авным помощником, но не единственным. В конце 1856 года молодой
кондуктор парохода из Челси по имени Генри Ларкин предложил составить
указатели к объявленному тогда собранию сочинений Карлейля. Предложение было
принято. Карлейль позднее говорил, что Ларкин выполнил "всевозможные карты,
указатели, резюме, копии и прочую работу -- с непревзойденной полнотой,
находчивостью, терпением, аккуратностью при полном отсутствии суеты".
Несмотря на такую похвалу, которая сопровождалась и денежными подарками
-- один раз в 100 фунтов и несколько раз по 50 фунтов, -- Ларкин не сумел
выйти невредимым из горнила Чейн Роу. Работу над картами он считал столь же
ненавистной, сколь приятно было составление указателей. Более того, Ларкин
был честным христианином; когда он прислал на Чейн Роу свою статью из газеты
о поэзии как воплощении христианского идеала, Карлейль вернул ее автору с
"серьезным, почти скорбным видом, но без единого слова"; промолчала и Джейн,
и лишь после пыталась объяснить ему бесплодность его идей. В другой раз,
прочитав "Опыт о свободе" Милля 77, Карлейль, "рассерженный,
встал из-за стола с книгой в руке и разразился таким потоком ругани, что я
был полон ужаса и боли. Он обращался прямо ко мне, как если бы я написал эту
книгу, или прислал ему ее, или еще как-либо был с ней связан". И вообще,
несмотря на благородство Карлейля, его "царственную щедрость" и безудержный
юмор, Ларкин предпочитал общество Джейн: он отметил, что Карлейль вовсе не
отличался живостью, которая однажды заставила Джейн оторвать их обоих от
работы и привести вниз для того лишь, чтобы поднять перед ними лист бумаги с
написанными на нем словами "Первое апреля".
Третий помощник был настолько же безалаберным, насколько те были
аккуратны. Звали его Фредерик Мартин. Ему разрешалось брать бумаги домой для
переписки, и он украл значительную часть оригинала рукописи о Фридрихе, а
заодно и много другого материала, обнаруженного и опубликованного позднее
(включая и "Роман об Уоттоне Рейнфреде"), а также несколько сот писем.
В 1858 году, после выхода первых двух томов книги, Карлейль ездил в
Германию, но не для исследований в том смысле, как обычно понимается это
слово, а с тем, чтобы осмотреть места битв Фридриха.
* * *
Для Карлейлей стало обычаем проводить рождество в Грэндже в обществе
Ашбертонов и их гостей. Но не всякое рождество проходило столь счастливо,
как в тот раз, когда Джейн помогала леди Гарриет наряжать кукол; особенно не
удалось рождество 1855 года, последнее, на котором хозяйкой была леди
Гарриет. Сперва Джейн сочла оскорбительным, что ей подарили с елки шелковое
платье (может быть, она в этот момент думала о жалкой сумме, отпущенной ей
на собственный гардероб?); леди Гарриет, выбравшей подарок по совету
приятельницы, пришлось отыскивать Джейн в ее комнате и со слезами убеждать,
что никакой обиды ей не замышлялось. После этого Карлейль, обещавший, что
будет в самом лучшем настроении, начал проявлять признаки беспокойства. В
плохом настроении он обычно начинал делать мрачные замечания о луне и
звездах; поэтому, когда в рождественскую ночь кто-то заметил, что луна в эту
ночь особенно красива и Карлейль ответил: "Да, бедная старушка. Немало
месяцев она уже висит над этой планетой", -- это не предвещало ничего
хорошего. И дурные предзнаменования оправдались: наутро он отказался слушать
Теннисона, который собирался прочесть им свою новую поэму "Мод", -- он
привык по утрам гулять, причем гулять в компании. В то время как остальные
гости рассаживались на стульях, готовясь слушать поэму, Карлейль стоял в
прихожей, одетый для прогулки, и поджидал себе спутников. Наконец два
добровольца любезно встали и присоединились к нему. Возможно, они надеялись
услышать какие-нибудь философские наставления: если так, то они были
разочарованы, ибо Карлейль твердо хранил молчание.
Тиндаль, тогда подающий надежды тридцатипятилетний ученый, оказавшись
на обеде рядом с Карлейлем, завел с ним разговор о достоинствах гомеопатии.
Тиндаль вспоминал позднее, что тот не хотел "слушать ни защиты, ни
объяснений. Он заклеймил гомеопатию как заблуждение, а тех, кто
профессионально занимается ею, как мошенников". Его голос гремел, заглушая
все возражения, пока Джейн не успокоила его, сказав ему: "тете". Карлейль с
большим или меньшим успехом пытался при помощи верховой езды поднять свое
настроение: как бешеный носился он галопом по окрестностям и настолько
пришел в себя, что с удовольствием принял участие в общей игре, исполняя
роль осла. И все же праздник не удался, и по возвращении в Лондон он
письменно извинялся перед леди Ашбертон, прося ее "со смиренной и покаянной
душой... простить мне мои прегрешения".
