Андрей Лазарчук. Зеркала
-----------------------------------------------------------------------
© Copyright Андрей Лазарчук
Авт.сб. "Зеркала". М., "Орбита", 1990.
OCR & spellcheck by HarryFan, 26 October 2000
-----------------------------------------------------------------------
Неприятно в этом сознаваться, но один раз я уже описывал события лета
восемьдесят второго года. Я накатал по горячим следам детективную повесть
и отправил ее в один журнал, который, как мне казалось тогда, с вниманием
относится к молодым авторам. Вскоре пришел ответ, что повесть прочитали и
готовы рассмотреть вопрос публикации ее, если автор переделает все так,
чтобы действие происходило не у нас, а в Америке. Это было в середине
октября (оцените мою оперативность и оперативность журнала!), а второго
ноября Боб сделал то, что сделал - то, что вытравило из этой истории дух
приключения и оставило только трагедию. С тех пор на меня накатывают
приступы понимания - будто бы это я вместо Боба точно знаю и понимаю все,
и нет больше возможности прятаться за догадки и толкования, и сделать
ничего нельзя, и нельзя оставлять все как есть... Потом это проходит.
Но вот эту половину месяца, вторую половину октября, я не прощу себе
никогда - потому что я совершенно серьезно подумывал над тем, как бы
половчее выполнить задание редакции.
Стыдно. До сих пор стыдно. Ведь из того, что произошло, я не знал
только каких-то деталей, в частности фрагментов. Но я нафантазировал,
наврал с три короба, выстроил насквозь лживую версию событий, а те
события, которые в эту версию не вписывались, я отбросил. И что самое
смешное, я готов был вообще плюнуть на приличия и врать до конца.
Понимаете, если бы я не оказался тогда в эпицентре всех этих дел, и
если бы Боб не был моим настоящим другом - единственным и последним
настоящим другом, и если бы не чувство стыда за принадлежность к тому же
биологическому виду, что и Осипов, Старохацкий и Буйков, наконец, если бы
не Таня Шмелева, с которой я редко, но встречаюсь... но главное, конечно.
Боб... так вот, если бы не все это, то я мог бы состряпать детектив - и
какой детектив!
Но детектив я писать не буду. Хотя события позволяют. И Боб, будь он
жив, не обиделся бы на меня, а только посмеялся бы и выдал бы какой-нибудь
афоризм. Я жалею, что не записывал за ним - запомнилось очень мало. Кто
мог ожидать, что все так неожиданно оборвется... Просто для того, чтобы
написать детектив, опять придется много выдумывать, сочинять всякие там
диалоги: Боб в столовой, Боб допрашивает. Боб у прокурора - то есть то,
чего я не видел и не слышал; заставлять этого придуманного Боба картинно
размышлять над делом - так, чтобы читателю был понятен ход его мыслей (Боб
говорил как-то, что сам почти не понимает хода своих мыслей, не улавливает
его, и поэтому временами глядит в зеркало, а там - дурак дураком...) - ну,
и прочее в том же духе. Он не обиделся бы, но мне было бы неловко давать
ему это читать. А я так не хочу.
Я так не хочу. Все происходило рядом со мной и даже чуть-чуть с моим
участием, и Боб был моим настоящим другом, и второй раз таких друзей не
бывает, и стыд временами усиливается до того, что хоть в петлю - а лучше
бежать куда-нибудь от людей, бежать, и там, в пустыне, молить о прощении -
бежать, плакать, просить за себя и за остальных, не причастных к тем, кто
навсегда, на все времена, запятнал род людской... и вдруг понимаешь, что
по меркам людского рода это и не преступление даже - то, что они
совершали, - а так, проступок, за который даже морду бить не принято... а
ведь Боб знал все наверняка, знал все до последней точки и ничего не
сказал ни мне, ни на суде - он считал, что так будет правильно; я до сих
пор помню выражение его лица: совершенно запредельное недоумение...
Боб все знал наверняка - он видел это своими глазами. Я видел не все,
мне приходится додумывать, и иногда я начинаю мучительно сомневаться в
правильности того, что додумываю. Поэтому я просто расскажу все так, как
оно происходило.
Поэтому - и еще потому, что слишком хорошо помню звук пули, пролетающей
рядом. И характерный короткий, спрессованный хруст, с которым она
врезается в стену. С таким же, наверное, хрустом она врезается, входит,
погружается в тело. И чувство, с которым стреляешь в человека, торопясь
успеть попасть в него раньше, чем он в тебя, - страх, подавляющий почти
все остальное, как это сказать правильно: зверящий? озверяющий? Как легко
и как хочется убить того, кто вызывает в тебе этот страх, - и как гнусно
после...
Я не напишу ни единой буквы, из-за которой не смог бы посмотреть Бобу в
глаза.
Я помню, как он встретил приговор: покивал головой, вздохнул и будто бы
чуть обмяк; друзья и родственники Осипова, Старохацкого и Буйкова
аплодировали суду, адвокатесса Софья Моисеевна страшно побледнела и, стоя,
перебирала бумаги в своей папке - Боб не хотел, чтобы его защищали, она
билась об неге как рыба об лед... И мне показалось, что был момент, когда
Боб сдержал улыбку - когда глядел на аплодирующих друзей и родственников;
и я не удивился бы, если бы он улыбнулся и вместе с ними поаплодировал бы
суду - в конце концов, суд только подтвердил тот приговор, который он сам
себе вынес.
Таня выдержала все это. Она стояла рядом со мной, неотрывно смотрела на
Боба, и лицо ее было скучным и плоским, как картонная маска. Мы
встречаемся с ней изредка и даже иногда разговариваем. Я ничем не могу ей
помочь - просто потому, что в том мире, откуда ей можно было бы протянуть
руку, меня нет. Там одиночество, ветер, дождь - и разбитые зеркала...
Разбитые зеркала... У меня сохранились два осколка тех зеркал, оба с
тетрадку размером. Если их закрепить одно напротив другого, четко выверив
расстояние, - должно быть точно два метра шестьдесят шесть сантиметров, -
то через несколько минут грани осколков начинают светиться: одного -
багровым, другого - густо-фиолетовым, почти черным; невозможно представить
это черное свечение, пока сам его не увидишь. Поверхность зеркал тогда
как-то размывается, затуманивается, и туда можно, просунуть, скажем,
руку...
Я никогда не делал этого. Я просто представил себе, как возле той
дороги из ничего высовывается рука. Символ Земли - рука, запущенная в
другой мир. В карман другого мира. За пазуху другого мира. Символ Земли в
том мире - ныне и присно и во веки веков.
Позор, от которого нам никогда не отмыться.
Не знаю, прав ли я, рассказывая обо всем этом. Или прав был Боб, когда
приказывал, просил, умолял молчать, молчать во что бы то ни стало, и я не
могу не соглашаться с его доводами и признаю его - наверное - правоту; но,
соглашаясь и призывая, я почему-то все равно поступаю по-своему. Зачем? Не
имею ни малейшего представления. Практического смысла в этом нет никакого.
МАТЕРИАЛЫ ДЕЛА И КОЕ-ЧТО СВЕРХ ТОГО
Из четырех восьмых классов у нас сделали три девятых, и таким образом
мы с Бобом оказались за одной партой. В те времена Боб был вежливо-хамоват
с учителями, и особенно от него доставалось историчке и литераторше - Боб
слишком много знал. С программой по литературе, помню, у меня тоже были
сложные и запутанные отношения, вероятно, это вообще моя склонность - все
запутывать и усложнять, - и на этом поприще мы с Бобом очень поладили. Был
еще такой забавнейший предмет: обществоведение. Там мы тоже порезвились.
На педсовете я молчал и изображал покорность, Боб ворчал и огрызался. А
когда мы заканчивали девятый, родители Боба уехали в Нигерию на два года,
и Боб остался один в шикарной трехкомнатной квартире; я до сих пор с
удовольствием вспоминаю кое-что из той поры. Но несмотря на такой, я бы
сказал, спорадически-аморальный образ жизни, доучились мы нормально и,
получив аттестаты, расстались - на целых десять лет.
Смешно - но вот сейчас, вспоминая наш девятый - десятый, я никак не
могу восстановить полностью атрибутику тех лет. То есть кое-что
вспоминается - по отдельности: клеши, например, произведенные из обычных
брюк путем ушивания в бедрах и вставки клиньев; стремление как можно
дольше продержаться без стрижки - ну, тут Боб был вне конкуренции; танцы
шейк и танго - замечательные танцы, которые не надо было уметь танцевать;
музыка "Битлз" и "Лед Зеппелин" (или я путаю, и "Лед Зеппелин" появились
позже?); в десятом классе Витька Бардин спаял светомузыку - именно не
цвето-, а свето-, потому что лампочки на щите в такт музыке то накалялись,
то меркли; про джинсы ходили какие-то странные слухи, многие их видели, но
никто не имел, и, когда Бобов отец, Бронислав Вацлавич, привез - он
приезжал изредка на неделю, на две по делам - две пары джинсов и Боб сходу
подарил одни мне, мы произвели в классе определенный фурор. Вообще вокруг
нас тогда - вокруг Боба главным образом - создалась этакая
порочно-притягательная, богемная атмосфера; девочки смотрели на нас
совершенно особыми глазами. Так мы и жили, а потом неожиданно для себя
оказались в разных университетах и, естественно, в разных городах - долго
рассказывать, почему так получилось. Изредка переписывались, несколько раз
встречались - первые годы. Потом и переписка иссякла, и встреч не было -
до самого десятилетия выпуска.
Двое наших - Тамарка Кравченко и Саша Ляпунов, поженившись, купили дом
в Слободке, и там собрались две трети класса. Пили за новую семью, за
новоселье, за встречу, - пили много, но было как-то странно невесело. То
ли действовало известие, что Игорь Прилепский погиб в Афганистане, но
говорить об этом почему-то нельзя, а Юрик Ройтман уехал в Америку, и
непонятно, как к этому относиться, потому что Юрку все знали, и знали,
какой он отличный парень... или казалось тогда, что невесело всем, а на
самом деле невесело было мне одному - по чисто личным причинам? Или просто
не прошла еще вполне понятная неловкость позднего узнавания друг друга и
возвращения в старые роли: жмет, тянет, не по сезону пошито? В общем, не
знаю. Было что-то такое... расплывчатое. И тут пришел Боб.
Пришел Боб - и все разрядилось в Боба, как в громоотвод, ушло
атмосферное электричество, все вдруг запорхали как бабочки, хотя он никого
не трогал и не тормошил, просто его тут не хватало до сих пор - бывает
так; мы с ним потузили друг друга в животы - он меня бережно, я его с
уважением - живот у Боба был тверд и неровен, как стиральная доска, будто
ребра у него, как у крокодила, продолжались до этого самого... и с тех пор
мы виделись если не каждый день, то все равно часто.
Теперь и не вспомнить, как именно родилась идея написать детектив: то
ли Боб рассказал что-то интересное, то ли просто мне приспичило
прославиться, и я решил растащить Боба на материал - да и какая теперь
разница? Главное - то, что я достаточно полно познакомился (в изложении
Боба, конечно) с делом, которое он сам на себя повесил.
Итак, Боб - Роберт Брониславович Браницкий, старший следователь
городской прокуратуры, молодой и энергичный работник, разбираясь в порядке
прокурорского надзора с делами в различных ведомствах, наткнулся на
несколько чрезвычайно интересных моментов. Он доложил о заинтересовавших
его делах прокурору, дела объединили в одно, сформировали так называемую
следственную группу - чисто формально, однако дело вел Боб самолично, - и
с этого момента, наверное, и можно вести хронологию событий.
Вот как все это изложено в том моем паскудном детективчике (правда, Боб
у меня там именуется Вячеславом Борисовичем - оставляю как есть): "На
столе перед Вячеславом Борисовичем лежали три папки - с разными номерами и
разной степени захватанности. То, что было в папках, он помнил почти
наизусть.
Дело о наезде на гражданку Цветкову Феклу Степановну, тысяча девятьсот
одиннадцатого года рождения. Наезд произошел тридцать первого января
тысяча девятьсот восемьдесят второго года на улице без названия - на узкой
отсыпной дороге, проходящей между старым городским кладбищем и оградой
шинного завода и соединяющей улицу Новороссийскую и Московский тракт.
Глухая, безлюдная окраина. Ширина дороги не превышает четырех метров и,
главное, есть два крутых поворота: где угол кладбища - направо, и через
сто восемьдесят метров - налево. Самый опытный водитель на таком повороте
- узкая дорога и полное отсутствие видимости - должен сбросить скорость до
десяти - пятнадцати километров в час. Но старушка была сбита около часа
ночи автомобилем, движущимся со стороны улицы Новороссийская, именно на
этом стовосьмидесятиметровом участке дороги; судя по следам краски на теле
погибшей, наезд произвел автобус "Икарус-250" красного цвета, шедший со
скоростью семьдесят километров в час. Все автобусы этого типа принадлежали
ГАТП-2 и обслуживали междугородные линии. Возникали вопросы: почеиу
автобус, имевший на повороте скорость не больше пятнадцати километров в
час, разогнался на таком коротком отрезке пути до семидесяти? Водитель
рисковал страшно: тормозной путь едва уложился в те метры, которые
оставались до бетонного забора завода. Далее: что вообще понадобилось
междугородному автобусу на этой богом забытой дороге, где он едва
вписывался в поворот, если всего в полутора километрах отсюда улица
Новороссийская пересекалась с проспектом Октябрьским, непосредственно
переходящим в Московский тракт? Наконец, где сам "Икарус-250" красного
цвета, совершивший наезд, если все они до единого были подвергнуты
тщательному осмотру и ни на одном не найдено ни следов соударения с
человеческим телом на скорости семьдесят километров в час, ни следов
недавнего ремонта?
С другой стороны, бабушка Цветкова Фекла Степановна, до сих пор не
привлекавшая внимания органов, оказалась та еще бабушка. Проживала она
одиноко, и одинокое ее жилище было осмотрено в присутствии понятых
дежурным следователем Ждановского райотдела. Среди вещей обычных
обнаружены были две аккуратные пачки пятидесятирублевых банкнот на общую
сумму десять тысяч рублей, четыреста шесть долларов США в купюрах и
монетах различного достоинства, девятьсот девяносто два рубля
Внешпосылторга и незначительное количество валюты стран - членов СЭВ;
золотое блюдо со сложным рисунком весом тысяча восемьсот девяносто один
грамм, представляющее, помимо всего, большую художественную ценность; и
лабораторная электропечь ПЭДЛ-212м; на стенках плавильной камеры
обнаружены следы золота и серебра.
По словам соседей, бабушка Цветкова знавалась с нечистой силой и
потому-то и шлялась ночами на этом кладбище, где давно уже никого не
хоронят. Как известно, именно старые, неиспользуемые по прямому назначению
кладбища и становятся прибежищем нечистой силы. Выявить какие-либо
контакты бабушки Цветковой не удалось - нечистая сила на кладбище вела
себя тихо; наблюдение за домом тоже ничего не дало: по словам тех же
соседей, к покойнице никто никогда не ходил. Никто и никогда. Включая
соседей.
Вячеслав Борисович вынул душу из того дежурного следователя, который и
осмотра-то не смог как следует провести: натоптал, разбросал, захватал.
Тайник, где все интересное и хранилось, обнаружил понятой, совершенно
случайно, когда осмотр окончился и все собрались, уходить. При повторном
осмотре нашли фрагменты следов мужских ботинок, фрагменты же
неустановленных отпечатков пальцев, табачный пепел... Но попробуй судить
по этим фрагментам - черта лысого!
Таким было первое дело. Второе вел Чкаловский райотдел - вернее, не
вел, а дело мертво висело на нем. На задах городской свалки нашли
засыпанные снегом тела двух женщин. Смерть наступила от удушья - об этом
свидетельствовал выход эритроцитов в ткани. Эксперт не мог с уверенностью
установить точную дату смерти - так примерно двадцатого января - пятого
февраля. Странен был вид погибших: очень короткая стрижка, одежда из
грубошерстного толстого сукна: длинная трехслойная юбка, трехслойная же
куртка, надетые поверх льняной рубахи, и плащ-накидка с капюшоном. На
ногах сапоги из толстой кожи, сшитые кустарно. У обеих во рту - острые
обломки зубов. Возраст обеих, предположительно, тридцать - тридцать пять
лет. Ни денег, ни документов, ни вещей - ничего абсолютно. Личности не
установлены.
При обследовании обуви у одной из погибших на стельке обнаружен
отпечаток дискообразного предмета с выступающим рантом, предположительно -
монеты диаметром 49,2 мм.
Объединяло эти два совершенно непересекающихся дела третье. Третье дело
вел КГБ. Гражданин Синещеков Александр Фомич, 1934 года рождения, был
задержан в момент продажи им гражданину Рамишвили Григорию Ревазовичу
десяти монет из желтого металла с надписью: "Decem dinarecem" и
изображением орла с распростертыми крыльями и мечом и молнией в когтях на
аверсе, с надписью: "Ou healicos se Imperater" и изображением венценосного
профиля на реверсе и обеими этими надписями на ранте.
Поскольку речь, очевидно, шла о каких-то валютных делах, дело было
заведено соответствующим отделом КГБ. Но там сразу же выяснили несколько
не вполне обычных обстоятельств.
Ну, во-первых, гражданин Синещеков категорически отрицал свою
причастность к любого рода контрабанде. С его слов, монеты эти,
количеством двадцать пять штук, он нашел на дороге, соединяющей улицу
Новороссийскую с Московским трактом, утром второго февраля; по этой дороге
он ходил на работу; деньги были сложены столбиком и зашиты в полотняный
чехол, о который он споткнулся, у ограды кладбища, куда отошел, пропуская
встречную машину. Таким образом, монеты эти не являлись ни кладом, ни
контрабандой, а только находкой, то есть предметом, с точки зрения закона,
весьма неопределенным, и то, как поступать с этой находкой в отсутствии
законных ее владельцев, гражданину Синещекову должна была подсказать его
совесть. Не дождавшись с ее стороны подсказки, гражданин Синещеков
обратился за советом к некоему Рамишвили, а Рамишвили исключительно по
своей инициативе обратился в КГБ, и сомнительная сделка была пресечена.
Во-вторых, надписи на монете, такие простые и такие понятные, были
сделаны на языке, не принадлежащем ни одному из населяющих планету
народов, а также ни на одном из известных науке мертвых языков.
В-третьих, такого вида монеты не выпускались никогда ни одним
государством.
В-четвертых, сплав, из которого были сделаны монеты, состоял из 81%
золота, 12% серебра, 4,7% меди, 1,0% цинка, 0,7% никеля, 0,1% палладия,
0,1% прочих металлов; зафиксированы следы радиоактивного кобальта и
технеция, что вообще не лезло уже ни в какие ворота.
Вес монеты 37,637 г, диаметр 49,195 мм.
Вячеслав Борисович вынул из стола новую папку-скоросшиватель, сложил в
нее листы из всех трех папок, вывел порядковый номер дела - 169, и тут до
него дошло, что 169 - это 13 на 13. Он бросил ручку на стол и уставился на
номер..."
Это я сам придумал. У реального дела был совершенно заурядный номер,
Боб в приметы не верил - точнее, верил, но по-своему. Все остальное -
правда.
Надо знать Боба, чтобы не усомниться: он вцепился в это дело
по-бульдожьи. Его не останавливало и прекрасное знание проверенного
принципа: "Не высовывайся! Ты придумаешь, тебя же и делать заставят, тебя
же и накажут, что плохо сделал". Его не останавливала очевиднейшая
бесперспективность дела. В каком-то смысле Боб был фанатиком, в каком-то
романтиком (хотя сейчас это понятие истаскали до полной потери
позитивности), а главное, как он сам потом признавался, - это то, что
мерещилось ему за непроходимой путаницей золотых монет несуществующих
стран, наездом на старушку, знающуюся с нечистой силой, убийством женщин в
странной одежде, автобусом-призраком и прочим, прочим, прочим, -
померещилось ему что-то большое и страшное...
Итак, Боб без труда убедил прокурора объединить эти дела в одно, и
занялся раскруткой. Так, он установил, что печь электродуговая
лабораторная с данным заводским номером была четыре года назад списана
кафедрой сплавов института цветных металлов. По установленному порядку,
списанные предметы приводились в полную негодность посредством кувалды и
сдавались в металлолом. Как именно уцелела данная конкретная печь,
установить не удалось: работавший тогда проректор по хозчасти в
позапрошлом году скончался при весьма прозаических обстоятельствах: утонул
в пьяном виде на мелком месте. Его достали из воды тут же, но откачать не
смогли, поскольку откачавшие были весьма подшофе. Прорва свидетелей. Дело
закрыто за отсутствием состава преступления.
И эта ниточка, как и автобусная, дальше не тянулась.
Кстати сказать, поиски таинственного автобуса лишили Боба последних
иллюзий относительно порядка в автохозяйствах, Госснабе и ГАИ. То есть я,
конечно, понимал, что бардак есть бардак, говорил потом Боб, но чтобы
такое!.. Уникально. Совершенно уникально...
А на первомайские праздники тот самый следователь, из которого Боб
вынимал душу, нашел свидетеля наезда на гражданку Цветкову Феклу
Степановну. Свидетелем оказался один из рабочих шинного завода,
перелезавший через забор на ту самую безымянную улочку. Дело в том, что в
технологическом процессе производства шин как-то замешан этиловый спирт,
поэтому выходы с территории завода, минуя проходную, практикуются. Итак,
свидетель показал следующее: перелезая через забор, он задержался, потому
что напротив, у ограды кладбища, скандалили, и довольно громко, двое,
причем один из скандаливших - мужчина, а другая старуха, что было ясно из
тембра голосов и употреблявшегося лексикона. Потом слева вдруг взревел
мотор, и огромный автобус с темными окнами рванулся по улочке, и в тот
миг, когда автобус приблизился, мужчина толкнул под него старуху. Раздался
удар, визг тормозов, и автобус остановился у самой стены завода на
повороте. Он остановился так близко у стены, что ему потом пришлось дать
задний ход, чтобы вписаться в поворот. А пока он остановился, открылась
дверь, и кто-то что-то крикнул - свидетель не разобрал, что именно, так он
был испуган. Вообще все было непонятно и страшно, так страшно, как никогда
еще не было. А мужчина, толкнувший старуху, подошел к ней, пошевелил ногой
ее голову, наклонился, а потом быстро пошел, почти побежал к автобусу,
забрался в него, дверь закрылась, и автобус, отпятившись немного, повернул
налево и скрылся за поворотом. А свидетель, раздумав перелезать через
забор и вообще раздумав заниматься преступной деятельностью, пусть и
меньших масштабов, но все равно преступной, вернулся на свое рабочее место
и до самого тридцатого апреля хранил молчание; а тридцатого апреля, будучи
задержанным с бутылкой из-под венгерского вермута, замененного на
технический, но пригодный для внутреннего употребления этиловый спирт,
расплакался в кабинете следователя и все ему рассказал. Следователь же,
поняв что к чему, мстительно поднял Боба с постели в половине третьего
ночи.
По этой причине и по некоторым другим, не менее важным, первый выход на
рыбалку мы с Бобом перенесли со второго мая на девятое.
ЛОВЛЯ ХАРИУСА НА ОБМАНКУ
Именно в эту неделю, со второго по девятое, бурно разыгралась весна,
все, что еще не дотаяло, - дотаяло и высохло, полопались почки, из лесу
несли подснежники-прострелы; а еще первого шел дождь со снегом, и
демонстрантам было мокро и холодно. Мои девочки пытались шевелиться, потом
выдохлись и сбились в кучку под тремя зонтиками, и так, кучкой, мы
продемонстрировали мимо трибуны, прокричали "ура" в ответ на мегафонные
призывы, потом побросали портреты в кузов поджидавшего нас институтского
грузовичка и разошлись, пожелав друг другу хорошего праздничного
настроения. И уже вечером задул ветер с юга, и назавтра было тепло и ясно.
Всю неделю у девочек шумело в голове от гормональных бурь, и они не
учились абсолютно - сидели, смотрели перед собой и грезили. Весна есть
весна, даже если и наступает только в мае.
Все это время Боб приходил домой к полуночи, ужинал и тут же ложился
спать; я, кажется, забыл сказать, что дома наши стояли напротив и окна
смотрели друг на друга - правда, между домами было метров двести пятьдесят
пустыря, полоса отчуждения высоковольтной линии; там стояли сарайчики,
гаражи, открыты были подвалы, и в хорошую погоду сбегать к Бобу было
просто, а вот после дождя приходилось давать крюк километра в два - такие
парадоксы в нашем микрорайоне. Когда-то мы хотели протянуть из окна в окно
телефонной провод, но так и не собрались. Зато идти в гости можно было в
полной уверенности, что Боб дома: у него была привычка зажигать сразу все
лампочки в квартире, чуть только начинало темнеть. И всю первую неделю мая
я уже из постели смотрел, как в правом верхнем углу двенадцатиэтажки,
которая черным знаменем - такая у нее была характерная уступчивая форма -
вырисовывалась на фоне всенощного зарева над хитрым номерным заводом, -
так вот, в правом верхнем углу, у древка, ярко вспыхивали три окна:
возвращался домой Боб и устраивал свою иллюминацию. Минут через двадцать
окна гасли: Боб проглатывал банку скумбрии в масле, запивал ее бутылкой
пива и ложился спать.
Но вечером восьмого он пришел ко мне сам, чем-то довольный, и стал
выкладывать из карманов поролоновые подушечки, утыканные обманками. Мы тут
же разложили все на полу, проверили удочки - как они перенесли зиму на
балконе, посетовали хором, что из магазинов все нужное куда-то пропало и
приходится ломать голову над каждым пустяком...
Идти домой ему не захотелось, он выволок раскладушку на середину
комнаты и лег, не раздеваясь, почему-то ему нравилось иногда спать в
одежде - особенно если утром надо было рано вставать. Это для меня ранние
подъемы не проблема. Боб поспать любил - и не любил себя за это. Он вообще
мало любил себя, потому что считал, что человек должен быть свободен от
слабостей и привычек - сам же имел привычек и слабостей достаточное
количество. Так, например, потрепаться перед сном.
Сначала это был просто треп, а потом рассказал, как за неделю до
отъезда к нему пришел Юрка Ройтман, принес две бутылки коньяка, да у Боба
тоже кое-что стояло в баре, и они проговорили почти сутки - не поверишь,
старик, сказал Боб, пьем - и все как на землю льем, ни в одном глазу ни у
него, ни у меня; билет у Юрки был куплен, родители сидели в Москве на
чемоданах, сестра ушла из дома и только вчера, узнав, наверное, что Юрка
ищет ее повсюду, позвонила, сказала, что у нее все в порядке, и бросила
трубку, с работы его выгнали, оказывается, еще четыре месяца назад...
Почему, почему, почему? - бился Юрка в Боба, а что мог сказать Боб?
Оставайся? Он так и сказал. Мать жалко, сказал Юрка и стал смотреть в
угол. Сил нет, как жалко... а они говорят, что едут ради меня... Вот ведь,
он схватил себя руками за горло, вот, вот, понимаешь - вот! Ты что
думаешь, я за колбасой туда еду? Я работать хочу! Работать, вкалывать - не
руками, не горбом - вот этим местом! - он бил себя кулаком в лоб. Я же
умею, я же могу в сто раз больше, чем от меня здесь требуется! А там? -
спросил Боб. Черт его знает, сказал Юрка, а вдруг? Неизвестно. А здесь все
уже навсегда известно - от сих до сих, шаг вправо, шаг влево - побег,
стреляю без предупреждения! Э-эх! - он выматерился и отхлебнул коньяку
прямо из бутылки - за разговором все никак не мог налить в стакан, тогда
Боб откупорил еще одну бутылку и тоже стал пить из горлышка - за компанию.
И еще, говорил потом Юрка, ты же помнишь наш класс, у нас же все равно
было, кто ты: еврей, поляк, немец, татарин - кому какая разница, правда? А
вот после того, как я всю эту процедуру оформления прошел... я теперь
будто желтую звезду вот тут ношу. Хоть ты-то веришь, что я не предатель?
Верю, сказал Боб. А меня так долго убеждали, что я предатель, сказал Юрка,
что я уже ничего не понимаю... я иногда боюсь, что все мои мысли просто от
озлобленности... но у нашей страны характер постаревшей красавицы,
знающей, кстати, что она постарела: ей можно говорить только комплименты,
а правды, разумеется... - в ее присутствии нельзя хвалить других женщин,
ну а тем, кто надумает от нее уйти, она будет мстить беспощадно...
по-женски. Страшно глупо. Боже, до чего все глупо! Зачем это надо: рвать с
корнем, по живому, со страстями, с истерикой? Зачем и кому? Главное -
кому? Ничего не понимаю... ничего... И как получилось, что страна,
созданная великими вольнодумцами, была превращена вот в это? - Юрка обвел
руками вокруг себя, рисуя то ли ящик, то ли клетку. Ты - ты понимаешь или
нет? Или не думаешь об этом? Превратности метода, сказал Боб. А может
быть, превращения метода. Юрка потряс свою бутылку - бутылка была пуста.
Боб достал из бара еще одну. Может быть, сказал Юрка. Но не только. Должно
быть еще что-то... можешь считать меня озлобленным дураком, но это
какой-то национальный рок, это упирается-в традиции, в характер, в черта,
в дьявола, в бога, в душу... какое-то общенациональное биополе, и всплески
его напряженности - и вот теперь тоже такой же всплеск, и евреев
выдавливает, как инородное тело... Дурак ты, сказал Боб. Ну пусть дурак,
сказал Юрка, ну и что? Я ведь чувствую, как давит, душит, шевелиться не
дает - а что давит? Что? Вот - ничего нет! - он протянул Бобу пустую
ладонь. Поезжай, сказал Боб. Правда, хоть мир посмотришь. А ты? - спросил
Юрка. У меня работа, сказал Боб. Надеешься разгрести эту помойку? - с
тоской спросил Юрка. Да нет, конечно, сказал Боб, это же разве в
человеческих силах? Это же только Геракл смог: запрудил реку, и вымыла
вода из конюшен все дерьмо, а заодно лошадей, конюхов и телеги... эти...
квадриги. Ясно, сказал Юрка. Ты хоть пиши, сказал Боб. Ну что ты, сказал
Юрка, зачем тебе лишние неприятности?..
Так и не написал? - спросил я. Боб покачал головой. А ты? - снова
спросил я. Куда писать-то? - усмехнулся Боб. Земля, до востребования? Где
он хоть, ты знаешь? - продолжал наседать я. В Новом Орлеане, - сказал Боб.
Занимается ландшафтной архитектурой, ландшафтным дизайном. Полмира уже
объездил...
Ничего не понимаю, - сказал я, - зачем учить человека тому, что потом
не нужно? Зачем я своим красоткам начитываю античную литературу, если они
и русскую классику-то не читают, а читают "Вечный зов"? Для них это -
идеал литературы. Или, скажем...
Знаешь, - перебил Боб, - меня тот разговор с Юркой натолкнул на одну
мысль... не только, конечно, тот разговор, но и вообще жизнь, и вот то,
что ты сейчас говоришь... впрочем, нет, потом. Потом я тебе эту мысль
изложу - сперва сам додумаю до конца...
Он действительно рассказал мне это потом, через несколько месяцев - в
конце июля, на берегу Бабьего озера, ночью, у костра, раздуваемого ветром,
под плеск волн и раскаты сухого грома - была странная, насыщенная
электричеством ночь, ночь накануне событий, но об этом позже... А сейчас
мы уснули, и я проснулся в пять утра, распинал Боба, мы умылись,
проглотили бутерброды с чаем, солнце еще не взошло, на улице было холодно.
Боб зябко зевал, меня передергивало от стылости. Мы выкатили "Ковровец" из
гаража, Боб сложил в коляску рюкзак, удочки, канистру с бензином - можно
было ехать. Город был совершенно пуст, раза два нам попались служебные
автобусы, да на выезде из города стояли у тротуара пээмгэшка и две
"скорых" - что-то случилось. На тракте стали попадаться грузовики,
навстречу и по ходу - догоняли, сердито взревывали и обгоняли, обдав
бензиновым перегаром. На "Ковровце" особенно не разгонишься, я держал
километров семьдесят, и больше он просто не мог дать, не впадая в
истерику; зато на всяких там грунтовых и прочих дорогах, а также в
отсутствии оных равных ему не было. На нем можно было даже пахать.
На шестьдесят втором километре тракта за остановкой междугородного
автобуса направо отходила дорога, до Погорелки - асфальтовая, а дальше -
страшно измочаленная лесовозами, почти непроезжая - до заброшенной
деревни. Этой дороги было километров двадцать, и бултыхался я в ней
полтора часа - это притом, что были и вполне приличные участки. Деревня
оставалась, как и раньше - никому не нужная, вся в стеблях прошлогодней
крапивы. Жутковатое местечко - эта деревня. Пруд еще не растаял полностью,
посередине была полынья, а по берегам - лед. В этом пруду водились
великолепные караси, но их черед еще не пришел. Мы проехали по плотине,
дальше дороги вообще не было, но ехать было легко: до самого Севгуна лежал
сосновый бор, и я не торопясь ехал между соснами, давя с хрустом шишки и
сухие ветки. Это был самый красивый бор, который я когда-либо видел, и
самый чистый.
В девять с минутами мы были на месте. Мотоцикл мы оставили на пологом
лысом гребне, отсюда можно было спускаться и направо и налево: Севгун
делает широкую петлю, часа на два ходьбы, и возвращается почти в то же
самое место - перешеек, тот самый гребень, на котором мы остановились,
шириной метров сто, не больше. От реки тянуло холодом, в тени берегов у
воды лежал снег. Паводок пока не начался, вода почти не поднялась, только
помутнела. Мы собрали удочки и спустились к реке. Боб пошел вверх по
течению, а я вниз. Минут через пятнадцать мне попался небольшой перекатик,
за которым вода лениво закручивалась воронкой. Туда, за перекат, я и
забросил. Клюнуло почти сразу. Хариус берет уверенно, поклевка похожа на
удар. Я вытащил его, снял и бросил в мешок. Повесил мешок на пояс и
забросил еще раз туда же. Всего из этой ямы я вытащил двенадцать штук,
все, как один, светлые, не очень большие - верховички. Потом пошел дальше.
Таких ям больше не попадалось, но по одному, по два, по три я вытаскивал
постоянно. Попалось несколько низовых - раза в два больше, темно-серого
цвета. Несколько обманок я потерял. Рыбу постоянно приходилось
перекладывать из поясного мешочка в рюкзак. Наконец захотелось есть. Шел
уже третий час дня. Потихоньку, продолжая забрасывать, я вернулся. Боб уже
разводил костер.
- Ну, как? - спросил я его. Боб кивнул в сторону мотоцикла. Там,
приваленная к колесу коляски, стояла его брезентовая сумка, наподобие
санитарной. Сумка была набита доверху, клапан топорщился. Я поставил рядом
свой рюкзак. Рюкзак тоже неплохо выглядел. - Хо, - сказал я, - теперь жить
можно!
Мы поели. Боб посолил несколько хариусов экспресс-методом: бросил их,
только что пойманных, в крепкий рассол. Вообще-то это не наш метод. Мы с
Бобом люди терпеливые, мы можем и подождать, пока рыба в бочоночке,
переложенная лавровым листом, гвоздикой, смородиновыми почками, горошковым
перцем - и тонко посоленная серой солью, обязательно серой! - полежит
три-четыре дня, и вот тогда ее можно брать, разделывать руками и есть -
есть это нежнейшее розовое мясо, растирать его языком по небу и помирать
от удовольствия. Тут же, конечно, и пиво, и вареная картошечка,
присыпанная зеленым, а если нет зеленого - репчатым лучком... черный
хлеб...
Короче говоря, мы поели и засобирались домой, и не сделали того, что
должны были сделать обязательно: не осмотрелись. В смысле - не осмотрели
друг друга на предмет клещей. Мы вернулись, посидели у меня, поговорили
еще о чем-то, потом Бобу захотелось под душ, и только под душем он
обнаружил, что за ухом у него что-то такое... Клещ еще не насосался, но
впился уже глубоко. Я накинул на него нитку, завязал узелок и осторожно
выкрутил, не оборвав хоботка. Второй клещ сидел у Боба под мышкой. Я
вытащил и его. Боб осмотрел меня, на мне клещей не было. На следующий день
Боб сходил в поликлинику, и ему вогнали под лопатку очень болезненный
укол. Через три дня Боб заболел.
Ромка Филозов, наш одноклассник, а ныне - очень хороший невропатолог,
говорил потом, что у Боба скорее всего был не клещевой энцефалит, не
настоящий, а сывороточный - то есть вызванный тем самым уколом. Кстати, в
том же году сыворотку эту вводить перестали. Так что, вероятно, если бы
Боб не пошел колоться, а, как большинство граждан, плюнул бы и растер, то
ничего бы и не было. Но Боб страдал мнительностью.
Заболел он сразу - на работе, на совещании у прокурора: схватился за
голову, глаза стали безумными... Это мне потом рассказывали: безумный
взгляд, весь белый, в мелких каплях пота, руки трясутся, но еще пытается
держаться, что-то говорить: "Сейчас прой... пройдет... спал плохо...
плохо... ох, как болит, вот тут, вот тут..." Потом его стало рвать, тогда,
наконец, догадались вызвать "скорую". "Скорая" приехала через час, Боб уже
временами терял сознание, а временами начинал нести чушь. Рвало его
беспрерывно, уже нечем было, а его все выворачивало. Я узнал, что он в
больнице, только на следующий день.
Три дня Боб был очень тяжелым, ему постоянно что-то лили в вену, делали
пункции - после них он ненадолго приходил в себя, потом опять начинал
бредить. У нас вовсю шли занятия, сессия была на носу, я рвался на части
между институтом и больницей, но не все успевал и имел неприятный разговор
на кафедральном. Почему-то довод: "Мой лучший друг в больнице, он без
сознания, за ним некому ухаживать", - почему-то такой довод, даже после
многократного повторения, впечатления не производил. Как это - некому? Так
не бывает, чтобы некому. А жена? Холост. А родители? Во Вьетнаме. Что,
совсем во Вьетнаме? Совсем. Итак далее. Короче, шеф никак не мог поверить,
что человек - в вашей стране! - может быть одиноким. И был не прав. Боб
действительно был совершенно одинок.
Боб говорил как-то, что одиночество - это самое возвышенное состояние
души. Вряд ли он особо рисовался, когда так говорил. Притом ведь самое
возвышенное не есть самое желаемое. Иногда прорывалось, и он начинал
жаловаться, что неприкаянность ему осточертела и на следующей он
обязательно женится, но - только жаловался. Общий ход его рассуждении - а
в рассуждениях этих он становился чрезвычайно многословен - сводился к
тому, что если уж жениться, то раз и навсегда, следовательно - на любимой.
Но какая дура сможет выносить его годами, изо дня в день? - никакая;
значит, связывать с собой любимую женщину безнравственно, поскольку тем
самым обрекаешь ее на несчастность... Думаю, в чем-то Боб был прав.
Природа создавала его для автономного плавания.
Через три дня Бобу стало чуть легче. Он пришел в себя, но был слаб,
жаловался на головную боль и изматывающую тошноту. Он почти не мог есть, я
чуть не силой вливал в него бульон и тюрю из сырых яиц. Он страшно злился
на меня - и на себя тоже - за свою беспомощность, бессилие, за бессильную
свою злобность. Временами он меня ненавидел. Наверное, он бы убил меня,
если бы мог.
Таня работала в этом же отделении дежурной сестрой. Днем там, сменяя
друг дружку, работали две матроны предпенсионного возраста, а на ночные
смены заступала молодежь. Я не помню начала нашего знакомства. Все эти
девочки отличались одна от другой весьма незначительно, за исключением
хакасочки Кати, выпадавшей из общего единообразия по этническим причинам.
Потом, неделю спустя, я начал их различать, этих Наташ, Марин, Ир - и
Таню. Таня среди них была одна. Она говорила потом, что сразу, с самого
начала обратила на нас внимание, потому что это редкость, когда мужчина
ухаживает за мужчиной. Это вообще уникальный случай. Сначала она думала,
что мы братья, а потом узнала, что нет. Просто одноклассники. Друзья. А
жена? А родители? Жены нет, а родители далеко. И никого больше? Никого
больше. С ума можно сойти! А у тебя? Да так... ерунда...
Родом из Усть-Каменки, там окончила десятилетку, приехала поступать в
медицинский, не поступила, взяли санитаркой сюда, проработала год, пошла в
медучилище, училась и работала, доучилась и осталась работать тут же -
привыкла, все свое, знакомое, и врачи хорошие... комната в общежитии,
одноместка, редко у кого из сестер одноместки... нет, все хорошо, все
хорошо...
Больничные ночи особые, после двенадцати, когда гасят свет, становится
жутко: полутемный коридор, темные провалы дверей, двери не закрывают,
чтобы можно было позвать, если надо. И звуки.