Германии, в лагере "ди-пи"... "Фиалка Монмартра", версия прославленной
оперетты Имре Кальмана. Ничто не случайно: когда весной 1948 года президент
Трумэн подписал закон о "ди-пи" и начался широкий въезд "перемешенных лиц" в
США, а сами "перемещенные лица" ждали "у моря погоды", т.е. визы, сочиняя
римейк уже вошедшей в классику жанра оперетты, Елагин попросту уже вошедшей
в классику жанра оперетты, Елагин попросту заполнял время ожидания.
Эскапистской душе поэта, понятно, хотелось куда-нибудь в довоенный (сколько
раз в истории это слово меняло значение, сколько раз было символом чего-то
хорошего, чего-то ушедшего) Париж.
"Меня от гибели спасала только шутка..."
Попыток поставить "Портрет мадмуазель Таржи" ранее, чем это сделал на
советском телевидении Роман Виктюк, не было. В Собрание сочинений 1998 года
пьеса оказалась включена после долгих сомнений, обуревавших не составителя,
но вдову Ивана Венедиктовича: не повредит ли эта буффонада сложившейся
репутации Елагина как серьезного поэта? Решили: не повредит -- хотя бы
потому, что пьеса уже попала на телеэкран. К тому же "веселый" жанр,
существовавший в творчестве Елагина параллельно с серьезным, в Собрании
сочинений ничем больше не был представлен, и "Портрет мадмуазель Таржи"
служил тому некоторой компенсацией. Тем более, что отдельное издание пьесы в
1949 году было вообще одним из последних "дипийских" изданий. По
свидетельству отпечатавшего "Портрет мадмуазель Таржи" Ю. Сречинского, книга
нигде не продавалась. Да и кто бы стал покупать? Свою часть тиража
(половину) Елагин хранил оригинально: подложил вместо четвертой ножки под
собственный колченогий диван. В США с его багажом кое-какие экземпляры
переехали, и один из них осенью 1989 года подарила мне вдова поэта, с чего,
собственно говоря, началась даже не вторая, а первая жизнь пьесы: до
публикации в "Современной драматургии" она была известна лишь некоторым
коллекционерам и друзьям Елагина.
К весне 1950 года все необходимые визы были собраны, вещи упакованы, и
Матвеевы с маленькой дочкой отправились на военном транспорте "Генерал Балу"
в Нью-Йорк начинать новую жизнь, -- на палубе этого транспорте, кстати,
познакомилась с Елагиным Валентина Синкевич. Об этом путешествии Елагин
обстоятельно рассказал в третьей, последней части своих поэтических
мемуаров, поэме "Нью-Йорк -- Питсбург", где о многом повествуется с
исчерпывающей полнотой, но только не о личной жизни поэта.
Вскоре после приезда в США Матвеевы развелись. В 1951 году Ольга Анстей
вышла замуж за поэта, прозаика и литературоведа Бориса Филиппова, но и с ним
брак продлился менее года. На книге 1953 года "По дороге оттуда" Елагин
проставил посвящение -- "О.А." -- Ольге Анстей. Семья не восстановилась, но
дружба между Елагиным и Анстей сохранилась до конца, до смерти Ольги в
Нью-Йорке 30 мая 1985 года. Осенью 1986 года, незадолго до собственной
смерти, Елагин дал на радио "Голос Америки" интервью, где сказал: "Я сейчас
собираю стихи покойной Ольги Николаевны Анстей -- поэта, по-моему,
значительного, с таким тихим и приглушенным голосом, поэта редкого у нас, в
ее стихах очень много религиозного сознания, религиозного чувства, такого
"нутра", которое не свойственно нашему поколению, не говоря уже о том, что
она просто мастер стиха. И мне хотелось бы издать ее сборник, я как раз
занят тем, что подбираю стихи и готовлю к печати. Не знаю, удастся ли мне".
Не удалось: у самого Елагина смерть стояла на пороге. Впрочем, "Собрание
стихотворений" Ольги Анстей все-таки увидело свет в 2000 году, но уже в ее
родном Киеве; книга была издана "благодаря участию" вдовы Елагина, Ирины
Ивановны, и дочери Ивана Елагина и Ольги Анстей -- Елены Матвеевой.
Однако вернемся в Нью-Йорк 1950 года, когда супруги только что
разошлись и Елагин, ни слова не знавший по-английски, остался в чужом городе
и чужой стране один.
Первое время, как у всякого рядового эмигранта, у Елагина не было в
Нью-Йорке ни кола, ни двора. Прямиком с таможни он пошел искать работу.
А там, глядишь -- пройдет еще дней шесть --
И у меня уже работа есть:
Я мою пол в каком-то ресторане.
Жизнь начинаю новую мою.
По вечерам я в баре виски пью
И в лавке накупаю всякой дряни.
Кто не жил в голодные годы в Союзе Советских Социалистических
Республик, тот и не поймет ничего в этой строфе из поэмы "Нью-Йорк --
Питсбург". Потому что слова-то какие: "бар", "виски"! И в лавках можно,
пусть и "всякой дряни", но "накупить"! По американским меркам, конечно, не
жизнь, а сущая нищета. А по меркам довоенного СССР, даже по меркам
послевоенной Западной Европы -- не просто жизнь, а жизнь американская, ни
широкую ногу. Раз уж "Накупаю"! Впрочем, осознание того, что между довоенным
Киевом и послевоенным Нью-Йорком дистанция поистине космическая, пришло к
Елагину лишь в семидесятые годы -- вместо с настоящей творческой зрелостью.