Он был прощен. Несколько дней спустя Карлейль уже обменивался с лордом
Ашбертоном длинными письмами о военной стратегии Фридриха и передавал свою
благодарность принцу-консорту за его милостивое предложение, сделанное через
лорда Ашбертона, на время дать Карлейлю свой экземпляр книги Клаузевица о
военном искусстве. За все эти годы добродушный Ашбертон был посвящен во
многие из идей Карлейля, пространно и с разумной практичностью изложенные на
бумаге (например, о пользе Национальной портретной галереи) ; он принимал их
с видимым интересом, но оставлял без последствий. Тайная переписка также
продолжалась без перерывов; летом 1856 года Карлейли получили приглашение
путешествовать до Шотландии в специальном железнодорожном вагоне,
называвшемся "Королевским салоном", который лорд Ашбертон нанял для своей
жены, страдавшей, как и Джейн, таинственными болезнями.
Предложение было принято, но принесло Джейн новые обиды; Карлейли ехали
вместе с леди Гарриет, но в другом вагоне. Королевский салон занимала одна
леди Гарриет; Карлейли же путешествовали вместе с ее домашним доктором и
горничной в обычном шестиместном вагоне, сообщавшемся с салоном. На
протяжении всего пути леди Гарриет лишь однажды открыла дверь, чтобы
выкрикнуть: "Вот Хинчингбрук", когда они проезжали мимо ее родового гнезда.
Джейн была взбешена: ее бессильная ярость -- ибо она знала, что никакими
словами или действиями не может заставить Карлейля иначе относиться к этой
семье, столь прочно вошедшей в их жизнь, -- была не меньше оттого, что не
получала выражения.
Когда они достигли Шотландии, леди Гарриет отправилась в горы, Карлейль
к своей сестре на ее ферму в Сольвей, а Джейн -- в гости к родственникам в
Файф. Всякий приезд в Шотландию будил в Карлейлях воспоминания о прошлом:
Карлейль в перерыве между купанием, пешими прогулками и работой над
Фридрихом нашел время для сентиментального визита в Скотсбриг, где доктор
Джон поселил троих своих пасынков. Джейн в это время встречалась с друзьями
и родственниками и плакала, вспоминая собственную молодость, отца и мать.
Все могло тем и кончиться, а Королевский салон -- забыться, если бы Карлейль
не решил на несколько дней съездить к Ашбертонам на озеро Лох-Люхарт. Здесь
он еще больше впал в уныние и, жалуясь, писал Джейн, что в гостиной не
позволяют разводить огня, что леди Гарриет от любого пустяка "способна дойти
до крайностей" и что "нельзя ничего разумного сделать, ничего хорошего
прочесть, сказать или подумать". Однако Джейн не сочувствовала ему.
"Несмотря на все возражения, в данной ситуации ты, смею сказать, неплохо
устроился. Почему же нет? Если ты идешь в какой-нибудь дом, то все знают,
что это потому, что тебе хочется туда идти; а если ты там останавливаешься,
то потому, что хочешь там остановиться. Ты не "жертвуешь собой, как делают
слабодушные добрые люди, ради удовольствия других".
Она решительно отвергла предложение леди Гарриет вернуться в
Королевском салоне; впрочем, если Карлейль едет с ними, то тогда совсем
другое дело: "в таком случае я еду в качестве твоего багажа и не решаю за
себя". Кажется, это был первый случай, когда Карлейль понял, что что-то
неладно. Проявив необычный для себя такт, он уступил Джейн. Карлейли
возвратились в Лондон независимо от Королевского салона.
Леди Гарриет вернулась одна, а вскоре уехала на юг Франции лечиться.
Она провела там рождество, но здоровье ее заметно не улучшилось. Ее письма к
Карлейлю становятся апатичными, письма Карлейля к ней -- встревоженными. Ей
делалось то лучше, то хуже. Карлейль узнал, что она страдала от какой-то
опухоли и что это неизлечимо. Он отказывался верить, называл врача,
поставившего этот диагноз, безграмотным дураком. И вдруг однажды, в мае 1857
года, Монктон Милнз привез на Чейн Роу известие о том, что Гарриет, леди
Ашбертон, скончалась в Париже. Многолетний платонический роман закончился.
Чувство Карлейля к ней было лишь частью его страстного стремления найти
свое почетное место в рядах аристократии крови и духа, объединившейся ради
счастья людей с таким провидцем, как он. Его последнее письмо к ней
повторяет в самых страстных выражениях эту мечту, столь далекую от реальной
жизни и личности леди Гарриет. Грэндж он предполагал превратить в
практическую школу для мальчиков и девочек; лорд и леди найдут себе полезное
занятие, и у них не будет больше времени кататься по горам; "где-нибудь на
лесной поляне" будет тихо жить Пророк в маленьком кирпичном домике, и ему
ничего не будет нужно, кроме как раз в день видеть леди после дневных
трудов...
Этим мечтам -- в которых, заметим, для Джейн не было места -- пришел
конец, когда Карлейль стоял у ее могилы в Грэндже. "Adieu, Adieu!" --
записал он в своем дневнике. "Ее труд -- или, если угодно, тот героизм, с
которым она сносила отсутствие труда, -- пришел к концу". А Джейн? Похороны,
писала она своей подруге в Шотландии, "прошли прямо-таки с королевской
пышностью; и все чти мужчины, которые составляли ее Двор, были тут -- в
слезах!" Однако два месяца спустя, когда лорд Ашбертон передал ей кое-что на
память о своей жене, Джейн не могла даже поблагодарить его -- она едва
сдерживала слезы.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
КОНЕЦ ДЖЕЙН
Сегодня день твоего рождения. Дай бог нам увидеть еще много таких дней.
Я опять и опять думаю, что мог бы прожить без всех остальных даров судьбы.
Эти годы были полны печали: немалый груз отягощал нас, но, пока мы здесь
вместе, мир принадлежит нам. Я не посылаю тебе других подарков, кроме этого
клочка бумаги, но я мог бы подарить тебе Калифорнию, а сказать этим не
больше, чем говорю теперь. Да будет впереди у нас еще много лет, а худшие
годы (как говаривал бедный Ирвинг) -- позади.
Томас Карлейль -- Джейн Уэлш Карлейль, июнь 1857
Сначала казалось, что смерть леди Гарриет уже не могла изменить
домашний уклад на Чейн Роу. Карлейль упорно делал вид, что не понимает
происходящего вокруг него: он работал над своей книгой, почти каждый день
ездил верхом на Фритце, перед слушателями играл роль пламенного пророка и
старался обращать как можно меньше внимания на плохое здоровье и плохой
характер жены. Поступая так, он не был бессердечным. Трудно в течение долгих
дней, месяцев, лет относиться с нежным сочувствием к тому, кто постоянно
жалуется на нездоровье и тем не менее находит силы вести беседу с видимой
легкостью и весельем. В своих письмах к семье Карлейль почти всегда
упоминает плохое здоровье Джейн и всегда -- с большой озабоченностью, но
что, в конце концов, можно было поделать! Единственное, в чем его можно
упрекнуть после смерти леди Гарриет, это в том, что, столкнувшись с
неразрешимой проблемой превращения больной женщины в здоровую, он сделал
вид, что этой проблемы не существует.
В конце лета 1857 года Джейн уехала в Шотландию, и туда Карлейль писал
ей нежнейшие письма: рассказывал ей, что он присматривает за Неро, дает корм
ее канарейкам, ухаживает за ее крапивой и крыжовником, что ему грустно пить
чай без нее. Получая эти письма, говорила ему Джейн, она приходила в такое
волнение, что хваталась за ближайший стул и садилась, прежде чем могла
вскрыть и прочитать письмо. Она была в восторге от первых двух томов книги о
Фридрихе (всего, как было теперь ясно, их будет шесть), полученных ею в
корректуре. "О мой дорогой! Что это будет за великолепная книга! Лучшая из
всех твоих книг!" -- писала она в письме, о котором он вспоминал как о
"последнем (а возможно, и первом, почти единственном) проблеске яркого
солнца, посетившем мой сумрачный, одинокий, а под конец и вовсе беспроглядно
мрачный труд над Фридрихом".
В Челси она возвратилась в лучшем здравии, но всю зиму проболела
гриппом, "не прекращавшимся круглый год", вместо обычных восьми простуд, о
которых писала Гарриет Мартино. Выздоравливала она медленно: когда подруга
ее юности, Бэсс Стодарт, приехала на Чейн Роу навестить Джейн, то при
встрече они испытали неприятные минуты. "Она чуть не упала, вскрикнув:
"Сохрани господь -- Джейн? Это ты?" Изможденная, бледная, со впавшими
щеками, страшно худая, Джейн выглядела так, как будто она с трудом влачит
жизнь в этом мире, с которым рада была бы расстаться.
* * *
Летом 1858 года Карлейль совершил вторую поездку по Германии, снова в
сопровождении Нойберга. Поездка длилась месяц, и Карлейль перенес ее с
удивительной для своего возраста бодростью и энтузиазмом. По приезде из
Германии он сразу же снова ступил в тень Фридриха. Он не обращал никакого
внимания на почти единодушную похвалу первым двум томам книги. Печать,
которую оставила на викторианском обществе его личность, была видна и в
подходе критики к произведениям самого Карлейля: его язык, его разговор, его
поведение -- все стало легендарным. Критики явились не дать оценку, а
выразить свое почтение, Карлейля это мало интересовало.
Эта перемена в отношении к Карлейлю, признание его как фигуры
пророческой, видны в том поклонении, которым окружили весь район Челси.
Скульпторы и художники спешили сюда, чтобы запечатлеть образы пророка и его
жены; литераторы и политики толпились вокруг него. Вечерний чай или беседа в
этом доме были обставлены теперь совсем иначе, чем пятнадцать или даже
десять лет назад. Пророк иногда взрывался подобно вулкану, разбрасывая пепел
и раскаленную лаву; ни один из присутствующих не смел его прерывать, но
иногда он успокаивался от одного слова жены, отдыхавшей на диване или
сидевшей в углу комнаты.
Что хотел пророк сказать? Ничего такого, чего бы он не говорил уже
сотни раз: но из слушателей многие были новичками, а остальные были
заворожены этим страстным и пламенным красноречием. Самым интересным из
новых лиц был Джон Рескин, который, как и Нойберг, звал Карлейля "Мастером".
Карлейль считал Рескина талантливым человеком с неосуществимыми идеями и
говорил лорду Ашбертону, что "он взрывается, как бутылка с содовой, попадает
в глаза разным людям (вследствие притяжения), и они, разумеется, начинают
ужасно жаловаться!" Фруд, о способностях которого Карлейль был высокого
мнения, был здесь желанным гостем. То же относилось и к таким людям, как
Вульнер, Монктон Милнз и Нойберг. Александр Гилкрист, которому предстояло
написать биографию Блейка, также приходил сюда; бывали здесь Теннисон и
Диккенс. Мнение Карлейля о Диккенсе выросло после выхода "Крошки Доррит" и
"Повести о двух городах", которые в беллетристической форме воплощают
некоторые из его мыслей. Многие из гостей, однако, были не литераторами, а
молодыми политиками, жаждущими совета о том, как следует вести себя
благонамеренным британским подданным.
Эти молодые люди находили удивительно близкими идеи, вычитанные ими из
произведений Карлейля; и в их присутствии неудавшийся политический деятель
яростно обрушивался на океан литературного пустословия. И все же он бывал в
целом счастлив, наставляя кавалерийского офицера, как ему обращаться с его
эскадроном, или разбирая с каким-нибудь военным стратегом одну из кампаний
Фридриха.
Пожалуй, менее желанными гостями, чем люди практического действия, были
глубокомысленные американцы: одни из них приезжали от Эмерсона, других
приводило их собственное преклонение перед Карлейлем или любопытство. К
самому Эмерсону теперь, когда тот прочно обосновался в Соединенных Штатах и
не собирался больше приезжать в Англию, Карлейль испытывал глубокую
привязанность. Статья, написанная американцем, показалась ему "единственным,
что можно назвать речью из всего написанного многими людьми в это время", и
его обрадовала высокая оценка, данная Эмерсоном Фридриху. Однако ученики
Эмерсона, являвшиеся во плоти и крови, производили совсем другое
впечатление, и Карлейль научился избегать их всех за несколькими
исключениями. Таким исключением был Генри Джеймс-старший, любезный
последователь Сведенборга, давший начало странному племени Джеймсов
78. Генри-старшего легко было шокировать, и создается
впечатление, что Карлейль с удовольствием это делал. Однажды Мак Кей, друг
Джеймса, в витиеватой речи благодаривший Карлейля за помощь, которую он
получал из его сочинений, услыхал в ответ, что философ попросту не верит ни
одному его слову; в другой раз бывший унитарий, священник из Массачусетса,
неосторожно высказал выстраданное им неверпе в реальное существование
дьявола и навлек на свою голову риторические громы, которые, казалось,
доставили всем громадное удовольствие. Однажды Джеймс, Вульнер и доктор Джон
были свидетелями того, как некий англичанин по имени Булль похвалил в
присутствии Карлейля Дэниэля О'Коннела 79, из-за чего разгорелся
яростный словесный бой на целый час. Подали чай, но бой продолжался, пока
Джейн не наступила Буллю на ногу, призывая его к примирению; тогда оп резко
повернулся к ней и спросил, почему она не наступила на ногу мужу. С уходом
американцев мир был восстановлен, но часов в одиннадцать Булль сказал:
"Давайте на минуту вернемся к О'Коннелу". Разговор стал, по словам Джейн,
"совершенно невыносимым", и, когда на прощание Карлейль протянул руку
уходящему гостю, тот его отверг со словами: "Ноги моей больше не будет в
этом доме!"
В таких случаях Джейн обычно молчала, вставляя лишь иногда слово
примирения или ироническое замечание. Если же она распространялась о
каком-либо важном предмете, то повторяла мысли мужа. Герберт Спенсер выражал
сожаление, что ее ум был испорчен мужем и заметки Уильяма Найтона содержат
среди прочего много замечаний Джейн, которые, будучи собранными вместе,
звучат как эхо Карлейля, по до странного не характерны для нее самой. Она
мало говорила, но много думала, и в ее мыслях, в том виде, как они
отразились в письмах, было немало несправедливых, мелочных претензий к
человеку, который, несмотря на всю свою эмоциональную глухоту, всегда любил
ее больше кого-либо или чего-либо на свете, и она это прекрасно знала. Она
возмущалась и в то же время гордилась тем преклонением, которое он встречал;
она часто пыталась поставить его в глупое положение, хотя, надо думать, сама
пожалела бы, если бы это ей удалось. Надо помнить, что это была больная
женщина; и все же, принимая во внимание все обстоятельства, нельзя не
прислушаться к одному из тех метких замечаний, на которые в моменты озарения
была способна Джеральдина Джусбери: "Его сердце было мягким, а ее --
твердым". По крайней мере, щедрой душой обладал он, она же была более
ограниченна. Карлейль чувствовал булавочные уколы, которые так часто и с
умыслом делала ему жена. Рассказывают, что однажды в его присутствии
говорили о том слепом и неумном обожании, из-за которого жены великих людей
так часто выставляли их в нелепом свете. "Эта напасть, -- сказал Карлейль,
-- меня благополучно миновала".
В годы, прожитые в тени Фридриха Великого ("Хотела бы я знать, как мы
будем жить, что будем делать, куда ходить, когда эта ужасная задача будет
выполнена", -- писала Джейн), на общем сером фоне трудов и нездоровья резко
выделяются несколько пятен: смерть Неро, вторичная женитьба лорда Ашбертона,
несчастный случай с Джейн.
В конце 1858 года тележка мясника переехала Неро, повредив ему горло.
Горничная Шарлотта принесла его домой "всего скрюченного, с глазами,
неподвижно смотрящими в одну точку". Когда ему сделали теплую ванну, тепло
укутали и положили на подушку, то, казалось, не будет более серьезных
последствий, чем небольшая склонность к астме, но через месяц или два стало
ясно, что он долго не проживет. Карлейль повторял, что для него теперь самое
подходящее -- "немножко синильной кислоты", но однажды Джейн случайно
услышала, как он говорил в саду Неро: "Бедняжка, как ужасно мне жаль тебя!
Если бы я смог сделать тебя опять молодым, клянусь душой, я бы сделал!"
Наконец даже Джейн стало ясно, что дальнейшее существование -- мука для
Неро, и доктор, живший по соседству, дал собаке стрихнину. Неро похоронили
на холме в саду на Чейн Роу; на могилу положили плиту. Позднее Карлейль
вспоминал "последнюю его ночную прогулку со мной; его смутно различимую
белую крошечную фигурку в жуткой черноте вселенной". Карлейль был, если
верить Джейн, в слезах ц признавался, что "неожиданно почувствовал себя
растерзанным на части". Джейн в своем горе дала волю чувствам. Карлейль же,
как она заметила, довольно скоро успокоился; горничная, три дня ходившая в
слезах, на четвертый пришла в себя; только Джейн продолжала оплакивать
"своего друга, с которым была неразлучна одиннадцать лет", и вспоминала ту
страшную последнюю минуту, когда она поцеловала Неро в голову, прежде чем
Шарлотта унесла его, а "он поцеловал меня в щеку". Этот случай толкнул ее на
размышления: "Что же сталось с этой маленькой, прекрасной, грациозной
жизнью, полной любви и преданности и чувства долга, с жизнью, которая до
последней минуты билась в теле этой маленькой собачки? Неужели она должна
быть уничтожена, истреблена в одно мгновение, в то время как звероподобное
двуногое, так называемое человеческое существо, которое умирает в канаве,
презрев все свои обязанности и не дав близким ничего, кроме мучений и
отвращения, -- неужели оно будет жить вечно?"
В конце письма, содержащего этот вопрос, она написала: "Я оплакиваю его
так, как если бы это было мое дитя".
В конце 1858 года Карлейль записал в своем дневнике: "Лорд Ашбертон
опять женился -- на некой мисс Стюарт Маккензи -- они уехали в Египет около
двух недель тому назад. "О, перемены века, как сказал наш бард Берне,
которым летящее время причиной". Карлейли поехали опять в Грэндж; оба,
должно быть, не были расположены думать хорошо о новой леди Ашбертон; но
всякое предубеждение против нее развеялось в первый же визит. Второй леди
Ашбертон было всего тридцать четыре года; Карлейли могли испытывать к ней
родительскую нежность, над которой не довлел образ леди Гарриет, вызывавший
в одном преклонение, а в другой -- ревнивый страх. Красивая и умная, Луиза
обладала кротким и покладистым характером, и ей нетрудно было принять роль
любимого ребенка Карлейлей. Джейн, по ее собственным словам, "выдержала пять
дней", не полюбив Луизу; сердце Джейн дрогнуло, когда на пятый день Луиза
поднялась в ее комнату и завела с ней беседу -- свободно и беспечно, "как
простая девушка с гор". Как и ее муж, Джейн была подвержена снобизму в очень
изощренной форме. Чтобы завоевать ее, леди Ашбертон пришлось вести себя, как
девушке с гор, то есть признать их равенство и даже почтение к миссис
Карлейль. Когда же равенство было признано, аристократическое рождение и
связи Луизы могли, в свою очередь, заслужить ей в награду уважение. Леди
Ашбертон была, по словам Джейн, поистине любезной и милой женщиной, которая
"стремилась гораздо больше к тому, чтобы ее гости чувствовали себя
непринужденно и весело, чем к тому, чтобы показать себя и вызвать
восхищение".
Джейн к этому времени была почти знаменитой женщиной, и к тому же
супругой знаменитого человека; восхищение такой женщины тонко льстило
самолюбию. Как бы то ни было, мы можем поверить, что вторая леди Ашбертон не
принадлежала к числу тех, кто считал рассказы Джейн слишком длинными, а
согласилась бы с мисс Олифант, биографом Эдварда Ирвинга, в том, что она
далеко превзошла даже Шехеразаду, ибо ее рассказы, чтобы быть интересными,
не нуждались в вымысле; они были связаны с реальной жизнью жены гения.
"Когда выходишь замуж за гениального человека, приходится мириться с
последствиями", -- написала однажды Джейн, и одним из более приятных
результатов такого брака стали десятки рассказов, героиней которых была
Джейн, с юмором и не без охоты играющая роль мученицы. При новой хозяйке
Джейн всегда рада была посетить Грэндж: к ней относились там с заботливым
почтением -- и к ее общественному положению, и к ее репутации умной женщины,
и к ее здоровью; и все это составляло приятный контраст с действительными
или воображаемыми обидами, которые она терпела в прошлом.
Вот кто был друзьями Джейн, и к ним следует добавить еще вечно
преданную Джеральдину -- мисс Крыжовник, как недобро шутила над ней Джейн,
-- которая все так же влюблялась и разочаровывалась. От них она внезапно
оказалась отделенной стеною боли, когда в сентябре 1863 года с ней произошел
на улице несчастный случай: она поскользнулась на тротуаре, упала и
повредила бедро. Мучась от ужасной боли, она приехала домой, но, не желая
тревожить Карлейля, послала за Ларкином; Карлейль, однако, спустился вниз,
увидел ее и, "ужасно потрясенный", помог Ларкину отнести наверх. Несколько
дней больная была бодра; ее левая рука, которую несколько месяцев назад
терзали невралгические боли, теперь почти совершенно бездействовала;
веревки, перекинутые через блоки, были приспособлены так, чтобы можно было
садиться, а на маленьком столике рядом стояла бутылка шампанского, и она
могла при желаний выпить глоток. Карлейлю показалось, что Джейн на пути к
выздоровлению, когда однажды вечером она поднялась и "выплыла" к нему в
гостиную, "сияющая, в изящном вечернем платье, сопровождаемая служанкой с
новыми подсвечниками". Однако три или четыре недели спустя она опять была в
постели и не покидала ее в течение нескольких месяцев. В это время ее
наблюдали несколько врачей, включая местного врача Барнса и модного в то
время Квейна. Доктор Квейн посоветовал от невралгии таблетки хинина и мазь
для втирания из опия, аконита, камфоры и хлороформа, и касторовое масло
каждые 2--3 дня. Он очень охотно ее посещал, отказывался орать деньги за
лечение и прописывал разнообразные лекарства, не дававшие никакого
результата. Доктор Варне заявил совершенно откровенно, что сделать ничего
нельзя, и Джейн расстроилась, когда поняла, что он считал се ногу своим
пациентом, а руку -- пациентом доктора Квейпа. Между тем она не ощущала
почти ничего, кроме боли -- "неописуемой, не облегчаемой ничем боли", как
сказал Карлейль, -- настолько невыносимой, что она просила доктора Квейна
дать ей яд, чтобы прекратить эту жизнь. Она редко описывала свои страдания,
но уж зато "в таких выражениях, как будто для этого не хватало обычного
языка". Карлейль сам вел ее переписку, почти ежедневно посылая леди Ашбертон
отчет о состоянии больной.
Долгие месяцы тянулись мучения. Джейн почти не спала и, выражая свои
страдания, была способна лишь на бессвязные жалобы. Джейн ничего не ела,
кроме жидкой пищи, ничего не пила, кроме лимонада, содовой воды и молока с
кусочками льда. Ее кузина Мэгги Уэлш приехала из Ливерпуля, чтобы помочь
ухаживать за пей. К концу зимы ей как будто стало лучше; даже могла
перенести поездку в Сент Леонард в карете для больных, которая напоминала ей
катафалк с окном, куда вносят гроб.
В Сент Леонарде она остановилась в доме у доктора Блэкистона, который
был женат на Бетси, самой первой их горничной на Чейн Роу. Блэкистоны и
Мэгги Уэлш преданно за ней ухаживали, но муки, причиняемые ей загадочной
болезнью, были сильнее, чем когда-либо. Записки, которые она нацарапывала
мужу левой рукой, подобны крикам агонии. "Я страдаю невыносимо -- совершенно
невыносимо, -- день и ночь от этой ужасной болезни", -- писала она 8 апреля,
а несколько дней спустя -- что ей приходится терпеть "день и ночь сущую
телесную пытку". "Где уж тут быть в хорошем настроении или надеяться на
что-либо, кроме смерти". Почти во всех этих письмах она говорит о смерти; но
по мере того, как мысль о смерти укоренялась в ее сознании, она ощущала
желание жить и такую любовь к мужу, какой уже много лет не испытывала. "О
мой дорогой, мой дорогой! Смогу ли порадовать тебя? Неужели наша жизнь
прошла и кончилась? Я так хочу жить -- для того, чтобы стать для тебя чем-то
большим, чем была до сих пор; но я боюсь, я боюсь!" В апреле после долгой
болезни умер лорд Ашбертон, оставив по завещанию 2 тысячи фунтов стерлингов
Карлейлю. (Карлейль все деньги роздал, тщательно записывая каждую сумму --
от 10 шиллингов до 50 фунтов -- в свою книгу расходов и говоря получателям,
что это из фонда, которым ему доверено распорядиться.) Несмотря на свои
мучения, Джейн нацарапала записку с соболезнованием Луизе.
В начале мая они сняли в Сент Леонарде дом. Сюда Джейн переехала от
Блэкистонов, и Карлейль приехал вместе с доктором Джоном. Никакие муки его
жены, никакое горе, никакие тревоги и нежность, выражавшиеся в его
собственных письмах, не могли заставить его бросить работу над Фридрихом,
которая все тянулась год за годом; закончив огромный пятый том, он
обнаружил, что необходим шестой. Он привез с собой в Сент Леонард большой
ящик с книгами и, сидя "в маленькой каморке -- окно против двери, и оба все
время настежь", вполне мог работать, хотя и чувствовал себя "словно
вздернутым на дыбе". Джейн выезжала на далекие прогулки вместе с доктором
Джоном; Карлейль иногда катался с ними -- и тогда она с видимым усилием
говорила с ним, по утрам ходил плавать с Джоном, подолгу ездил верхом.
Приезжали посетители, и среди них Форстер и Вульнер, но Джейн была слишком
нездорова, чтобы видеться с ними.
В начале июля, после многих бессонных ночей, Джейн вдруг решила поехать
в Шотландию; Джон сопровождал ее. Казалось, никому и в голову не приходило,
чтобы Карлейль мог сопровождать жену в этом бегстве на север; одной из самых
интересных черт их жизни в тот период была почти религиозная вера в то, что
работа Карлейля должна продолжаться, ничем не нарушаемая.
Она настолько поправилась, что отметила за много месяцев свой смех,
могла сказать несколько колкостей в адрес Джеральдины, осведомиться,
перетряхивает ли служанка ее меха, чтоб уберечь их от моли. Она проявляет
трогательное доверие к Карлейлю, его частые и блестящие по увлекательности
письма немного поднимали ее настроение. Похоже было, что это молодой муж
пишет той, кто еще недавно была его невестой, а не шестидесятивосьмилетний
мужчина -- больной и раздражительной женщине, лишь несколькими годами моложе
его. Он называл ее своим сокровищем, своей милой, своей маленькой Эвридикой;
он называл ее разумом и сердцем их дома и писал, что не может дождаться,
когда она будет рядом с ним. Он рассказывал ей о том, что сделано в доме:
она хотела, вернувшись, увидеть новые обои на стенах. Джону, который должен
был привезти Джейн домой, он написал очень тактичное письмо, говоря, что "я
мог бы и не говорить тебе, что надо быть ласковым, терпеливым и мягким,
уступать во всем, как будто это существо без кожи". Первого октября 1864
года Джейн вернулась на Чейн Роу после более чем шестимесячного отсутствия,
на ее лице было не отчаяние, а слабая и смущенная улыбка.
То, как ее приняли, удивило ее и тронуло. Доктор Джон неправильно
указал время приезда, и Карлейль ждал их уже почти два часа. Он выбежал на
улицу в халате и целовал ее со слезами, а позади него стояли служанки,
казалось, почти столь же растроганные. Друзья приходили один за другим и
плакали от радости по поводу ее выздоровления: Монктон Милнз (теперь лорд
Хотон), Вульнер ("особенно утомил меня: упал на колени перед моим диваном, и
все целовал меня; при этом у него внушительная борода и все лицо мокро от
слез!"), Форстер и другие. Леди Ашбертон в первую же неделю по приезде Джейн
трижды навещала ее по вечерам, прислала дюжину шампанского и целую корзину
деревенских лакомств. Джейн подумала, что замечание, сделанное немкой,
должно быть, справедливо: "Мне кажется, миссис Карлейль, что много, много
людей нежно вас любят!" А Карлейль? "Не могу сказать, до чего нежен и добр
Карлейль! Он занят, как всегда, но как никогда прежде заботится о моем
удобстве и покое".
* * *
Она прожила еще полтора года, и, возможно, это было, как потом казалось
Карлейлю, самой счастливой порой ее замужества. У нее наконец была коляска,
о которой Карлейль так часто говорил, и леди Ашбертон, которая уже подарила
Карлейлю лошадь взамен Фритца, когда преданное животное, много лет служившее
ему, упало и сломало ногу, преподнесла Джейн красивую серую лошадь для
коляски. Джейн увидела завершение "Фридриха"; "тихая, слабая, жалобная
улыбка" была на ее лице, когда 5 января 1865 года Карлейль отнес на почту
последние страницы рукописи. "Будет ли он еще писать?" -- спросил Гэвен
Даффи, который приехал в то время в Англию из Австралии, где он как министр
земель не преминул назвать один город именем Карлейля, а его улицы --
именами Томаса, Джейн, Стерлинга и Стюарта Милля. Карлейль ответил, что,
по-видимому, больше писать не будет. "Писательский труд в наши дни не
вызывает энтузиазма!"
Месяц за месяцем шел 1865 год; Джейн все больше беспокоила ее правая
рука: она почти не владела ею. Доктор Квейн уверил ее, что у нее было
сильное воспаление, и выписал три разных лекарства, чтобы остановить
процесс. Она сказала ему, что доктор Блэкистон не находит у нее никакого
органического заболевания, кроме сильной предрасположенности к подагре.
"Совершенно верно". Тогда, сказала она, возможно, и с рукой тоже подагра?!
Доктор Квейн ответил, что у него нет ни малейшего сомнения в этом. Через
день или два он дал ей бокал шампанского, прописал хинин и поездку в
Шотландию, раз уж предыдущая поездка так благотворно на нее подействовала.
Джейн поехала в Шотландию, где доктор Рассел прямо сказал ей, что рукой она,
возможно, никогда не будет владеть вполне. Вернувшись в Лондон, Джейн
передала это доктору Квейну, который пришел в негодование. "Откуда может он
знать? Никто, кроме господа бога, не может этого сказать". Однако он одобрил
отмену хинина и всех остальных лекарств.
