Михаил Веллер. Точка зрения
Свою литературную судьбу я считаю начавшейся с того момента, когда во
время прохождения лагерных сборов от военной кафедры университета я пошел
на риск первой публикации и написал рассказ в ротную стенгазету. Сей
незатейливый опус, решительно не имевший значительных литературных
достоинств, тем паче опубликованный в весьма малоизвестном издании тиражом
одна штука, вызвал неожиданный резонанс. В рассказе я не до конца
одобрительно отозвался о некоторых моментах курсантского внутреннего
распорядка, как-то: строевая подготовка, строевая песня, надраивание сапог
перед едой и т.д. Из редакционных соображений отрицательное мое к этому
отношение было по форме облечено в панегирик, где желаемый эффект
достигается гипертрофией восхвалений. Прием это старый, азбучный:
восхваления достигали такого количества, что переходили, нарушая меру, в
противоположное качество, - что и требовалось.
Курсанты-студенты тихо радовались содержанию, а офицеры кафедры тихо
радовались форме (возможно, они не обладали столь изощренным
диалектическим чувством меры, как искушенные гуманитары - историки и
филологи). Этот литературный экзерсис по-своему может расцениваться как
идеальный случай в искусстве, где каждый находит в произведении именно то,
что родственно ему.
Но - скрытые достоинства искусства из достояния элиты рано или поздно
становятся всеобщим достоянием или, по крайней мере, доводятся до
всеобщего сведения. Миссия просветителя пала на одного майора, волею
судьбы закончившего возиться с жизнью.
Майор приступил к комментированному чтению. Он подводил офицеров
поочередно к стенгазете и настойчиво предлагал ознакомиться. Когда
читатель заканчивал и недоуменно вопрошал: "Ну и что же?", майор с
университетским образованием удовлетворенно и с превосходством улыбался и
разъяснял малоквалифицированному коллеге вредоносную и замаскированную
сущность пасквиля, торжественно следя, как лицо очередного травмированного
неисповедимым коварством литературы, вытягивается, являя собой
подтверждение древней истине "ибо во многой мудрости много печали, и кто
умножает знание, тот умножает скорбь".
Вслед за тем я узнал, что означает "автор ощутил на себе влияние
собственного произведения".
Миссия просветительская, как известно, неразрывно связана с миссией
воспитательной. Покончив с первой, майор безотлагательно приступил ко
второй. Он выстроил роту на плацу, поставил меня по стойке "смирно" и
высказал свои взгляды на литературу и литераторов, богатством языка высоко
превзойдя скромный стиль моей безделушки. Он обладал поставленным
командным голосом, и эрудицию пополнила не только наша рота, но и весь
полк, собравшийся у окон казарм.
Лишь раз в своей энергической речи он промахнулся: пообещал с моим
рассказом прийти в деканат; рота предвкушающе заржала, представив
прелестнейший конфуз: в деканате сидели люди, волею привычки понимающие
скорее филологов, чем кадровых строевиков. (В дальнейшем майор исправил
свою оплошность, вполне грамотно).
Первым моим гонораром явились, таким образом, пять нарядов вне
очереди. И когда ночью, выдраив туалет, я курил там в печальном
предвидении ближайшего будущего, зашедший сержант из другого взвода, лет
уже под тридцать, усатый, толстый, очень какой-то добрый, уютный и
домашний, пробасил сочувственно: "Что, брат, трудно быть писателем на
Руси?"
Слово "писатель" было применено ко мне в первый раз. И я даже
почувствовал в этой ситуации некое посвящение.
Остается добавить, что я был уличен на госэкзамене в незнании
материальной части и приборов и единственный из двухсот тридцати человек
его не сдал. Перед четвертым заходом главы учебника снились мне
постранично. А в ноябре в деканат пришла основательная бумага с военной
кафедры, где поведение мое в период прохождения сборов квалифицировалось
как отменно недисциплинированное и безнравственное: майор не стал
приходить в деканат с рассказом, разумно учтя все факторы. В результате
меня чуть не выперли из университета, и если бы майор увидел мое
мученическое лицо, с коим я доказывал необязательность отчисления меня с
пятого курса, мотивируя это государственными затратами и своей
безрассудной любовью к литературе, он счел бы себя сторицей отмщенным.
