Оцените этот текст:


---------------------------------------------------------------
     © Copyright Андрей  Щупов
     Email: komik@uralonline.ru
     WWW: http://ak.uralonline.ru/
     Date: 19 jan 1999
     Два рассказа предложены на номинирование в "Тенета-98"
---------------------------------------------------------------




     За окном утренняя морось -- нечто среднее между снегом и
детскими плевочками. Будильник показывает десять, однако вставать
нет желания, а что есть -- непонятно. Утро принадлежит воскресенью,
но это неправда. На самом деле все сегодня принадлежит тучам, серой
хмари и ртутному столбику, застывшему чуть ниже нулевой отметки.
Зима откровенно не уральская. Все соответствует самым грустным
прогнозам экологов: температурные катаклизмы, парниковый эффект,
начало конца. Скоро отправится ко дну бедная Венеция, за ней -- наш
любимый Питербург, участь второй большой Атлантиды постигнет
Нидерланды. Но хуже всего, что я один в четырех стенах -- все равно
как смертник в душной камере, как забытый матрос в утонувшей
подлодке. Я не думаю о глобальном, я думаю только о себе. Тому есть
причина. Даже самые расчудесные выходные не в радость, когда от вас
уходят любимые жены. А моя ушла. Собрала сумку, погрозила
изящным кулачком и ушла. Такой и запомнилась: глаза -- зеленый
дымчатый виноград, щеки -- яблочно пунцовые, кулачок -- крепкий,
осуждающий... И была-то она у меня одна-единственная, и ту не
удержал. Был бы мусульманином, может, и не переживал бы так, а тут
грустно почему-то, тоскливо. И прямо с утра голова начинает
медленно закипать.
     Сам виноват, -- думаю я и, глотая таблетку цитрамона,
переваливаюсь на другой бок. Чтобы запить лекарство, надо встать и
сходить на кухню, но вставать лень, и я закусываю цитрамон
телевизором. Выступает кто-то из депутатов. Все знакомо до слез, до
икоты. Таблетка встает поперек горла, я икаю и таращусь на
телеэкран.
     А там, разумеется, хорошие новости от пэдихрю: очередная
коллективная голодовка сантехников, вал оглушающих открытий в
области женских прокладок. Человечество чувствует себя остойчиво и
уверено: зубы с утра до вечера защищает "Орбит", природные
кингстоны тоже надежно перекрыты. Под занавес -- самое сладкое. В
качестве десерта подают известие о том, что американского
президента вновь застукали с какой-то крашеной медсестричкой. Она,
дескать, хотела дать ему аспирин, но от волнения перепутала с
упаковкой "Виагры". Результат -- вполне прозаичен: девица
решительно отказалась от аборта, мамаша медсестры пригрозила
судом, папаша пожелал набить морду лично. Но президентами не
рождаются, президентами становятся. Хитрый глава скоренько
объявил войну брехенвильцам, и потенциального зятька забрили в
сержанты, тещу с дочерью отправили в санитарный эшелон. И вот уже
летят невидимые "Стелз" с бомбами под треугольными крыльями.
Столица Брехенвиля пылает, обиженные граждане сыпят нотами
протеста. Только при чем здесь Америка, при чем здесь президент?
Шерше ля фам! С нее и спросите... Эх, был бы я русским царем! Уж я
бы навел порядок! Если б меня только назначили! Хоть на полгодика...
Боже ж мой! Что бы тогда вокруг началось! Сказка! Рай! Без пяти
минут коммунизм!..
     На эти самые пять минут я даже забываю о застрявшей в горле
таблетке. Потому что все вокруг фонтанирует фейерверками, цветет и
благоухает. Сияет солнце, и тучи бросаются врассыпную, кружа далеко
в обход российских границ. Вместо града -- мудрые, как сократовский
лоб, реформы, вместо дождя -- добрые, как мишка Вини-Пух, слова.
Читая газеты, люди -- о, чудо! -- улыбаются, и нация упавшим
лыжником цепляется за палки, оскальзываясь, поднимается с колен.
Даешь отечественную зубную пасту! И мыло с шампунем --
исключительно свои! У них закупать только бананы с телевизорами,
все остальное -- наше! И парочку батарей "С-300" вкупе с
"Тунгусками" -- в вагоны и срочным образом на Ближний Восток! В
обмен на финики с изюмом. И вот уже уральское оружие разит
агрессора, радостные брехенвильцы хохочут, отплясывая гопака на
крышах. "Томогавки" валятся с неба вперемешку с грузными
бомбардировщиками. Точь-в-точь как сегодняшний снег. Пентагон в
шоке, Белый Дом в панике. Летчики отказываются выполнять боевые
задания. Даже за дополнительные доллары. Раньше соглашались, а
теперь нет -- сидят в ангарах, режутся в домино. Погибать и пропадать
во цвете лет -- мучительно больно и обидно. Тем паче -- из какой-то
крашеной медсестры. Ну уж, дудки! Миру, как говорится, мир!.. В
итоге -- сокрушительный импичмент, прекращение войны,
аннулирование всех российских долгов. С Ближнего Востока плывут
вереницы караванов. Не с анашой и героином, -- совсем даже
наоборот. Все мечтают купить у нас средства ПВО. На верблюжьих
спинах -- тугие сумки с золотыми слитками и новенькими "евро".
Шейхи не скупятся. Видя такую картину, НАТО смущенно просит
прощения, Совет Безопасности клянется впредь без разрешения не
делать ни шага. А я, красивый, неприступный, веду переговоры лично,
попыхивая папироской, свободно цедя слова и фразы на английском с
немецким, мимоходом уличая в неточностях волнующихся
переводчиков. Обманутый моим добродушием, французский аташе
пытается меня приобнять, но я на чеку. Неуловимым движением бью
его под ложечку. Спокуха, Комаров! Обойдемся без рук!.. Простите, но
я... Без "но"! Потому как все помню, камарад! До копеечки! В
нынешней войне ты, конечно, не участвовал, но где в твоих музеях
униформа наших солдат? Почему в хронике Второй Мировой
фигурирует один де Голль? Он, конечно, Шарль, да только без наших
двадцати с лишним миллионов ни черта бы вы, братцы, не сделали. И
хваленую вашу линию Мажино немцы схавали, как пару худых
бутербродов! Эх, не Кусто бы с Депардье, прописал бы вам ижицу...
Кес ке се?.. Не кескесе, а ижицу! Лекарство такое... Да, но пардон!..
Хрен тебе, а не пардон! Газданова-то опять же вы в Париже мытарили?
Такого мужика -- и в таксисты! А ядерные испытания?! А принцесса
Диана?.. Эх, если б не Пьер Ришар с Бельиондо!.. И нечего тут
кривиться! Мы вам еще за двенадцатый год всего не припомнили. А
своими "Миражиками" ты тут не размахивай. Как говорится, есть у нас
метод против Коли Сапрыкина. В виде Су-37-го...
     Я возвращаюсь на землю, и палец вновь колотит по пульту. На
экране -- очередной депутат. Глаза вместе, щеки врозь, фразы
маршевыми пролетами -- вверх и вниз, в обход слуха, словно кто
царапает гвоздем по стеклу. Я резво щелкаю кнопками, сигаю по
каналам, словно по кочкам. Но болото непроходимо. Всюду одни и те
же сытые, о чем-то поскрипывающие лица. Приходится возобновлять
прыжки. Мой японский "Шарп" ("мой" и "японский" -- хорошо,
верно?) берет одиннадцать телеканалов, и для меня, привычного к
вековечным российским двум, подобный диапазон -- сущее раздолье.
Таким раздольем кажутся ребенку наши квартиры лет этак до шести-
семи, пока макушка не начинает упираться в притолку, а ребра в стены
безвариантного клозета.
     Очередная молния через экран, и какой-то деятель за столом, с
крючком ноги на колене ласково принимается убеждать меня, что
исконного языка нечего стесняться, он был, есть и будет, что именно в
нем кроется особый колорит России, что от правды бегут только
хлюпики и невежды, а на самом деле бежать надо совсем даже в
обратную сторону.
     Не вняв доброму совету, я нажимаю кнопку и все-таки убегаю от
правды. Попутно начинаю кое-что припоминать о выступавшем.
Кажется, это известный театрал. Артисты у него отважно обнажают на
сцене сокровенные участки тела, а в монологах вставляют непечатные
выражения, от которых публика жмется и глупо хихикает. А что вы
хотите? Правда -- это правда, и колорит -- это колорит.
     Чуточку взвинтив напряжение в ноющей голове, я делаю
безрадостный вывод: человечество вновь меня обскакало. Не подлежит
сомнению, что я в списке хлюпиков и невежд. Поэты и киношники с
пеной у рта доказывают естественность нецензурных афоризмов, а я,
брошенный муж, непоэт и некиношник, этих самых афоризмов по
невежеству своему избегаю. Ханжа брюзга и, страшно подумать, --
натурал!
     Игнорируя теледебаты, пальцами левой ноги я почесываю пятку
правой, вслепую продолжаю наигрывать на пульте. Так чуточку
веселее. Голоса перебивают друг дружку, создается впечатление
перебранки. Будни парламента. Каждый о своем, и никто никому не
внемлет. Только пустыня и только Богу...
     Почти засыпаю, однако заслышав знакомые интонации, сонно
поворачиваю голову. Говорящего разглядываю не сразу. Возле дивана
стул, на стуле завлекательно красные трусы. Сразу уточняю: трусы
мужские -- мои. Из трусов торчит голова финансового гения Майдара
(не путать с Мойдодыром!). Он объясняет и растолковывает мне
насчет денег, которые я, не туда вкладывал, и насчет депутатов,
которых я не так выбирал. Потому, дескать, теперь и пусто. На душе, в
кошельке, всюду. Говорит он убедительно, и лоб у него убедительный.
Почти как щеки. В детстве он был, вероятно, красивым мальчиком --
румяным пятерочником, с кулаками бросающимся на хулиганов,
смущенным шепотом сообщающим завучу про курильщиков в туалете.
Все у него записано в блокнотик, ничего не перепутано -- фамилии,
классы, количество и марка выкуренных сигарет. Мальчик безусловно
блистал талантами. Мог бы, наверное, выучиться на доброго
бухгалтера, но фигушки! -- скатился в депутаты. И скажет ему потом
родная мама: "Лучше бы ты стал бухгалтером". Не поймет, старая, не
оценит.