Так, в приятной праздности, прошел закат ее жизни: Карлейль, неизменно
нежный и заботливый, был тоже свободен, читал Расина и Светония. Джейн
ездила гостить к друзьям -- и вернулась с мопсом Крошкой. Она очень
обрадовалась, когда в начале ноября были объявлены результаты выборов на
пост ректора в Эдинбурге:
Томас Карлейль -- 657
Бенджамин Дизраэли -- 310.
Даффи, который побывал на Чейн Роу, нашел ее в хорошем расположении
духа. Карлейль говорил, что он принял предложение выдвинуть свою кандидатуру
на том условии, если ему не придется произносить речи, но "мадам уверила
меня, что речь будет произнесена, когда придет время...". Остальное мы
знаем. Утром 29 марта, в пятницу, Тиндаль заехал за ним. Джейн налила в
рюмку немного старого бренди, разбавила его водой из сифона. Карлейль выпил.
Они поцеловались на прощание...
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
ВНОВЬ ПЕРЕЖИВАЯ ПРОЖИТОЕ
Горячий характер, да; опасный в запальчивости, но сколько теплой
привязанности, надежды, нежной невинности и доброты укрощают эту горячность.
Совершенно искренне, я не думаю, что видел когда-либо более благородную
душу, чем эта, которая (увы! увы! не оцененная ранее по достоинству)
сопровождала каждый мой шаг в течение 40 лет. Как мы глухи и слепы; о,
подумай, и, если ты любишь кого-либо еще живущего, не жди, когда Смерть
сотрет все мелкое, ничтожное, случайное с любимого лица, и оно станет так
траурно чисто и прекрасно тогда, когда будет уже поздно!
Томас Карлейль. Воспоминания
Часто после смерти своей жены Карлейль предавался размышлениям об
огорчениях и скуке, которые ей приходилось терпеть во время того, что можно
было бы назвать Тридцатилетней войной с Фридрихом Великим. В последние
безмятежные месяцы своей жизни она даже с некоторым юмором рассказывала ему
о том, как она лежала на диване ночь за ночью, уверенная в своей скорой
смерти; и ночь за ночью приходил он, чтобы выпить глоток бренди с водой,
посидеть на ковре у камина, -- так, чтобы дым от его трубки уходил в
дымоход, -- и поговорить с ней... о битве при Мольвице. Он винил себя за
невнимание к ней, за свой всепоглощающий интерес к Фридриху, он думал о том,
что в последние семь лет "войны" он не написал ни одного, даже коротенького,
письма друзьям, не предпринял никакого дела, к которому его не "принуждала
необходимость". Это было далеко не так, но правда то, что в этой большой
книге, в этом огромном мавзолее под названием "История Фридриха II, короля
Пруссии, называемого Фридрихом Великим", Карлейль похоронил свой гений.
Джейн считала, что это величайшая из книг Карлейля; и почти все критики
того времени соглашались с ней.
Во всяком случае, размер книги внушал благоговейный ужас: первые два
тома вышли в 1858 году, последний -- в 1865-м, и наверняка не осталось ни
одного английского критика, который не знал бы о мучениях ее автора в
поисках Факта и Правды, его борьбе с грудами предрассудков, его сражениях с
ужасающими кошмарами ошибок. Это косвенное и, конечно, не намеренное
давление на чувства критиков возымело свое действие: мало кто в Англии
обладал достаточно глубокой осведомленностью, а тем более достаточным
желанием, чтобы критиковать книгу в деталях или скрестить полемическую шпагу
с автором над его интерпретацией истории. Книга была сразу же переведена на
немецкий язык и, естественно, встречена с теплой признательностью в
Германии, в Америке Эмерсон также назвал ее остроумнейшей из всех написанных
книг, а Лоуэлл 80 нашел, что портрет Вольтера не имеет себе
равных в художественной литературе, в Англии Фруд выразил общее мнение,
сказав, что только два историка, Фукидид и Тацит, обладали двойным талантом
Карлейля -- точностью и силой изображения.
Это восхищение должно удивить всякого, кто откроет "Историю Фридриха
II" сегодня. Позиция Карлейля как историка всегда была своеобычной: он не
удовлетворялся, пока не находил объяснения событиям в воле божией. Его
похвальная приверженность к фактам и вправду была своего рода компенсацией
за ту свободу толкования, которую он обычно себе позволял: встречая
возражения против своей интерпретации, он мог всегда успокоить себя тем, что
много сделал для выяснения фактов.
Факты -- святыня, во мнениях же допустима свобода.
"История Фридриха II" -- безусловно, творение гениального человека.
Тем, кто испугается размера книги, можно смело сказать, что читается она
удивительно легко; батальные сцены, как бы ни были они далеки от
исторической правды, написаны с поразительной силой; многие портреты
исторических личностей -- хотя здесь сомнительная точность часто переходит в
явное искажение, -- запоминаются; почти в каждой главе проявляется его дар
иронического преувеличения.
И все же эта книга Карлейля не может не огорчить тех, кто воспринял ту
благородную веру в общественную природу человека, которая была выражена во
"Французской революции", -- может быть, память самого Карлейля об этой вере
омрачала и для него работу над новой книгой.
* * *
Известие о смерти Джейн ошеломило его. Он никогда не допускал даже
мысли о ее возможной смерти, несмотря на долгую болезнь и последовавшую за
ней слабость.
В сопровождении Джона он ездил в Лондон и видел ее в гробу; Форстер
приложил все