танцевала маска. Кто-то пытался ораторствовать.
Другого собирались качать. У прилавка стоял, очень бледный, Никодимов и
допивал коньяк.
-- Несмотря на все,-- говорил он флорентийскому юноше, с ласковым и
порочным лицом,-- я здесь... Дмитрий Павлыч Никодимов пришел.
Юноша дернул его за рукав.
-- Дима,-- сказал он тенором, вытягивая звуки.-- Не пей. Тебе вредно.
-- Да снимите вы маску! -- крикнул Христофорову знакомый веселый голос.
---------------------------------------------------------------
' Танец медведя (франц ').
---------------------------------------------------------------
Обернувшись, он увидел Фанни, за столом с несколькими евреями. Толстый
человек во фраке, с ней рядом, куря сигару, говорил соседу:
-- Здесь и совсем Парыж!
Христофоров снял маску. Фанни, в предельно- декольтированном платье, с
чайной розой, хохотала и кричала:
-- Садитесь! К нам! Это м-милейшая личность,-- обратилась она к
друзьям.-- Проповедник бедности или любви... чего еще там? Жизни, что ли?
Забыла! Но милейшая личность. Давид Лазаревич, налейте ему шампанского!
Давид Лазаревич, с короткими и пухлыми пальцами в перстнях, из тех
Давидов Лазаревичей, что посещают все модные театры, кабаре и увеселения,
говоря про одни: "Это Парыж", а про другие важно: "Ну, это вам не Парыж",--
отложил сигару и налил молодому человеку вина.
Христофоров имел несколько ошеломленный вид. Но поблагодарил и
чокнулся.
-- Очар-ровательно,-- сказала Фанни, щуря продолговатые, подкрашенные
глаза.-- А откуда такой фрак?
Христофоров нагнулся к самому ее уху, с бриллиантовой сережкой, и
шепнул:
-- Чужой, Александра Сергеевича.
-- Милый! -- закричала она.-- Аб-бажаю! Очар- ровательно, весь в меня.
Я такая же. Мы все шахер-махеры.
От вина голова Христофорова затуманилась -- приятным опьянением. Он
теперь рад был, что встретил Фанни, сытых израилей, и не отказывался, когда
Давид Лазаревич налил ему еще бокал.
-- Хорошо, что ушел этот Никодимов,-- заболтала Фанни.-- Фу! Не люблю
таких. Что он из себя изображает? Загадочную натуру? А по-моему -- просто
темная личность с претензиями. Хоть и дворянин, и барин... И потом, он на
меня тоску нагоняет. Что это такое? Нет, я люблю, чтобы весело было, и
жизненно, без всяких вывертов. Не понимаю тоже и Анну -- что она в нем
нашла? Ах, бедная женщина. Слоняется тут. Выпьем за нее!
На этот раз она не спрашивала Давида Лазаревича, налила сама. За вином
разболтала она многое о своей приятельнице, чего не сказала бы в обычном
виде.
Скоро ее позвали -- как распорядительница, должна она была устраивать
новый номер. Христофоров посидел немного и тоже поднялся.
В сущности, пора уж было уходить, вновь возвращаться в полупустую свою
комнату. Для чего был он здесь? Сердце его опять сжалось. Он вспомнил
Ретизанова. Все-таки тот встретил свою девушку в шальварах,-- которую носят
по залам гении ветров. Машуры же вновь не было с ним. В сердце пустота и
одиночество. Значит, права была Лабунская, шепнувшая свои легкие слова.
Значит, надо уезжать.
Он потолкался еще среди масок, по залам, и машинально забрел в темный
закоулок у передней, откуда лесенка шла наверх. Он почему-то поднялся,-- и
попал в две полутемные антресоли. В первой шептался в кресле Пьеро с
черненькой венецианкой. Христофоров прошел мимо. В дальней сел он на
ситцевый диванчик, вздохнул и закурил. Эту комнату не готовили. Не было
декорации, мебель обычная. В углу, у иконы, лампадка. Окна выходили в сад.
Смутная, синеватая мгла.
Снизу слышался шум, танцы, доносилась музыка. Отсюда видны были деревья
в саду, полосы света из нижних окон да кусок неба. Христофоров сидел, курил,
смотрел на это небо, на котором увидел голубую звезду Вегу. Она мерцала
нежно и таинственно. Среди веток можно было заметить, как по вековому пути
движется она, ведя за собой, как странница, светло-золотую Лиру. Голубоватый
свет ее успокаивал. Чем дольше смотрел Христофоров, тем более ему казалось,
что ее таинственное сияние глубже разливается по окружающему, внося
гармонию. Тот же голубоватый отблеск есть и в глазах Машуры, в милой
Лабунской. Оцепенение, вроде сна, овладело им. Призрачней, нежней и туманнее
летела музыка. Легче и нечеловечней казались маски. Очаровательней, ближе и
дальше, возможней и невозможнее невозможная любовь.
XV
В это время внизу, в небольшой гостиной, уже пустой, стоял у окна
Никодимов, тупо смотрел на улицу. Подошла венецианская куртизанка. Он
обернулся.
-- Дмитрий,-- сказала она.-- Почему ты здесь? Он пожал плечами.
-- Где же мне быть?
-- Для чего ты приехал на этот маскарад?
-- Меня об этом спрашивали нынче,-- ответил он глухо.-- В передней...
Куртизанка сжала пальцы.
-- Для чего ты себя унижаешь?
-- Этого я не умею тебе сказать.
Она вдруг быстро взяла его руку и поцеловала.
-- Иногда мне кажется, что все твое... всю тоску, скверное, я могла бы
взять на себя.
Никодимов перевел на нее темные и мутные глаза. Слабая улыбка появилась
на его улице.
-- Женщина,-- сказал он и вздохнул.-- Особенный ваш род.
-- И не стыжусь, что женщина. Я, милый мой, тоже много видела стыда на
своем веку. Меня не удивишь.
-- Ничего,-- пробормотал Никодимов.-- Ничего. Живу, как живу. Ничего не
надо. Никаких сентиментальностей.
-- Уедем отсюда,-- вдруг сказала она.-- Я тебя увезу на край света,
будем жить у моря, солнца, путешествовать... Ты будешь свободен, но...
уедем!
-- Фантасмагории!
-- Поселимся в Венеции... Никодимов слегка вздрогнул.
-- В Вене я был очень близко к смерти,-- сказал он.-- Никогда тебе не
рассказывал. Во всяком случае, это сильное ощущение.
Он вынул часы.
-- Пять.
Глаза его несколько прояснились, он подобрался и оглянулся.
-- Поезжай домой. Пора. Видишь, все разъезжаются. А у меня есть еще
дело. Я поссорился с одним человеком.
Никодимов поцеловал ей руку с внезапной, но холодной вежливостью и
вышел. Куртизанка постояла, села на диван и уткнулась лицом в его спинку.
Никодимов же встретил в зале флорентийского юношу и подошел к нему.
-- У меня сегодня дуэль,-- сказал он.-- Мы заедем домой, ты
переоденешься, выпьем кофе, и в половине восьмого должны быть в Петровском
парке.
Юноша попятился. Его бархатные, беспокойно- распутные глаза взглянули
испуганно.
-- Дуэль? -- произнес он слабым голосом.-- Но тебя могут убить.
-- Безразлично,-- тихо и слегка задыхаясь ответил Никодимов.-- А пока
ты -- мой... едем.
Юноша пытался возражать. Никодимов властно и нежно взял его под руку,
повел к выходу.
Маскарад действительно кончался. В нюрнбергском кабачке орали еще
пьяницы. Фанни, в передней, накидывала свой палантин. Давид Лазаревич
подавал ей ботики. По углам гнездились еще пары, не желавшие расставаться.
Варили последний кофе -- для пьяниц и тех неврастеников, которые не могут
вернуться домой раньше дня. Последними досиживают они, небольшими
компаниями, среди синего утра, разбросанных окурков, облитых вином
скатертей, зашарканных паркетов -- всегдашней мишуры и убожества финальных
часов.
-- Где вы? Куда вы пропали? -- кричал Ретизанов, поймав наконец
Христофорова.- - Черт знает, вы сидите здесь... понятия не имеете... А это
ужас... Нет, это черт знает что! Такой негодяй...
Путаясь, волнуясь и крича, он объяснил, что полчаса назад Никодимов, ни
с того ни с сего, грубо оскорбил Лабунскую.
-- Нет, вы понимаете, это хам, которого раз навсегда надо проучить. Я
ему это и сказал. И ударил бы, если бы не помешали. Но теперь -- дуэль. Дело
решенное. Нет, это давно надо было сделать.
Христофоров был поражен.
-- Как... дуэль? -- переспросил он.
_ Сегодня же, утром, в Петровском парке. Он привезет оружие... Да что
вы так удивились? Это давно надо было сделать, я давно собирался от него
избавиться. Ничего не значит, что вызов без секундантов... Все равно, вы
должны присутствовать.
-- Я, секундантом?
-- Что? Вы не хотите? Нет, это уж дудки-с!
Христофоров совсем потерялся. Что угодно мог он предположить, только не
это. Участвовать в дуэли! Но ведь это бесконечно дико. Запинаясь, он
старался объяснить, что никакой дуэли быть не должно, что это нелепая ссора,
и, быть может, Никодимов просто нетрезв...
-- Как? -- закричал Ретизанов.-- Оскорбить Елизавету Андреевну --
нелепая ссора? Вы не понимаете, что уж давно он к этому подъезжает, потому
что он темный человек, и его бесит любовь, подобная моей. Нелепая ссора! Это
должно было произойти, не сегодня, так завтра. Нет, уступить ему... дудки!
Христофоров понял, что теперь остановить его уже нельзя. Они сошли
вниз, в нюрнбергский кабачок. Неврастеники дохлестывали вино. Трое пьяных в
углу громко рассуждали, что хорошо бы предпринять кругосветное путешествие.
Ретизанов занял столик, заказал кофе и коньяку. Христофоров молчал. Он
чувствовал себя странно. Ему казалось -- то необычайное, что вторглось в его
жизнь этой зимой и привело, во фраке и маске, в этот кабачок,-- владеет им и
мчит дальше, по неизвестной ему дороге, навстречу необычным чувствам. Опять
ему вспомнилось, как стоял он летом, на утренней заре, на балконе квартиры
Ретизанова, над спящей Москвой, и ощущал великий жизненный ноток, несущий
его. "Да, может быть, и прав Ретизанов,-- думал он.-- Может быть, и правда,
еще тогда, в ту шумную ночь зарождались события, которым лишь теперь
надлежит вскрыться".
Ретизанов между тем пил кофе, вливая в него коньяк. Он молчал, потом
стал улыбаться и полузакрыл глаза рукой. Походило на то, будто он
погружается в транс.
-- Куба, Ямайка, Гаити и Порторико! -- кричал пьяный путешественник.--
Иначе не могу, поймите меня, я же не могу... Милые мои, хорошие мои, ну куда
же я поеду? -- Он хлопнул кулаком по столу, вновь заорал: -- Куба, Ямайка,
Гаити, Порторико! И никаких шариков.
Ретизанов отнял от лица руки. На глазах его были слезы.
-- Гении ответили,-- тихо сказал он,-- что я не должен никому
позволять... даже если бы пришлось умереть. Я должен отразить натиск темных
сил. А если Никодимов этот -- вовсе не Никодимов, а кто-то другой, более
страшный, в его обличье...
Ретизанов говорил все медленнее и тише. Глаза его горели. Сухая
нервность была в руках. Христофорову ясно стало казаться, что он не в себе.
На мгновение остро его кольнуло -- ведь это полубезумный, его надо бы везти
домой и в санаторий. Но тотчас же он понял, что сделать этого нельзя.
Значит, надо повиноваться.
В начале восьмого они оделись и вышли. Начинало светать _ хмурым,
неясно-свинцовым рассветом. На бульваре, в деревьях, шумел ветер. Фонари
гасли. Побежали трамваи, над ними вспыхивала зеленая искра. На Страстной
площади было пустынно. Дремал лихач на паре голубков. Лампадка краснела у
входа в монастырь, открылась свечная лавочка. На колокольне медленно
звонили.
Ретизанов подошел к лихачу и негромко сказал:
-- В Петровский парк.
-- Пожа-луйте!
Лихач вскочил и бросился снимать с озябших лошадей попоны.
Через минуту они катили по Тверской, по прямой, классической улице
кутежей, загородных ресторанов. Иногда навстречу попадались тройки -- кутилы
шумели, хохотали и в облаке снега уносились. Проревел автомобиль. Лежавший
на дне веселый человек приветствовал встречных, выкидывая ноги кверху.
Прокатили под Триумфальной аркой, где тяжело летели бронзовые кони по- бед.
Светящиеся часы на вокзале показывали без двадцати восемь.
Христофоров находился в странном, полуотсутствующем состоянии. Он не
особенно хорошо понимал, куда и зачем едут. Как будто изменились декорации,
но все продолжается его мечтательное созерцание в мансарде -- теперь летят
навстречу арки, дома, сады -- с той же фантастической бесцельностью. И лишь
подо всем. глубоко и жалобно, стонет что-то в сердце. Ретизанов молчал. Он
был задумчив и сдержан, как человек, делающий важное, очень серьезное дело.
Он указал кучеру, где надо свернуть, за Яром, по какой аллее проехать. Потом
остановил его. Они вылезли. Лихач шагом должен был возвращаться в указанное
место.
-- Вот сюда,-- покойно сказал Христофорову Ретизанов и повел узкой,
слегка протоптанной тропинкой на средину поляны. Там росли три огромных
пихты; под ними -- скамейка. Место было пустынное. Налетел ветер, курил
снежком. Тяжело пронеслась, ныряя, ворона. Виднелись забитые и занесенные
снегом дачи. Что-то очень суровое и скорбное было в этом утре, синеющем
снеге, мертвых дачах.
Ждать пришлось недолго. С противоположной стороны поляны, шагая по
цельному снегу, приближалась высокая фигура Никодимова, в николаевской
шинели, которую приходилось подбирать. За ним шел военный врач и юноша в
пальто со скунсовым воротником, торчавшим веером.
-- Вот они где, -- сказал круглолицый доктор, настоящий москвич,--
будто отлично был знаком с сидевшими.-- Привет на сто лет! Ну и пустяковое
же дело затеяли, господа!
Христофорову стало очень холодно. Никодимов положил на скамейку два
браунинга и обоймы.
-- Право,-- сказал врач, потирая руки, улыбаясь и слегка пристукивая
озябшими ногами.--- Бросьте вы эти, простите меня, глупости. Что такое,
порядочные люди будут друг в друга из револьверов шпарить!
Ретизанов вдруг взволновался.
-- Нет, нет!--закричал он.--Пожалуйста, доктор. Это не шутки.
Христофоров тоже попытался вмешаться. Но ничего не вышло. Никодимов
только покачал головой. Пришлось отмеривать дистанцию. Ни Христофоров, ни
юноша не умели заряжать.
---- Эх, светики, ясные соколы, -- сказал доктор и взял обоймы.-- Еще
называетесь секундантами!
Когда противники взяли оружие, Никодимов вдруг сказал:
-- Впрочем, если господин Ретизанов извинится, я готов прекратить.
Ретизанов вспыхнул:
-- Извиниться! Нет, это уж черт знает что!
И пошел на свое место. Христофорову ясно представилось, что
действительно это маньяк, и если гении сказали ему, что нужно драться, он
драться будет. Никодимов снял шинель, стоял высокий, худой, очень бледный, в
лакированных сапогах и белых погонах. Он повернулся боком, чтобы меньше была
цель. Ретизанов поднял браунинг весьма неуверенно, как вещь. совсем незна-
комую. Долго водил дулом. Наконец, выстрелил.
Христофоров стоял, прислонившись к пихте. Он видел, как вдали, по
замерзшему пруду шел мальчик, видимо ученик, с раннем за плечами. Заметал по
поляне снежок. Щипало уши. 1-1 казалось, так все необыкновенно тихо. будто
нет ни жизни, ни Москвы, а только этот КУСОК снега с деревьями, идущий
мальчик, серый день,
Раздался второй выстрел. Христофоров, не видя и ничего не понимая,
пошел вперед. Он заметил, что Ретизанов качнулся, что веселый доктор побежал
к нему, схватил под мышки.
-- Вот... здесь,-- говорил Ретизанов, держа рукой около ключицы. Он был
очень бледен.
-- Эх, батенька,- сказал доктор подошедшему Никодимову.
-- Я предлагал бросить,-- сухим, срывающимся голосом ответил тот.
Фуражка его слетела. Ветер трепал завитки прямого пробора. На темных волосах
белело несколько снежинок.
Ретизанов очень ослаб. На скамейке, под пихтой, ему сделали первую
перевязку. Юноша побежал за лошадьми.
Через четверть часа, на тех же самых голубках, что везли их сюда,
Христофоров с доктором мчались к Триумфальным воротам, поддерживая
Ретизанова. Было совсем светло. Артиллерийские офицеры ехали в бригаду.
Пришел поезд -- с вокзала тянулись извозчики с седоками и кладью. Тверская и
Москва имели будничный обычный вид. И Христофорову казалось, что лишь они,
скакавшие к Страстной площади, везя подстреленного человека, представляют
обрывок этой печальной, шумной и сумбурной ночи.
Проезжая мимо Страстного, он снял шапку и перекрестился.
XVI
Дни, что следовали за дуэлью, были тяжелы для Христофорова. Ретизанов,
с простреленной ключицей, лежал у себя на квартире. Ему взяли сестру
милосердия, но Христофоров бывал у него постоянно, и его угнетало, что в
этой бессмыслице, так дорого обошедшейся Ретизанову, принимал участие и он,
христианин и враг всякого убийства. "Это, должно быть, все-таки было
наваждение",-- думал он с тоскою. Только туманом и мог он объяснить, как не
вмешался, как не уклонился, наконец, если не мог помешать.
Ретизанова многие навещали и жалели -- в том числе Анна Дмитриевна.
Чаще других заезжала Лабунская. Она была мила, внимательна, завезла даже раз
цветы. Но Христофорову, глядя на нее, все больше казалось, взволноваться до
конца, страдать, терзаться--- не ее область. Чистая, легкая и изящная,
проходила она в жизни облаком, созданным для весны, для неба.
-- Недавно,-- сказала она раз Христофорову, уходя,-- я познакомилась с
одним англичанином. Ужасно трудно понимать по-английски! С одной стороны --
он страшно великолепен -- автомобили, шикарные апартаменты... С другой --
очень прост и скромен. Вот он и предлагает мне на весну ехать в Париж, а в
июне, чтобы я а Лондоне выступала. А потом, говорит, будем по Европе
кочевать... ну, с танцами, с выступлениями. Мне и Москву жаль бросать, я
московская, тут родилась, у меня здесь приятели - и заманчиво. Все-таки,
пожалуй, потанцевать в Европе? А? Как по-вашему?
Христофоров улыбнулся.
-- Потанцевать,- ответил он тихо.-- Потанцевать, людей посмотреть, себя
показать.
Она засмеялась и пошла к двери.
---- Вот вы какой, как будто бы и этакий... а одобряете легкомысленные
штуки.
-- Но не говорите пока об этом Александру Сергеевичу,-- сказал
Христофоров.
Она взглянула на его лицо, на глаза, ставшие серьезными, вздохнула,
махнула муфтой.
-- Не скажу.
Ее посещения вообще волновали Ретизанова. Он принимался говорить,
спорить, доказывать. Поднималась температура. А это было для него очень
многое.
Раз Христофоров, подойдя на звонок к телефону, услышал голос
Никодимова. Тот спрашивал о здоровье раненого. Христофоров ответил.
Узнав, кто с ним говорит, Никодимов несколько оживился.
-- Если вы свободны,-- сказал он,-- то зайдите как- нибудь ко мне,
днем. Если, конечно,-- прибавил он холодней,-- к тому нет особых
препятствий. Я хочу вас видеть.
Христофорову показалось это несколько странным. Но он ответил, что
зайдет. Ретизанову он сказал лишь, что противник осведомился о здоровье.
-- Ха! -- засмеялся Ретизанов.-- Сначала убьют, а потом справляются,
хорошо ли убили. Помолчав, он прибавил:
-- Но Никодимов меня ранил, это естественно. А насчет Елизаветы
Андреевны,--он опять раздражился,--это гадость, гадость!
Дня через два, в пятом часу, Христофоров спускался по лестнице, чтобы
идти к Никодимову. Был конец февраля. Светило солнце, с крыш капало. В окне
синел кусок неба. Бледное облачко пролетало в нем.
На одном марше лестницы, быстро сходя вниз, он чуть не столкнулся с
Машурой. Она шла вверх, медленно, опустив голову. Увидев его, остановилась.
Они поздоровались.
-- Вы к Александру Сергеевичу? -- спросил Христофоров.
-- Да.
Машура слегка побледнела, но лицо ее, как обычно худенькое,
остроугольное, имело печать спокойствия. Лишь в огромных глазах слабо
трепетало что-то.
-- Это хорошо,-- сказал Христофоров сдавленным голосом,-- что вы идете
к нему. Он будет очень рад. Машура поклонилась и тронулась дальше.
-- Скажите,-- спросила она, сделав несколько шагов,-- правда, что он
стрелялся из-за Лабунской?
Она слегка сдвинула брови. Что-то сдержанно-горькое показалось ему в
этом лице.
--- Правда...
Христофоров замялся и вдруг сказал:
-- Вы не были ведь... там? На маскараде? Машура несколько удивилась.
-- Почему вы думаете? Нет, не была.
Христофоров хотел еще что-то сказать. Но промолчал. Машура вздохнула,
медленно стала подыматься. Он так же медленно спускался, всем существом
ощущая, как растет между ними высота. Сойдя в вестибюль, почувствовал
усталость. Швейцара не было. Он сел на его стул, у стены, и закрыл глаза. В
голове шумело. Куда-то выше, все выше всходила сейчас Машура, как
кульминирующая звезда, удаляясь в неведомые и холодные пространства.
Хлопнула наверху дверь. -- замолкли ее шаги. Вошел кто-то снизу, с
парадного. Христофоров встал, вышел и двинулся к Пречистенскому бульвару.
Там шагал он по правому, высокому проезду, где важны тихие дома, греет
солнце, золотеет купол маленькой церкви, Ржевской Б. Матери.
Над Гагаринскими, Сивцевыми, Арбатами дымно сияло золотистое, уже
весеннее небо Москвы с розоватыми тучками. Начинался один из романтических
закатов Арбата. Христофоров вспомнил -- еще гимназистом ходил он тут, и
такие же были эти закаты, так же томилось его сердце; как и теперь, был он
полон призраков, обольстительных и кочующих, владевших им всю жизнь, лаская,
мучая. Голубые глаза его раскрывались шире, с тем несколько безумным
выражением, какое принимали иногда. И он шел, мало замечая прохожих, сам --
призрак собственных же, далеких дней, о которых нельзя было сказать, куда
развеялись они, как и нельзя было удержать фантасмагорию его любвей,
рассеявшихся в мире.
Так прошел он по Никитскому бульвару, по Тверскому, где Пушкин стоял,
спокойный и задумчивый, глядя на мелькающую толпу. На колокольне Страстного,
сиявшей розовым в закате, перезванивали. На площади торговали водами,
папиросами. Мальчишки с цветами бежали за экипажами. Звенели трамы. Шли,
ехали, сновали. На бульваре белел еще снег.
Машинально вошел Христофоров в ворота монастыря, под башней, пересек
небольшой дворик со старыми деревьями и поднялся в церковь. Она была обширна
и светла. Служба только что началась. Хор монахинь выходил с клиросов, они
расположились на амвоне, развернули ноты. Одна, довольно полная, немолодая,
была за регента. Очень высокий, нежный, но однообразный хор вторил возгласом
ектений. Затем бледная монашка, в черном клобуке, читала у аналоя, при
восковой свече. Весенний свет наполнял церковь. Свечи золотились. Женский
голос, без конца и начала, читал святую книгу. Христофоров стоял рядом со
старухой и двумя солдатами. Вечность и тишина были тут. Вечность и тишина.
Часы на колокольне указывали половину шестого, когда он вышел.
Никодимов жил недалеко. Пройдя несколько переулков, Христофоров оказался
перед гигантским домом. В вестибюле с колоннами, как в дорогом отеле,
бродило несколько швейцаров. Джентльмен в широком пальто сидел на диване и
нетерпеливо постукивал ногами. Зеленовато-розовый рефлекс весны ложился чрез
зеркальные двери.
Христофоров бессмысленно, отсутствуя, сидел в лифте, напоминавшем
каюту. С ним подымались иностранного вида обитатели и разбредались по
бесчисленным коридорам дома -- океанского корабля.
Никодимов, в расстегнутой тужурке, отворил сам.
-- А,-- сказал он,-- очень рад.
Христофоров разделся в передней и вошел в большую комнату, полную
розового света.
-- Значит, все-таки собрались,-- сказал Никодимов, ус- мехаясь.-- Сюда
пожалуйте, к столу. Хотите вина?
Христофоров отказался. Хозяин налил себе стакан рейнвейна и выпил.
-- В этом доме,-- сказал он,-- живут иностранные комми, клубные
'игроки, актрисы, художники и такие личности, как я. Я занимаю студию. Здесь
раньше жил художник.
Христофоров смотрел на него очень пристально, разглядывая белую рубашку
под тужуркой и ворот видневшейся тоненькой фуфайки.
-- Чего вы на меня так смотрите? -- вдруг спросил Никодимов и опять
засмеялся.-- Изучаете? Христофоров смутился:
-- Нет, ничего.
-- Меня изучать, может быть, и интересно,-- сказал он,-- может быть --
нет. Зависит от точки зрения. Я сегодня пью с утра, что, впрочем, делаю
нередко. Да, я вас звал...-- Он вдруг впал в задумчивость.-- Я ведь вас звал
для чего- то... Может быть, вы обидитесь. Но знаете -- ни для чего. У меня
нет к вам никакого дела.
Теперь улыбнулся Христофоров.
-- Значит, почему-то все-таки вам хотелось меня видеть?
-- Да, хотелось, хотелось.
Он говорил рассеянно, будто это совсем не нужно было.
-- Какой вы... странный человек,-- сказал Христофоров.
-- А что,-- спросил Никодимов, довольно безразлично,-- выживет
Ретизанов?
Христофоров ответил, что опасности нет.
-- Все это необыкновенно глупо.-- задумчиво произнес Никодимов,-- как и
очень многое в моей жизни. Я бы не весьма пожалел, если б убил его, но и то,
и другое было бы совершенно ни к чему. Бес-смы-сли-ца! -- раздельно
выговорил он.
Дверь из соседней комнаты отворилась; оттуда вышел, в шелковом
халатике, завитой, со слегка подкрашенными глазами юноша, бывший на дуэли.
-- Дима,-- сказал он,-- затопи ванну. А то я до театра не успею
одеться.
Никодимов заторопился и побежал в маленькую комнатку, рядом с прихожей.
-- Постоянной прислуги здесь нет,-- зевая, сказал юноша.-- Приходится
самим возиться. Ах, да,-- вдруг оживился он,--- как страшно было тогда! Я
думал, что Диму убьют. Но этот господин совершенно не умел стрелять.
Потом он заговорил о балете, осуждал Веру Сергеевну, о Ненароковой
отозвался кисло. Вспомнил, как занятно было в Париже, два года тому назад,
на русском сезоне.
-- Мы и теперь собираемся в Париж, но Дима должен вы- играть и взять
отпуск. Или там без отпуска, мне все равно. Дима ленив. Все обещает
выиграть... и вечно мы без денег. Впрочем, вот взгляните, он мне подарил.
Юноша показал на пальце перстень с тонкой и прозрачной камеей.
-- Это голова Антиноя,-- сказал он.-- Император Адриан любил одного
юношу, Антиноя. Во время прогулки по Нилу тот утонул. А-а... Император был
страшно огорчен и велел обожествить Антиноя. На его вилле... знаменитой, под
Римом, было найдено множество статуй и бюстов... а-а... юного бога. Вам
нравится?
Он снял перстень и поцеловал камею.
-- Очень мило.
И с тем же ленивым и несколько покровительственным видом, с сознанием
изящества, превосходства, поплелся брать ванну.
Христофоров встал и подошел к окну. Еще более, чем от Ретизанова, была
видна отсюда Москва, облекавшаяся, в глубине улиц, в синеватый сумрак и
красневшая в закате верхушками домов. Купола золотели. Та же пестрота
красного кирпича зеленых садов, острых башен и колоколен Кремля, дальних
труб на заводах. Темнели Сокольники. За Кремлем виднелась равнина, уводящая
на юг. уже туманившаяся, с далекой, освещенной церковью села Коломенского.
Внизу, у памятника Пушкина, казавшегося крошечным, зажглись белые фонари.
-- Все деньги, деньги,-- бормотал сзади Никодимов.-- Париж. Вот, если
банк хороший сорву...
Христофоров обернулся. Лицо Никодимова в сумерках приняло фиолетовый
оттенок.
-- Что,-- спросил Христофоров,-- играть очень интересно?
-- Да-а...-- протянул Никодимов.-- Играть... Игра, кроме волнений,
хороша еще тем, что необыкновенно отрывает от обычной жизни. Я играю всегда
в полусне... особенно когда уж поздно. Только карты, они сменяются, так,
этак, вами овладевает оцепенение...
-- Я это понимаю,--- тихо ответил Христофоров.
-- Понимаете! Вот бы уж не поверил. Ваша жизнь мало похожа на мою.
Христофоров согласился.
---- Я,-- сказал вдруг Никодимов,-- то, что называется темная
личность.--Он налил себе вина и выпил.
-- Мне это нередко говорят. Например, тогда, на маскараде. И -- правы.
Я не отрекаюсь. Хоть иногда это утомляет. Меня в корпусе еще мальчишки не
любили. Звали: "Орлик доносчик, собачий извозчик". Я иногда плакал, иногда
их бил. Но кончил хорошо, чуть не первым. Был честолюбив. Мечтал о славе,
читал о Наполеоне, итальянские походы знал наизусть. Поступил в Николаевскую
Академию. Там мне тоже устраивали бойкот. Так, особняком и держался. Но
опять кончил, тоже недурно. Служил по генеральному штабу. Знаете мою
специальность? Вместо полководца -- военный шпион. Сначала в Австрию
командировки. Я ходил в штатском, зарисовывал местности, около крепости.
Потом получил назначение в Вену, в нашу военную миссию. Там жилось весело. Я
знал Ягича, знаменитого предателя. Он нам продал мобилизационные планы.
Дороговато обошлось. Но на случай войны -- небесполезно. Это дело, частью,
через меня делалось. Ягича я обхаживал... Да, но не совсем удалось, не
совсем удалось!
Пока он рассказывал о Ягиче, юноша плескался в ванне. Он вызвал к себе
Никодимова; долетали какие-то разговоры, опять слово деньги, затем, снова в
халатике, он проследовал в свою комнату, одеваться.
Христофоров сидел в кресле, спиной к окну, в смутных, весенних
сумерках, и думал о том, каких только людей и дел нет на свете. Его не
возмущал и не раздражал Никодимов. Он замечал даже в себе странное
любопытство. Хотелось дальше слышать о его жизни.
Никодимов извинился, что задерживается. И действительно, вернулся, лишь
проводив друга.
-- Что же дальше было с Ягичем? -- спросил Христофоров. Никодимов сел и
помолчал.
-- Ягича открыли, свои же, австрийские офицеры. Однажды, поздно ночью,
они нас арестовали в одном... теплом месте. И привезли в отель. Ему дали
револьвер, отвели в соседнюю комнату и предложили застрелиться. Был момент,
когда они собирались разделаться и со мной -- я был в штатском, как
настоящая темная личность. Я тогда чудом уцелел. Но вообще мне не повезло.
Наши тоже косо на меня взглянули.
Он хрустнул пальцами.
-- Стали подозревать, что я же и выдал Ягича. Знаете, эта игра всегда
двусмысленна... Одним словом, карьера моя прогорела. Я все-таки служу, но
это безнадежно. Вы понимаете, на имени моем -- пятно... вот что. Нет, вы не
из нашей компании, вы из так называемых праведников,-- прибавил он вдруг
живо и резко.-- Не поймете.
-- Я не знаю,-- тихо ответил Христофоров,-- из каких именно я. Но то,
что вы мне рассказали, все понятно. Можно ведь все это понять и... ведя
другую жизнь.
-- Хотели сказать: и не будучи прохвостом! -- Никодимов захохотал.
-- Вы принимаете все очень болезненно,-- с грустью ответил Христофоров.
Никодимов налил себе вина и выпил.
-- Болезненно! Вздор! -- бормотал он.-- Ничего нет хорошего. Разве
Юлий... Этого мальчика,-- сказал он, указывая на комнатку юноши,-- зовут
Юлием. Я подарил ему перстень с головой Антиноя.
Через час он провожал гостя. Довел его до лифта и простился. Уже входя
в каюту, Христофоров заметил, как содрогнулся Никодимов при виде этой
машины.
В десять Никодимов поехал в клуб. Там он играл с ушастыми игроками, с
седыми дамами в наколках, с содержанками; еще пил, погружаясь в карточный
туман. Так было в этот вечер, и в следующий, и еще в следующий. Выигрыш не
приходил. Антиной кис. Он развлекал, все же, Никодимова. Но тоска не
унималась. Проходя ночью по пустынным переулкам, Никодимов думал, что его
жизнь, с самой ранней юности, была чем-то непоправимо испорчена, и теперь,
чем далее, тем труднее ее влачить. Пустые дни, пустые действия, мелкие
выигрыши, мелкие проигрыши чередовались утомительно. "Все это вздор, все
гадость,-- думал он.-- Как скучно!"
Приступы беспредметной, леденящей тоски бывали столь остры, что опять
вспоминал он о Вене, туманном утре, когда в закрытом автомобиле везли их
австрийские офицеры, о комнате отеля, где он ждал судьбы, о глухом выстреле
за стеной. Может, было бы лучше...
В одну из таких ночей, подойдя к подъезду своего дома, он думал об Анне
Дмитриевне, и усмехнулся. "Добрые души, добрые души, спасительницы,
женщины". Он машинально вошел, машинально побрел к лифту. Зеленоватый сумрак
был в вестибюле. Уже подойдя к самой двери, он на мгновение остановился,
охнул. Рядом, улыбаясь, сняв кепи, стоял знакомый швейцар из Вены и
приглашал войти. Никодимов бросился вперед. С порога, сразу он упал в яму,
глубиною в полроста. Дверца лифта не была заперта. Он очень ушиб ногу,
вскрикнул, попытался встать, но было темно и тесно. Сзади в ужасе закричал
кто-то. Сверху, плавно, слегка погромыхивая, спускался лифт. Никодимов
собрал все силы, вскочил, до груди высунулся из люка.
Его отчаянный вопль не был уже криком человека.
XVII
Несколько времени после того, как навестила Христофорова, Машура
провела очень замкнуто. Видеть никого не хотелось. Она сидела у себя наверху
и разыгрывала Баха, Генделя. На дворе шел снег, бродили куры, кучер запрягал
санки, а Машуре казалось, что со своей сонатой lit.-- min' она отделена от
всего мира тонкой, но надежной стенкой.
---------------------------------------------------------------
До минор (итал.).
---------------------------------------------------------------
Перед маскарадом заезжала Анна Дмитриевна и звала ее. Машура
отказалась. Наталья Григорьевна это одобрила. Машуру считала она безупречной
и потому именно не сочувствовала выезду на фривольный бал художников. Она
советовала ей лучше--читать Стендаля. Сама же, среди многих своих домашних
дел, заканчивала реферат для Литературного Общества.
Общество собиралось на Спиридоновке, в доме графини Д. Оно было
старинно и знаменито. Некогда читались там стихи юноши Пушкина; выступал Лев
Толстой и Тургенев. В новое же время -- обязательный этап жизни литератора
-- в некоторый вечер, в низкой, темноватой зале, среди белых стариков и
важных дам, приват-доцентов, скромных барышень, студентов -- прочесть
новейшее свое творение.
Для Натальи Григорьевны этот экзамен прошел давно. Но к выступлению
отнеслась она серьезно, много обдумывала и обрабатывала, не желая ударить
лицом в грязь пред почтенными слушателями.
Туда Машура не могла не поехать. Мать несколько волновалась. Даже
румянец показался на старческих щеках: в черном шелковом платье, с чудесной
камеей-брошью, в очках и седоватых локонах, Наталья Григорьевна была
внушительна. Как только кучер подвез их и они вышли, сразу почувствовалось,
что все прочно, по-настоящему, что для дел Общества именно нужна Наталья
Григорьевна со своей солидностью, образованностью и умеренными взглядами.
Это не выскочка. Она читала ровным, несколько монотонным голосом, но
культурно, то есть так. что в зале веяло серьезностью, едва ли переходящей в
скуку, и если переходящей, то лишь для очень молодых. Люди же зрелые-- их
было большинство -- сидели в сознании, что об истинно литературных вещах с
ними беседует истинно литературный человек.
Машура тоже покорно слушала. Вернее, мамины слова входили в ее душу и
выходили так же легко, как выдыхается воздух. Глядя на свои тонкие, очень
выхоленные руки, сложенные на коленях, Машура почему-то подумала, что мама
хорошо, все-таки, ее воспитала. В сущности, что дурного в том, что она была
у Христофорова, а вот теперь она считает уж себя виновной, выдерживает некую
епитимью. Мать говорила о поэме "Цыгане", а Машуре стало вдруг так грустно и
жаль себя, что на глазах выступили слезы.
Когда Наталья Григорьевна кончила, ей аплодировали не больше и не
меньше, чем следовало. Седой профессор, которого Ретизанов назвал дубом,
подошел и поцеловал ручку. Наталья Григорьевна пригласила его в среду на
блины. Покончив с текущими делами, члены Общества стали разъезжаться так же
чинно, как и съезжались. Машура с матерью села в санки с высокой спинкой и
покатила по Поварской.
Дома она обняла мать и сказала:
-- Милая мама, ты очень хорошо читала.
Наталья Григорьевна была смущенно довольна.
Там у меня, сказала она, сняв очки и протирая их,-- -было одно место
недостаточно отделанное.
Машура засмеялась.
-- Ах ты мой Анатоль Франс!
Она обняла ее и засмеялась. Опять на глазах у нее блеснули слезы.
-- Антон у нас очень долго не был,-- сказала Наталья Григорьевна.--Что
такое? Эти вечные qui pro qui' между вами! Вы, как культурные люди, должны
бы уже это кончить.
-- Мамочка, не говори! -- сказала Машура, всхлипнув, обняла ее и
положила голову на плечо.-- Я ничего сама не знаю, может быть, правда, я во
всем виновата.
Но тут Наталья Григорьевна совсем не согласилась. В чем это Машура
может быть виновата? Нет, так нельзя. Если уж кто виноват, то -- Антон.
Нельзя быть таким самолюбивым и бешено ревнивым. Человек культурный должен
верить близкому существу, давать известный простор. У нас не восток, чтобы
запирать женщин.
И она решила, что завтра же позовет Антона, обязательно, на эти блины.
-- Если он хочет,-- сказала Машура,-- может сам прийти.
-- Оставь, пожалуйста. Это все -- нервы. И на другой день, как
предполагала, Наталья Григорьевна отправила к нему девушку Полю с запиской.
Кроме истории, социологии профессор любил и блины. Наталья Григорьевна
знала его давно, хорошо помнила, что блины должны быть со снетками. С утра в
среду человек ходил в Охотный, и к часу на отдельных сковородках шипели
профессорские блины, с припеченными снетками.
Профессор приехал немного раньше и, слегка разглаживая серебряную
шевелюру, главную свою славу, сказал, что в Англии считается приличным
опоздать на десять минут к обеду, но совершенно невозможным -- явиться за
десять минут до назначенного.
-- Благодарю Бога, что я в Москве,-- добавил он тем тоном, что все-таки
все, что он делает,-- хорошо.-- В Англии меня сочли бы за обжору, которому
не терпится с блинами.
Антон, напротив, поступил по-английски, хотя и не знал этого:
явился, когда профессор запивал рюмкой хереса в граненой, хрустальной
рюмке первую серию блинов. Антон покраснел. Он думал, что опаздывать
неудобно, и невнятно извинился. За столом был молчалив. Иногда беспричинно
краснел и вздыхал. Машоpa тоже держалась сдержанно. Выглядела она несколько
худее и бледнее обычного.
Затем заговорили о литературе. Профессор назвал возможных кандидатов в
Академию. Хвалил научность и обоснованность реферата в Литературном
Обществе. Наталья Григорьевна говорила, что сейчас ее интересуют те
малоизвестные французские лирики XVII века, которых можно бы считать
запоздалыми учениками Ронсара и которые несправедливо заглушены
ложноклассицизмом. В частности, она занимается Теофилем де Вио. Профессор
съел еще блинов и одобрил.
---------------------------------------------------------------
Недоразумение (лат.).
---------------------------------------------------------------
После завтрака Машура позвала Антона наверх. Был теплый, полувесенний
день. Навоз на дворе порыжел. В нем разбирались куры. С крыш капало. Легко,
приветливо светлел в Машуриной чистой комнате масленичный день.
Она довольно долго играла Антону сонату Баха. Он сидел в кресле, все
молча, не совсем для нее понятный. Кончив, она свернула ноты и сказала:
-- Я перед тобой во многом виновата. Если можешь, прости. Антон подпер
голову руками.
-- Прощать здесь не за что. Кто же виноват, что я не загадочный герой,
а студент-математик, ничем еще не знаменитый... И никто не виноват, если
я... если у меня...
Он взволновался, задохнулся и встал.
-- Я не могу же тебя заставить,-- говорил он через несколько минут,
ломая крепкими пальцами какую-то коробочку,-- не могу же заставить любить
меня так, как хотел бы... И даже понимать меня, таким, какой я есть. Ты же,
все-таки, меня всего не знаешь или не хочешь знать.
Он опять горячился.
-- Ты считаешь меня ничтожеством, я в твоих глазах влюбленный студент,
которого приятно держать около себя...
Машура подошла к нему, положила руки на плечи и поцеловала в лоб.
-- Милый,-- сказала она,-- я не считаю тебя ничтожеством. Ты это
знаешь.
-- Да, но все это не то, не так...-- Антон опять сел, взял ее за
руку.-- Тут дело не в прощении...
Машура молчала и смотрела на него. Потом вдруг улыбнулась.
-- У тебя страшно милый вихор,-- сказала она, взялась за кольцо волос
на его лбу и навила на палец.-- Он у тебя всегда был, сколько тебя помню. И
всегда придавал тебе серьезный, важный вид.
Антон поднял голову.
-- Может быть. я не умею причесываться...
-- Нет, и не надо. Так гораздо лучше. Наши девчонки, гимназистки, очень
уважали тебя именно за голову. Ты так Сократом и н