     * * *

     Окончательно дозрев, я решительно поднимаюсь. Хватит! Мариша,
конечно, ушла, но жизнь-то ведь не закончена! И если нецельная
натура сознает, что она нецельная, то у нее есть еще шанс исправиться.
А я сознаю. Я очень временами сознаю!
     По-солдатски одеваюсь, трусцой бегу на кухню. Пара ложек кофе из
жестянки, пятисекундный бутер из масла и сыра. По-американски --
это чизбургер, по-нашему -- обед. Движения мужественны и
бескомпромиссны, в ушах трубят походные горны. Увы, едва я
подношу чашку к губам, как за стеной громко принимается рыдать
соседка. Я вздрагиваю, и чашка, кувыркаясь, летит вниз. Летит,
обливая по пути все на свете, а главным образом -- мои парадные
особенно любимые джинсы. В пол она врезается с впечатляющей
силой -- словно метеор в случайно подвернувшуюся планету, разметав
по поверхности струи-протуберанцы, фарфоровой шрапнелью стегнув
по залегшим под плинтусом тараканьим бандформированиям.
     Я огорченно гляжу на джинсы, перевожу глаза на стенку, за которой
в данную минуту всхлипывает соседка. И почему они это дело любят?
Ведь любят, честное слово! Или правду говорят, что плакать полезно?
Выплеск отрицательного, попутная чистка глаз и все такое прочее.
Мужчины не плачут, они гордо страдают и цедят сквозь зубы
колоритную речь. Потому и умирают быстрее. В общем, все как у
Жванецкого. Либо веселись, но коротко, либо плачь, но долго. Одни
посредством исконного языка сближаются с народной нивой, другие
посредством слез лечатся от печали. Все бы ничего, только у меня из-
за этих печалей произошел выплеск совсем иного рода, к полезным
событиям отношения абсолютно не имеющий.
     Пройдя в комнату, я кое-как отряхиваю джинсы, включаю
магнитофонную глушилку и, прихватив веник с совком, возвращаюсь
на кухню. "Зайка моя!" -- поет черноглазый Киркоров, а "зайки" не
слушают и продолжают натужно рыдать. Чтобы не бояться катаракт и
жить до семидесяти пяти как минимум. Против наших статистических
шестидесяти двух -- все равно что Эверест против Воробьевых гор...
     Фарфорово-кофейная клякса воодушевляет на космические
метафоры, и я думаю, что точно так же, верно, взорвалась и
расплескалась в пространстве наша с Машуткой любовь. Еще
позавчера мы любили друг дружку, а сегодня уже нет. Правда --
удручающа, как горький огурец, как крючковатый перец. Грустно, но
мы с Маришей глядим на мир под разными углами, с разных сторон и
с разных высот. Временами -- настолько разных, что это раздражает и
того, и другого. Когда мне хорошо, ей почему-то плохо, и наоборот. Я,
например, уважаю рыбалку и НЛО, а Марина души не чает в передачах
КВН и Анне Карениной. Последнюю перечитывала, должно быть, не
менее дюжины раз. Если ко мне заглядывают приятели с пивом,
Мариша морщится и упрямо закусывает губу. Стоит же ей взяться за
телефонную трубку, дурно становится уже мне, и я демонстративно
начинаю массировать левую грудину. А еще я интересуюсь солеными
огурцами и пельменями, которые она терпеть не может. Зато селедку
под шубой, удающуюся ей по мнению окружающих, как ни что другое,
не принимает уже мой организм. Супруге нравятся цветы, мне не
нравится их покупать, она -- жаворонок, а я сова, и наконец по утрам
Мариша пользуется помадой, а я электробритвой. Разные мы люди, что
там ни говори. Чудовищно разные! Во всем, кроме любви. Эту чужую,
непонятную мне женщину я отчего-то все-таки люблю. Мне плохо без
нее, муторно и скучно. Все валится из рук, как эта треклятая чашка. И
она меня любит. Должно быть, по глупости, по собственной
неразборчивости. Это ее неумение распознавать людей я подметил
еще в первую нашу встречу, чем коварно и воспользовался. Союз был
склеен хлебным мякишем, выставлен на мороз. И все-таки это был
Союз. Сообщество двух во многом зависимых республик. Должно
быть, из-за этой зависимости на душе и скребут сейчас кошки. Но
самое смешное, я твердо знаю: стоит Маришке вернуться, и я снова
буду ворчать и сердиться. Такую уж я выбрал судьбу, такую выбрал
женщину.
     Заметая осколки, крючковатым концом веника я цепляю под
буфетом пыль прошлого. Она выползает на свет Божий --
неприглядная, свалявшаяся, как шерсть доледникового мамонта.
Шелуха памяти. Глядя на нее, я воображаю, что таким же образом
сумею однажды смести в кучу все налипшее на обоих предсердиях,
аккуратно опрыскать дихлофосом и ссыпать в ведерко небытия. Все
разом -- и хвори, и невзгоды, и неприятные воспоминания. Даже ветви
деревьев ломаются, не выдерживая тяжести плодов, а на наших
предсердиях скапливается за жизнь такое, что никакой позвоночник
не выдюжит. Прямо не сердца, а виноградные грозди. Хотя при чем
здесь виноград? Абсолютно ни при чем...