Видимо, по врожденной беспечности характера я не сделал выводов из
этой достаточно поучительной для мало-мальски сообразительного человека
истории. Несмотря на то, что кончал я русское отделение, золотая фраза
Чехова: "Младенца по рождении надобно высечь, приговаривая при этом: "Не
пиши! Не пиши!" не укоренилась в моем поверхностном сознании достаточно
глубоко. Ибо второй рассказ я опубликовал в факультетской стенгазете,
после чего факультет разделился по отношению ко мне на три части: первые
сочли меня гением, вторые доискивались сути насмешки над читателем, а
третьи просили объяснить им, почему меня приняли в университет, а не в
специнтернат для дефективных; это была самая многочисленная часть.
Но - "если человек глуп, то это надолго". Имея в характере наряду с
беспечностью упрямство, я, пострадав от двух собственных рассказов, взялся
за изучение чужих и придумал себе тему диплома: "Типы композиции
рассказа". Тема эта необъятна тем более, что в нашем литературоведении ею
и поныне никто не занялся; тем сильней она меня привлекала. Строго говоря,
способы построения рассказа вполне перечислимы, если не лить воду и не
мутить ее. Однако от меня, разумеется, шарахались все здравомыслящие
преподаватели, не желая связываться с подобным авантюристом, пока не
нашелся один страстно любящий теорию литературы доцент, запамятовавший, не
иначе, что его недавно выгнали за нечто же подобное из другого
университета.
В результате я представил к защите диплом, превзошедший мои
собственные ожидания.
Когда в заключении процедуры защиты дипломанты были допущены в
аудиторию и высокая комиссия встала для зачтения приговора, я, стоящий по
алфавиту обычно в начале списка, своей фамилии в перечне вообще не
услышал. Я невольно завертел головой, как бы пытаясь со стороны обнаружить
- где же я-то, когда председатель голосом Левитана известил: "Что же
касается дипломного сочинения..." - и моя фамилия закачалась на краю
бездонной качаловской паузы. Аудитория ухнула. Я обомлел. Зачли диплом за
кандидатскую? Вряд ли. Не то настроение у комиссии. Не припомнят здесь
таких случаев. Так, прямо... Два?! Провал на защите... небывало...
дожили... "то комиссия не пришла к единому мнению об оценке, - включился
председатель обличительно, - и постановила назначить дополнительного
оппонента, с тем чтобы провести повторную защиту!"
Мои однокашники, работающие сейчас в университете, говорят, что
подобных случаев на их памяти не было больше.
Мнения членов комиссии, как я узнал позже, охватили полный диапазон:
от "отлично с рекомендацией в аспирантуру" до "неудовлетворительно".
Дополнительным оппонентом оказался ни больше ни меньше тогдашний
директор Пушкинского дома.
После повторной получасовой перегрызни комиссии за закрытыми дверьми,
когда прочие защитившиеся обрушились на меня с руганью за нервическое
ожидание по милости моих изысков (комиссия, впрочем, сводила собственные
научные счеты), я поимел нейтральную четверку. После чего директор Пушдома
с заведующим кафедрой отечески обсели меня и полчаса усовещивали в
формализме, объясняя, почему отказался Эйхенбаум от "Как сделана
гоголевская "Шинель".
И я понял, что не судьба мне принадлежать к счастливцам, которые
занимаются вещами понятными и приятными всем, или хотя бы всем коллегам.
Через год, подав свои рассказы на конференцию молодых писателей
Северо-Запада, я подвергся двум полным разносам и двум замечательным
восхвалениям (как нетрудно подсчитать, нуль в итоге). Но вынесенной за
скобки осталась первая фраза руководителя семинара, подтвердившая мои
подозрения: "Никто никого никогда писать не научит". Так что польза была.
