературной области! В изящной словесности.
Я только изумленно присвистнул.
А кого вы собираетесь отрядить в Нобелевские лауреаты? Ирину Левинзон?!
Или, может быть, Гришку Вассермана?
Это еще кто? Поэт? Сколько их развелось! -- Женя неодобрительно раздул
ноздри. -- Нет, скорее всего, выдвинут Мишку Менделевича.
-- "Армяшку"? -- опешил я.
-- Да вы читали его дремы о русском корне? Старец был потрясен!
-- Я не читаю по-турецки.
-- И зря! Впрочем, есть переводы. Я впервые кому-то позавидовал --
талантище! Даром что бакинец.
-- Слушайте, может быть, вы и сами надумали вернуться? -- спросил я с
любопытством.
Арьев деланно засмеялся: "А почему бы и нет? Все куда-нибудь
возвращаются. Все равно скоро подохнем. Если вы захотите, я скоро смогу
начать вас печатать. Да не стройте из себя девственницу! Раз пишете, значит
желаете видеть себя напечатанным. Если старцу Ножницыну подойдет, я смогу
брать у вас по одному материалу в номер. Тема не имеет значения".
-- У вас что, ежемесячник? -- как можно вежливее спросил я.
А черт его знает, я еще сам не разобрался. Говорят, что это будет не
простая газета, а, так сказать, для вождей. Вроде предостережения.
-- Кто же это вам говорил?
-- Кто надо, тот и говорил. Начальство говорило. В общем, ждите меня
здесь по четвергам, и пока никому ни слова. В это же время, и приготовьте
какой-нибудь стоящий материал. Этот упырь пусть тут пока валяется, а второго
юродивого мы отсюда перевели.
Я решил, что ослышался, и промолчал.
-- У вас нет с собой немного денег? -- спросил я. -- В виде аванса.
С деньгами сложность. Я же сказал вам, что текст должен понравиться
старцу. Сколько вам нужно?
Дайте сто шекелей. Или знаете, дайте сразу сто двадцать. Если рассказ
не подойдет, то я вам верну.
Брат! Ты сделаешь так, чтобы рассказ подошел! -- жестко отрезал Арьев и
стал подниматься к выходу.
-- Я постараюсь, "брат", -- сказал я ему вдогонку. И вдруг увидел, что
Борис Федорович не спит и пристально из темноты на меня смотрит.
- Продался христопродавцу? -- торжественно спросил он.
- Продался, продался, -- ответил я недовольно.
- Если эта гнида что-нибудь сделает с Шиллером, я ему пасть порву.
- Конечно, Боря, порвешь, -- сказал я устало, - но лучше тебе самому
отсюда убираться.
Он зло засопел, потом пробурчал:
-- Возраст уже не тот -- мне хата нужна с плитой. Веди меня к
христианам -- пусть везут в Европу, я согласен.
Хорошо. В следующий понедельник пойдем, в Йом-шени. Только не пей с
утра - Ван-Хувен этого сильно не любит.
Глава двенадцатая
АРЬЕВ НЕ СОВРАЛ
Держа деньги в руках, я поплелся домой. Теплый ветерок из спящей
кондитерской потрепал меня по лицу. Где-то в конце мира, на краю бездны,
брести к себе в бревенчатый сарай, думал я. Вот то, чего ты хотел. И
добился. Ты свободен. Ты на хуй никому не нужен. Кроме Бориса Федоровича и
этих джигитов, которым ты должен за квартиру. И самый близкий тебе человек
Арьев все время мелет чепуху про дружбу, про нехватку чуткого собеседника и
пугается теней от костра. А теперь еще вступает в эту таинственную русскую
лигу, и до него уже не достучаться. Но даже Боре Усвяцову помочь я не в
состоянии. В христианское посольство я его, конечно, отвести смогу. Тут есть
такие придурки. Раз в год они нагоняют сюда баб в передничках, и те
маршируют по улицам и скандируют, как они любят евреев. Но Боре там ничего
не отколется -- у него слишком высокий еврейский индекс.