     * * *

     Скупо всплакнув в ванной, в паузах между рыданиями я нюхаю
полотенце, хранящее ее запах. Мариша пахнет необычно. Нечто
среднее между маковыми рогаликами и кленовыми листьями.
Рогалики я люблю, по кленовым деревьям лазил в детстве. Рука
поднимается, чтобы бросить полотенце в таз с водой, но в последний
момент останавливается. Спокойно, Комаров! Как говорится, еще не
все перила сломаны, не все мосты сожжены... Возвращаю полотенце
на крючок, тщательно просморкавшись, выхожу из дома. Глаза вновь
сухи, я -- свободный мужчина с полным набором гражданских прав.
Чтобы не скучать, захватываю с собой цветастый журнальчик,
спускаясь по лестнице, распахиваю на середине.
     Раньше в моде были ребусы, теперь -- гороскопы. Во всех средствах
массовой информации, в каждой передаче. То есть до эпидемии
малость не дотягиваем, но, судя по всему, приболели основательно. Во
что-то ведь надо верить -- даже нам, поколению разуверившихся. Вот и
задули ветрила, растягивая парусный шелк, гоня в бухты ожидания
каравеллы звездных прогнозов, авестийских карт и хиромантических
иероглифов. Не то чтобы верим, однако прислушиваемся. Да и почему
не прислушаться, если календари вечно под носом, если от телевизора
мы ни на миг, ни на шаг. Тем более, что я Лев, а львам на этой неделе
зодиакальные схемы обещают доброе здравие, денежный прибыток и
роковую встречу.
     Я придирчиво всматриваюсь в убористый текст. Все враки! Не
ожидается у меня никакого прибытка, да и со здравием что-нибудь
вполне может приключится. Тем не менее журнальчик я продолжаю
просматривать. Тактика астрологов проста, как черешня: всегда
приятно -- приятно обмануться! Такая вот милая сердцу тавтология. И
я насуплено листаю глянцевые листы, фыркаю, чуть ли не плююсь,
однако при этом мысленно отсчитываю нужные числа, переводя их в
нужные дни, сверяя собственную неделю с графиком гороскопа. В
данном случае таблицы, кажется, не столь уж врут. Вчера, судя по
хиромантическим выкладкам, у меня царило черное ненастье, а вот
сегодняшний рисуночек сулит как раз наоборот -- встречу с будущим,
приятные неожиданности, море конфет и осуществление заветной
мечты. Удивительно! Я еще здесь, в подъезде, а будущее уже бродит по
городским улицам, рыщет, принюхивается, поджидая заплутавшего в
прошлом путника.
     Сунув журнальчик в чей-то почтовый ящик, я натягиваю на руки по-
шпионски черные перчатки и выхожу на улицу.
     Первая неожиданность -- встреча с незнакомой старушкой. Она
улыбается издалека, подслеповато щурясь, здоровается. Наверное,
принимает меня за своего внука. Я тоже говорю: "здрасьте!". Почему
не сказать? С меня не убудет, а ей радость. Тем паче старушки -- народ
особый, весьма характерный для средней полосы России. В Европе, по
слухам, и старички еще местами попадаются. Умудряются как-то
доживать до пенсии. Тоже, наверное, плачут втихомолку. С чего бы
еще подобное долголетие? Так и бродят парами по тротуарам -- он и
она. Грызут фарфоровыми зубками попкорн, культурно отдыхают в
варьете или казино. Нашим старожилам не до отдыха. Какой там
отдых, если сильные половины давно на том свете, а на этом
оставлены одни лишь слабые. Они и слабыми перестают быть, по-
стахановски бьются за двоих и за троих. Потому и красивы, как
никакие другие старушки! Хирургическая обтяжка им незнакома, все
честно заработанные морщины при них. Хочешь любуйся, а хочешь
разгадывай как иероглифический узор, как смесь сложнейших
пентаграмм, в которых абсолютно все -- и прошлое хозяек, и часть
нашего собственного будущего. Будь я старушкой, обязательно стал бы
гадать и прорицать. Чертил бы ногтем по ладоням молодых, скуповато
ронял грозные предупреждения. Налево пойдешь -- бандитом станешь,
направо -- адвокатом. Иди-ка лучше, милок, прямо. Куда-нибудь да
выйдешь. В дороге не пей из луж, не залеживайся на печи, а появятся
дети, не кляни фармакологию. Дети -- считай, опека небесная. Так
оно, милок, в жизни устроено. Ты свободен, и над тобой свобода, а
ребеночек -- он всегда с зонтиком рождается. От невзгод и напастей...
А биовинталь -- ты ведь про него спрашивал? -- так вот это не средство
от перхоти, правду тебе говорю. Обычный рыбий жир...
     Вещал бы я так, шамкая и пришепетывая, и слушали бы меня, как
знаменитую Ванду, и жизнь бы резко меняли, слезно каялись, в грудь
кулаками били -- свою, конечно, не мою. А денег с людишек я бы не
брал. То есть -- не брала бы. Разве что в самые голодные годы и
исключительно яичками с хлебушком. Слух обо мне прошел бы по
всей Руси великой, и забредали бы в гости самые лютые прокуроры с
политологами, чтобы испросить совета. А когда, обиженный за
правду-матку о биовинтале, новорус-аптекарь ударил бы меня своим
мобильником, додушив цепурой с собственной шеи, в стране три дня и
три ночи стоял бы траур. И долго бы спорили, где хоронить, как?
Народ голосовал бы за кремлевскую стену, интеллигенция -- за Питер
близ царских останков, кое-кто прозрачно намекал бы на мавзолей,
но...
     -- Артурчик! Артурчик!..
     Я вздрагиваю и прихожу в себя. Я вовсе не Артурчик, но очень уж
манящий зов. Кричит девочка лет пяти-шести. Вероятно, своему
кавалеру. Из форточки на четвертом этаже высовывается украшенная
железными бигудями голова.
     -- Артурчик домой ушел. Кушать, -- зычно басит она.
     -- Домой?
     -- Артурчик ушел домой!
     -- А он еще выйдет?
     Женщина наверху морщится.
     -- Домой, говорю, ушел!
     Форточка захлопывается. Я почти слышу, как женщина наверху
ворчит: "До чего бестолковая девчонка!". Девочка же оборачивается к
подругам и недоуменно вопрошает:
     -- Она что, глухая?..
     Я шагаю дальше. Мимо рук нищих, мимо укоряющих глаз. В душе
стыд, но подать нечего. Было дело, успел опозориться. Дал раз сушек
вместо денег, но сушки вежливо вернули, попросив сыра с колбаской.
Объяснил, что нет ни того, ни другого, по глазам разглядел: не верят.
     На скамейке мужчина перебирает собранный за утро урожай.
Десятка полтора разноцветных бутылок. На небритой физиономии
гамлетовская озабоченность. Сдавать или не сдавать? То есть содрать
предварительно наклейки или сдать прямо так. Прямо так -- конечно,
проще, но заплатят меньше, сдирать же -- значит основательно
потрудиться. Вот и получается, что задачка не для первоклашек. Тут и
парламент запросил бы не меньше недели. Лоб небритого, прыщавый,
потертый жизнью, ходит туда-сюда, прячась под вязаной шапкой и
вновь выныривая, а я вдруг с ужасом понимаю, что он значительно
моложе меня. Ну да! Действительно моложе!.. По каким-то
неуловимым черточкам возраст мужчины вполне угадывается. Он
старик, но из молодых. Новые русские и новые старые. Я его обскакал
года на три-четыре, а выгляжу лучше. Сохранился, как яблочко в
вощеной бумаге, как замороженный персик. Только легче ли мне от
этого? Нет, не легче. Мужчина на скамейке стар, а я суперстар. Потому
что ленив, потому что надоело влюбляться, потому что не хочу
начинать жизнь заново. Мне бы мою Маришку обратно -- и не надо
больше ничего. Этот хоть бутылки по скверикам собирает, а я и на
такой пустячок не гожусь. Видимо, созрел до стариковства. Жизнь в
меня водичкой, из меня -- песочком. Все давным-давно выжато. Без
всякой центрифуги. Насухо.