А в начале пятидесятых, дорвавшись до вожделенной американской свободы, он
не знал, что с этой свободой делать. И уж подавно неясно было -- как и что
дальше писать: к писанию какой бы то ни было прозы, особенно журналистской,
Елагин оказался совершенно неспособен.
За первый мой американский год
Переменил я множество работ --
Елагин все свои работы, от склейки пластмассы и стекол до писания
каталожных карточек, в поэме "Нью-Йорк -- Питсбург" сам перечисляет, и нет
нужды повторяться. Но очень скоро старейшая русская газета "Новое Русское
Слово", поменявшая со дня своего основания в 1910 году решительно все и по
многу раз, -- от формата до политического направления, не говоря о вещах
более мелких, -- обратила на Елагина внимание. Точнее, не столько на самого
Елагина, сколько на его редкостный импровизационный дар.
Такой дар газете очень требовался: рифмованный фельетон был в ней
традиционным "дежурным блюдом". "Присяжный фельетонист" "Нового Русского
Слова" Аргус (собственно Михаил Айзенштадт, 1900-1970) с нагрузкой не
справлялся, хотя писал быстро, но далеко не так артистично, как его
предшественники, парижские виртуозы рифмованного фельетона Дон Аминадо (А.П.
Шполянский) и Lolo (Л.Г. Мунштейн). И на десять лет Иван Елагин стал штатным
сотрудником "Нового Русского Слова" -- он был не только фельетонистом, но и
корректором, а формально служил в отделе объявлений (что поделать --
рифмовал и объявления). В газете его любили, зарабатывал он немного, но не
бедствовал. Издательство имени Чехова, прежде чем вылететь в трубу осенью
1956 года, выпустило толстый том стихотворений Елагина "По дороге оттуда"
(1953), вобравший в себя оба изданных в Германии сборника с прибавкой еще
трех десятков стихотворений, -- вероятно, более поздних. Весь жизненный путь
поэта, от Владивостока до Киева и послевоенной Германии, уместился в эту
книгу. Но Америки в ней еще почти нет. Нет в ней и детищ "фельетонной музы":
Елагин строго разграничивал три поэтические области: "для домашнего
употребления", "для денег", "для печати всерьез". Фельетонная муза служила
по второй графе.
Фельетоны, понятно, были делом вынужденным, но не один Елагин в русской
поэзии от бедности продавал вдохновение (увы, отнюдь не рукопись, а
собственно вдохновение). Впрочем, даже его фельетоны были талантливы -- как
все, за что он брался. В 1959 году "Политические фельетоны в стихах" даже
вышли отдельной книгой в издании "Центрального Объединения Политических
Эмигрантов" (ЦОПЭ). От этой книги Елагин в поздние годы отказывался, но
единой строки из нее в свои "Избранные" не брал, при возможности норовил
"Политические фельетоны в стихах" даже из библиографии своей изъять.
В те годы поэту в США было одиноко. Он выпивал, играл в карты, заводил
романы, от которых сохранились немногие грустные строки:
Я два слова знаю по-английски,
Ты по-русски знаешь слова три.
Я под вечер пью с тобою виски
И с тоской смотрю на словари.
"Серьезные" стихи почти не возникали, хотя кое-что все-таки появлялось
и с охотой бывало публикуемо самым престижным в те годы (и, кстати, по сей
день) литературным журналом русской эмиграции -- нью-йоркским "Новым
журналом": первая публикация Елагина была в No 22 (т.е. в сороковые годы),
последняя -- в No 161 (в середине восьмидесятых).
Впрочем, довольно быстро Елагин выучил язык своей новой родины
настолько, что смог читать на нем и слушать лекции. Поэт переживал в
общем-то естественный для "середины жизни" творческий кризис, но во второй
половине пятидесятых, на пороге сорокалетия, жизнь Елагина в который раз
круто переменилась.
В 1956 году он познакомился с обаятельнейшей женщиной, русской по
матери (из "первой волны" эмиграции), Ириной Даннгейзер:
Я не думал о вас. Ваше русское имя...
19 апреля 1958 года они поженились. Ирина Ивановна стала с этого дня
Матвеевой (Елагиной). В домашнем быту ее неизменно называли "Ѓла" или просто
"Ѓлка". Это прозвище -- как "Заяц" для самого Елагина -- сохранилось с
детства: родилась Ирина Ивановна в Персии, где не нашлось православного
священника, и при рождении девочка получила "крестильное" имя Иоланта; лишь
позже, в Европе, православное крещение сделало Иоланту Ириной, но семейное
прозвище осталось. Она стала верной подругой Ивану Елагину, в его семейной
жизни наступил -- насколько это вообще возможно -- покой. Молодая жена
подарила поэту (в 1967 году) сына Сергея.