После этого благословения старшими собратьями по перу я два года
вообще не писал, собираясь с мыслями, и еще два года писал ежедневно,
бросив работу, счастливо страдая над текстом до бессонницы и дрожи в
коленях. Не показывал я написанного никому, кроме разве что младшего брата
- он вырос под известным моим влиянием и вредного литературного
воздействия на меня оказать, по моему разумению, не мог. Я был молод и
честолюбив, войти в литературе хотел сразу, сильно и красиво. Я
воспитывался в американском духе: "Свое дело ты должен делать лучше всех".
Своим делом я считал рассказ. Вернее, короткую прозу, ибо рамки жанра
новеллы размыты сейчас абсолютно: прочитав по данному вопросу все, что
имелось в ленинградских Библиотеке Академии наук и Государственной
публичной на русском, английском и польском, я в этом полностью убежден.
Ясно, это не помогает писать - рыба не знает, как она плавает, а ихтиологи
могут тонуть, - но я стал рыбой, которая может сказать, как она плыла и
почему.
И в двадцать восемь лет решив, что я пишу очень хорошую короткую
прозу, я стал рассылать рукописи по редакциям в ожидании фанфарного пения
и гонораров.
Больше всех остальных мне понравилась редакция одного толстого
журнала в белой обложке. Она возвращала рукописи через неделю. Я стал все
папки рассказов пропускать сначала через нее, чтоб не залеживались.
Седьмая серия вернулась с рецензией в одну строку: "Послушайте, это же
несерьезно..."
Я заинтересовался редакционной механикой и выяснил, что на "самотеке"
сидят стопперы-литконсультанты - сами, по моим представлениям, решительные
неудачники и бездари. Забавнее другое: всем нравились или не нравились
разные рассказы. Всегда!
Из неопределенных отзывов друзей, начавших получать мои опусы на
прочтение, следовал тот вывод, что пишу я так себе. Средне пишу. Но уж
ежели что-то определенно нравилось или не нравилось - всем разное, никогда
иначе. Я стал ставить опыты: пять людей получали пять рассказов с просьбой
выделить лучший и худший. Обычно получалось пять лучших и пять худших. "А
вообще, - глубокомысленно говорилось мне, - они у тебя все разные. Тебе
надо что-то одно", - и каждый указывал на удачный, по его мнению, рассказ.
Желая тем временем привлечь к себе внимание редакций с тем, чтобы
меня там хоть читали толком, я со свойственной мне практичностью решился
на эффективный шаг. Со скоростью три страницы в час (быстрее не умел
печатать) я испек три "рассказа" до бреда фривольного характера. "Брать"
они должны были первой же фразой - чтобы уже не оторваться до конца. Автор
выглядел маньяком не без юмора, помешанным на, как бы это, интимной
стороне жизни. Расчет строился на природном любопытстве, скажем так,
сотрудников редакций.
Пока я распечатывал шесть экземпляров, дабы закинуть приманку сразу в
шесть журналов, с творчеством сим ознакомились несколько друзей. Не надо
быть провидцем, чтобы сообразить, что именно это они объявили отличной
литературой, а читанное ранее - ерундой. Это окончательно подорвало мое
доверие к читательским откликам, так что акция моя имела уже минимум одно
положительное следствие, - не считая того веселья, с каким я эту ахинею
порол.
В собственноручно склеенных розовых папках с зелеными тесемками я
отправил свой доморощенный "Декамерон" радовать центральные редакции (из
предосторожности не указав своего адреса), через месяц повторил второй
серией. Выработав таким образом у редакторов положительный условный
рефлекс на мою фамилию, я отправил настоящие рассказы, считая, что теперь
их по крайней мере сразу прочтут. И в общем не совсем ошибся.
Лишь один из шести журналов не ответил. Прочие отреагировали сразу.
Наиболее симпатизирующий ответ, трехстраничный, скорбел: "Печально, что
присущее вам, судя по предыдущим рассказам, чувство юмора направлено пока
лишь на привлечение внимания к себе". Настоящие рассказы у них, как
явствовало, так же как и у моих друзей, интереса не вызвали.