     * * *

     Ободранный пес возле мясного отдела. Лапой трогательно касается
получающих покупку людей. Дескать, вот он я, обратите внимание!
Кое-кто обращает, и вот результат -- пес поныне живой. А я в очереди
за йогуртами. Я -- третий, за мной дама в каракуле, с бирюзовыми
глазами. Личико -- так себе, но глаза! Свет от витрин отражается в
глубине зрачков, сквозь ресницы проблескивают голубые всполохи.
Поднеси спичку и, наверное, загорится. И смотреть хочется, не
отрываясь. Я во всяком случае наблюдаю подобное чудо впервые.
     Может, спросить у нее "который час?", познакомиться? Потом
пропустить вперед, придержать за каракулевый локоток и поведать
эпизод, где я шарфиком выволакиваю пьяную тетю из проруби?
Некоторых это впечатляет. В особенности тот факт, что за спасенную
мне так и не присудили никакой премии, никакой медали. А тетя еще
и шарфик вдобавок прихватила. Махеровый, совсем новый. Но в этом и
есть главный смак. Мне ничего не дали, у меня украли, а я спокоен.
Попыхиваю себе папироской, да хмыкаю в ус. Дамы таких любят. У
них глаза, у нас -- усы, и неизвестно еще, чье оружие страшнее. А быть
кавалером подле таких глаз должно быть неплохо. Впрочем...
     -- Что вам, мужчина?
     -- Мне? -- я успеваю забыть, за чем же здесь стою. -- Мне вот
этого... Пару штук с орешками.
     Шуршат пакеты, стаканчики йогурта пакуют, точно новорожденных
двойняшек. Следом за мной отоваривается "каракулевая шубка". Дама
берет эскимо. Подержать ее за локоток не получается, -- очень уж
быстро шагает. Должно быть, непросто жить с такой подругой! Лишь
на улице девушку удается догнать.
     -- Извините!..
     Поворот головы, всполохи голубого огня. Боже мой! До чего все-
таки красиво! И лица даже не разглядеть. Щеки, губы, подбородок --
все в каком-то бирюзовом тумане. Мысли в голове вихрит, скручивает
морскими узлами, словно кто опустил в черепную коробку
включенный миксер. Откуда же у нее такие глаза? Где и когда украла?
Или, может, подарил богатый дружок? Съездил в какую-нибудь
Германию, купил в ювелирном и преподнес? Или сама отыскала на
здешней толкучке?..
     -- Я это...
     Слов нет, в голове полный бедлам.
     -- Я как бы вот... То есть у вас закурить не будет?
     Всполохи гаснут, голова совершает обратный разворот.
     -- Я не курю.
     Так ведь и я тоже! Боже ж мой! И я! Даже не начинал никогда!..
     То есть как?.. Я что, закурить у нее попросил? Вот олух-то!.. Мне
смешно и грустно. Запал иссяк. Я стыдливо семеню в
противоположную сторону. Утешаю себя тем, что зато не надо теперь
разыгрывать флирт, вымучивать медовые фразы. Не нужно провожать
до парадного, целовать в безликий рот. Хотя глаза... Глаза -- конечно,
да. Глаз немножечко жалко. Тайны моря, пара небесных омутков -- все
было рядом, только поверни голову, протяни руку. Можно, правда, и
обмануться. Глаза -- близкая родня миражей. Обладательницы
призрачного дара знают себе цену, требуя соответствующего
обрамления. И уже завтра меня бы попросили сотворить маленькое
чудо: чтобы каракуль превратился в песца, а туфельки -- в колеса
бриллиантового "Мерседеса". И говорить мы станем почти по-
английски... Боже! Как идет этот перстенек к цвету моей роговицы, ты
не находишь, милый?.. А может, возьмем фломастер? С синими
чернилами?.. Да нет же, уверяю тебя, перстенек -- значительно
лучше!.. И вот я уже не инженер-программист, а купец-новорус. Оптом
и поштучно покупаю и продаю. Черепах, колбасу, компьютеры, мыло.
Чтобы зарабатывать на ежегодных песцов, чтобы субсидировать
ежедневные просьбы о перстеньках. И по вечерам сам сочиняю
рекламу для телевизионных роликов. Перо у меня легкое, тексты
пишутся на раз... "Раньше я чистил кастрюли и миски песком из
песочницы, но после того как теща подарила мне зубной порошок,
жизнь моя чудодейственно переменилась. Блестят некогда сальные
кружки, сверкают некогда черные ложки... Лучшие рестораны города
наперебой приглашают меня в посудомойки..." Или посудомои?
Кажется, такого слова в русском языке не водится. Велик и богат наш
язык, а вот такой малости отчего-то не предусмотрели. Обидно.
Посудомойки есть, а посудомоев нет. Дискриминация. Зато мы уели их
в остальном. Ветеринар, полковник, кочегар, рекетир... Я пишу и
пишу. Сценарии для роликов. Временами становится тошно, но я
вовремя вспоминаю, что реклама -- двигатель прогресса, а зубной
порошок -- это несомненный прогресс. И прав кто-то когда-то
сказавший, что без прогресса, как без беды, -- скучновато.
     Дама с бирюзовыми претензиями уже далеко. Я меланхолично
выпиваю из стаканчиков йогурты, задирая голову, вижу над собой
слова. Длинные, большие, водруженные на крышах домов.
Выпиленные и нарисованные в прошлые годы, они продолжали жить и
поныне. Дом слева крепит и множит трудовую славу, пунцового цвета
хрущевка справа смущенно блюдет честь смолоду. Такой неказистой,
ей это не столь уж сложно. Широкоплечим подростком-боровичком
прямо из земли прорастает неведомая церквушка. Еще пару месяцев
назад здесь ничего не было, сегодня строители вплотную подобрались
к куполу. Традиционные и нетрадиционные концессии живут, по всей
видимости, не столь уж плохо.
     -- Здорово, орлы! -- приветствую я чумазых рабочих. -- Что-то мне
не очень вестимо, откуда цемент берете?
     Один из копошащихся наверху глядит на меня пристально,
демонстративно взвешивает на ладони малиновый кирпич.
     -- Сказать откуда?
     -- Да ладно, уже догадался... -- Еще раз оглядев скороспелое
строение, я шлепаю себе дальше. В самом деле, чего пристаю к людям!
Они кирпичи кладут, глазомер тренируют, а я к ним с дурными
вопросами.
     Ноги сами ведут по тротуару. Я попросту ложусь в дрейф -- плыву,
куда тянут течения, ни о чем не задумываясь, крутя головой, как
ребенок в трамвае. Трамваи, кстати, вообще частенько способствуют
развитию ума. "Чем отличается трасформер от трансформатора?" --
спросил меня как-то один малыш в трамвае. Спросил совершенно
серьезно, строго глядя в лицо. Увильнуть и отшутиться не получилось.
Пришлось признаться, что в этой области я не слишком силен. Малыш
снисходительно улыбнулся и добил меня сообщением, что в лесу ветра
нет, а в городе есть. "В лесу -- деревья" -- сказал я. "А в городе --
дома!" -- логично возразил малыш и, держась за руку мамаши, покинул
транспорт. А я еще долго ломал голову над тем, почему дома не в
состоянии останавливать ветер, а деревья делают это запросто.
Эффект пистолетного глушителя или особая ветряная
избирательность? Может, ветер -- живое существо, тоже тяготеющее к
цивилизации? Что ему делать в лесу? Белок с дятлами пугать? Скучно.
Иное дело -- город! Развлечений -- пруд пруди. Там белье с веревок
сорвать, тут пылью в глаза плеснуть. А можно и шифер на крыше
пошевелить, ветку заснеженную над головой прохожего тряхнуть.
Разве не весело? Да уж не лес, конечно!
     Я присаживаюсь на скамью. Не оттого, что устал, а оттого, что
подворачивается свободная и чистая лавочка. На такую грех на
присесть. Попутно развлекаюсь зрелищем. Поблизости с кряхтением
подтягиваются на турнике мальчишки. Кажется, играют в американку.
Доходят до девяти, а самый шустрый вытягивает десяток. Я молча
завидую. В их годы я доходил до двенадцати, но это не оправдание,
потому что в свои годы я не дойду и до пяти. Такие вот пироги-
пирожные. Мальчишки, погалдев, убегают в глубину двора, а я
украдкой приближаюсь к турнику. Металлическая перекладина еще
теплая, местами тронута ржавчиной, местами отшлифована до
зеркальной блеска. Пару раз вдохнув и выдохнув, вношу свою лепту в
абразивный процесс. Сердце недоуменно берет в разгон, в висках
неприятно ломит. Пять раз все-таки дожимаю. Дальше благоразумно
воздерживаюсь. Отпыхиваясь, отхожу от турника и снова
пристраиваюсь на лавочке. Нет, есть еще порох в пороховницах! Не
дюже много, но есть!
     Дыхание потихоньку успокаивается, в мускулах приятный зуд.
Ощущаю себя крепко поработавшим человеком. Теперь можно
предаться и созерцанию. Заслужил... Я гляжу вверх сквозь тополиные
ветви, гляжу вправо на яблоневые. Шумит многомоторный город,
шелестят голоса. Слова, слова -- сколько же их вываливает за день
наше население! Мусорные, прорастающие до туч горы! Мешанина
шипящих и злых, восторженных и пустых, как пыль, созвучий. И
хорошо, что они невидимы. Просто замечательно! Было бы еще лучше,
если бы мы могли их не слышать. Да мы, по всей вероятности, и не
слышим...
     Взор падает ниже. Теннисными мячиками по тротуару
подскакивают воробьи. Они семенят за пузатым, поплевывающим
семечной шелухой мужчиной. Верная дорога -- вкусная дорога. Или
кто-то не согласен?.. Вглядываюсь в землю под ногами и озадаченно
замираю. Текут секунды, вызревают вопросы. Зачем гляжу, почему? Но
ведь зачем-то гляжу. Не на сугробы, не на воробьев, -- на обычную
грязь.
     Чуточку напрягаюсь, ощущаю смутное шевеление в груди. Ну да!
Вот и первая искорка в пыльных загашниках памяти. Земля! Как давно
я, оказывается, ее не видел! Землю, по которой хожу. Потому что это
действительно земля, а не грязь. Скользить по ней взглядом -- одно,
видеть -- другое. А сейчас я, кажется, ее снова вижу! Как в далеком
детстве, когда одной из наших забав являлось собирательство. Бродили
по дворам и скверикам, по-собачьи уткнув носы в землю, искали. Не
что-то конкретное, а просто -- искали. В чем-то, вероятно,
имитировали жизнь взрослых. Потому как и взрослые тоже ищут.
Жизненный смысл, ориентиры, цель... Только они ищут умозрительно,
мы же искали глазами. Занимал сам процесс, волновали ощущения
растягиваемого ожидания. Раз! -- и под ногами нечаянный проблеск --
словно крупинка золота в промывочном лотке. С восторгом
нагибаешься, поднимаешь. Иногда -- красивый камушек, иногда
пластмассового солдатика, иногда (что и вовсе пиратское счастье!) --
какое-нибудь утерянное украшение. Брошка ли, колечко -- все, как
правило, простенькое, слегка попорченное, но нам подобные находки
представлялись сокровищем. И даже самым близким товарищам мы
показывали найденное, не выпуская из рук. Вот и сейчас кроха того
утонувшего в трясинах памяти чувства вновь колыхнулась внутри, на
один-единственный миг превратила меня в прежнего мальчугана. Я
вдруг увидел бездну деталей, которые давно перестал подмечать.
Стеклышки, камни, округлые скорлупки фисташек, песчаные барханы,
которые и впрямь становились барханами, если мысленно менялся
масштаб и вы лилипутом опускались на эту жутковатую, абсолютно
незнакомую землю. Притоптанная жухлая трава становилась
зарослями джунглей, а лужицы талой воды превращались в озера с
таящимися на дне рептилиями. А вон и первый абориген -- жучок,
которому тоже явно не по себе. Потому что вокруг зима, а он отчего-то
не спит, потому что знает, сколь огромное количество опасностей
поджидает его всюду.
     Я подаюсь чуть вперед, замираю изваянием. Это уже подобие
реинкарнации. Сторонним зрением отмечаю, что голова у меня
неестественным образом скошена, глаза отсутствующие. Ни рук, ни
ног я больше не ощущаю. Спокойно, Комаров! Без паники! Сначала
разберись, где ты сейчас? В собственном теле или где-то возле этого
семенящего мохнатыми лапками жучка?.. И почему ты один? Почему
рядом нет лилипутки подруги?
     Мысль бьет словно током. Лилипутки подруги у меня
действительно нет. Ушла. Еще вчера. Унесла свой изумрудный взор,
предоставив возможность искать иные цвета. Например, бирюзовые,
пыльно-серые, агатовые... Вздрогнув, я выпрямляюсь. Мужественно
сжимаю кулаки.
     Что ж, и найду! Неужели не сумею? Порох-то ведь еще есть! А клин
-- оно известно -- всегда лучше клином. И пять раз на турнике -- это
вам не хухры-мухры!

