воего корреспондента. Она не поленилась отыскать несколько старых писем Жана-Марка и сравнила их с посланиями С. Д. Б. Жан-Марк писал с легким наклоном вправо, почерк у него был сравнительно мелкий, а буквы незнакомца были куда крупнее и заваливались влево. Но именно эта бросающаяся в глаза несхожесть и выдавала подлог. Кто хочет скрыть свой собственный почерк, прежде всего меняет наклон и величину букв. Шанталь попробовала сравнить написание букв "ф", "а" и "о" у Жана-Марка и незнакомца. И убедилась, что, несмотря на различную величину, их начертание почти совпадало. Но, продолжая сравнивать их снова и снова, она лишилась первоначальной уверенности. Да что там говорить, она не графолог и не может быть уверена ни в чем. Отобрав два письма -- одно от Жана-Марка, второе от С. Д. Б., она положила их в сумочку. А что делать с остальными? Подыскать для них тайник понадежнее? Какая разница. Жан-Марк знает о них, ему известно и то, где она их хранит. Пусть думает, будто она и не подозревает о том, что находится под наблюдением. И она сложила письма в шкаф точь-в-точь так, как они лежали раньше. Потом она позвонила в дверь кабинета графологии. Молодой человек в темном костюме встретил ее и отвел по коридору в комнату, где за столом сидел здоровяк в одной рубашке, без пиджака. Провожатый прислонился к стене в дальнем углу комнаты, здоровяк поднялся и протянул ей руку. Затем он снова уселся и пригласил ее сесть в кресло напротив. Она положила на стол письма Жана-Марка и С. Д. Б., и пока пыталась сбивчиво объяснить графологу, что именно ей нужно, он произнес весьма официальным тоном: -- Я могу произвести для вас психологический анализ человека, в подлинности существования которого вы не сомневаетесь. Но произвести психологический анализ фальсифицированного почерка -- дело трудное. -- Я не нуждаюсь ни в каком психологическом анализе. Психология человека, написавшего эти письма, если он, как я предполагаю, и в самом деле написал их, мне достаточно известна. -- Если я правильно вас понял, вы желаете с достоверностью убедиться, что человек, написавший это письмо, -- ваш любовник или муж -- является тем же самым лицом, которое изменило здесь свой почерк. Вы хотите его уличить. -- Это не совсем верно, -- сказала она, смутившись. -- Не совсем, но почти. Но только дело в том, мадам, что я графолог-психолог, а не частный детектив, и с полицией дела не имею. В комнате воцарилась тишина, которую не желал прервать ни один из двоих мужчин, поскольку ни один из них не испытывал к ней сострадания. Она почувствовала, как из глубин ее существа вздымается жаркая волна, могучая, неукротимая, всеохватывающая; она покраснела, вспыхнула всем телом -- с головы до ног; ей снова пришли на ум слова о карминной кардинальской мантии, потому что тело ее и впрямь облеклось в эту роскошную мантию, сотканную из языков пламени. -- Вы ошиблись адресом, мадам, -- добавил человек за столом. -- Мы здесь доносами не занимаемся. Она услышала слово "доносы" -- и ее огненная мантия мгновенно превратилась в позорное рубище. Она поднялась, чтобы забрать письма. Но не успела протянуть к ним руку, как молодой человек, встретивший ее у дверей, обогнул стол и, оказавшись рядом со здоровяком, принялся внимательно разглядывать оба письма. -- Ну разумеется, это одно и то же лицо, -- заключил он, а потом обратился к ней: -- Посмотрите на это "т", посмотрите на это "г"! И тут она сразу узнала его: этот молодой человек был тем самым гарсоном из нормандского городка, где она ожидала Жана-Марка. И едва узнала, как из глубин ее охваченного пламенем тела донесся ее собственный удивленный голос: "Да это же все неправда! Это бред, сущий бред, такого быть не может!" Молодой человек поднял голову, посмотрел на нее (как бы желая показать ей, что она не ошиблась, узнав его) и произнес с улыбкой столь же вежливой, сколь и презрительной: -- Ну разумеется! Почерк один и тот же. Он только укрупнил его и наклонил влево. Она не хотела больше ничего слышать, слово "доносы" отогнало от нее все остальные слова. Она чувствовала себя женщиной, явившейся в полицию с доносом на любимого и принесшей в качестве улики волос, найденный в постели. Забрав наконец свои письма и ни слова не говоря, она повернулась, чтобы уйти. И тут молодой человек снова переменил место: он оказался у двери и распахнул ее. Она была всего в нескольких шагах от него, но это расстояние показалось ей бесконечным. Она была вся красная, она пылала, все плыло у нее перед глазами. Стоящий перед нею человек был нахально молод и нахально пялился на ее бедное тело. Ее бедное тело! Под взглядом молодого человека оно увядало прямо на глазах, ускоренным темпом, открыто и без утайки. Ей казалось, что повторяется ситуация, которую она пережила в кафе на берегу моря в Нормандии, когда, все с той же похабной улыбочкой, он загородил ей проход к двери и она испугалась, что ей уже не выбраться оттуда. Она ожидала, что он разыграет с нею такой же номер и сейчас, но он вежливо застыл возле двери и пропустил ее; потом она неуверенной походкой пожилой женщины поплелась по коридору к выходу (его взгляд прямо-таки повис на ее взмокшей спине) и, лишь оказавшись на лестничной площадке, поняла, что ей удалось ускользнуть от страшной опасности. 32 Почему она ни с того ни с сего покраснела, когда они шли однажды вдвоем по улице, ни слова не говоря, видя вокруг только незнакомых прохожих? Это было необъяснимо; сбитый с толку, он не смог удержаться от вопроса: -- Ты покраснела! Почему ты покраснела? Она ничего не ответила, и ему стало не по себе при мысли, что с нею что-то творится, а он не имеет об этом никакого понятия. Но этот эпизод словно бы вновь разжег алую заглавную буквицу в золотой книге его любви, и тогда он написал ей письмо о карминной кардинальской мантии. Продолжая играть роль Сирано, он сумел совершить величайший свой подвиг: он околдовал ее. Он гордился своим письмом, своими чарами соблазнителя, но в то же время испытывал жесточайшие муки ревности. Он сотворил фантом другого мужчины и, сам того не желая, подверг Шанталь тесту на ее восприимчивость к чужим чарам. Его теперешняя ревность была совсем не похожа на ту, что он испытывал в юности, когда воображение раздувало в нем мучительные эротические фантазии; на сей раз она оказалась менее болезненной, но более разрушительной: потихоньку, исподволь она преображала любимую женщину в кажимость любимой женщины. И поскольку она уже не была для него существом, на которое можно положиться, он не мог нащупать ни единой устойчивой точки опоры в том лишенном ценностей хаосе, которым является мир. В присутствии Шанталь пресуществленной (или рас-существленной) им овладевало странное меланхолическое равнодушие. Равнодушие не только к ней, но и ко всему на свете. Если Шанталь -- всего лишь кажимость, то кажимостью оказывалась и вся жизнь Жана-Марка. Но в конце концов его любовь взяла верх над ревностью и сомнениями. Когда он склонялся над платяным шкафом, уставившись на стопку лифчиков, им внезапно и непонятно почему овладевало волнение. Волнение, порожденное вековечной привычкой женщин прятать письма среди своего белья, привычкой, благодаря которой Шанталь, единственная и неповторимая, занимала свое место в бесконечной череде себе подобных. Никогда он не стремился узнать о той части ее интимной жизни, которую ему не довелось с ней разделить. Так с какой же стати он должен интересоваться ею теперь, да что там интересоваться -- возмущаться? К тому же, спросил он себя, что это такое -- интимная тайна? Разве в ней заключена самая индивидуальная, самая оригинальная, самая таинственная суть человека? Разве интимные тайны превращают Шанталь в единственное на свете существо, которое он любит? Никоим образом. Тайной следует считать нечто самое общее, самое банальное, самое повторяющееся и присущее всем и каждому: тело и его потребности, его болезни и слабости, запоры, например, или месячные. И мы стыдливо скрываем эти интимные подробности не потому, что они такие уж личные, а, напротив, потому, что они жалчайшим образом безличны. Разве может он винить Шанталь за то, что она принадлежит к своему полу, походит на других женщин, носит лифчик , а вместе с ним -- и психологию лифчика? Разве он сам не принадлежит к дурацкому разряду вечной мужественности? Оба они происходят из той жалкой мастерской, где их зрение было подпорчено беспорядочным движением глазного века, а в животе у них открыли крохотную зловонную фабричку. У каждого из них есть тело, в котором бедная душа занимает довольно скромное место. Так не должны ли они взаимно прощать друг другу все это? Не должны ли закрывать глаза на всякие глупые мелочи, которые они прячут в глубине своих тайников? Охваченный безмерным состраданием и желая подвести черту подо всей этой историей, он решил написать ей последнее письмо. 33 Склонившись над листком бумаги, он снова думает о том, что Сирано, которым он был (и еще остается -- в последний раз), называл древом возможностей. Древо возможностей: жизнь в том виде, в каком она предстает перед удивленным взглядом человека, переступающего порог зрелости: пышная крона, полная поющих пчел. И ему кажется понятным, почему она так и не показала ему письма: ей хотелось слышать шепот дерева в одиночку, без него, ибо он, Жан-Марк, воплощал в себе утерю всех возможностей, выжимку (пусть даже удачную) собственной жизни, после которой остается одна-единственная возможность. Она не могла заговоритъ с ним об этих письмах, потому что такое признание означало бы (для нее самой и для него), что ее вовсе не интересуют возможности, предлагаемые в этих письмах, что она заранее отрекается от изображенного в них волшебного древа. Может ли он ставить ей это в вину? Ведь в конечном счете он сам пожелал, чтобы она услышала музыку певучей кроны. И она повела себя именно так, как ему хотелось. Она подчинилась ему. Склонившись над листком, он сказал себе: нужно, чтобы отзвук этой музыки не умолкал в душе Шанталь, даже если истории с письмами придет конец. И он написал ей, что внезапная необходимость вынуждает его к отъезду. Потом уточнил свое утверждение: "В самом ли деле этот отъезд можно считать внезапным, или я писал свои письма именно потому, что знал: они останутся без продолжения? Быть может, уверенность в скором отъезде и позволила мне говорить с Вами с предельной откровенностью?" Отъезд. Да, это единственная возможность развязки, вот только куда ехать? Он погрузился в размышления. Не упоминать о месте назначения? Это отдавало бы дешевой романтической таинственностью. Или невежливой уклончивостью. Его жизнь, разумеется, должна оставаться в тени, поэтому он не должен раскрывать перед нею причины отъезда, ведь по ним можно догадаться о воображаемой личности корреспондента, о его профессии например. И однако, было бы естественней сказать, куда он отправляется. Куда-нибудь в другой французский город? Нет, это недостаточный повод для прекращения переписки. Нужно двинуться подальше. В Нью-Йорк? В Мексику? В Японию? Это было бы довольно подозрительным. Следует придумать какой-нибудь иностранный город, который был бы в то же время близким, банальным. Лондон! Ну конечно же; это решение показалось ему столь логичным, столь естественным, что он с улыбкой подумал: я и в самом деле не могу отправиться никуда, кроме Лондона. И тут же спросил себя: отчего это Лондон кажется мне таким естественным? В голове мелькнуло воспоминание о человеке из Лондона, над которым они так часто подтрунивали вместе с Шанталь, об этом бабнике, оставившем ей свою визитную карточку. Англичанин, британец, которого Жан-Марк прозвал Британиком. Неплохо, совсем неплохо: Лондон, город похотливых грез. Именно туда и двинется неведомый поклонник, чтобы раствориться там в толпе распутников, волокит, наркоманов, эротоманов, извращенцев, блудодеев: там он и исчезнет навсегда. И еще он подумал: слово "Лондон" останется в его письме чем-то вроде подписи, вроде едва уловимого намека на их беседы с Шанталь. Молчком посмеялся над самим собой: он хочет остаться неизвестным, неразгаданным, ибо этого требуют правила игры. И в то же время желание прямо противоположного свойства, желание совершенно неоправданное и не имеющее оправданий, иррациональное, тайное и уж конечно же глупое побуждало его не проходить совершенно незамеченным, оставить какой-нибудь знак, скрыть где-нибудь шифрованную сигнатуру, с помощью которой некий неведомый и невероятно проницательный изыскатель смог бы установить его личность. Спускаясь по лестнице, чтобы бросить письмо в ящик, он услышал чьи-то крикливые голоса. А сойдя вниз, увидел женщину с тремя детьми, стоявшую перед табло со звонками. Направляясь к ящикам, висевшим напротив, он прошел мимо этой группы. А когда обернулся, увидел, что женщина нажимает на кнопку, рядом с которой значатся имена Шанталь и его самого. -- Вы кого-то ищете? -- спросил он. Женщина назвала ему фамилию. -- Это я и есть! Она сделала шаг назад и воззрилась на него с подчеркнутым восторгом: -- Так это вы! Как я рада с вами познакомиться! Я -- золовка Шанталь! 34 Он смутился; ему ничего не оставалось, кроме как пригласить их подняться. -- Я не хочу вам мешать, -- объявила золовка, едва они вошли в квартиру. -- Вы нисколько мне не мешаете. К тому же Шанталь скоро подойдет. Золовка начала распинаться, время от времени поглядывая на детей, которые вели себя тише воды, ниже травы: бессловесные, робкие, почти забитые. -- Я счастлива, что Шанталь наконец-то их увидит! -- воскликнула она, гладя одного из ребятишек по головке. -- Она их даже не знает, они родились после ее ухода. Она так любила детей. У нас на вилле от них проходу не было. Ее муж был довольно гнусный тип, хотя я и не должна так говорить о собственном брате, но он женился во второй раз и с тех пор у нас не появляется. -- И добавила со смехом: -- По правде сказать, я всегда предпочитала Шанталь ее мужу! Она снова сделала шаг назад и смерила Жана-Марка взглядом столь же восхищенным, сколь и вызывающим: -- Наконец-то она выбрала настоящего мужчину! Я затем и приехала, чтобы сказать вам: вы будете у нас желанным гостем. Буду вам очень признательна, если вы навестите нас вместе с Шанталь. Наш дом -- это ваш дом. Запомните. -- Спасибо. -- Вы ростом под потолок, ах, как мне это нравится! А мой брат ниже ростом, чем Шанталь. Мне всегда казалось, что она ему приходится не женой, а мамашей. Она звала его "моя маленькая мышка", нет, вы только подумайте, она дала ему прозвище женского рода! Я всегда представляла, -- прибавила она, давясь от смеха, -- как Шанталь держит его на руках и баюкает, напевая: "Моя маленькая мышка, моя маленькая мышка!" Она прошлась по комнате, пританцовывая и делая вид, будто держит на руках ребенка, не переставая повторять: "Моя маленькая мышка, моя маленькая мышка!" Представление слегка затянулось, словно она требовала у Жана-Марка вознаградить ее улыбкой. Он через силу улыбнулся и вообразил себе Шанталь рядом с мужчиной, которого она называет "маленькой мышкой". Золовка все продолжала свою болтовню, а он никак не мог избавиться от картины, вызывающей у него дрожь омерзения: Шанталь, называющая мужчину (ниже ее ростом) "моей маленькой мышкой". Из соседней комнаты донесся какой-то шум. Жан-Марк сообразил, что детей рядом с ними уже не было. Настоящая коварная стратегия захватчиков: пользуясь собственной неприметностью, они проскользнули в комнату Шанталь, где сначала вели себя тишком, словно секретная армия, а потом, прикрыв за собою дверь, разбушевались вовсю, как настоящие победители. Жан-Марк забеспокоился, но золовка успокоила его: -- Ничего страшного. Это же дети. Пусть себе играют. -- Ну конечно, -- сказал Жан-Марк, -- я вижу, что они играют, -- и направился в шумную комнату. Золовка оказалась проворнее. Она распахнула дверь: дети превратили крутящееся кресло в карусель: один из них лежал животом на сиденье, а двое других криками выражали свой восторг. -- Они играют, говорю же я вам, -- повторила золовка, прикрывая дверь. И подмигнула ему с заговорщицким видом: -- Дети -- они есть дети. Чего вы от них хотите? Как жаль, что Шанталь нет дома. Мне бы так хотелось, чтобы она посмотрела на них. Шум в соседней комнате превратился в настоящий содом, но у Жана-Марка уже не было никакой охоты утихомиривать детвору. Перед глазами у него стояла Шанталь, которая среди семейной сутолоки качает на руках коротышку мужа, называя его "своей маленькой мышкой". К этой картинке присоединилась другая: Шанталь, ревниво хранящая письма от неизвестного поклонника, чтобы не погубить в зародыше возможность новых приключений. Эта Шанталь была не похожа на самое себя; эта Шанталь была не той, которую он любит; эта Шанталь была кажимостью. Странное дело: ему захотелось рвать и метать, он даже радовался детскому шуму и гаму. Ему хотелось, чтобы они разнесли вдребезги всю комнату, весь этот крохотный мирок, который он так любил и который тоже стал теперь кажимостью. -- Мой братец, -- продолжала между тем золовка, -- был слишком хил для нее, вы меня понимаете, хил, -- она хихикнула, -- во всех смыслах этого слова. -- Она хихикнула еще раз. -- Кстати, не могу ли я дать вам один совет? -- Если вам будет угодно. -- Совет весьма интимный! Она приложила рот к его уху и принялась что-то говорить, но ее движущиеся губы производили столько шума, что разобрать слова было невозможно. Отодвинувшись, она хихикнула: -- Ну и что вы об этом скажете? Он ничего не понял, но из вежливости тоже рассмеялся. -- Стало быть, это вас позабавило, -- сказала золовка и сообщила: -- Я могла бы вам рассказать кучу таких историй. У нас, знаете ли, нет секретов друг от дружки. Если у вас с нею возникнут проблемы, вы мне только скажите, и я мигом все улажу. -- Она хихикнула: -- Уж мне ли не знать, как надо с нею управляться! А Жан-Марк думал: "Шанталь всегда отзывалась о семье золовки с неприязнью. Отчего же эта золовка проявляет к ней такую откровенную симпатию? Следует ли из этого, что Шанталь на самом деле их всех ненавидела? Но как можно ненавидеть и в то же время легко приспосабливаться к тому, что ненавидишь?" В соседней комнате буйствовали дети, и золовка, махнув рукой в их сторону, улыбнулась: -- Вас, как я посмотрю, все это вовсе не беспокоит. В этом смысле вы похожи на меня. Вы знаете, я не могу назвать себя женщиной строгих правил, я люблю, чтобы все вокруг ходило ходуном, крутилось, вертелось, горланило во всю глотку, короче говоря, я люблю жизнь! Перебарывая детский крик, Жан-Марк продолжал думать о своем: неужели так уж восхитительна легкость, с которой она приспосабливается к тому, что ненавидит? Неужели двуликость -- это и в самом деле достоинство? Он оживился при мысли о том, что в своем рекламном агентстве она исполняет роль самозванки, шпионки, замаскированного врага, потенциальной террористки. Хотя нет, террористкой ее не назовешь; если уж пользоваться политическими терминами, она скорее коллаборационистка. Коллаборационистка, пошедшая в услужение ненавистной власти, не отождествляя себя с нею, работающая на нее, но держащаяся особняком. Когда-нибудь, выступая на суде, она скажет в свою защиту, что у нее было два лица. 35 Шанталь остановилась на пороге и простояла там добрую минуту, потому что ни Жан-Марк, ни золовка ее не замечали. Она внимала трубному гласу, который ей давно уже не приходилось слышать: "В этом смысле вы похожи на меня. Вы знаете, я не могу назвать себя женщиной строгих правил, я люблю, чтобы все вокруг ходило ходуном, крутилось, вертелось, горланило во всю глотку, короче говоря, я люблю жизнь!" Наконец золовка увидела ее: -- Шанталь, -- завопила она, -- какой сюрприз, ты не находишь? -- и бросилась обнимать ее. Шанталь почувствовала в уголках своих губ слюну изо рта золовки. Замешательство, вызванное появлением Шанталь, вскоре было прервано вторжением маленькой девчушки. -- А это наша крошка Коринна, -- сообщила золовка, обращаясь к Шанталь, а потом велела ребенку: -- Поздоровайся со своей тетей! -- -- А это наша крошка Коринна, -- сообщила золовка, обращаясь к Шанталь, а потом велела ребенку: -- Поздоровайся со своей тетей! -- но ребенок не обратил ни малейшего внимания на Шанталь и заявил, что хочет писать. Золовка, без малейших колебаний, словно у себя дома, вышла с Коринной в коридор и скрылась в туалете. -- Господи, -- простонала Шанталь, пользуясь отсутствием золовки, -- как же это они сумели нас выследить? Жан-Марк пожал плечами. Золовка оставила открытыми двери в коридор и в туалет, так что особенно разговориться не было возможности. Они слышали, как струится моча в унитаз; этот звук смешивался с голосом золовки, то сообщавшей им подробности о своей семье, то одергивавшей писавшую девочку. Шанталь вспоминала: однажды, проводя лето на вилле, она заперлась в туалете; внезапно кто-то дернул за ручку. Она терпеть не могла никаких переговоров через дверь уборной и поэтому промолчала. "Это Шанталь там засела", -- донесся из другого конца дома чей-то голос, пытавшийся утихомирить нетерпеливого страдальца. Несмотря на это сообщение, страдалец еще несколько раз подергал за ручку, словно протестуя против молчания Шанталь. Журчание мочи было прервано шумом спускаемой воды, а Шанталь все не могла отвязаться от мыслей об огромной бетонной вилле, где каждый звук разносился таким образом, что нельзя было догадаться, откуда он исходит. Она привыкла слышать стоны золовки при совокуплении (их ненужная звучность отдавала провокацией не столько сексуальной, сколько моральной: демонстративным отказом от любых секретов); однажды, когда до нее снова донеслись любовные вздохи, она не сразу поняла, что это хрипло дышит в другом конце гулкого дома старая бабушка, страдавшая астмой. Золовка вернулась в гостиную. "Ступай отсюда", -- велела она Коринне, которая тут же рванулась в соседнюю комнату к другим детям. Потом обратилась к Жану-Марку: -- Я не виню Шанталь за то, что она бросила моего брата. Быть может, ей нужно было сделать это и пораньше. Я виню ее за то, что она совсем нас забыла. -- Тут она обернулась к Шанталь: -- Как ни крути, Шанталь, но мы -- изрядный кусок твоей жизни. Ты не можешь отвергнуть нас, стереть из памяти, изменить свое прошлое! Твое прошлое как было, так и есть. Ты не можешь отрицать, что была счастлива с нами. Я приехала, чтобы сказать твоему новому спутнику жизни, что вы оба всегда будете у меня желанными гостями! Шанталь слушала ее болтовню и думала, что она слишком долго прожила в этой семье, не выказывая к ней неприязни, а посему золовка могла справедливо обижаться, что после развода она порвала с ними все связи. Почему, спрашивается, она была такой любезной и податливой, пока длился ее брак? Ей и самой непонятно было, как можно назвать ее тогдашнее поведение. Покорность? Лицемерие? Безразличие? Дисциплина? Пока ее сын был жив, она готова была принять эту жизнь в коллективе, под неусыпным надзором, с коллективной нечистоплотностью, с обязательным оголением возле бассейна, с невинным промискуитетом, позволявшим ей догадываться по едва заметным и тем не менее убедительным следам, кто пользовался туалетом перед ней. Нравилось ли ей все это? Нет, оно вызывало у нее отвращение, но то было отвращение ровное, спокойное, молчаливое, покорное, почти миролюбивое, чуть насмешливое, но нисколько не воинственное. Если бы ее ребенок не умер, она прожила бы так до конца своих дней. Возня в комнате Шанталь стала слышней. "Потише", -- крикнула золовка, но ее голос, скорее веселый, чем раздраженный, не только не утихомирил разбушевавшуюся свору детей, а скорее присоединился к ней. Потерявшая терпение Шанталь врывается в комнату. Детвора беснуется на креслах, но Шанталь не замечает сорванцов; словно окаменев, она смотрит на шкаф; его дверца распахнута настежь; а перед ним, на полу, раскиданы ее лифчики, трусики -- и письма. Лишь через несколько секунд она замечает, что старшая девочка обмотала один из лифчиков вокруг головы: на макушке у нее торчит что-то вроде островерхой казацкой шапки. -- Нет, вы посмотрите только! -- Зашлась от смеха золовка, дружески обнимая Жана-Марка за плечи. -- Посмотрите, посмотрите! Они устроили настоящий бал-маскарад! Шанталь глядит на раскиданные по полу письма. Кровь приливает у нее к щекам. Всего какой-нибудь час назад она еле выбралась из кабинета графолога, где ей разве что не плюнули в лицо, а она, покраснев с ног до головы, не сумела дать им отпор. Теперь она чувствует, что ей осточертело считать себя виноватой: чего ей стыдиться смешного секрета, заключенного в этих письмах: теперь они стали для нее символом двуличности Жана-Марка, его вероломства, его измены. До золовки дошла ледяная реакция Шанталь. Не переставая болтать и хохотать, она нагнулась к девочке, размотала лифчик и присела на корточки, чтобы собрать остальное белье. -- Нет-нет, прошу тебя, оставь, -- строгим тоном сказала Шанталь. -- Как хочешь, как хочешь, я для твоего же блага старалась. -- Знаю, -- сказала Шанталь, глядя на золовку, вновь положившую руку на плечо Жана-Марка; ей показалось, что они отлично подходят друг другу, составляют прекрасную пару, пару соглядатаев, пару шпионов. Нет, никакого желания закрывать дверцу шкафа она не испытывает. Она оставляет ее нараспашку, как свидетельство разграбления. Она говорит себе: это моя квартира, и мне страшно хочется остаться здесь в одиночестве, в гордом, самовластном одиночестве. Потом произносит вслух: -- Эта квартира моя, и никто не имеет права открывать мои шкафы и рыться в моем белье. Никто. Я повторяю: никто. Последнее слово относилось скорее к Жану-Марку, чем к золовке. Но чтобы как-нибудь не выдать незваной гостье свою тайну, Шанталь тут же без обиняков объявила ей: -- Прошу тебя покинуть квартиру. -- Никто и не собирался рыться в твоем белье, -- отпарировала золовка, переходя к обороне. Вместо ответа Шанталь кивком головы указала ей на раскрытый шкаф, на раскиданные по полу лифчики, трусики и письма. -- Господи, дети просто играли!-- сказала золовка, и дети, почуявшие в воздухе угрозу, мгновенно смолкли, проявив немалый дипломатический такт. -- Прошу тебя, -- повторила Шанталь, указав ей на дверь. Один из ребят держал яблоко, взятое без спросу с блюда на столе. -- Положи на место,-- велела ему Шанталь. -- Это чистый бред! -- заорала золовка. -- Положи яблоко. Кто тебе разрешил его брать? -- Пожалела яблоко ребенку: это чистый бред! Ребенок положил яблоко на блюдо, золовка взяла его за руку и вместе со всеми остальными ретировалась. 36 Она остается наедине с Жаном-Марком; она не видит никакой разницы между ним и теми, кого ей удалось выпроводить. -- Я чуть не забыла, -- сказала она, -- что когда-то приобрела эту квартиру, чтобы наконец почувствовать себя на свободе, чтобы за мною никто не смел шпионить, чтобы иметь возможность держать свои вещи там, где мне заблагорассудится, и чтобы быть уверенной в том, что они останутся лежать там, куда я их положила. -- Я тебе не раз говорил, что мое место -- рядом с тем попрошайкой, а не с тобой. Я на задворках этого мира. Что же касается тебя, ты расположилась в центре. -- Ты устроился на роскошных задворках, которые к тому же ничего тебе не стоят. -- Я всегда готов покинуть мои роскошные задворки. А вот ты никогда не откажешься от своей цитадели конформизма, где обосновалась вместе со всеми твоими многочисленными лицами. 37 Минутой раньше Жан-Марк хотел все объяснить, признаться в своей мистификации, но этот обмен четырьмя репликами сделал любой диалог невозможным. Ему нечего больше сказать, ведь квартира и в самом деле принадлежит ей, а не ему; она ему заявила, что он устроился на прекрасных задворках, которые ему ничего не стоят, и это тоже правда: он зарабатывает впятеро меньше ее, и все их отношения строятся на негласном договоре, что об этом неравенстве они никогда не обмолвятся. Они стояли лицом друг к другу, а между ними был стол. Она достала из сумочки конверт, распечатала и вытащила письмо: то самое, которое он только что написал ей, с тех пор не прошло и часа. Она и не подумала прятать его, напротив, она выставила его напоказ. И глазом не моргнув, она прочла на виду у него письмо, которое ей следовало бы держать втайне. Потом убрала его в сумочку, смерила Жана-Марка быстрым и почти безразличным взглядом и, не сказав ни слова, ушла к себе в комнату. А он продолжал крутить в голове ее слова: "Никто не имеет права открывать мои шкафы и рыться в моем белье". Стало быть, она, бог знает как, проведала, что ему известны и эти письма, и тайник, где они хранятся. Она хочет показать ему, что обо всем этом знает и что ей это совершенно безразлично. Что она решила жить, как ей заблагорассудится, не обращая на него никакого внимания. Что впредь готова читать адресованные ей любовные письма в его присутствии. Этим безразличием она как бы предваряет отсутствие Жана-Марка. Его уже как бы нет в квартире. Она его уже выдворила. Она долго оставалась у себя в комнате. Он слышал яростный вой пылесоса, наводящего порядок после разгрома, учиненного непрошеными гостями. Потом она пошла на кухню. А еще через десять минут позвала его. Они сели поужинать. И впервые за все время их совместной жизни ели молчком. Старались поскорее проглотить пищу, вкуса которой даже не замечали. Потом она снова удалилась к себе. Не зная, чем заняться (и неспособный заняться ничем), он напялил пижаму и улегся на широкое ложе, где обычно они были вдвоем. Время текло, а сон все не приходил. В конце концов он поднялся и приложил ухо к двери. И услышал ее ровное дыхание. Этот спокойный сон, эта легкость, с которой она заснула, оказались для него сущей пыткой. Он долго простоял так, приложив ухо к двери, и все думал, что она оказалась куда менее уязвимой, чем он предполагал. И что, быть может, он ошибся, когда-то приняв ее за более слабую сторону, а себя -- за более сильную. А на самом деле, кто из них сильнее? Когда они оба пребывали на земле любви, сильнее, наверное, был он. Но вот эта земля обрушилась у них под ногами, и теперь ничего не оставалось, как признать, что она сильна, а он слаб. 38 Лежа на своей узенькой постели, она спала вовсе не так уж мирно, как ему казалось; сон то и дело прерывался и был полон сновидениями неприятными и бессвязными, нелепыми, никчемными и удручающе эротическими. Просыпаясь после такого рода кошмаров, она всякий раз испытывала замешательство. Вот, думалось ей, и все жизненные тайны женщины, любой женщины: ночной промискуитет, делающий сомнительными все клятвы верности, всякую чистоту, всякую невинность. В наше время всему этому не придают особенного значения, но Шанталь представляла себе принцессу Клевскую, или целомудренную Виргинию Бернардена де Сен-Пьера, или святую Терезу Авильскую, или, поближе к нашим дням, Мать Терезу, которая в поте лица носится по свету ради добрых дел, -- она представляла, как все они выныривают из своих ночей, словно из клоак, полных всевозможных пороков -- несказуемых, невероятных, идиотских, чтобы при свете дня снова стать непорочными и добродетельными. Такой была и ее ночь: она много раз просыпалась, а снилось ей одно и то же: дикие оргии с мужчинами, которых она знать не знала и к которым не испытывала ничего, кроме отвращения. Ранним утром, не желая больше предаваться этим гнусным наслаждениям, она встала, оделась и сложила в небольшой чемоданчик кое-какие вещи, необходимые в недолгой поездке. Окончательно собравшись, она увидела Жана-Марка: он стоял в пижаме на пороге своей комнаты. -- Куда ты? -- спросил он. -- В Лондон. -- Что? В Лондон? Почему в Лондон? Она с расстановкой ответила: -- Ты отлично знаешь, почему в Лондон. Жан-Марк покраснел. Она повторила: -- Ты и сам знаешь не хуже меня, -- и посмотрела ему прямо в глаза. До чего же ей было приятно видеть, что на сей раз не она, а он побагровел, как вареный рак! Красный до ушей, он промямлил: -- Нет, я не знаю, почему в Лондон. Она сделала вид, что не замечает краски на его лице: -- У нас конференция в Лондоне, -- сказала она. -- Я только вчера вечером узнала. Сам понимаешь, у меня не было ни возможности, ни желания тебе об этом сообщать. Она была убеждена, что он ей не верит, и ликовала оттого, что ее ложь оказалась такой откровенной, такой бесстыдной, наглой и враждебной. -- Я вызвала такси. Мне пора. Машина должна подойти с минуты на минуту. Она улыбнулась ему вместо того, чтобы сказать "до свиданья" или "прощай". И в последний момент, словно помимо собственного желания, словно этот жест вырвался у нее сам собой, провела ладонью по щеке Жана-Марка; этот жест был мимолетным, мгновенным, потом она повернулась и вышла. 39 Он еще ощущал на щеке прикосновение ее руки, точнее -- кончиков трех пальцев, и это было ощущение холода, будто его задела лягушка. Ее ласки всегда были неторопливыми, спокойными, ему казалось, что они как бы растягивают время. А это беглое прикосновение трех пальцев к щеке было не лаской, а напоминанием. Словно ее уносило бурей, смывало волной, и у нее хватило времени только на краткий жест, означавший: "И все-таки я была рядом с тобой! Я прошла рядом! И что бы ни случилось в грядущем, не забывай меня!" Он машинально одевался, вспоминая о том, что они говорили по поводу Лондона. "Почему в Лондон? -- спросил он у нее, и она ответила: -- Ты отлично знаешь, почему в Лондон". То был внятный намек на сообщение об отъезде из его последнего письма. Это "ты отлично знаешь" значило: ты знаешь о письме. Но это письмо, которое она только что достала из ящика, не могло быть известно никому, кроме отправителя и ее самой. Иначе говоря, Шанталь сорвала маску с бедного Сирано и дала ему понять: ты сам пригласил меня в Лондон, вот я и приняла приглашение. Но если она догадалась (господи боже, как же ей удалось догадаться), что он и есть сочинитель этих писем, почему она обошлась с ним так плохо? Почему она так жестока? Если она догадалась обо всем, почему бы ей не догадаться и о причинах этого обмана? В чем она его подозревает? И за всего этими вопросами маячила уверенность: он ее не понимает. Впрочем, она уж тем более ничего не поняла. Их мысли разошлись в разные стороны, и теперь ему казалось, что они больше никогда не сойдутся. Терзавшая его боль и не думала униматься, она только бередила душевную рану, побуждала выставлять ее напоказ, как выставляют пережитую обиду. Ему не хватало терпения дождаться возвращения Шанталь, чтобы объяснить ей причины недоразумения. В душе он понимал, что это было бы единственно разумной линией поведения, но боль не желает слушать доводов разума, у нее свой собственный разум, который никак не назовешь разумным. И его неразумному разуму хотелось, чтобы по приезде Шанталь обнаружила квартиру пустой, без него, такой, какой, по ее словам, желала ее видеть она сама, -- чтобы жить там одной и не подвергаться никакому шпионажу. Он сунул в карман несколько банкнот, все свое состояние, и чуть помедлил, раздумывая, брать ли с собой ключи. В конце концов оставил их на полочке у двери. Увидев их, она сообразит, что он больше не вернется. Лишь пара-тройка пиджаков и рубашек в платяном шкафу да несколько книг на стеллажах останутся здесь на память о нем. Он вышел, совершенно не представляя, что же ему теперь делать. Главное -- бросить эту квартиру, которую он больше не может называтъ своей. Бросить -- а уж потом решать, куда двигаться дальше. Только оказавшись на улице, он заставит себя подумать об этом. Но внизу его охватило странное ощущение -- он словно бы очутился вне реальности. Пришлось остановиться посреди тротуара, чтобы найти в себе силы поразмыслить. Куда же податься? Мысли были совершенно бессвязные: Перигор, где живет часть его крестьянского семейства, -- там он всегда мог рассчитывать на радушную встречу; какая-нибудь дешевенькая гостиничка в Париже. Пока он размышлял, рядом, у красного огня светофора, остановилось такси. Он поднял руку. 40 Никакое такси, разумеется, не ждало Шанталь на улице, и у нее не было ни малейшего понятия, куда идти дальше. Ее решение было чистейшей импровизацией, вызванной потрясением, которое она была не в силах перебороть. Сейчас ей хотелось только одного: не видеть Жана-Марка хотя бы сутки. Она подумала о гостиничном номере здесь, в Париже, но эта идея тут же показалась ей идиотской: что она будет делать целый день? Гулять по улицам, дышать бензинной гарью? Торчать в номере? Там тоже заняться нечем. Потом ей пришло в голову взять машину и поехать за город, все равно куда, подыскать там спокойное местечко, пожить денек-другой. Но куда? Сама не зная как, она оказалась рядом с автобусной остановкой. Нужно бы сесть в первый попавшийся и доехать до самого конца. Подошел автобус, его маршрут лежал через Северный вокзал. Как раз оттуда идут поезда на Лондон. Она чувствовала, что ее влечет стечение обстоятельств, и старалась внушить себе, что к ней пришла на подмогу какая-то добрая фея. Лондон: она объявила Жану-Марку, что едет туда лишь для того, чтобы он знал, что разоблачен. Сейчас ей в голову пришла другая мысль: возможно, Жан-Марк принял это заявление всерьез; в таком случае не исключено, что он будет искать ее на вокзале. К этой мысли тотчас пристроилась другая, куда более тихая, еле слышная, будто песенка крохотной пичужки: если Жан-Марк объявится там, всему этому забавному недоразумению придет конец. Мысль была словно ласка, но ласка оказалась слишком мимолетной, потому что сразу же вслед за тем она снова настроила себя против него и отринула все идеи о примирении. Но куда же ей все-таки деться и что делать? А что, если и вправду махнуть в Лондон? Позволить своей лжи материализоваться? Она вспомнила, что в записной книжке у нее до сих пор сохранился адрес Британика. Британик: а сколько ему может быть лет? Ей было ясно, что встреча с ним маловероятна. Что с того? Тем лучше. Она приедет в Лондон, прогуляется, снимет номер в гостинице, а завтра вернется в Париж. Потом эта мысль разонравилась ей: уходя из дому, она рассчитывала вновь обрести независимость, а на самом деле позволяет манипулировать собой какой-то неведомой и бесконтрольной силе. Решение отправиться в Лондон, подсказанное кучей нелепых случайностей, показалось ей теперь чистым безумием. Благоразумно ли думать, что этот заговор совпадений работает на нее? С какой стати считать его вмешательством доброй феи? А что, если это фея злая, вознамерившаяся ее погубить? И Шанталь дала себе обещание: когда автобус остановится у Северного вокзала, она не двинется с места; она поедет дальше. Но когда автобус и впрямь остановился, она с удивлением обнаружила, что выходит из него. И, как заколдованная, направляется к зданию вокзала. Оказавшись в необъятном помещении, она увидела мраморную лестницу, ведущую вверх, в зал ожидания для пассажиров, едущих в Лондон. Она захотела посмотреть расписание, но не успела этого сделать, так как услышала свое имя, сопровождаемое взрывом хохота. Остановилась -- и заметила своих сотрудников, столпившихся на лестнице. Когда они поняли, что она их засекла, хохот стал еще громче. Они вели себя как школьники, которы