Пока я изучал литературный процесс, мои университетские друзья
продвигались по службе. Подстрекаемый их практическими советами, я пришел
к выводу о неизбежности личных контактов. Я стал налаживать личные
контакты. Меня посвятили в два самых привилегированных литобъединения. Я
отсчитывал в Доме писателей копейки на малолюбимый мной кофе. Но
повторялось неуклонно: всем нравилось разное, что трактовалось мне в
ущерб.
В редакциях мне советовали изучать жизнь. Я бестактно возражал, что
перегонял скот в Алтае, строил железную дорогу на Мангышлаке и т.д. Тогда
мне советовали больше работать: работал я ежедневно до упора. Тогда,
морщась, объясняли, что я еще в поиске и не нашел своей темы, что
подтверждается наличием совершенно непохожих рассказов. И этот камень
преткновения мне было не спихнуть. Я опасался, что если прочту редактору
лекцию на тему "что такое рассказ", литературные взгляды его, возможно, и
расширятся, но перспектива нашего сотрудничества сузится до черты порога.
Эти две формулировки - "молодой автор находится в поиске" и "писатель
еще не нашел своей темы" - реяли над моим бедствием как два черных
вороновых крыла. Впоследствии прибавилась еще пара дубинок: "нарочитая
усложненность" и "неясно авторское отношение".
Мне же всегда хотелось писать именно разные рассказы. Не то чтобы
хотелось - они должны быть разные. Так я чувствую и понимаю. Каждый
материал сам выбирает свою форму, и каждый рассказ - это не изложение
неких фактов и мыслей, но больше - это всегда нахождение единственного
органичного воплощения материала, построения его, языковых средств,
позиции автора, чтобы в результате из этого единого целого возникла та,
если можно так выразиться, надыдея, которая и является сутью рассказа.
В идеале каждый рассказ - это открытие другого мира, а не еще одна
дверь в мир один и тот же.
Можно, найдя удачную формулу и "поставив руку", писать рассказы
схожие, где автор ясен сразу по одному рассказу. "Мир Лондона", "мир
Шукшина". У каждого - своя сфера, за ее пределы он не ходок. Пусть он
гений, талант, мир его уникален, воззрение самобытно, - но жизнь-то -
всякая! Каждая комбинация элементов неповторима и дает другой мир; должны
быть разными и рассказы, а не ситуации и даже не характеры, - мир
рассказов должен быть разным.
Подобными объяснениями я пытался оправдывать свою преступную
разноплановость и непохожесть рассказов. В чем мало преуспевал. Я казался
сам себе то бесталанным Дон-Жуаном от новеллистики, но неправильной
пчелкой из "Винни-Пуха", которая делает неправильный мед.
На мое везение, был конкурс ленинградских фантастов (анонимный!), и
мой рассказ занял первое место. Его напечатали в Риге, взяли в альманах,
перевели в Болгарии и охаяли в других местах, - кому это не знакомо. Но -
стали брать: по одному рассказу из пяти-шести, советуя и надеясь, что в
будущем получат все рассказы наподобие понравившегося, "сильного", - чтоб
попохожее.
И только на тридцатом уже году жизни я познакомился с одним более чем
признанным писателем, автором десятка книг и среди прочего - мощных
рассказов, который поведал, как, будучи помоложе, наполучал критических
шпилек за "разнородность" своих рассказов, за убежденность, что рассказы и
должны быть разными. Я, помнится, дернулся и помахал руками. И весь тот
вечер норовил макать сигареты в чай и перебивать старшего единомышленника
маловразумительными восклицаниями в том духе, что как это здорово.
И всегда хотелось мне выпустить такую книгу, чтоб все рассказы в ней
были разные - даже если у меня есть и сходные. Потому что сборник
рассказов представляется мне не в виде строя солдат, или производственной
бригады, или даже компании друзей или семейства за столом, а в виде
собрания самых различных людей, по которым можно составить представление о
человечестве в целом. Отбор по росту, расе, полу или профессии здесь
просто неуместен. По человеку - всех рас, народов, ростов и судеб. А
общего у них то, что все они люди с одной планеты. И чем более разными они
будут, тем богаче и полнее составится в единое целое мозаика жизни.
Last-modified: Tue, 19 Jun 2001 10:18:59 GMT