     * * *

     Странно, но некоторые дамы носят очки на кончике носа. По-
моему, вещь -- крайне неудобная, однако им, это неудобство, похоже,
по вкусу. Одну из таких -- востроносенькую, с приятным чистым
личиком -- я усматриваю в универмаге. Малиновые яркие губы,
золотистые очечки, высокие итальянские ботфорты, шубка из чего-то
загорело-пушистого. Но дело не в шубке, дело в ней. Что-то в дамочке
определенно есть -- то ли стать, то ли походка. Особого увлечения не
чувствую, но тут уж надо проявлять волю, где-то даже перешагивать
через себя. А там уж на досуге рассмотрим повнимательнее.
     Девушка бабочкой порхает от прилавка к прилавку, хмурит лобик,
шевелит губками, что-то про себя считает. Я безрассудно покупаю
пакетик с ирисками, мало-помалу сокращаю дистанцию. Разумеется,
ириски -- неважная наживка, но что уж есть...
     -- О, здорово! Ты как тут?
     Приходится отвлекаться. Это Гена. Свежий, сияющий, точь-в-точь
как проспект Ленина в майские праздники. Коллега по прошлой
работе, большой гурман по части криминальных романов. Вот и сейчас
он пасется возле книжного прилавка.
     -- Видал, что пишут! "Охота на карпа", "Карп на крючке" -- не
читал? Мощные книженции! И сценки попадаются интимные. То есть,
ты знаешь, я не бабник. Просто интересуюсь... А вон, кстати, и
продолжение на полке: "Карп атакует". Хочу взять, а денег нема. Но
обязательно куплю. Вот только выдадут зарплату за октябрь -- и сразу!
     -- Какой октябрь? На дворе январь.
     -- У нас, понимаешь, такая система. Денег-то в стране нет, вот
бригадир и объяснил. Положено мне, скажем, пятьсот выдать, а в
наличке только сорок, вот их и крутят. Через месяц это уже сто, через
два -- двести. Как сравняется с зарплатой, так и несут в кассу. Майдар
тоже по телеку выступал, сказал, что иначе не получается. Реформы
больно трудные... -- Гена с сожалением пересчитывает на ладони
мелочевку. -- Всего-то рублика не хватает, добавишь?
     -- Ты мне без того тридцать должен.
     -- Так я ж их тоже кручу, наращиваю, так сказать.
     -- А-а... -- Я добавляю рублик на книгу, полтора на метро и три на
сигареты. Гена воодушевленно вступает в контакт с продавщицей, и я,
пользуясь моментом, скрываюсь с места событий. Дамочки в магазине
уже нет, а на улице я обнаруживаю, что она не одна, а с кулечком
мороженого и каким-то бритым, обряженным в черную кожу
молодчиком. Красота ее подрастает еще на пару делений. Чужое -- оно
всегда краше. И накатывает досада с непониманием. Ведь и впрямь
большинство этих краль отчего-то тянутся к криминальным субъектам.
То ли это определенная слепота смазливеньких существ, то ли
нагрузка к красоте. Мол, красива, так получи в шефство трудного
подростка. Живи с ним, терпи, завлекай светлыми помыслами,
перевоспитывай.
     Данный "подросток" к светлому явно не тяготеет. Парочка
откровенно ругается, и я навостряю слух.
     -- Нет, не хочу!
     -- С хрена ли не хочешь? -- молодчик цапает ее за руку, и
мороженное летит на тротуар. Дамочка не из робких -- размахивается
и бьет "подростка" по лицу. Он легко уклоняется, подставляя литое
плечо, и в свою очередь без замаха задвигает ей в челюсть. Клацают
красивые зубки, золотистые очечки отправляются вслед за
мороженым.
     Все правильно. Рыцарские времена миновали. Эмансипация
вытравила последние атавизмы. Я придвигаюсь ближе, во мне растет
черное любопытство. Из-за чего сыр-бор? Из-за любви? Из-за
мороженого? Может, она откусить не дала, а он обиделся?
     Паренек снова тянет девицу, она вырывается.
     -- Пусти, гад! Ну пожалуйста!..
     Мне чудится, что это ее "пожалуйста" обращено ко мне, и я почти
ругаю дамочку. Масть паренька явно из разряда темных, с такими
связываться себе дороже. Это Миклован их пачками расстреливал в
румынских фильмах, но я-то не Миклован. Кроме того "подросток"
вполне может знать тхык-вандо. Грозная это штучка -- тхык-вандо.
Тхык -- и нет тебя! Самое разумное -- удалиться, но дамочка чуть ли не
плачет, и по всему выходит, что сам погибай, а дурочку востроносую
выручай. И на черта я выбрал именно ее?
     В коленях неприятная слабина, но я уже в паре шагов от молодчика.
Собираюсь с духом. Что ж, как сказал Гена, и Карп порой атакует!..
Эффектно кладу руку на плечо "подростка".
     -- Эй, друган!..
     "Друган" оборачивается и сходу заправляет мне в лоб. Не
разбираясь. Реакция у него отменная, и силушка тоже чувствуется. Но
молодые умирают иногда, старики -- всегда, и уступать я не намерен.
Руки сами выполняют необходимую операцию. Ширк в карман, ширк
из кармана! Второй удар у "другана" не проходит. Тхык-вандо он, по
счастью, не знает, и струя из газового баллона с шипением освежает
его ряшку. Враг с воплем зажимает лицо в ладонях, прыгает в сторону,
запинаясь за бордюр, падает. Очень удачно -- головой в
металлическую урну. Бум! Урна, подрагивая, гудит маленьким
колоколом, поверженный "подросток" вытягивается пластом.
     -- Вадик! Что с тобой, Вадик! -- девица бросается перед ним на
колени. -- Ты что ему сделал, козел!
     Вот так! Я -- козел, а он уже Вадик. И личико у востроносой
перекошено, тушь грязными подтеками на щеках. Глазки без очков
крохотные, какие-то отсыревшие. С чего я взял, что она красавица? И
голос такой мерзкий, писклявый. Может, и ей брызнуть за все
попранное и содеянное? За развал Союза и за сожженный Гоголевский
роман? Но я стискиваю зубы и, нагибаясь, трогаю кисть лежащего.
Пульс на месте, да и сам поверженный потихоньку начинает оживать.
Еще пара минут, и воспрянет жаждущим мести тореадором. Чтобы со
шпагой -- и вновь на врага. А я не враг ему. И не друг. То есть и не
друг, и не враг, а так. Потому и отхожу в сторону. Сначала за угол,
потом через арку. Неспешной трусцой разминающегося спортсмена --
до остановки, а там размеренным шагом в сторону городского музея.
Все! Оторвался, следы запутал, хвост обрубил. А на душе сумятица и
стыд. О, времена, о, нравы!.. Четырнадцатилетний мальчуган
влюбляется в учительницу. Все вполне романтично. Еще одна история
Ромео и Джульетты. Но -- итог!? Американцы сажают учительницу в
тюрьму. Якобы за совращение малолетних. Изумительно, да? Это он-
то малолетний? Здоровенный оболтус, научившийся пить, курить и
ширяться? Да наш Гайдар в четырнадцать лет полком командовал,
маузером лютовал, шлепнуть запросто мог перед строем.
Малолетних... Ханжеское время! Даже любить страшно. А уж драться -
- страшно вдвойне. Не дай Бог застукает милиция. От сумы да от
тюрьмы окончательно перестали зарекаться. Вадик грозен сам по себе,
но еще более грозными могут оказаться его возможные приятели.
Стукни такого, а он возьмет и пожалуется браткам с папиком. Самое
обычное дело. Мы тоже в детстве порой грешили: "Я вот брату скажу,
он тебя в парту засунет...", "А мой папа придет и вон на ту веточку
тебя забросит...". Но тех пап, и тех братьев мы не слишком боялись. В
добро верили, в справедливость. Другое дело -- теперь. Братьев
сменили братки, а пап -- папики. И увы, с ними мы изначально в
разных весовых категориях. А носить "Узи" и отстреливаться нам
почему-то не разрешают. Они плохие -- им можно, мы хорошие -- нам
нельзя. Впрочем, наверное, правильно, что нельзя. Ох, и настреляли бы
мы народишку! Даже из самых хороших побуждений. Потому как --
сколько же кругом чужих людей! Востроносых и не очень, бритых, с
цепями, с волкодавами на поводках, свирепых, как контролеры в
поездах и троллейбусах!.. Нет, нельзя нам выдавать "Узи".