Обзаведясь новой семьей, Елагин обрел в поэзии второе дыхание. В конце
пятидесятых -- начале шестидесятых годов стихи у него вновь "хлынули" -- как
в юности, но теперь они стали совсем другими. В них вошла ослепительная
Америка, Елагин пытался вписать себя в пейзаж американского города, поселка,
лесного озера, даже пляжа в Калифорнии. Попытка сродни набоковской: стать
американцем, коль скоро живешь в Америке. Но, в отличие от Набокова, Елагин
всю жизнь писал только по-русски, по крайней мере -- стихи "для печати и не
для печати", как обмолвился он в стихотворении, посвященном дочери. Нью-Йорк
запечатлелся у него таким, каким был увиден еще в 1950 году с моря, с борта
военного транспорта -- "извечной городской кардиограммой"; мир воплотился в
"кубы, параллелепипеды, и углы, и бетонные плиты"; ночной бар в Гринвич
Вилидж разросся до космических масштабов, а встреченный в нем друг словно
увиден из грядущего столетия: "Привет тебе, мой сомогильник, / Еще ты со
мной на земле. / Привет тебе, мой современник!" Истинный шедевр елагинского
урбанизма шестидесятых годов, "Поэмы без названия", посвящена всего лишь
трем экспозициям одного нью-йоркского сквера, где воздвигнут памятник
Данте: город недостроенный -- город процветающий -- город взорвавшийся. Эти
стихи временами поднимались до самого высокого уровня, возможного в русской
поэзии. Его почитатели тех лет и теперь не согласны со мной, что в
семидесятые годы поэт достиг еще большей высоты. Но я остаюсь при своем
мнении: от поэта замечательного до поэта истинно большого все-таки есть еще
большой путь. И этот путь Елагин проделал после 1970-го года. Очень мало
кому из русских поэтов удалось писать так, чтобы каждая следующая книга была
сильнее предыдущей. Елагину -- удалось.
И снова даты. 1963 год -- в издании "Нового журнала" выходит совершенно
новый поэтический сборник Елагина -- "Отсветы ночные". 1967 год -- в том же
издании выходит еще один сборник, "Косой полет", в конце которого впервые
помещено небольшое "избранное" из прежних книг. В том же 1967 году Елагин
окончил университет. В том же году в нью-йоркском баре он повстречался с
советским писателем Д. Граниным -- тот, уже неплохо зная Елагина по
самиздату, стал вербовать поэта на предмет возможности начать печататься в
СССР -- разумеется, в таких изданиях, как "Голос Родины", и прочих,
осуществлявшихся под строгим руководством Комитета по
государственно-безопасным связям с соотечественниками за рубежом. Елагин
ответил резким отказом: хотите -- печатайте в "Новом мире" или в другом
серьезном журнале, не хотите -- обойдусь. Об этой встрече рассказал сам
Гранин в одной из первых советских публикаций Елагина ("Нева", 1988, No 8),
-- даже и тогда о судьбе и биографии Елагина еще почти ничего не зная.
Боюсь, именно из этой встречи родилось вскоре у Елагина его хрестоматийное
стихотворение "Амнистия". Советским поэтом Елагин не хотел быть ни в каком
виде -- чего не скажешь о его желании когда-нибудь все-таки попасть на
российскую (не просто "русскую", как робко сказано у него в стихотворении)
книжную полку. "Советского" в Елагине конца шестидесятых годов только и
оставалось, что нержавеющая любовь к Маяковскому. Впрочем, это шло скорее от
отца-футуриста, чем от советской культуры.
В советской культуре место Елагина в те годы было в самиздате. В годы
не совсем еще истаявшей хрущевской оттепели "Отсветы ночные", а следом и
"Косой полет" в немалом количестве просочились в СССР, -- порой их даже
почта не конфисковывала (ибо издателем числись не "Посев", не "Грани" -- те
издания конфисковывались нещадно, впрочем, изрядная часть "конфиската"
немедленно воровалась и шла на черный рынок). С этого времени началась
самиздатская известность Елагина, памятная и до сих пор, -- одно время
машинописные копии "Отсветов" и "Полета" попадались в Москве не реже, чем
Ходасевич или Мандельштам, -- хотя количественно копий Гумилева или
Северянина было, понятно, много больше. Однако КТО ТАКОЙ Иван Елагин --
читатели все еще не знали (а кто знал, тот молчал). Даже Федор Панферов,
очень хваливший поэта Ивана Елагина во время наезда в Лондон (видимо, в 1960
году, незадолго до своей смерти), понятия не имел, что хвалит того самого
беспризорника, которого отловил на Сухаревке и отправил к родственникам.
Современный петербургский писатель (в прошлом воркутинский зек с
большим стажем, заметим в скобках), Сергей Сергеевич Тхоржевский,
вспоминает, как в начале семидесятых приходил к нему ныне несправедливо
забытый поэт Евгений Шадров (писавший под псевдонимом "Игорь Нерцев",
1934-1975), чтобы поделиться стихами и одиночеством: "Помнится, он тогда
особенно любил стихи читаемого тайно Ивана Елагина: истинно родственной
душой оказывался тоскующий поэт-эмигрант..."* Можно бы привести еще
множество таких свидетельств. "Читаемым тайно" Елагин стал в СССР первым из
числа писателей "второй эмиграции".
В шестидесятые годы Елагин всерьез взялся за поэтический перевод:
впрочем, с перевода из Рыльского некогда началась его литературная карьера,
в книге "По дороге оттуда" мы находим переложение из почти неизвестной у нас
немецкой поэтессы Дагмар Ник (р.1926), в "Отсветах ночных" -- филигранно
выполненный перевод из Райнера-Марии Рильке. В Америке Елагин, конечно,
взялся прежде всего за перевод американской поэзии.