Я носком открыл дверь своей парадной и неожиданно на чем-то
поскользнулся. Тогда я включил свет. Вся лестница была усеяна бумагами,
более того, я сразу понял, что это мои собственные папки. "Маккавеи!" --
ужас промелькнул у меня мозгу. Уже несколько месяцев я не подтверждал свой
индекс, но пока это могло ограничиться простым штрафом. Я побежал наверх.
В комнате творилось что-то невообразимое. Все было вверх дном, диван
вспорот, перевернуты полки, разодраны картонные ящики, в которых я держал
старые письма. Нашли где искать! Я тихонечко выругался и начал сносить вещи
обратно к себе в квартиру. Соседи спали. Раскладывать книги по полкам я
поленился -- притащил все, бросил на пол и, обессиленный, опустился на стул.
Меня уже второй раз пытались ограбить, но у меня совершенно нечего взять.
Письма все смяты, фотографии сорваны со стен.
За один день у меня было слишком много впечатлений. Еще этого мудака
Арьева подменили. Я видел много людей, которым начинает сниться нечисть, и
сейчас это был кандидат номер один на психдиспансер.
На следующее утро я спустился в мясную лавку к хозяину и постучался к
соседкам. Тайная полиция "маккавеев" всегда предупреждает соседей, но на
этот раз никто ничего не слышал. Но прошло несколько дней, и ко мне в дверь
кто-то осторожно постучался. "Нет никого? -- чуть слышно прохрипел Аркадий
Ионович (а это был он). -- Закрой на всякий случай ставни, никто не знает,
что я в городе".
Выглядел он встревоженным, и ему хотелось чем-то со мной поделиться. Я
пошел ставить чайник, и когда вернулся в комнату, он уже извертелся на
табурете.
-- Послушай, -- сказал он, -- я немедленно отсюда уезжаю. Денег -- ни
гроша. На тебя вся надежда.
Меня поразило и то, что он впервые обратился ко мне на "ты", и то, что
его лицо было как-то необычно вдавлено и перекошено по оси.
-- Пора вам тоже завязать с питьем, -- посоветовал я, -- кажется, что
по вам проехал танк.
-- Молчи, у меня нет времени, -- прошипел он, -- ты был у меня дома?
Такой, блядь, погром устроили, будьте нате! Но это еще не все. Я тебе сейчас
порасскажу такое, что у тебя волосы встанут дыбом. Верные сведения. Плесни
мне еще чая. Но проболтаешься -- пеняй на себя!
-- Вы все с ума посходили! -- сказал я, чтобы что-нибудь сказать. Я
налил ему чая в большую кружку в горошек и слушал, не прерывая, пока он
передавал мне сведения о списке жертв, о профессоре Тараскине и, наконец, о
"Конгрессе".
-- Ну как тебе? -- спросил он наконец, глядя на меня и пытаясь понять,
какие из его ужасных историй мне уже известны.
-- Знаете, меня тоже громили, -- сказал я, -- но я решил, что это
"маккавеи".
-- Да кому ты нужен! Разумеется, это "Конгресс"! Они всюду ищут вещи
Габриэлова.
"О Господи, если это так, -- подумал я, -- то значит "брату Арьеву"
поручили выманить меня из квартиры. Вот тебе и "нехватка чуткого
собеседника!".
- Как фамилия этого эмиссара? -- спросил я вслух.
Барски. Грегори Барски. Прилетел из Стокгольма.
-- Еврей?
- Черт его знает! Кто их сейчас разберет? С виду довольно гладкий.
- Фамилия знакомая. И вы действительно уверены, что они упоминали мое
имя?
Аркадий Ионович вместо ответа покачал головой.
- Я уезжаю, -- сказал он, -- а ты как знаешь. Я тут больше не останусь
ни дня. Всем заправляет старец Н. Скажет в Висконсине слово -- и тебя тут
сварят в кипятке.
- Не преувеличивайте! Не может быть, чушь какая-то.
- Еще как сварят. Ты -- младенец. Ты бы видел, как они отделали
Габриэлова! Теперь на очереди Шиллер, но сами хороши! -- грустно усмехнулся
он. -- Уволокли у этого шведа портфель на вокзале из-под самого носа.
-- Столько лет спокойно жили, а теперь начинается какой-то бред. И
зачем им понадобился Тараскин?
-- Они ищут бывших журналистов, а Тараскин еще почище -- он работал в
"Вопросах философии". Теперь его стерегут два михайловца, ходят за ним по
пятам: Леха и его батяня. Я их видел сегодня на улице. Профессор в чистом
костюме -- заговаривается, но совершенно трезвый. Им сняли контору в
Рехавии.
- Как же ему удается не пить?!
- Попьешь тут! Ампулу вшили в одно место: нос блестит, глаза выпучены,
а пить боится. Используют его -- и в расход.
- Да откуда вы все знаете?
- Знаю!
- И газета тоже при них?
Газеты фактически еще никакой нет. Иначе им не нужен был бы Тараскин.
Старец дал приказ открыть газету, и теперь они роют землю, ищут толкового
редактора. Управляет всем этот толстый боров. Остальные все пешки. Страшный
человек. Ловит гири на шею.
- Какие гири?
- Какие-то гири. Настоящий людоед! Куинбус Флестрин. Тоже называет себя
писателем. Можешь обменяться с ним опытом.
- А что это за история с Нобелевским лауреатом?
- Ах, ты и это слышал! Можно сдохнуть. "Армяшка" носится по Бен-Иегуде
и всем докладывает, что он пишет лучше Бродского.
- Но вы смотрите, они и Фишера окрутили!
- Это как раз не удивительно -- Фишер чует деньги. Сам этот Барски без
гроша, но старец Н. сидит на бочке с золотом! Нам-то от этого не легче --
надвигается чума. Я вожу их за нос и пока ничего не подписал. Мне просто
страшно. Зря ты меня не слушаешь: надо уезжать!
- Да плевать я на них хотел.
Аркадий Ионович вздохнул. Допил остатки чая. Взял двадцать шекелей и
пакетик с бутербродом, который я ему завернул, и на цыпочках вышел.
Барски без гроша, но старец Н. сидит на бочке с золотом! Нам-то от
этого не легче -- надвигается чума. Я вожу их за нос и пока ничего не
подписал. Мне просто страшно. Зря ты меня не слушаешь: надо уезжать!
-- Да плевать я на них хотел.
Аркадий Ионович вздохнул. Допил остатки чая. Взял двадцать шекелей и
пакетик с бутербродом, который я ему завернул, и на цыпочках вышел.
Глава тринадцатая
КОВЕНСКАЯ ЕШИВА "ШАЛОМ"
Встреча, о которой мне рассказывал Аркадий Ионович, меня, надо
признаться, ошарашила. Теперь я уже точно выяснил, что через двое суток
после эпопеи с котом Григорий Сильвестрович Барски позвонил в ковенскую
ешиву "Шалом" и представился.
Он сказал, что находится в Святом городе со специальной миссией,
являясь посланником "Русского Конгресса". И что не далее как этой осенью был
удостоен аудиенции у Верховного ковенского Гаона! И Гаон настоял на том,
чтобы, находясь в Иерусалиме, Григорий Сильвестрович обязательно заручился
поддержкой ковенцев, и прочее, и прочее, и прочее. По этому поводу он и
звонит.
Надо отметить, что финансовое положение ковенской ешивы было к этому
моменту весьма нестабильным. На бедность, конечно, никто не жаловался,
деньги вкладывались неплохо. Но с другой стороны, время было смутным,
правильнее сейчас было покупать недвижимость, но коль скоро ты этим
занимаешься, банковские платежи даже в Святом городе пока все-таки
оставались несвятыми.
А поступления от Великого Гаона были, разумеется, как солнечный свет
или как воды Мерава, но если бы им быть еще чуточку пообильнее! Кроме того,
с ковенцами соперничали два других русских духовных центра: дела и у
сатмарцев и у любавичских хасидов шли замечательно, и отвоевывать у них
сердца новых эмигрантов тоже стоило пару копеек.
И когда Григорий Сильвестрович сказал по телефону, что Фишера в
Нью-Джерси по-прежнему помнят и ценят, его пригласили в ешиву
незамедлительно.
Впечатление на ковенцев Григорий Сильвестрович произвел смешанное. Что
может быть общего у постигшего еврея с, извините меня, представителем
"Гойского Конгресса", с настоящим русским хамом с бритым затылком и
маленькими голубенькими глазками! (Не при Моисее Шкловце будет сказано: в
блестящих комментариях Раши есть четкое указание, что "при прозелите, и даже
при его правнуках до десятого колена, не следует дурно отзываться о
неевреях!") И затылок, конечно, затылком, но что-то в глубине души
подсказывало раву Фишеру, что гость этот подозрительно свой. То есть такой
хват, что правильнее будет держать глаза и уши открытыми, а у человека,
может оказаться, есть что сказать. Даже если допустить, что болтовня Аркадия
Ионовича являлась правдой, что Барски был в опале и старец Ножницын не
ставил его ни в грош, то это в жизни никому в голову прийти не могло. Он
говорил о старце свободно, с большим уважением, но без тени подобострастия.
Себя же Барски определил скромным литератором и художником боди арта, ну и,
кроме того, безымянным солдатом "Русского Конгресса", маленьким винтиком
большой машины, которую ведет старец.
Еще он сказал, что четко понимает свою ответственность перед Россией и
перед российским еврейством, возвращающимся на историческую родину. И
"Русский Конгресс" готов протянуть возвращающемуся еврейству руку
материальной помощи. Если потребуется.
Главный упор доктор Барски делал на "последнем национальном обмене" и
на русской крови, которую по заданию старца он повсюду разыскивал. Чего бы
она ни стоила.
"Старец считает, что русские -- это в каком-то смысле евреи будущего!
-- произнес высокопарно Григорий Сильвестрович, глядя прямо в глаза
шаломовцам. -- Но в отрыве от Святой России русские становятся мировой
заразой! И русская кровь, разбрызганная по планете, должна вернуться к своим
истокам!"
В общем, в словах гостя не было никакого миссионерства, никаких
"крещений Руси" -- то есть ничего опасного или оскорбительного для
ковенского уха, кроме, может быть, слабого экуменистического душка.
Еще он сказал, что для него большая честь познакомиться с Бецалелем
Шендеровичем, у которого в издательстве "Шалом" только что вышел потрясающий
трактат. Шендерович смущенно зарделся. Трактат был о добровольности
отделения майсера и трумы -- о тех мирных жертвах, которые ковенские жены
выносили в целлофановых пакетиках к помойкам, и доктор Барски сделал по
поводу текста несколько грубоватых, но точных замечаний. И о еврейских
нотаблях он слышал, и о системе сфирот он, разумеется, знал, и на Седьмой
авеню побывать успел, то есть видно было, что подготовку прибывший прошел
самую основательную.
О старце Ножницыне гость еще добавил успокаивающе, что Андрей
Дормидонтович искренне ненавидит, когда евреи крестятся в православие --
топает ногами, плюется и кричит, что у каждой исторической нации имеется
собственный путь. И для России опасны не сотни тысяч простых еврейских
тружеников, которые с уважением относятся к традициям своих отцов, а опасны
несколько сотен неоварягов, которые сидят где-то под видом русских
математиков, мешают всем жить и мутят воду. Но и русские, которые не готовы
вернуться в Россию, играют аналогичную позорную роль.
Рав Фишер, слыша такие слова, только благословил судьбу, что на
совещание не был приглашен Пашка Бельдман, который все эти песни про русскую
кровь ненавидел, а Фишер его, к сожалению, откровенно побаивался.
Говаривали, что Пашка уже принял клятву "маккавеев", а кроме того, он что-то
знает о коммерческих делах рава Баруха-Менахема Фишера, чего посторонним
знать вовсе не следует, и держит этим начальника ешивы в своих руках. Эффект
речей доктора Барски был неожиданным. Шкловец и Шендерович делали вид, что
они не понимают ничего, ну буквально ни единого слова! А Фишер сидел,
развалившись в кресле, и довольно безучастно слушал. Видно было, что ему не
терпится остаться с гостем наедине. И каждый раз, когда Шендерович или
Шкловец открывали рот, чтобы сделать замечание, Фишер очень недовольно и
болезненно морщился.
Наконец, Григорий Сильвестрович приостановил свой рассказ и подвел
черту. "Вы спросите, чего же я, собственно, ищу?! Я вижу, что вы хотите
реального и четкого ответа! Я вам отвечу. Более того, мой ответ уже утрясен
с Великим Гаоном! -- сказал Григорий Сильвестрович, подняв руки к небу. --
Мне нужен Нобелевский лауреат от вашей ешивы!"
Шендерович и Шкловец только разинули рты. Даже рав Фишер не удержался и
озадаченно крякнул. И в этот момент доктор Барски приоткрыл, наконец, свои
карты.
Он напомнил, что следующий год по инициативе ЮНЕСКО объявлен годом
экуменизма. И Нобелевский комитет, в связи с этим, полностью меняет на год
порядок выдвижения кандидатов: обязательным будет проведение региональных
литературных конкурсов, и все до последнего кандидаты будут представляться
различными религиозными институтами. И вот старец Андрей Дормидонтович Н., у
которого вообще-то нету времени следить за сиюминутными литературными
событиями, тем не менее, сумел гениально предвидеть, что победитель
следующего конкурса, во-первых, должен проживать в Иерусалиме и, во-вторых,
иметь еврейское происхождение. А задача Григория Сильвестровича --
как-нибудь его разыскать и взять эту поэтическую душу под опеку своей
газеты. Да, да! Речь шла именно о поэте Михаиле Менделевиче, авторе
"Поэтических дрем"! О Менделевиче, который умел слагать стихи на узбекском,
на турецком, на русском, на иврите, но и не только! И, несомненно, являлся
поэтом самого всемирного масштаба и мощи. Неважно, что последнюю пару лет он
уже не числится студентом ковенской ешивы: старец имел наслаждение прочитать
блестящие переводы из Иегуды Галеви, которые по заказу издательства "Шалом"
Менделевич создал прошлой осенью. И нобелевское выдвижение от ешивы можно
было оформлять практически безо всяких натяжек. А работа по подготовке к
иерусалимскому региональному конкурсу уже кипела! Главный конкурент
Менделевича -- поэт-трибун Ури Белкер-Замойский, например, шел от
ортодоксальных иерусалимских церквей, и его так интенсивно поддерживала
Москва, что Андрей Дормидонтович по-настоящему бил тревогу.
-- А вы, надеюсь, знаете, что этот Менделевич когда-то состоял в
католическом кружке? -- не удержался и завистливо ляпнул Шкловец.
Григорий Сильвестрович укоризненно посмотрел на Шкловца и ответил, что
"да", что он, разумеется, все знает, но нужно уметь прощать заблуждения
молодости. Чаадаев, к слову сказать, тоже был католиком, а старец Н. уважает
его как мыслителя и почитает себе равным. "За кем не водилось грешков!" --
ласково добавил доктор Барски, и у постигшего Шкловца в одно мгновение
рубашка и даже все кисточки цицим прилипли к спине, и дальнейшая беседа
только с трудом доносилась до его слуха. Кажется, он понял.
"Старец Ножницын имеет достаточно заслуг перед миром, чтобы этот мир
считался с его нобелевским выбором! -- торжественно выкрикивал доктор
Барски. -- И старец Андрей Дормидонтович заверяет западную демократию, что
именно "Русский Конгресс" поможет миру освободиться от вмешательства русской
нации! На это старец бросит все свои миллионы! Но и наоборот..."
Но и наоборот, -- повторил Григорий Сильвестрович более спокойным
голосом, -- кстати, насколько мне известно, у вас в ешиве есть много
русских...
Глава четырнадцатая
ВАН-ХУВЕН
"Мартовское утро синело, голубело за окном, и, как гул моря, нарастал
мерный шум базара", -- написал я и задумался. Все-таки жизнь -- загадка!
Один живет семьдесят лет и не умнеет, а второй даже не рождается. За моим
окном ничего не синело и не голубело. За моим окном небо становится видно,
только если из него высунуться по пояс. Я точно решил, что если Борис
Федорович с утра заявится ко мне пьяным, то ни в какое посольство христиан я
его не поведу. Но в полдесятого вместо Бори ко мне ввалился Семен Черток.
"Вставать надо пораньше, мыслитель, вот уже полиция гавкает", -- сказал он.
Базарная полиция в половине десятого поздравляет израильский народ с началом
торгового дня и просит не оставлять без присмотра велосипеды.
-- Слушай, писатель, такой вот к тебе интерес: есть пятьдесят
килограммов хорошей денежной бумаги. Все чистенько -- без грузин. Нужен
абсолютно надежный художник и свой типограф. Или хотя бы на пару месяцев
типографский станок. Попроси Андрюху Р.! Тебе он не откажет.
-- Андрюха Р. вернулся из Москвы, повернулся лицом к стене и лежит. Его
еще ни разу никто трезвым не видел. Судебный исполнитель у него даже собачку
описал, Коку. Какой из него работник! Да и вообще, почему ты решил
обратиться ко мне?
-- Знаешь, я все-таки считаю тебя писателем, хотя и очень плохим. И
кончай ты из себя строить: не может у тебя не быть знакомой типографии.
-- А если я тебя продам? -- засмеялся я.
-- Ты не продашь, поленишься.
-- Слушай, Черток, уходи по-хорошему. Нет у меня никаких типографий --
я писатель без типографий.
Я еле-еле успел его спровадить к приходу Бориса Федоровича. Боря был в
свежей розовой рубашке, от которой пахло Машбиром, и под мышкой кулек с
жуткими серыми сардельками.
-- Сарделек купил, свари! -- попросил Усвяцов.
-- Ты бы и мне чистую рубашку где-нибудь купил, -- сказал я.
-- Не было твоего размера, -- ответил Борис Федорович, -- ты давай
побыстрее, дело надо делать.
"Что за культ дела существует в русском народе! -- думал я, глядя как
Борис Федорович жадно заглатывает сардельки. -- Тут тебе и "дело, которому
ты служишь", "дело 306", "дело пестрых". Да что там Усвяцов! Как будто у
меня у самого не холодеет внизу от магического слова "надо"!"
Боря поел, и мы пошли пешком на узенькую улочку, название которой мне,
хоть убей, не запомнить. В трехэтажный особнячок за золотой доской, где
любят ближнего своего. Где, если ты посмотрел на женщину с вожделением, ты
уже прелюбодействовал с ней в сердце своем! Нервничал Боря жутко. А внутри
[ ]посольства он просто онемел: такой роскоши со швейцаром он не
видел никогда в своей жизни. До самого посла Ван-Хувена нас, конечно, не
допустили. Я даже не вполне уверен, что этот посол реально существует, что
он не мираж в пустыне и не летучий голландец. Но зато, пока Боря озирался на
роскошные хрустальные люстры, я сел на плюшевый стул -- прямо перед
секретаршей в кокошнике -- и кратко изложил ей Борину трудовую биографию. Ни
про каких "фраеров" и "сук" я рассказывать на всякий случай не стал, а
просто объяснил ей, что Борис Федорович уроженец стольного града Казани и в
прошлом известный казанский демократ, которого очень обижало притеснение
русской церкви. Голландская секретарша в металлических очках понимающе мне
кивнула. С другой стороны, сказал я, Борис Усвяцов всю свою сознательную
жизнь боролся за религиозные права казанских евреев и получил за это два
срока, один из которых ему навесили в лагере. И вот из этих двух
обстоятельств его жизни она может выбрать любое, которое ближе ее конфессии.
Секретарша была чудовищно, просто невероятно худа! У меня язык не
поворачивается просить на хлеб у таких худых секретарш. Сколько мне при этом
не болтай про религиозные догмы. А посмотрите -- каких красавиц нам
поставляет голодающая Москва! Посмотрите на секретарш в министерстве
национальной абсорбции! Какие Вакх и Церера, какие московские Андромеды с
каштановыми глазами, богини израильского плодородия! Попроси -- и эти дадут!
А что можно выпросить у секретарши, которая худа, как фанера, сколько бы ты
не прелюбодействовал с ней в сердце своем?! Институт секретарш -- очень
тонкий институт! Что приключилось с тобой, Голландия! Видно, прошло время,
когда державные цари числились твоими плотниками. Что за Ван-Дейков ты шлешь
нам, в которых не могут поверить даже неразборчивые румынские кассирши!
Отощали твои Саскии! Да и какая вер