Определенно нельзя...
     Снова магазин. Теплый, чистый, без тараканов. Теле-видео-аудио...
Лопочут шеренги экранов. Добрая половина -- в унисон и об одном.
Знакомая передача. Кажется, "Человек в каске". Сутулящийся диктор
прозорливо взирает на сидящего в кресле.
     -- Ммм... А все-таки признайтесь, Америка -- страна
исключительная. Я там был, мне понравилось, а вам?
     -- Ну, в общем ничего. Полицейские с револьверами ходят. У
прохожих сплошь валюта на руках.
     -- Но там ведь и конституция, даже два океана.
     -- Ну да. Тихий и этот, как его...
     -- Атлантический?
     -- Ну, в общем...
     -- А еще? Что еще вы бы хотели нам рассказать?
     -- Я?.. Ах, да. Я, как представитель структуры власти, вот чего
пришел сюда. Америка, Европа -- ладно, это все командировки,
запарило уже. Я не понимаю другого, почему народ нас ругает. Газеты,
анекдоты, то-се... Мы ведь тоже хотим жить. Некоторые из нас даже
что-то делают. В смысле -- хорошее для тех, кто внизу.
     -- Вы шутите?
     -- Зуб даю! В смысле, значит, отвечаю. Есть такие. То есть я чо хочу
сказать. Я такой же, как все. Зачем мне завидовать? Мог бы, кстати, и
дворником работать. А чего? Свежий воздух, сплошная физика. Не то
что у меня. Постоянно в "мерсаке", в офисах, в самолете. Для живота
опять же полезно. В смысле, значит, когда с метлой...
     А слева на экране тетеньки и дяденьки угадывают с трех нот
мелодии. Толпящиеся у телеэкрана посетители магазина переживают
вслух, опережая друг дружку, подсказывают телеучастникам ответы.
     -- Ну, дубье! Это ж "Остров невезения"! Да остров же! Миронов еще
поет! Тьфу!..
     -- Утесова называй! Утесова! Вот, дура! Ничего не знает!..
     Мимо меня с багровым от возмущения лицом протискивается
толстяк в дубленке. Он знает все и про все и потому не в силах больше
смотреть. Люди на экране способны довести его до инсульта.
     А справа человек в каске продолжает обиженно лопотать:
     -- ..В свете вышеупомянутого пренцендента я бы хотел сказать
нижеследующее...
     Слово "прецедент" столь упорно произносится через лишнее "н",
что время от времени я начинаю сомневаться, да правильно ли меня
учили? Заглядывая в словарь, убеждаюсь: вроде правильно. Включаю
телевизор, а там опять "пренцендент". Не значит ли это, что правда в
одном отдельно взятом уме и сердце -- уже вроде как и не правда? И
причем здесь словари, если все говорят иначе? Следовательно словарь
устарел, надо подправить, сноску сделать на полях, а в школах училкам
подсказать, чтобы не морочили зря головы. В конце концов и в
хваленой Америке треть населения практически неграмотна. Но живут
ведь!..
     Бац! На телеэкране снова реклама, пора уходить и мне. Следом за
багроволицым. Я разворачиваюсь, и в спину несется бодрое,
торопливое:
     -- ..Многочисленные эксперименты показали, что обычной пасты
хватает лишь на половину зубов, при этом зубы выкрашиваются,
теряют блеск, покрываются пятнами, заболевают кариесом. Наша
паста лечит и чистит все! Зубы, раковины, холодильники, бамперы
грузовых машин...
     -- И еще остается на полотенце родимой, на скважину соседа... --
бормочу я бессмысленно.
     -- Лучше дай на поллитра, -- умоляет попрошайка на крыльце. я
ничего не отвечаю. Интересно, что бы подумал Клод Эмиль Жан
Батист Литр, когда услышал, как коверкают его фамилию.
     Поллитра... Почти культовое словцо. И для меня, между прочим,
могло бы таким стать, будь у меня иное ДНК. А что? Очень просто. И
не было бы тогда никакой Маришки, и не шуровал бы я курсором по
экрану монитора. Жил бы давно в какой-нибудь неблагоустроенной
канаве, одевался бы в сто одежек, корешился бы с коллегами в
канализационных тоннелях. Кругом темно, крысы, трубы, а у нас
праздник. Новый год под журчание фикалиевых вод. Поднимаем
смуглые от грязи стопарики, желаем, чтобы всем и за все.
Опрокидываем в черные рты, и лица у нас розовеют, в сердцах
появляется радость. Еще по одной, и жизнь приобретает вполне
приятные очертания. Подумаешь, трубы! В крысу вон можно и
бутылкой, зато мы не буржуи какие, и братство наше самое искреннее
на свете. Шмыгая обрубками носов, мы рассказываем друг дружке свои
истории. И что примечательно, рядовых среди нас нет и быть не
может. Все мы бывшие доктора наук, прокуроры и мастера спорта
международного класса. Вот тот щуплый, который в крысу с первого
раза попал, про Уимблдон рассказывает. Как делал всех одной левой, а
после вытачивал на ракетке зарубки. Потом, конечно, слава, виллы,
доллары, вечерние возлияния. Постепенно привык. А тот толстяк, что
собирает за день больше всех бутылок, когда-то был знаменитым
математиком, пару формул открыл, преподавал геометрию в Гарварде.
Говорит, тупее тамошних студентов только ихние же пэтэушники.
Любой наш троечник там прима. Потому как Россия -- это Россия, а
Гарвард -- жуткое место. В классах -- дым коромыслом, на партах в
бильярд играют, тут же при всех ширевом балуются, мальчики
мальчиков взасос целуют. Свобода нравов, так ее перетак!
Полицейские, само собой, наезжают трижды в день. Драчунов
растаскивать, трупы в коридорах прибрать, раненых до реанимации
подбросить. А шмон у капиталистов запрещен, потому как нарушение
прав. И ушлые студентики чего только в карманах не носят. И ножи, и
кастеты, и рогатки. Там и рогатки, слышь-ка, не как у нас. Мы-то сами
из веток выстругивали, резину докторскую приматывали, кармашек
для камней вырезали. А за кордоном все исключительно заводского
изготовления -- прицел, резина и шарики из особой стали. Как даст
ученичок такой пулькой -- раму деревянную влет прошивает. Но за
оружие все равно не считается. Бедной профессуре выдавали
мелкокалиберную артиллерию -- револьверы, пистолетики разные.
Математик в калибре кое-что смыслил -- сразу себе "Калашников"
попросил. Не дали. Объяснили, что с "Калашниковым" можно только
доцентам. Он разобиделся и выпил. Потом еще раз -- вместе со
студентами в библиотеке. А дальше пошло-поехало...
     Что и говорить, люди здесь сплошь именитые, да и сам я -- человек
далеко не последний. В прошлом -- директор НИИ, лауреат Букера и
чего-то там еще на букву "Хе". Имел изобретения, рационализаторские
предложения, по вечерам удачно халтурил сторожем за полоклада. В
общем -- славно жил. Припеваючи. Или кто не верит?.. Что за вопрос!
Разумеется, верят. Безоговорочно. И оттого сидеть среди
канализационных труб -- особенно гордо. Закуска -- без вкуса, зато
ощущаема пальцами. Хватаешь -- и в рот. В груди жаркие джунгли,
соловьи. Песни наружу рвутся, а эхо тут знатное. Поем и понимаем: не
хуже Шаляпиных... Не-е-ет!Мы вам не дурно пахнущие бомжики, мы --
сломленные богатыри, в прошлом герои и новаторы, умельцы на все
руки, отцы счастливых семейств. И все бы ничего, но время... Время --
наш главный враг. Все идет и катится, как шар. Строго под гору. И
будущего нет. Совсем. Потому и ваяем собственное прошлое. Как
хотим, как умеем. Создаем фазенды, дворцы и китайские терема,
крыши подпираем колоннами, возле парадных размещаем охрану.
Небо строго в голубой цвет, леса и долины -- в зеленый. И рыбы в
убежавшем времечке у нас ого-го-го сколько, и люди добрее, а трубы
не дымят, потому что вовремя выдают пенсию. Сказка, а не жизнь! Не
было бы нас, историки давно бы такого понаписали, что все кругом
поперевешались. Но не позволим! Встанем грудью и заслоним! Потому
что было! И у нас тоже что-то когда-то было...