Перевод эпической поэмы Стивена Винсента Бене "Тело Джона Брауна" --
около пяти лет работы -- принес Ивану Елагину в 1969 году степень доктора в
нью-йоркском университете. А в августе следующего, 1970 года поэт вместе с
семьей переехал в Питсбург, где стал профессором местного университета. Там
он купил дом, там провел оставшиеся ему почти семнадцать лет жизни среди
любимых книг, картин, близких, друзей и учеников. Пришло что-то вроде
благополучия, -- конечно, по меркам той жизни, которую приходилось вести
раньше.
"Тело Джона Брауна", как и другие переводческие работы Ивана Елагина,
стоит отдельного внимания. Война Севера и Юга -- двенадцать тысяч строк
перемежающегося стиха, то рифмованного, то белого, то верлибра, десятки
сюжетных линий поэмы... Оригинал был издан в 1928 году, принес Бене премии и
репутацию классика при жизни, его имя попало в школьные учебники. Но это в
США. В СССР о поэме даже специалисты упоминали разве что вскользь, хотя само
существование Бене не игнорировалось: незадолго до своей смерти Бене сочинил
стихотворение "Россия", которое и прочитал на банкете Общества
американо-русской помощи 18 мая 1942 года; в переводе М.А. Зенкевича оно
много раз перепечатывалось в СССР, но этим все и ограничивалось.
И вот первая песнь грандиозной поэмы, точнее -- ее русский перевод
(около двух тысяч строк), появилась в 1970 году в журнале "Америка",
мгновенно "распознанном" уже многочисленными к тому времени московскими
поклонниками Елагина. Это было первое "легальное" явление Ивана Елагина
советскому читателю. Московские фанаты поэта в очередной раз уселись за свои
"Эрики" (берущие, как известно из Галича, четыре копии), а мое терпение
лопнуло: я раздобыл питсбургский адрес Елагина и стал писать ему. Письма то
пропадали, то возвращались, наконец, пришел ответ -- он датирован 17 марта
1972 года:
"Простите, что отвечаю с опозданием. Под Новый Год по дороге из Чикаго
я со всей семьей попал в автомобильную катастрофу. Слава Богу, все остались
живы, но пришлось больше месяца проваляться в больнице. Да и сейчас еще
чувствую слабость".
Здесь ненадолго нужно отвлечься и взять в руки стихотворение Елагина
"Наплыв" -- "Мы выезжали из Чикаго..." В нем Елагин снова и снова переживает
катастрофу, что под новый, 1972 год слилась для него с бешеным бегом "скорой
помощи" на Андреевском спуске осенью 1941-го. Иначе говоря, ответ на мое
письмо Елагин написал после той самой катастрофы, что подарила читателям
"Наплыв", где поэт обмолвился ключевыми для понимания его творчества словами
-- "Во времени, а не в пространстве".
Так из Питсбурга семидесятых годов стал протягиваться мост в довоенное,
киевское прошлое. Елагин дошел в творчестве до синтеза; поздние его книги
практически не содержат слабых стихотворений, в них время и пространство
переплетаются настолько сложно, что читателю уже не отличить киевский
листопад от питсбургского. Четвертое измерение пространства -- время --
становится той основной координатной прямой, вокруг которой строится
елагинский поэтический мир, устремленный в давнее прошлое Америки -- "Где
бегали индейцы-лучники -- / Мостов защелкнулись наручники..."; образ
Гамлета, возникнув в семнадцатом веке, простирается в двадцать шестой, а
море, чудовищным спрутом ворочавшееся за кормой корабля Одиссея, плещется о
ветровое стекло машины самого Елагина. В семидесятые годы "вексель", которым
некогда Георгий Иванов сильно обидел поэта, был погашен так или иначе.
В том же письме ко мне, что процитировано выше, Елагин писал: "Мной
закончена новая книга стихов (примерно 120 страниц). Если напечатаю --
пришлю". Речь шла об очередной книге Елагина -- "Дракон на крыше", вышедшей
в 1973 году в издательстве Виктора Камкина (Роквилль), с обложкой и
иллюстрациями Сергея Голлербаха -- в это года ставшего уже известным всей
Америке художника. Впрочем, "Дракона" Елагин мне не прислал, а позже
объяснил причину: "Вместо "Дракона на крыше" (очень плохое -- не
типографское издание) пошлю Вашему дяде* мой последний сборник -- "Под
созвездием Топора". Туда вошло лучшее из "Дракона"" (письмо от ноября 1977
г.).
Действительно, в 1976 году Елагин наконец-то выпустил полноценную книгу
"Избранного" -- о ней он и пишет. Вышла книга в "Посеве", во
Франкфурте-на-Майне, и открытой почтой, понятно, в Москву никак бы не дошла.
К тому же Елагин в те годы уже вовсю печатался в "Континенте", из авторов
"второй волны" этот журнал (как и самиздат) признал его первым, --
соответственно возросла и "непровозимость" книг Елагина через советскую
таможню. Однако плотный кирпичик "Под созвездием Топора" (вместе с другим
плотным кирпичиком -- "Поколением обреченных" Галича, что очень символично)
на бесстрашной груди моего немецкого дяди советскую таможню миновал и попал
в мои руки.
Конечно, три четверти книги я и того знал едва ли не наизусть. Но
поразителен был ее последний раздел -- "Новые стихотворения", содержавший
"Нечто вроде сценария", "Ты сказал мне, что я под счастливой родился
звездой...", "Все города похожи на Толедо..." и настоящую декларацию Елагина
-- "Не в строчке хорошей тут дело...", кончающуюся чуть ли не авторским
поэтическим завещанием:
Но помни, что ты настоящий --
Лишь все потеряв,
Что запах острее и слаще
У срезанных трав,
Что всякого горя и смрада
Хлебнешь ты сполна,
Что сломана гроздь винограда
Во имя вина.
Таким предстал читателям поздний Елагин, профессор Елагин (на этот раз
без иронии), запечатленный с Иосифом Бродским на поэтическом вечере в
Питсбурге в 1974 году: измученный астмой немолодой человек с вечными кругами
вокруг глаз. Помимо основной преподавательской работы в Питсбурге, с лета
1968 года Елагин преподавал русскую литературу в Русской летней школе в
Миддлберри, штат Вермонт, и отдал этому делу больше пятнадцати лет -- лучших
учеников Елагин обрел именно в этой школе, где преподавание велось по-русски
и даже в быту ученики по мере сил старались разговаривать на языке Пушкина и
Елагина; сохранились десятки записей его лекций и разговоров, кое-что из них
опубликовано, буквально все -- интересно. Впрочем, многие его острые
словечки, записанные студентами, обнаруживаются в его же более поздних
стихах. Такое бывает только с очень полно реализовавшимися творческими
натурами.
О том, что рано или поздно его стихи к московскому читателю попадут,
Елагин знал точно ("Пойдут стихи мои, звеня / По Невскому и Сретенке; / Вы
повстречаете меня -- / Читатели-наследники" -- это стихи еще шестидесятых
годов).
В одном из интервью "Голосу Америки", подлинные записи которых любезно
предоставили мне сотрудники радиостанции, Елагин говорил о неизбежном
слиянии "внутренней" и "внешней" русской литературы, притом -- в скором
будущем: "Развиваются как бы два русла, но неизбежно их слияние, неизбежно в
конце концов это должно стать одним, и мы видим этот процесс -- медленный,
он и сейчас происходит. Скажем, бунинские стихи сегодня уже изданы в
Советском Союзе, то же произошло с Цветаевой, то же, вероятно, произойдет в
свое время и с Георгием Ивановым, и с Ходасевичем, и, надо надеяться, со
многими другими. Так что в общем это несущественно, это разделение. Это --
одна литература, разделенная не по литературным причинам".
В письме Елагина ко мне от 26 мая 1978 года есть строки: "Еще раз
благодарю Вас за внимание ко мне -- этим я не избалован. Отношение ко мне на
Западе более чем тепло-прохладное". Евгений Евтушенко во вступительной
статье к составленной им антологии русской поэзии "Строфы века" писал:
"Выдающийся поэт "второй волны" Иван Елагин полжизни отдал американским
студентам в Питсбурге, героически перевел "Тело Джона Брауна", а сам умер
даже без тонюсенькой книжки на английском". Справедливости ради, заметим:
книги на английском поэт не дождался, зато у него, на двоих с Моршеном,
вышел сборник на голландском -- "Меж двумя зеркалами" (Маастрихт, 1985).
Появлялись отдельные стихотворения в переводах на самые разные языки, от
английского до китайского, но настоящее признание к Елагину могло прийти
только в России, "в оригинале". Евы, оно пришло лишь посмертно, а по
большому счету, несмотря на десятки публикаций в альманах и журналах,
газетах и еженедельниках (часто -- миллионными тиражами "перестроечных"
лет), настоящее признание пришло лишь в 1998 году -- вместе с выходом
московского двухтомника: кстати, как и предсказал Елагин, вслед за
собраниями сочинений Георгия Иванова и Ходасевича.
Хотя, собственно говоря, признание это оказалось все же номинальным --
в самиздате Елагин циркулировал тоннами. И здесь хочется процитировать не
Елагина, а петербургского поэта Николая Голя, автора самого проникновенного
гимна нашему самиздату:
А хотите, скажу, за что я
благодарен годам застоя?
А за то, что так научили
говорить, как не говорили
никогда нигде ни о чем
(это я не про сложность тропов
и иронию, и эзопов
здесь язык как раз ни при чем).
...А за то, что натренировали
так читать, как вовек не читали,
и утроили этот дар
(это я не про строчки точек,
и не чтение между строчек,
и не про шестой экземпляр) --
а про то, что в пылу бесед
иль под утро, уткнувшись в книжку,
никогда не тянул на вышку,
а, как максимум, -- на семь лет.*
Этот гимн Уголовному кодексу СССР, по которому даже за чтение и
хранение -- страшно сказать! -- Солженицына больше семи лет не давали (если
только не наводили "амальгаму" и не припаивали уже чисто уголовную статью),
видимо, применим и к Елагину. Я не знаю примеров, когда давали срок
конкретно за него и каков этот срок был, но знаю доподлинно, что составитель
трехтомного собрания сочинений Бориса Поплавского, писателя куда более
"невинного", чем Елагин, три года лагерей получил. Николай Голь читал
Елагина по моим копиям, чего уж теперь таить.
Но о своей самиздатской известности Елагин знал больше понаслышке, а
критики-эмигранты в оценке елагинского творчества не были единодушны и
особой остротой их отзывы не блистали. Главный упрек был брошен еще в уже
упомянутой, необычайно скучной статье Владимир Вейдле "Двое других" (1973),
смертельно обидевшей и Елагина, и Ольгу Анстей: Елагин -- "не лирик".
Уважение к маститому профессору тогда потеряли многие, он, судя по
цитируемому Т. Фесенко письму, пытался оправдаться тем, что статья "ему
самому не очень нравится" просил простить ему "старческие проказы", но --
увы: умному человеку можно простить что угодно, кроме глупости. Ибо лириком
Елагин как раз был выдающимся.
Елагин же спешил написать последние стихи; хотя и был он недоучившимся
врачом, но по ряду примет самочувствия понимал, что времени -- особенно
творческого -- у него остается немного.
"Поколение обреченных" в конце семидесятых -- начале восьмидесятых
вымирало буквально на глазах. Фронтовики и ровесники фронтовиков хлебнули
столько "горя и смрада", что долгой жизни это никак не способствовало. В
1982 году вышел объемистый и очень сильный сборник Елагина "В зале
Вселенной", но это была уже последняя его новая книга. В июле 1985 года он
написал в письме и Т. и А. Фесенко: "...я тоже угодил в больницу. Последние
месяцы я быстро уставал и за 3-4 недели потерял 20 фунтов. Зрение резко
ухудшилось. Диабет. Врачи говорят, что в моем возрасте это не очень
опасно..."*
Увы, это было опасно, и это был не только диабет.
"Последние дни Ивана Елагина" -- так называлась грустная "поминальная"
статья Валентины Синкевич, опубликованная в 1990 году в "Новом мире" -- в
том самом, где Елагин некогда разрешил Гранину себя печатать.
"О недомогании, -- пишет Синкевич, -- он говорил еще летом 1986 года.
Тогда в Норвичском университете я была поражена его усталым видом и
значительной потерей веса. Наконец, врачи установили точный диагноз: рак
поджелудочной железы. <...> Как-то в разговоре со мной по телефону он
даже поблагодарил судьбу за то, что она послала ему именно этот быстро
текущий вид рака"*.
Друзья и поклонники поэзии Ивана Елагина, зная, что жить поэту осталось
всего ничего, решили сделать ему прощальный подарок: скинулись по принципу
"кто сколько может", чтобы издать его новую книгу. Деньги внесли главный
редактор "Нового русского слова" Андрей Седых, друг киевской юности Рюрик
Дудин, поэты Николай Моршен и Игорь Чиннов, прозаики Владимир Юрасов и Юрий
Елагин; несколько более обеспеченный Сергей Голлебах внес шестьсот долларов,
а основную сумму в две тысячи долларов дали супруги Фесенко, а тяжесть
подготовки нового сборника, "итогового избранного", взяли на себя супруги
Ржевские, с которыми Елагин подружился еще в "казармах СС" под Мюнхеном, --
поэтесса Аглая Шишкова и прозаик Леонид Ржевский. Ржевский много работал над
составом книги, но при ближайшем рассмотрении видно, что сделана она "на
живую нитку": не попало в нее ни "Нечто вроде сценария", ни "Цыганский табор
осени..." (слишком длинно), ни "Здесь дом стоял. И тополь был..." (стало
затерто-хрестоматийным после того, как в 1960 году вошло в антологию Ю.
Терапиано "Муза Диаспоры"), не выверена текстология -- ряд стихотворений
напечатан в ранних редакциях... Ржевский, увы, умер раньше самого Елагина --
от сердечного приступа. "Потерю долголетнего друга умирающий поэт воспринял
очень болезненно. ""Умер последний джентльмен", -- сказал он мне по
телефону"*.
Но саму книгу -- "Тяжелые звезды" -- Елагин все же успел увидеть, даже
многим ее надписал; лишь экземпляры в твердом переплете, появившиеся
буквально за два дня до смерти поэта, остались ненадписанными -- больше не
было сил держать в пальцах карандаш.
В Филадельфии Елагина пытались лечить, на короткое время наступило
улучшение. Но... Валентина Синкевич вспоминает: "Поэт продиктовал дочери
объявление о своей смерти. По-прежнему слушал он тихо игравшую классическую
музыку, но говорить уже не было сил. Накануне его отъезда в Питсбург я
приехала к нему попрощаться. Он лежал неподвижно с закрытыми глазами, так
как все время зяб. Вдруг, открыв глаза, он спросил меня: "Как фамилия
режиссера, хвалившего мои стихи на выступлении в Бостоне?" "Любимов?" --
спросила я. "Да, Любимов. Я никак не мог вспомнить его фамилию". И снова
закрыл глаза. Это были последние слова, которые я слышала от Ивана
Венедиктовича"*.
8 февраля 1987 года поэт Иван Елагин скончался в Питсбурге, там же был
отпет и похоронен. На его могиле стоит камень с выгравированным по-английски
именем и датами жизни; на том же камне -- восьмиконечный православный крест.
Василий Толмачев в своей большой работе "Христианские мотивы в русской
поэзии и творчестве Ивана Елагина" высказывает сомнение в наличии
религиозной темы у Елагина как таковой*, ссылаясь на более чем странное
утверждение Т. Фесенко: "У Елагина нет религиозных стихотворений"*. Ниже
Толмачев объясняет "нерелигиозность" поэзии Елагина более чем странно:
"По-видимому, некоторая несформулированность елагинской поэзии -- одно из
важнейших ее свойств"*. Но, во-первых, Елагин -- чуть ли не один из самых
афористичных поэтов ХХ века, иной раз -- до трюизма ("Есть только ширь
бессмертного пространства, / Где мы и камни -- смертные жильцы"); во-вторых,
свое религиозное кредо Иван Елагин ясно сформулировал, притом именно в
поэзии. И не вина поэта, если это кредо не совсем традиционно в
привычно-церковном толковании. Речь идет о стихотворении Елагина "Худощавым
подростком...", где вновь возникает бессмертная для поэта фигура его отца --
Венедикта Марта, -- запечатленного перед арестом под киевским каштаном в
июне 1937 года. Елагин заканчивает стихотворение так:
И пока океаны
Миражи свои все не растратили,
Человек все стоит у каштана,
А вокруг человека приятели.
И над ним распростерта
Та ветка -- шумит, как шумела.
Воскрешение мертвых --
Наше общее с деревом дело.
Последние строки этого стихотворения -- прямая цитата из великого
русского философа Н.Ф. Федорова, чья "философия общего дела" предполагала
единое для всех живущих целенаправленное занятие: воскрешение всех людей,
когда-либо живших на земле. С шестидесятых годов нашего столетия учение
Федорова получило всемирную известность, притом в первую очередь -- в США.
Елагин отнюдь не "совпал" с Федоровым, он открыто принял его сторону, да еще
антропоморфировал мир до того, что единое дело у него делают человек и
дерево. Это не еретический пантеизм, за который был сожжен Джордано Бруно.
Это -- благороднейшая и достойнейшая позиция поэта и верующего человека.
По-своему, но верующего.
"Смерть не все возьмет -- смерть только свое возьмет", -- писал один из
лучших русских писателей ХХ века Борис Шергин. Истинную поэзию смерть не
возьмет, не ее это дело. А для живых, издающих и читающих книги, дело всегда
есть, и дело это общее, из важных -- самое важное.
Воскрешение мертвых.
СВЕТ МАЛЫХ ГОЛЛАНДЦЕВ
Голландцам ли судьба царить за океаном?
Констинтин Гюйгенс
Перед читателем -- исторический роман. В самом строгом значении этих
слов. Тем не менее в нем нет ни единого персонажа, взятого собственно из
истории.
В первой и последней главе романа фигурирует эпизодический герой --
живописец Иохим из Дельфта. Он пишет письма в заморские края своему другу,
главному герою, пытаясь выразить свои мысли о живописи словами; однако
словами он, живописец, изъясняется плохо.
Кроме того, главный герой романа, Йост Перк (поздней -- Поттер),
датирует свое письмо Иохиму прозрачной датой -- 166* год. В плавании и
пребывании сперва в Индии, потом в Индонезии герой проводит, как сказано в
последней главе романа, три года. Перку в начале романа лет двадцать с
небольшим, Иохиму, видимо, не намного больше. Таким образом, автор романа
сделал своего Иохима почти ровесником последнего великого из "малых
голландцев" -- Вермеера Дельфтского (1632-- 1675), да и город, из которого
происходит Иохим, назван точно (да не ошибется читатель!) -- Дельфт. Тот
самый Дельфт, который пейзажем присутствует едва ли не во всех сохранившихся
картинах Вермеера; даже в примелькавшейся "Девушке с письмом" из Дрездена,
-- впрочем, там Дельфт лишь отражен в стекле окна, и ни одна репродукция не
в силах этот отраженный пейзаж воспроизвести.
В конце романа -- "три года спустя" -- пересказана "поздняя" картина
Иохима из Дельфта -- портрет старухи, в котором "удивительный свет играл на
старческих складках, на подбородке, на одной из щек". Автор романа,
несомненно, описывает "Портрет матери" Рембрандта. Рембрандт был на четверть
века старше Вермеера, -- однако умер в Амстердаме в 1669 году. Действительно
-- в бедности. Действительно -- вблизи от Йоденстрат, еврейского квартала,
где искал он и находил модели для своих апостолов. Однако время действия
романа можно датировать еще точней.
Начало -- не раньше 1660 года, ибо Британия наименована в одной из
первых же глав "страной короля Карла", а Карл II Стюарт иступил на престол в
1660 году. Самое позднее начало действия романа 1664 год, ибо, прибавив к
этой цифре три года, получаем 1667 год: год начала второй Англо-Голландской
морской войны (начнись она, и конце романа не был бы так уверен в своем
благополучии, выстроенном на торговле пряностями, главный герой).
