исть моя к переводам окрепла. Вот это, действительно, прогул,
преступная растрата национального достояния -- ахматовское, пастернаковское
время, расходуемое не на собственное творчество, а на переводы".
И это отнюдь не только точка зрения Л. К. Чуковской. Поэтесса Татьяна
Галушко опубликовала в свое время стихотворение "Переводчики 1950 года", и в
нем есть строки: "Из ГЕте, как из гетто, говорят / Обугленные губы
Пастернака". И Т. Галушко и Л. Чуковская явно разошлись мнениями с Цветаевой
и с Пастернаком (и даже с Ахматовой). Самые ранние переводы Пастернака из
Рильке, не доведенные до чистовых вариантов, найдены в его рукописях
1911-1913 гг. Два "Реквиема" Рильке Пастернак перевел вскоре после смерти
Рильке (в декабре 1926 года); опубликовал их в периодике -- и сорок лет их
никто не перепечатывал. Наконец, два лучших перевода из Рильке ("За книгой"
и "Созерцание") Пастернак сделал в 1957 году для автобиографической повести
"Люди и положения" -- иначе говоря, Пастернак собирался эти два перевода
вскоре напечатать. Для справки напоминаю, что над головой Пастернака тогда
уже сгущались тучи, но гром грянул только 25 октября 1958 года в виде
погромной статьи в "Литературной газете", а до того была надежда, что
"пронесет". Ничего себе "прогул", ничего себе "растрата"...
Ахматова переводила иначе, -- однако же своего Рильке 1910-х годов или
шекспировского "Макбета" начала 1930-х она делала не только не по заказу --
она их вовсе не для печати делала. В начале 1950-х годов ей стали заказывать
в Гослитиздате (он же "Художественная литература") то "Марьон Делорм"
Виктора Гюго, то поэму "Ли Сао" древнейшего из китайских классиков Цюй Юаня,
поздней -- корейских поэтов, позже -- еще много чего, от древнеегипетской
лирики до Габдуллы Тукая. Для истории литературы, быть может, и важно будет
когда-нибудь узнать, сколько строчек в Гюго принадлежит Н. И. Харджиеву,
сколько самой Ахматовой, но для читателей куда важней, что Ахматова эти
переводы подписывала своим именем. Она дорожила им ничуть не меньше, чем
Цветаева.
"Из Гете, как из гетто..." -- не просто красное словцо с аллитерацией,
а полное непонимание того, зачем вообще существует поэтический перевод. Мне
доводилось встречать людей, ненавидящих верлибр, знаю многих, кто терпеть не
может сонета, иным неискушенным редакторам четырехстопный хорей кажется
частушечным размером, ну, а дальше можно вспомнить и крик известной поэтессы
на молодого поэта: "Как вы можете писать "будто"! Это такое отвратительное
слово! Только "словно"! Как вы не чувствуете, у вас нет слуха!.." Ненависть
к поэтическим переводам -- из той же области, и та же ей цена.
Я вовсе не хочу доказать, что переводами поэты занимались из чистой
любви к искусству, -- хотя этого тоже полным-полно. Деньги часто определяли
-- кого именно будет переводить Цветаева или, к примеру, "репатриированный"
Северянин. В Гослитиздате (после раздела Польши между Сталиным и Гитлером)
готовилось сразу несколько книг -- Мицкевич, антология еврейской поэзии
Западной Белоруссии -- книги не были изданы, готовые к печати рукописи
исчезли вместе с вывезенным в Красноуфимск архивом издательства, но для нас
сейчас важно, что работа над этими книгами была окончена.
"Мицкевича послал 31 января и трепещу за участь переводов: слишком
многое с этим связано", -- так писал 22 марта 1941 года Игорь Северянин из
"присоединенной" Эстонии в Москву Георгию Шенгели; для Северянина Шенгели,
редактор Гослитиздата (к этому времени оттуда ушедший, но сохранивший
прежние связи, о которых речь ниже), был единственным шансом раздобыть
литературный кусок хлеба. Шенгели, добрая душа, опекал кумира своей юности,
доставая ему переводную работу: впрочем, приходилось брать отнюдь не "поэтов
Парижской Коммуны", которых Северянин "ежедневно ожидал", а туркменские
подстрочники. От туркменской лямки спасла Северянина война и смерть, -- не
уверен, что это лучший выход.
"Меня заваливают работой", -- писала о своей переводческой жизни Марина
Цветаева дочери в лагерь 16 мая 1941 года и перечисляла, что ей
назаказывали: Важа Пшавела, баллады о Робин Гуде, Бодлер, белорусские евреи,
Иван Франко, болгары, поляки и т. д. "Меня все, почти все, очень любят и
очень ценят мою работу".
Здесь мы касаемся необычной темы: кто же были те невидимые благодетели,
которые обеспечивали "работой" поэтов-переводчиков в тридцатые, сороковые,
пятидесятые годы? Небольшое исследование -- два часа телефонных звонков еще
живым свидетелям, с которыми, слава Богу, у меня есть чисто человеческие
хорошие отношения -- позволило установить, что в Гослитиздате с подачи
Бориса Пастернака Цветаеву опекала прежде всего заведующая редакцией
литератур народов СССР Александра Петровна Рябинина (1897-1977): она щедрой
рукой отдавала Цветаевой все, что та согласна была взять, -- к тому же
Рябинина часто подписывала для Цветаевой платежки за еще не сданную работу,
-- надо ли говорить, что она рисковала при этом головой.
Гослитиздат был не единственным, но главным прибежищем для оголодавших
поэтов в советском царстве сталинской эпохи. "Славянской" редакцией
заведовала Александра Васильевна Савельева -- член КПСС чуть ли не с 1903
года. "Две Саши" (другая версия -- "две Шуры") заставляли своих сотрудников
отсиживать на открытых партсобраниях до полуночи, но только и всего. Даже
когда пришли годы "борьбы с космополитизмом", директор издательства,
малоодаренный, но честный А. К. Котов дальше слов не шел; М. Живов продолжал
редактировать польские книги, А. Садецкий -- румынские, Н. Глен --
болгарские. В 1949 году на работу в то же издательство пришла Юлия Живова
(дочь Марка, участника "Строф века -- 2"): ей довелось в 60-е годы спасать
переводами уже совсем иное поколение поэтов -- от Бориса Слуцкого и Давида
Самойлова до Иосифа Бродского.
Русская поэзия XX века должна поставить памятник Неизвестному Редактору
-- одному из десятка, из сотни темных и тупых чиновников, кто, хотя шел в
издательство на службу, на деле спасал русскую поэзию, а отчасти ее творил.
Не зря в России написаны многие десятки стихотворений -- оригинальных! -- о
поэтическом переводе. Многие из них читатель найдет в моих заметках,
сопровождающих подборки в этой антологии. Исчерпать эту тему мне не под
силу. Одна лишь пародийная баллада Георгия Шенгели "Замок Альманах"
потребовала бы десятка страниц примечаний, но едва ли они нужны: почти все
герои баллады присутствуют в "Строфах века -- 2" как участники. "Там жили
поэты". Не только там, и не только так. Но жизнь "в коридорах Госиздата"
била ключом. Потом, понятно, стали закручивать гайки, пришли новые
заведующие, потребовавшие, чтобы договора им на подпись подавали не
как-нибудь, а с соблюдением процентной нормы национальностей: директор
"Художественной литературы", ныне шолоховедствующий Валентин Осипов, не
принимал договоров на перевод с Юнной Мориц и Маргаритой Алигер, покуда
редактрисса не догадывалась подложить в ту же пачку кого-нибудь, ласкающего
своей фамилией арийский слух Осипова, к примеру Виктора Топорова. Это из
числа анекдотических историй, куда больше было трагических: голодное
самоубийство Томаса Чаттертона, восемнадцатилетнего английского поэта, в
XVIII веке поразило умы англичан и не дает покоя их совести по сей день. В
XX веке в России такие истории проходили вообще незамеченными.
Но если очень круто заворачивать гайку, может сорваться нарезка.
Похоже, именно это случилось в 60-- 70-е годы и с "партийной организацией",
и с "партийной литературой". Число стран "народной демократии" перевалило за
десяток, требовалось доказать, что и там сильна "прогрессивная" литература.
Молодые развивающиеся страны третьего мира тоже предполагалось ублажать
популяризацией их литератур в СССР; отдельного внимания требовала Латинская
Америка (особенно и яростно его требовала Куба), -- в "Художественной
литературе" спешно отпочковалась латиноамериканская литература, где
заведующий, В.С. Столбов, "опекал" (без иронии -- он их печатал!) Наталью
Горбаневскую, Юлия Даниэля, Анатолия Якобсона, опять-таки Иосифа Бродского,
-- это не считая вполне лояльных переводчиков "от Бога" -- от Анатолия
Гелескула до Натальи Ванханен.
Выходило все больше книг, осваивались все новые и новые литературы.
Однако поэты серебряного века по календарным причинам (прошу прощения за
термин) уходили один за другим, а смена им в собственно советской литературе
была приготовлена страшная, -- кстати, этих "выдающихся советских" в
"Строфах века -- 2" не ищите, почти никого не найдете: за них по
преимуществу работали "негры", и составителю этой антологии сей факт
известен на собственной шкуре. Действительно поэтам (не "выдающимся
советским", а обычным) оставался единственный выход. Анна Андреевна
Ахматова, приняв на Ордынке у Ардовых очередную гостью, совсем юную Надежду
Мальцеву, выслушала ее стихи одобрительно, а потом сказала: "Надя, учите
языки". Этот совет Ахматовой и Мальцева, и все ее поколение, не говоря о
более молодых, приняли к сведению. В 70-е годы пробиться в поэтический
перевод иначе, как зная язык, работая без подстрочника (соответственно --
упрощая работу редакторам, до чего в эти времена они стали большими
охотниками), стало почти невозможно. Новое поколение вызубрило решительно
все языки с европейской графикой и даже многие из неевропейских. Составитель
"Строф века -- 2", в освоении чужих языков человек талантов очень средних,
вызубрил как минимум два таких экзотических языка -- африкаанс (бурский), на
котором по сей день говорят и пишут миллионов пять человек в Южной Африке, и
мальтийский, на котором говорит в десять раз меньше народу, но поэзия все
равно есть, и старая и новая, главное же -- весьма интересная и достойная
перевода. Чудовищная советская геополитика, которой требовалось доказать
присутствие СССР решительно везде, имела оборотную сторону, для нашей поэзии
безусловно положительную: поощрялось изучение маргинальных литератур.
Будущие лауреаты Нобелевской премии -- Дерек Уолкотт с острова Сент-Люсия,
нигериец Воле Шойинка, ирландец Шеймас Хини -- все они были известны у нас
задолго до того, как шведские лавры увенчали чело каждого.
Но несколько десятилетий процветало в переводе отнюдь не это поколение.
В литературу пришла новая порода -- переводчик-хищник. Ему не обязательно
было нанимать "негров", он и сам кое-что умел, но не признавал за другими
права уметь тоже. Стоило некоему совсем не безвестному советскому
поэту-переводчику взяться за поэму, на которую хищник "положил глаз", -- как
самое малое следовало письмо в ЦК или звонок куда похуже -- и, если у нахала
не находилось своих защитников, то он обречен был завтра же по
провинциальным издательствам, платившим не девяносто копеек за строку, не
рубль десять и не положенные только "выдающимся" рубль сорок, а всего-то
сорок копеек минус десять за подстрочник, переводить несуществующих
"националов". Хищник был мстителен, чаще всего сотрудничал с "органами",
занимал немалые посты в местных организациях Союза советских писателей. От
хищника не всегда освобождала даже смерть: покуда длилось куцее советское
авторское право (когда-то 15 лет, потом -- 25), наследники железной лапой
продолжали дело кормильца-поильца.
Но были хищники, которым и вовсе становилось лень работать. Признанный
классик советской поэзии брал за ухо молодого, голодного, да еще с "пятым
пунктом" (не надо думать, что "еврей" -- это худшее, что можно было отыскать
в "пятой графе" -- были ведь и "наказанные народы", принадлежность к которым
грозила гибелью), и говорил: "Мне за строку платят четырнадцать рублей, тебе
-- если вообще захотят тебя печатать -- заплатят семь. Подстрочник -- за
счет издательства. Твой гонорар -- тебе, разницу -- мне, потому что я
подпись ставлю". Куда было идти "молодому и голодному"? Он соглашался. Из
таких объятий освобождала или смерть нанимателя, или -- реже -- случайность,
при которой "негр" как-то сам по себе выбивался в люди. Где возможно, я
старался "Строфы века -- 2" от "негритянских" переводов очистить. Но
закулисная сторона издательского дела темна, и не всем рассказам можно
верить. Наверняка подобные примеры в антологию проскользнули. Известно, что
кое-какие переводы Ахматовой сделаны не ею лично. Но это не повод менять
подпись: сама Ахматова тоже переводила. Поэтому я предлагаю многие имена
рассматривать как некий коллективный псевдоним: примеров правомерности
такого подхода множество и в оригинальном творчестве: две последние строки
мандельштамовского "На каменных отрогах Пиэрии..." сочинил Владимир
Маккавейский, но от этого стихотворение не стало менее мандельштамовским.
***
Когда возникла идея "Строф века -- 2", возникли те же проблемы, что и
при составлении собственно "Строф века", то есть антологии Евгения
Евтушенко. Следовало объединить под одной обложкой все три основные школы
поэтического перевода -- московскую, петербургскую, эмигрантскую
(объединенную в основном тем, что вся она в советское время была запретной)
-- с робкими ростками этого искусства, жившими в советской провинции,
выявить тысячи непошедших в печать переводов, а с пошедших в печать
максимально снять "конъюнктурную" правку, сделанную редактором или цензором
против воли переводчика. Работа может показаться неподъемной, но начал ее
составитель -- без малейшей надежды на публикацию подобной антологии, просто
как историк перевода -- тридцать лет назад, так что многое оказалось готово:
скопируй да вложи в папку. Но еще год в архивах поработать пришлось.
Всего, конечно, пересмотреть не удалось, но при работе в РГАЛИ, куда
нередко попадали осколки издательских и журнальных архивов, мне часто
встречались папки с однотипным грифом "Непошедшие переводы" -- в них
отыскивалось то, что по тем или иным причинам не было пропущено в печать.
Образец таких материалов -- перевод басни Пьера Лашамбоди "Стрекоза, муравей
и голубь", выполненный Александром Гатовым. Перевод испещрен карандашом:
"Неуместное издевательство над Крыловым!", "Нежелательное прочтение" -- и
что-то еще. Роль Гатова, специалиста по "революционной" поэзии Франции, в
биографиях множества поэтов требует дополнительного исследования -- но, как
мы видим, самому ему тоже отнюдь не все было позволено.
Помимо папок с "непошедшим" есть в архивах, частных и государственных,
иные папки -- с тем материалом, который никогда и никуда вовсе не "шел".
Никакой надежды опубликовать в даже самой обширной американской поэтической
антологии Эзру Паунда, осужденного за сотрудничество с итальянскими
фашистами, у Михаила Зенкевича не было. Но, верный антологической полноте,
Зенкевич Паунда "в стол" все же переводил. Переводил и Роя Кэмпбелла, белого
южноафриканского поэта, воевавшего в Испании в гражданской войне на стороне
Франко. Притом эти переводы даже в печать проскользнули -- у цензоров не
хватало квалификации. По множеству причин впервые публикуются в "Строфах
века -- 2" многие переводы Ариадны Эфрон. Из папок с неизданным извлечены
многие переводы Аркадия Штейнберга, Сергея Петрова, Александра Голембы.
Многое найдено там, где и вовсе никто ничего не ожидал найти: приоткрылось
целое поколение, которое по известной аналогии можно было бы назвать
"переводчиками, погибшими на Великой Отечественной войне", Вс.
Римский-Корсаков, Е. Садовский, Э. Люмкис; сделали они немного, а то, что
сделано, -- чаще всего утрачено, но есть исключения: например, при разборе
немногих сохранившихся стихотворений погибшего под родным Киевом Эмиля
Люмкиса среди оригинальных стихов многое оказалось переводным -- и включено
в "Строфы века -- 2". Даже в архиве прославленного китаиста, академика
Василия Алексеева, отыскалась большая тетрадь никогда не печатавшихся
переводов. Впрочем, всего не перечислишь, да и ни к чему -- антология перед
вами, читайте.
***
Осознав себя два столетия тому назад как отдельный жанр, поэтический
перевод в 60-е годы XX века (наконец-то!) привлек к себе исследовательское
внимание. Почти одновременно вышли две антологии (1968) -- "Зарубежная
поэзия в русских переводах" (Москва, "Прогресс") и двухтомник "Мастера
русского поэтического перевода" в "Библиотеке поэта" (Ленинград, "Советский
писатель"). Первую составили Е. Винокуров и Л. Гинзбург, вторую -- Е. Г.
Эткинд. Этим, увы, всеохватные антологии поэтического перевода
исчерпываются. Зато вышло немало антологий но странам и языкам: иногда, как
югославская и польская, без параллельной публикации оригинала, иногда слева
был представлен текст перевода, справа -- оригинал ("Золотое перо", 1974,
"Прогресс" -- немецкая, австрийская и швейцарская поэзия в русских
переводах). Но вообще-то излишнее внимание к личности поэта-переводчика не
приветствовалось. Распространение получил иной вид антологий: "Французские
стихи в переводе русских поэтов Х1Х-ХХ веков" (от Ломоносова до Эренбурга)
были составлены Е. Г. Эткиндом по прижившейся в дальнейшем схеме: слева --
оригинал, антология "в оригинале", справа -- перевод, в конце книги --
вторые и третьи варианты тех же переводов (если таковые имелись), а также
справки о поэтах и о переводчиках. Второй том этой антологии (советский, от
Эренбурга до Елены Баевской) дошел до корректуры, но так и не был издан:
составителя, Е. Г. Эткинда, принудили покинуть СССР и поселиться в Париже.
Следом появились "Английская поэзия в русских переводах" (1981),
"Американская поэзия в русских переводах" (1983), "Английская поэзия в
русских переводах. XX век" (1984, здесь уже была новинка -- обошлись без
справок о поэтах-переводчиках!), "Испанская поэзия в русских переводах"
(второе, исправленное издание -- 1984); "Золотое сечение. Австрийская поэзия
Х1Х-ХХ веков в русских переводах" (1988), наконец, "Итальянская поэзия в
русских переводах" (1992): лишь в предпоследней книге цензура уже почти не
давила, в последней -- не давила вовсе. Вышло множество отдельных изданий по
жанрам с параллельным текстом (английский сонет, английская и шотландская
баллада и т. д.), ряд подобных же книг отдельных авторов, отражающих историю
их переводов в России; по нескольку переводов одного и того же стихотворения
часто печатали и "Литературные памятники". Вышло великое множество книг,
возвративших на свет Божий невероятный пласт известных и неизвестных
переводов, старых и новых; наконец, стали появляться диссертации на тему
"Китс в русских переводах", "Рильке в русских переводах" и т. д. Примерно
четверть века длилось увлекательное "открывание жанра", точней, поднятие
материалов к его истории -- дабы затихнуть, когда иссякли дотации. Но
слишком многое к тому времени уже стало ясно.
Что хорошая поэзия -- не обязательно "прогрессивная".
Что "прогрессивная" -- не синоним слова "просоветская".
Что "советская" -- не означает "русская после 1917 года".
Что наличие оригинала (слева ли, справа ли) лишь изредка что-то
добавляет к переводу, а чаще демонстрирует его в обнаженном -- то есть вовсе
не обязательно наилучшем -- виде.
Что дюжина переводов "Альбатроса", "Ворона", "Лебедя" или любой другой
птицы -- никак не приближение к оригиналу, а лишь вариации на его тему,
подтверждающие давно выведенный первым русским переводчиком Рильке
Александром Биском закон: "Качество перевода определяется качеством
допущенной в него отсебятины" (ибо то, что не отсебятина, -- то "оригинал",
и в разных переводах будет повторяться).
Ну, а главное то, что перевод далеко не всегда можно отличить от
оригинального творчества поэтов. Количество "только переводивших" поэтов, не
писавших или не желавших печатать свои собственные стихи, в русской поэзии
очень мало -- 5-6 % от общего числа тех, кто попал в "Строфы века -- 2".
Зато поэты, прославившиеся (широко или нет -- в данном случае не особенно
важно) оригинальным творчеством, охотно включали переводы в собственные
поэтические сборники: к примеру, один из разделов книги "Чужое небо" Гумилев
так и озаглавил -- "Из Теофиля Готье". Особенно это заметно в эмиграции, где
цензура никак не давила, но Иван Елагин и Николай Моршен вставили в свои
оригинальные сборники по одному переводу из Рильке, Александр Неймирок --
перевод из Леконта де Лиля, Глеб Глинка -- перевод из Джеймса Стивенса,
наконец, Бахыт Кенжеев -- единственный свой перевод из Дилана Томаса. Все
это использовано как строительный материал при составлении "Строф века --
2".
В отличие от "Строф века" Евгения Евтушенко (где мне довелось быть
редактором, но хозяином книги, хранителем принципов оставался составитель) в
"Строфах века -- 2" я не принял во внимание то, какова национальность поэта
и какой язык для него -- родной. В этой антологии есть переводы Юргиса
Балтрушайтиса -- и переводы из Юргиса Балтрушайтиса, с литовского. Есть
переводы Николая Зерова -- и переводы из Миколы Зерова, с украинского. Есть
переводы Геннадия Айги -- и есть переводы из Геннадия Ай-ги, с чувашского.
Нет разве что автопереводов: Рильке некогда сознавался, что пытается
разрабатывать одну и ту же тему по-немецки и по-французски, и каждый раз
выходит разное. Ну, а если нет в "Строфах века -- 2" переводов с английского
-- из Владимира Набокова или из Иосифа Бродского, так лишь потому, что не
встретились достойные переводы.
Доведена до минимума "джамбулизированная" поэзия: не потому, что я не
верю в казахскую или киргизскую поэзию, а именно потому, что прожил в
Киргизии пять лет и знаю, что эта поэзия есть, и заслуживает она лучшей
участи, чем та, которую уготовили ей советские издатели. Практически
исключена народная поэзия, в особенности эпическая: для нее потребовалось бы
еще два-три тома. Почти нет отрывков из больших поэм, хотя этот принцип
соблюсти можно было не всегда: если Аркадий Штейнберг и без "Потерянного
рая" остается самим собой, Борис Пастернак -- без "Фауста", Михаил Донской
-- без "Книги благой любви", то оставить Михаила Лозинского вовсе без Данте
-- означало бы существенно исказить картину жанра. В таких случаях, как
правило, берется начало поэмы; первая песнь "Божественной комедии" в
подборке Лозинского, первая глава "Свадьбы Эльки" в подборке Ходасевича.
Есть и другие исключения, но мало, и читатель их сам заметит. К примеру,
поэт-антропософ (и эмигрант к тому же) Н. Белоцветов перевел далеко не все
миниатюры "Херувимского странника" Ангела Силезского, -- тем более
правомерным показалось из его работы выбрать три десятка двустиший и тем
ограничиться.
Впервые собран под одной обложкой поэтический перевод всех трех волн
эмиграции. Почти семьдесят поэтов-эмигрантов, отдавших дань жанру, найдет
читатель на страницах "Строф века -- 2". Притом в это число я не включаю
тех, кто, как Ходасевич, Оцуп, Крачковский (в эмиграции -- Кленовский),
занимался переводами до эмиграции, или тех, кто, как Цветаева, Ладинский,
Эйснер, занялся тем же делом после переезда в СССР, -- едва ли правомерно в
данном случае говорить о "возвращении". Единой школы эмигранты, конечно, не
создали, но объем и качество их работы позволяют говорить об эмиграции в
целом как о третьей столице жанра в XX веке. Такие поэты, как И. И.
Тхоржевский, А. А. Биск, И. В. Елагин, В. Ф. Перелешин, А. А. Ламбле, даже и
проникли-то к внутрироссийскому читателю сперва переводами, лишь потом --
оригинальным творчеством, -- настолько велик удельный вес их переводной
деятельности в общей массе творчества.
Многое, конечно, будет для читателей неожиданностью: не один, а
множество переводов Куприна, переводы старшего однофамильца Мандельштама --
Исая (вечно путавшиеся в эмигрантских изданиях), "Ворон" Эдгара По в
переводе Георгия Голохвастова, извлеченный со страниц выходившей в США
русской газеты "Р.С.Т." (расшифровывается: "Рцы Слово Твердо") в 1938 году,
Т. С. Элиот в переводе Нины Берберовой, взятый со страниц нью-йоркского
"Нового журнала", переводы авторов круга журнала "Континент" (еще
западноевропейского, а не московского, перешедшего к изучению русской
литературы XIX века) -- и очень многое иное.
Существует, конечно, бесспорная классика жанра, которую нужно включать
вне зависимости от литературных пристрастий -- будь то "Журавли" Расула
Гамзатова в переводе Наума Гребнева или же "Бармаглот" Льюиса Кэрролла в
переводе Дины Орловской. Но есть и такие случаи, когда имя переводчика
запятнано кровью. Поступать тут пришлось по-разному, ибо менее всего я
претендую на всезнание. В иных случаях, к примеру с Н. Стефановичем, я не
стая исключать переводчика из книги, но прямым текстом рассказал то, что мне
о нем известно. В иных -- особенно если слабость материала делала включение
человека в антологию не таким уж бесспорным -- имя из книги изымалось. Из
этого, понятно, не следует, что всякий, кого здесь нет, -- палач или
бездарность. Главный аргумент "исключения" того или иного поэта -- обычный:
слаб оригинал и/или слаб перевод. Да и вообще -- пусть другой составитель
сделает лучше, иначе, полней. На то и живем мы в Зазеркалье, чтобы
устанавливать законы по мере собственного разумения. В шахматной доске вовсе
не обязательно 64 клетки, если Волга и впадает в Каспийское море, то лишь
потому, что в очередную "пятилетку" ее не развернули к Балтике, а лошадей
кормить можно далеко не одним только сеном с овсом -- могут и травку
пощипать.
Словом, книга собрана, и выводов из нее я делать не хочу. Кто прочтет,
тот пусть ее и объясняет. Тому же, кто мне в ней что-нибудь объяснит, я --
как Алиса у Кэрролла -- готов дать шесть пенсов.
1997
У ВХОДА В ЛАБИРИНТ
Путевые заметки в восьми... капканах, путешествующие о неблагополучном
плавании "Пьяного корабля" Артюра Рембо по волнам русской поэзии на
протяжении более чем трех четвертей столетия (1909-1986)
Введение: В НАЧАЛЕ НЕ БЫЛО НИ СЛОВА
Стоишь, у входа в лабиринт застыв.
Ингеборг Бахман
В начале в самом деле не было ничего. Во всяком случае, имеющего
отношение к Артюру Рембо. Но, работая над переводами баллад из ранней книги
Бертольта Брехта "Домашние проповеди", я натолкнулся на совершенно
непонятное стихотворение "Корабль" -- балладу строк в сорок, которую никто
никогда на русский язык переводить и не пытался. Если переводить более или
менее близко, то последняя строфа могла бы прозвучать примерно так:
Рыбаки о чем заводят речь-то?
Мол, плывет себе такое Нечто:
Остров, то ли остов корабля?
Уплывает с полным безразличьем,
С водорослями, с пометом птичьим,
К горизонту, без ветрила, без руля*.
А сразу следом за "Кораблем" в книге Брехта стоит прославленная
"Литургия ветерка" -- блистательная пародия на "Горные вершины" Гете.
Оставалось чуть-чуть подумать, и... я понял, что перевожу пародию: возникло
законное желание вызвать у читателя хоть легкий смешок, намекнув на
соответствующую русскую версию "Пьяного корабля" Рембо. Дальше все и
случилось. Попытка найти "лучший" из переводов превратилась в скрупулезный
анализ, в сопоставление опубликованных переводов, в изучение оригинала и
толкований этого стихотворения (помимо французского, на немецком и
английском языках). Сто строк Рембо становились яснее и яснее, наконец,
замаячило "дно": комментаторы начали повторяться, число возможных версий
понимания -- сокращаться, И возникла та история трагикомической одиссеи в
десяти переводах*, беглые заметки о коей предлагаются вниманию читателя.
...Войти в лабиринт -- чего же проще. Много сложней из него выйти.
Выйти можно тремя вариантами: случайно (что маловероятно), запасшись нитью
Ариадны ("мифологично", но тоже сложно: нитей полно, Ариадну -- поди найди)
и традиционно -- положив руку на стену (принято -- левую) -- и не отрывать
ее от стены, рано или поздно так по стеночке и выйдешь. Только делать это
надо до того, как в лабиринт войдешь, а не ПОСЛЕ: иначе рискуешь положить
руку на внутреннее кольцо стен и ходить по кругу, пока не придет Минотавр и
не решит, что ты тут лишний. Словом, надо сперва думать, потом делать --
увы, как-то не принято это у нас, скорей наоборот...
До 1982 года, до выхода тома "Литературных памятников" с относительно
полным собранием произведений Рембо*, старые русские переводы были рассыпаны
по многим, часто малодоступным изданиям. свела под одну обложку шесть
известных к тому времени переводов: дореволюционный, неполный перевод Вл.
Эльснера (1886-1964); первый советский перевод Давида Бродского*
(1895-1966); перевод Бенедикта Лившица (1886-1938); послевоенный перевод
Павла Антокольского (1996-1978); законченный лишь в семидесятые годы перевод
Леонида Мартынова (1905-1980); наконец, в основном корпусе книге впервые
появился перевод Михаила Кудинова (1922-1994), в данном случае выполнявший
роль "краеугольного бревна" -- Кудинов перевел весь основной корпус книги,
прочие переводы остались в примечаниях. Никак не были упомянуты переводы,
опубликованные в эмиграции: первый полный русский перевод, опубликованный
Владимиром Набоковым (1899-1977) в 1928 году, и увидевший свет чуть позже
(1930) перевод И.И. Тхоржевского (1878-1951). Наконец, уже после издания
этого "полного Рембо", в журнале "Иностранная литература" (1984, No 6)
появился новый перевод Давида Самойлова (1920-1990); в 1986 году (впервые, в
Одессе, в многотиражке) был опубликован перевод Льва Успенского (1900-1977),
выполненный еще в 1939 году.
Этими переводами нам неизбежно придется ограничить обзор. Насколько мне
известно, до сих пор остается не издан действительно первый русский перевод
того же стихотворения, выполненный С.П. Бобровым (1889-1971) еще в 1910
году; тогда Бобров подписывался "Мар Иолэн", перевод его озаглавлен "Пьяное
судно" и хранится в фонде Боброва в РГАЛИ. С большим опозданием увидел свет
(в 1998 году, в антологии "Строфы века-2") перевод Александра Голембы
(1922-1979); в 1988 году* были опубликованы переводы Н. Стрижевской и Е.
Витковского; в самиздате по сей день блуждают переводы Е. Головина, А. Яни,
А. Бердникова и немалое количество иных, не опубликованных вовремя и поэтому
выпадающих из общего контекста русской переводческой традиции. В
постсоветское время книгоиздание превратилось в частное дело, поэтому
некоторые из них, возможно, уже опубликованы, но рассмотреть все русские
переводы "Пьяного корабля" с каждым годом труднее и труднее. Поэтому в
рассмотрении истории предмета ограничимся первыми десятью изданными
переводами. Тому, кто вместе с нами захочет пройти по всем "восьми
капканам", лучше взять эти переводы в руки, -- тем более, что в издании
"Литературных памятников" (1982) наличествует поистине драгоценная для
исследователей статья Н. Балашова "Рембо и связь двух веков поэзии", где дан
развернутый анализ собственно "Пьяного корабля" Рембо и основательно
прослежены "корни" этого произведения.
А теперь -- в лабиринт.
КАПКАН ПЕРВЫЙ: "КОРОЛЬ ПОЭТОВ"
Зри в корень.
Козьма Прутков
Ничто не вырастает на пустом месте, даже для выращивания по методам
гидропоники все-таки нужна вода. Гениальный "Пьяный корабль" не выплыл из
воображения мальчика Рембо сам по себе. Нечто его "индуцировало": источник
мы находим далеко не один. Здесь и "Плаванье" (оно же "Путешествие")
Бодлера, и целый ряд других произведений, кстати, почти все они у нас
известны. Но главный "повод", "прототип" "Пьяного корабля" -- стихотворение
"славного парнасца" Леона Дьеркса (1838-1912) "Старый отшельник". После
смерти Стефана Малларме в 1898 году Дьеркс, "этот монарх, приплывший к нам с
островов"* был избран на освободившийся трон "короля французских поэтов" и
занимал его, как водится, пожизненно. Тогда же, на рубеже наступающего ХХ
века, появились почти все русские переводы из него, в основном принадлежащие
перу В. Брюсова, Ап. Коринфского, известного в те годы "дерптского студента"
Е. Дегена (ум. 1904), в более поздние годы к Дьерксу обращался И.И.
Тхоржевский -- вот, кажется, почти все. "Старый отшельник", стихотворение
всего-то в 24 строки, издано было по-русски один-единственный раз под
измененным заголовком ("Мертвый корабль") в конце XIX века в переводе
упомянутого Е. Дегена и с тех пор почти начисто забыто. Вспомнить же о нем
необходимо из-за Рембо еще и потому, что с родины Дьеркса, с Реюньона,
пришла во французскую поэзию могучая тема моря, венцом которой стал "Пьяный
корабль"; уроженцем этого острова был не только Дьеркс, но и Леконт де Лиль,
видимо, именно из путешествия на Реюньон привез Бодлер своего
"Альбатроса"...
Прежде всего попробуем прочесть "Старого отшельника" по-русски, пытаясь
сохранить прежде всего те реалии, без понимания которых текст Рембо окажется
временами затемнен до невозможности.
Я -- как понтон, когда, лишившись мачт и рей,
Руиной гордою, храня в глубинах трюма
Бочонки золота, он движется угрюмо
Среди тропических и северных морей.
Свистал когда-то ветр среди бессчетных талей,
Но -- судно более не слушает руля:
Стал побрякушкой волн остаток корабля,
Матерый плаватель вдоль зелени Австралий!
Бесследно сгинули лихие моряки,
На марсах певшие, растягивая шкоты, --
Корабль вконец один среди морской дремоты,
Своих багровых звезд не щерят маяки.
Неведомо куда его теченья тащат,
С обшивки дань беря подгнившею щепой,
И чудища морей свой взор полуслепой
Во мглу фата-морган среди зыбей таращат.
Он мечется средь волн, -- с презреньем лиселя
Воротят от него чванливые фрегаты,
Скорлупка, трюмы чьи и до сих пор богаты
Всем, что заморская смогла отдать земля.
И это -- я. В каком порту, в какой пучине
Мои сокровища дождутся похорон?
Какая разница? Плыви ко мне, Харон,
Безмолвный, и моим буксиром будь отныне!
В первой же строке Дьеркса возникает тот самый загадочный понтон,
который, появляясь в последней строке Рембо, доставил столько неудобства
переводчикам. Как только его не толковали! Между тем у Дьеркса слово это
точно соответствует значениям, приводимым в "Морском словаре" контр-адмирала
К.И. Самойлова (1941, т. 2, с. 141) -- в основном так называют разоруженное
(т.е. лишенное такелажа) палубное судно. К. Самойлов добавляет, что в
старину понтоны "служили каторжными тюрьмами, а также местом заключения
военнопленных". Иначе говоря, тому, кто знает текст Дьеркса, сразу понятен и
"понтон" Рембо, и даже нет особой необходимости расшифровывать его как
"плавучая тюрьма" (Д. Бродский, впрочем, в другом варианте использовавший
загадочное словосочетание "клейменый баркас", -- та же "плавучая тюрьма"
отыскивается и в переводе Д. Самойлова), описывать "каторжный баркас" (М.
Кудинов) или оставлять упрощенные "баржи" (Л. Успенский): слово "понтон"
есть в русском языке само по себе. Зато уже прямой ошибкой оказывается
прочтение "понтона" как "понтонного моста" (или даже просто "моста"), что
обнаруживаем мы в переводах В. Эльснера, В. Набокова, И. Тхоржевского,
Бенедикта Лившица. Правильно, без расшифровки мы находим это место только в
переводах П. Антокольского и Л. Мартынова. Впрочем, из двух наиболее
знаменитых переводов "Пьяного корабля" на немецкий язык один содержит ту же
ошибку, -- "мосты", -- причем это перевод, выполненный великим поэтом Паулем
Целаном; зато в другом переводе (Зигмар ЛЕффлер) проставлены вполне
приемлемые "глаза галер". Если вспомнить, что и в находящихся за пределами
рассмотрения переводах А. Голембы и Н. Стрижевской соотношение "один к
одному" ("мосты" у Голембы, "каторжные галеры" у Стрижевской), мы получим
вывод: каждый второй переводчик эту ошибку делает со всей неизбежностью. А
ведь так важно нежелание "Пьяного корабля" (или самого Рембо, ведь
стихотворение написано от первого лица) "плавать под ужасными глазами
понтонов"*. "Пьяный корабль" -- явные стихи о судьбе поэта -- говорит здесь
еще и о нежелании глядеть в глаза "парнасскому понтону" Дьеркса. Это --
декларация разрыва Рембо с парнасской школой поэзии.
Восьмая строка Дьеркса -- единственный ключ к пониманию темнейшей
двенадцатой строфы Рембо, где говорится: "Я натолкнулся, знаете ли, на
невероятные Флориды..."*. Что за "Флориды" во множественном числе -- понятно
лишь тогда, когда мы вспомним об "Австралиях" Дьеркса. "Флориды" -- антитеза
"Австралиям". "Растительный" же корень слова "Флорида" слышен и русскому
уху. И тогда понятен становится следующий за ним "растительный" образ Рембо.
Не лишая читателя удовольствия самостоятельно провести дальнейшие
сопоставления, добавим, что последняя строфа Дьеркса -- ключ к необычайно
красивому месту у Рембо, причем ключ неявный. Подстрочно две заключительных
строки восемнадцатой строфы Рембо звучат примерно так:
...Мой пьяный от воды остов
Не выудили бы мониторы и парусники Ганзы.
"Не выудили бы" -- если читать через Дьеркса -- значит "не взяли бы на
буксир". А что за "мониторы и парусники"? В словаре читаем: "Монитор --
класс бронированных низкобортных кораблей с малой осадкой, предназначенный
для нанесения артиллерийских ударов по береговым объектам по береговым
объектам противника и боевых действий в прибрежных районах, на реках и
озерах. Его название происходит от названия первого корабля такого типа,
построенного в 1862 г. "Монитор"*. А "парусники Ганзы"? Для начала --
"ГГЎнза" (с ударением на первом слоге) -- торгово-политический союз (главным
образом германских). <...> С середины XV века начался упадок Ганзы.
Последний ее съезд состоялся в 1669 году"*. Короче говоря, всей сложности
понимания текста у Рембо: "Ни старинный парусник не возьмет меня на буксир,
ни современный монитор".
Лучше не смотреть, что с этим местом сделали переводчики -- все до
единого.
Здесь все*, кроме (отчасти) Д. Самойлова, попались "в капкан". Чаще
всего это самое "выуживание", или отслеживание подводного пути,
прочитывалось впрямую, понималось как доставание корабля со дна морского: В.
Набоков, И. Тхоржевский, Л. Успенский, Л. Мартынов, М. Кудинов (у последнего
просто "выуживать со дна"). Близко к подобному прочтению и то, что предложил
Бенедикт Лившиц: "Я тот, кого извлечь / Не в силах монитор, ни парусник
ганзейский / Из вод дурманящих мой кузов, давший течь". П. Антокольский
истолковал эти строки красиво и по-своему, но опять-таки "по-своему", а не
исходя из вполне очевидного значения оригинала:
...Не замечен никем с монитора шального,
Не захвачен купечеством древней Ганзы*.
В последней строке -- явный след более раннего прочтения Давида
Бродского:
...Это пьяное бегство, поспеть за которым
Я готов на пари, если ветер чуть свеж,
Не под силу ни каперам, ни мониторам.
Только в переводе Давида Самойлова мы находим нечто близкое к
правильному прочтению:
...Ганзейский парусник и шлюп сторожевой
Не примут на буксир мой кузов, пьяный в доску.
Из многочисленных значений слова "шлюп" (чтобы он еще и имел шанс
числиться "сторожевым") годится единственное: "Парусный трехмачтовый военный
корабль XVIII-XIX вв. с прямым вооружением. По размерам занимал
промежуточное положение между корветом и бригом. Предназначался для
разведывательной, дозорной и посыльной служб*". Иначе говоря -- вместо
антитезы старинного и современного кораблей и Самойлова появились два
старинных, два деревянных корабля. Есть основания думать, что на них если
куда и можно отплыть, то только в "капкан второй".
КАПКАН ВТОРОЙ: "НА СУШЕ И НА МОРЕ"
Дело это сухопутное, и невооруженным глазом не разберешь.
А.М. Ремизов
Поэт, пишущий о море, обыч