     * * *

     Небо -- нараспашку, горизонты упрятаны за деревянными
трибунами. Я на центральном стадионе. Ноги привели, не спрашивая
команд и разрешения. Впрочем, загадок тут особых нет, дорожка --
знакомая, мы частенько забредали сюда с Маришкой. Позагорать,
когда никто не видит, попрыгать в яму с песком, вволю помахать
теннисными ракетками. Но нынче не позагораешь. Да и вид стадиона
крайне неопрятен. Две трети скамеек сожжены, тут и там
выглядывающий из талого снега мусор. Вместо синиц и воробьев --
смуглое племя воронов, по земле вьются какие-то лохматые кабели,
все во власти молодых ватаг. Одни ползают по электронному табло,
выкручивая уцелевшие лампочки, другие гоняют по снегу в футбол. И
еще одно веяние времени: традиционные парочки вытеснены
тройственными союзами. В качестве планеты -- парень, в спутницах --
пара размалеванных пигалиц, чуть реже наблюдаются иные расклады.
Ничего не попишешь, новые времена, новые отношения.
     По гаревой дорожке бредет пьяненький милиционер. Ростику
крохотного -- что называется "метр с кепкой". Резиновая дубинка
волочится по земле, однако походка -- царственная, хозяйская.
Стадион -- его нынешний боевой пост. Веселящаяся шантрапа
поглядывает на блюстителя с веселым недоумением. Вот страшно-то!..
     Наклонившись, черпаю в пригоршню липкий снег, катаю в крепкий
ком. Шлеп! И мимо столба. Да я в него и не целился. Вообще никуда
не целился... Невдалеке от меня дети с азартом раскладывают
костерок, вкатывают в него автомобильную шину. То-то будет дыма!
Самые сметливые незаметно подкладывают в огонь капсюли,
проворно отбегают. Треск, грохот, хохот. Что ж, дети -- это наше
завтра. Возможно, они и есть мое будущее? Согласно тому же
гороскопу? Может, и так...
     Становится зябко, кажется, и ноги совсем промокли. Бреду к
выходу, спотыкаюсь о какие-то камни, балансирую руками на краю
свеженьких траншей. Надо бы глядеть в оба, но глядеть хочется совсем
в иную сторону -- настолько иную, что одним прыжком я перемахиваю
через широченный провал, бодро взбираюсь по глинистому склону. На
чудом уцелевшей скамеечке стройная фигурка. Девушка в профиль.
Одна-одинешенька. И личико как раз в моем вкусе. Жаль, что именно
тогда, когда сил уже нет. Ни на чарующую мимику, ни на
обольстительные беседы. День на исходе, праздничный шарик -- не
больше яблока и весь в старческих морщинках. Вышел воздух. Иссяк.
Просто приближаюсь и сажусь рядом.
     -- Здравствуй.
     -- Привет.
     Голос девушки сух, однако особого отвращения не чувствуется.
     -- Весь день тебя искал. Честно-честно.
     -- Меня?
     -- Конечно, -- я чуть придвигаюсь и кладу голову ей на колени. --
Столько кругом женщин, ты не поверишь! -- и все чужие.
     -- Да ну?
     -- Наверное, я уже никого не смогу полюбить. Я дурак и однолюб.
     -- Ну да?
     Она не говорит, она просто переставляет слова: "ну да", "да ну", но
мне и этого достаточно.
     -- Да, однолюб, и в этом, если хочешь знать, моя трагедия.
     -- Хочу, -- Маришка гладит меня по голове, тихо добавляет: -- И
моя, наверное, тоже.
     Я закрываю глаза и вижу жучка, оказавшегося вдруг на кончике
былинки посреди зимы. Вот где тоска-то! И хорошо, что жучки этого
не понимают. Или все-таки понимают?
     Так или иначе, но гороскоп сулил встречу, и встреча состоялась.
Именно сегодня и именно с будущим. Был жучок, да весь вышел. И в
канализационных катакомбах мне, видимо, не жить, бирюзовые глаза
не целовать. Мое будущее -- вот оно, рядом. В вязаной шапочке, с чуть
надутыми губами.
     А завтра... Завтра гороскоп обещал мне финансовую удачу,
внимание близких и отличное самочувствие. Прямо с самого утра. Но я
не обольщаюсь. Слишком уж жирно. Наверняка заработаю острое
респираторное заболевание, Маришка сготовит селедку под шубой, и
кто-нибудь ласково попросит в долг. И пусть. Что с того, если это
только завтра, а пока, слава Богу, еще сегодня.

     г. Екатеринбург, 1998 г.