Иначе говоря: перед нами Голландия, Африка, Индия, Индонезия первой
половины шестидесятых годов семнадцатого века. Время последнего всплеска
воистину грозного владычества Голландии на морях. Время, когда в самой
стране -- после временного, в 1650 году свержения статхаудерства*
в ней -- наступил относительный покой: статхаудер Виллем II, молодой
аферист, в 1650 году (в возрасте 24 лет) был изгнан из Нидерландов и погиб
при смутных обстоятельствах; в 1654 году кончается (без особых результатов)
Первая англо-голландская война; в самих "Генеральных штатах" царит
довольство и спокойствие; в Северной Америке процветает город Новый
Амстердам (будущий Нью-Йорк), в Южной -- под ее контролем также значительные
территория, хотя и сократившиеся после восстановления Португалии как
государства, в Африке -- множество факторий на Западном берегу; там же, но
на крайнем юге материка, растет основанная в 1652 году колония
южнонидерландских переселенцев-реформатов, не пожелавших мириться с
испанским владычеством во Фландрии, -- все они служат нуждам "Нидерландской
Ост-Индской Компании". Есть фактории и в Азии: от почти целиком
принадлежащего Нидерландам Цейлона (там и по сей день существует народность,
именующая себя "бюргеры", т. е. "горожане") и множества факторий как на
Западном, так и на Восточном побережье Индии -- и до Японии, которая, после
окончательного закрытия страны в 1640 году, разрешила торговать (в Нагасаки)
лишь голландским купцам. Нечего и говорить о полностью захваченных
Голландией "островах пряностей" и остальной нынешней Индонезии (голл.
"Инсюлинде"), -- имбирь, перец, кофе и корица, вывозимые оттуда, могли бы
прокормить маленькую Голландию даже без дополнительных доходов. Стоит ли
удивляться после этого перечисления, что даже мало интересовавшая европейцев
чуть ли не до XIX века Австралия называлась на картах тогда "Новой
Голландией". Не так уж далеко от нее обнаружил свой бессмертный Остров
Гуингнмов ирландец Свифт.
А в самой Голландии тех лет тоже было на что посмотреть. Писал свои
последние картины Рембрандт. Пытался ставить на сцене (по большей части
безуспешно) свои драмы "главный" поэт и драматург страны, Йост Ван ден
Вондел, -- достигнув творческой зрелости лишь после того, как годы его
перешли на шестой десяток. Лили колокола для новых церквей братья Хемони.
Уже работал в области математики великий Христиан Гюйгенс, еще, до самых
1680-х годов, продолжал писать стихи, поэмы и музыкальные произведения его
гениальный отец Константейн ХЕйгенс*. И так далее, и так далее. Бессмертный
"золотой век" литературы, живописи, наук, ремесел незримо для Нидерландов
подходил к концу -- но был все еще в расцвете.
В эти годы и разворачивается действие едва ли не единственного русского
(да к тому же -- советского) романа из жизни классических Нидерландов --
"Ост-Индии" С.В. Шервинского. Книги, которая, если говорить честно, должна
была бы быть на сегодняшний день не предметом для выпуска в серии "Забытая
книга" (ибо издана все-таки была она ГИХЛом в 1933 году), а отыскаться в
запыленных запасниках какого-либо архива в виде рукописи и привлечь (или не
привлечь) внимание исследователя. Ибо такой книги в советской литературе
попросту быть не могло. Да, пожалуй, в известном смысле ее и не было: пресса
тридцатых годов аккуратно обошла ее молчанием, литературоведы забыли о ней
напрочь; для них Шервинский до 1980-х годов оставался только переводчиком
античных авторов, притом "бывшим буквалистом" к тому же (по мнению
сторонников переводческой "гладкописи"). Издав, в 1924 году книгу "Стихи об
Италии", Шервинский увидел свой следующий поэтический сборник лишь почти
шесть десятков лет спустя -- в 1983 году, уже отпраздновав свое
девяностолетие. Позже (в Армении) вышло его "Избранное", большая книга, тем
не менее не вместившая одного из главных жанров в его творчестве --
художественной призы.
Не было в ней и его единственного романа. Той самой "Ост-Индии", о
которой, как правило, не знают даже современные советские индологи, семь
собачьих выставок семь собачьих выставок съевшие на любом самомалейшем
упоминании об Индии в русской, тем паче советской, словесности.
Так что "Ост-Индия" Сергея Васильевича Шервинского -- в полном смысле
слова "забытая книга". Шервинский, почти ровесник Ахматовой, Пастернака,
Мандельштама, остался последним огоньком в океане забвения. Сейчас, когда
писатели "серебряного века" один за другим посмертно встают в планы и
издательств более или менее полными собраниями сочинений, настает пора выйти
из тени и немногим "живым осколкам" того времени. Шервинскому -- первому,
хотя бы по старшинству: осенью 1989 года он благополучно отпраздновал свое
девяностосемилетие.
В 1933 году (время издания романа) Нидерландская Ост-Индия (не надо
забывать: нынешняя Индонезия) еще была самой настоящей колонией Нидерландов.
Точно так же колониями Португалии оставались ее владения в Индии (Гоа,
Даман, Диу), где происходит немалая часть действия романа Шервинского, а
почти вся остальная Индия была колонией Англии. Еще не была продана японцам
КВЖД, -- хотя японские войска вступили в Маньчжурию в конце 1931 года. Еще
не было ни оккупации Филиппин, ни захвата японцами Индонезии, где японцы
запретили не только печатать газеты и книги по-голландски, но даже и
говорить на этом языке не позволялось. Может быть, кто-то из друзе