     -- Люди обязаны быть сомножествами, понимаешь?
     -- Какими еще сомножествами?
     -- Ты геометрию помнишь? В школе должна была проходить.
     -- Наверное, проходила.
     -- Ну вот. Тогда рисую. Это одно множество точек, а это другое. --
Герман карандашом изображает на вырванном из тетради листе пару
овалов. -- Видишь? Сомножествами они станут, если будет
соприкосновение. То есть часть точек окажется принадлежащей обоим
множествам.
     -- Это у тебя какие-то облака, а не множества.
     -- А что такое облако? Тоже множество точек.
     -- Почему точек?
     -- Тьфу ты!.. Я ведь условно говорю. Ус-лов-но! Множеством что
угодно можно назвать. Вот ты, к примеру, тоже множество. И я
множество. Если бы мы были сомножествами, у нас нашлись бы общие
интересы, общие темы.
     -- А у нас их нет?
     -- У нас их мало.
     -- Почему?
     -- Откуда я знаю, -- голос у Германа расстроенный. -- Я из кожи вон
лезу, чтобы как-то все склеить. Жизнь нужно связывать, понимаешь?
Узелками. Я к тебе петельки выпускаю, ты встречные должна
выпускать. Вот и свяжем семейный свитер.
     -- Свитер?
     -- Ну, не свитер, -- что-нибудь другое. Не в этом дело. Это я к
примеру говорю. Образно.
     Ирина, не отрываясь, смотрит на него. Глаза у нее красные, чуть
поблескивающие, и Герман старается в них не глядеть.
     -- Сама посуди. Даже сейчас я говорю и говорю, а ты молчишь. Я
трачу энергию, а взамен ничего не получаю.
     -- Можно  мне  в  душ?  -- Ирина порывисто поднимается.
     Герман хмуро кивает. Шуршат удаляющиеся шаги, шумит вода в
ванной. Вот и потолковали. Муж и жена. Вчерашние студенты,
сегодняшние инженеры. Два абсолютно разных человека.
     Пройдясь по комнате, он наугад берет с полки книгу, раскрывает на
середине. Что-то полудетское -- из обычного Иркиного репертуара. Он
кривит губы. Ну как такое можно читать? Ей ведь все-таки не десять
лет. И даже не шестнадцать... Пальцы листают страницы. Шрифт
крупный, сочный, как зрелые ягоды смородины. Начальные буквы
стилизованы под зверей. Вместо "О" -- какая-то узорчатая черепаха,
вместо "К" -- огромный олень. Рога оплетены узорчатыми бантами,
шерсть золотистая, в кудельках, как у кавказского барашка.
     Герман кладет книгу на место, яростно растирает лоб. На секунду
прислушивается. Но из-за шума воды ничего не слышно. Интересно,
плачет она или нет? Наверное, плачет. Ее нельзя ругать, ее можно
только хвалить. Есть такой сорт людей. Люди-цветы. Когда вокруг
тепло -- расцветают, когда пасмурно -- скукоживаются и погибают. С
ними хорошо праздновать и плохо бедовать. Такая вот распрекрасная
дилемма. Но ведь радоваться вечно нельзя, жизнь -- это будни,
преимущественно серые, как правило нудные, изредка розовые. И
каждый день с семи утра, с нервотрепкой на работе, с чугунной
головой по возвращению. А праздники -- они потому и праздники, что
иногда и не часто.
     Герман тянет себя за левое ухо. Оно у него чуть меньше правого. Он
это заметил еще в детстве, тогда же и решил исправить положение
жестокими манипуляциями. Увы, положения исправить не удалось, но
привычка дергать себя за ухо осталась. Но это ладно, ухо -- не глаз, его
и ваткой в случае чего заткнуть можно, вот у Ирины действительно
проблема. Собственную судьбу, людей, весь мир она процеживает
через глаза. И радуется глазами, и скучает, и горюет. Верно, из-за глаз
он ее и полюбил. Жуткое дело -- глаза козы или барашка. Самые
красивые глаза -- у детей и жирафов. У Ирины глаза так и остались
детскими. По сию пору, вопреки всем встречным течениям. Хотя она и
плавать-то толком не умеет. Озера, моря любит, а плавать вот не
выучилась. Зато глаза у нее, как у ребенка. Доброго и доверчивого.
Иногда Герман просит ее улыбнуться. Особенным образом -- без
помощи губ и иной мимики. Если настроение у Ирины подходящее,
она соглашается. А он глядит и тоже на какие-то секунды
превращается в ребенка, которому показывают удивительный фокус. И
не понять, как это ей удается. Рот -- неподвижен, лицо серьезно, и
вдруг -- раз! Ресницы дрогнули, от глаз протянулись легкие лучики,
зрачки засияли, разливая по радужке игривые всполохи. Закрой лицо
шалью, оставь только глаза, и все равно поймешь: улыбается. Он и
поцеловал ее первый раз -- не в губы, не в щечку, а именно в глаза...
     Осторожно Герман крадется в прихожую, замирает рядом с дверью
в ванную. Но вода бурлит и ничего не слышно. Может, и хорошо, что
не слышно. Разве можно подслушивать?..
     Устыдившись собственного поведения, он возвращается в комнату.
Быстро раздевшись, укладывается спать. Лучшее лекарство от стресса -
- сон.
     А она уже не плачет. Ванна -- не океан и не море, чтобы ее
подсаливать слезами. Обида прошла, анаконда, обвившая грудную
клетку тугими кольцами, задремала, расслабив ленточные мускулы.
Теперь можно дышать, можно вновь любоваться миром. Мир для того
ведь и создан, разве нет?..
     Вода гремит подобием крохотного водопада. Мореплаватели
прикладывают к глазам козырьки ладоней, спешно отворачивают в
сторону. Крышка от мыльницы, самонадеянный дредноут,
неосторожно приближается к мощной струе и тут же идет ко дну.
Даже в этом небольшом водоеме жизнь подчас сурова. Ужас теснит
красоту, и последней непросто выйти в победители. Но она все-таки
выходит.
     Ирина быстро достает со дна утопленную мыльницу, водружает в
док -- плетеную корзинку, в компанию к куску пемзы и свернутой в
клубок мочалке. Все члены экипажа спасены -- лишь чуточку хлебнули
воды, ошарашено озираются, не веря в столь чудесное избавление. А
Ирина занята уже другим. Ладонь с шампунью она подставляет под
струю водопада, и ванна быстро заполняется пеной. Пузырчатая масса
искрится под стоваттными лучами, снежными холмами лепится к
согнутым ногам. Точно два острова колени торчат из воды, вокруг
каждого кружевное белое жабо. Вот так и они с Германом. И никакие
они не множества, они -- острова. Он -- остров, и она -- остров. А
между ними широкая полоса воды. Пролив Лаперуза. Можно пускать
друг к другу кораблики, обмениваться световыми сигналами и не более
того.
     Ладонями она гонит волны, поднимает маленькую бурю. Ничего не
меняется, лишь пены чуть прибывает, а колени становятся
блестящими, точно лысины стареньких вельмож из чеховских
кинолент. Настенное зеркало покрывает антарктический туман. Оно
ничего уже не отражает, оно -- само по себе. Если чуть прищуриться,
можно увидеть в нем самые причудливые фигуры. Некоторые из них
даже способны передвигаться. Но сегодня смотреть в зеркало не
хочется. Из головы не выходят слова Германа о сомножествах.
Видимо, в чем-то он прав. Они соприкасаются каждый день, а общих
точек у них почему-то нет. Семейный свитер вязать не получается, и
длинное, дремлющее на груди тело анаконды, вновь начинает
пробуждаться.
     Ирина разгоняет пену и глядит на собственное тело. Еще одно из
сотен крохотных "дежа вю". Смешно, но когда-то она искренне
любовалась своим телом, почти восхищалась, наперед предчувствуя
восторг того, кому все это достанется. Каким счастливцем
представлялся плывущий к ней под алыми парусами герой. Он
пребывал еще в пути, но за мужество и терпение, за жестокие шторма
ему уже готовили щедрый приз. Везунчик, он даже не представлял --
какой! Не смел надеяться, что приз этот будет носить на руках.
Бережно, трепетно, всю свою жизнь. Глупая, наивная дурочка...
     Ирина колышет воду, и вместе с ней колышутся очертания ее
утонувшего тела. Ноги сливаются в единое целое, и вот она уже
русалка. Красивая, сильная, волею судьбы упакованная в
эмалированную ванну.
     Ирина выбирается из воды, выдергивает из слива пробку.
Обмотавшись полотенцем, выскальзывает в коридор.
     Еще светло, но Герман, конечно, уже спит. Он всегда быстро
засыпает, когда расстроен. Своеобразная защита организма от обид, от
ежедневной инфляции. У нее так не получается, у нее все наоборот.
Стресс вызывает бессонницу, и она бродит кругами по комнате, как
дремлющий одним полушарием дельфин. Дельфинам нельзя спать.
Они дышут воздухом. Если заснут, могут утонуть и никогда больше не
проснуться. Поэтому, бедные, они только дремлют. То левым
полушарием, то правым. И плавают попеременно -- то по часовой
стрелке, то против.
     Ирина приближается к окну. За ним двор с тополями и редкой
сиренью. Сирень каждую весну обламывают на букеты, и потому
тополиного пуха все больше, а сиреневого цвета все меньше. Скоро
букеты будет делать не из чего, тогда, наверное, возьмутся за тополя.
     Налетает ветер, полиэтиленовый пакет раздутым шариком
поднимается ввысь и застревает в ветвях. Мимо по тротуару бредут
трое: с багровым лицом мужчина, за ним женщина с авоськами, на
отдалении зареванный карапуз. Еще одна семья. Еще три острова в
океане...
     Ирина вспоминает, что так, кажется, назывался какой-то роман у
Хэмингуэя. Герман любит Хэмингуэя, а она нет. Хэмингуэй ходил
смотреть бой быков, радовался крови. Она такие вещи не переносит.
Но роман такой у него точно был. Что-то и где-то она об этом
слышала.
     Ирина отходит от окна и не сразу отыскивает в шкафу нужную
книгу. Забираясь с ногами в кресло, включает торшер и начинает
читать "Острова в океане". Ей чудится, что монолог Германа будет
продолжен, что-то важное она наконец откроет и поймет, но, увы,
книга совсем о другом. Чужая война, столь не похожая на нашу, --
сытая, с дорогими напитками и непременными сигарами, --
совершенно не задевает. Ирине становится скучно, она листает
быстрее. Сначала к середине, а потом и к концу. Увы, книга и впрямь о
чужом, постороннем, непонятном.
     Она со вздохом откладывает пухлый томик, накинув на ноги плед,
задумывается. Проходит минута, другая, и Ирина ловит себя на том,
что улыбается. Ей снова становится хорошо. Беспричинно и потому
особенно остро. Возможно, и Герману сейчас хорошо. Он спит и
отдыхает во сне от нее. Может быть, играет с друзьями в футбол. Ноги
его чуть подергиваются, наверное, он каждую минуту забивает голы.
Она смотрит в пустоту, а за тюлевой занавеской, точно на театральной
сцене, одно за другим зажигаются окна противоположного здания. Это
безумно красиво. Артисты возвращаются с работы домой, наскоро
гримируются и начинают играть главную роль своей жизни. К
островам приделывают моторчики, в землю вкапывают мачты с
парусами, кто-то пытается засыпать проливы щебнем и глиной, кто-то
строит плоты и паромы. Как обычно у кого-то получается, у кого-то не
очень. Островам в океане сложно перемещаться. Они как зубы
корнями уходят в далекое дно, и десна держат крепко. Очень и очень
крепко. А у Хэмингуэя почему-то про это ничего не сказано. А жаль.
Название такое хорошее. Грустное...

     г. Екатеринбург, 1996 г.


Last-modified: Sat, 10 Apr 1999 11:31:39 GMT
Оцените этот текст: