ицине, он пошел на поводу не у какого-то тайного влечения, а у бескорыстного идеализма, медицина казалась ему единственным занятием, безусловно приносящим пользу людям, а к тому же технический прогресс в этой области был чреват лишь минимумом отрицательных последствий. Разочарование не заставило себя ждать, когда на втором курсе пришлось проводить немало времени в анатомичке: там ему суждено было испытать шок, от которого он так и не оправился: он оказался не способен заглянуть в лицо смерти; чуть позже до него дошло, что истина была еще страшнее: он оказался не способен взглянуть на тело, на его роковое, безответственное несовершенство; на часовой механизм разложения, неумолимо властвующий над ним; на его кровь, его внутренности, его страдания. Когда он говорил Ф. о своем отвращении к мигающему веку, ему исполнилось, должно быть, лет шестнадцать. А когда он решил изучать медицину, стукнуло, наверное, девятнадцать; уже успев подписать договор забвения, он не помнил о том, что сказал другу три года назад. Тем хуже для него. Это воспоминание могло бы послужить ему предостережением. Могло бы подсказать, что его выбор в пользу медицины был чисто теоретическим, что он остановился на нем, не имея ни малейшего понятия о себе самом. 23 Шанталь исподтишка, но внимательно оглядывалась вокруг, стараясь высмотреть своего корреспондента. На углу их улицы приткнулось бистро: идеальное местечко для того, кто решил бы ее выслеживать; оттуда просматривается подъезд ее дома, две улицы, по которым она ходит каждый день, и остановка ее автобуса. Она вошла, присела за столик и принялась разглядывать клиентов. Заметила у стойки молодого человека: увидев, как она вошла, он тут же отвел взгляд в сторону. Это был завсегдатай бистро, она знала его в лицо. Даже вспомнила, что прежде их взгляды не раз встречались, не мешало ему неизменно делать вид, будто он не замечает ее. А однажды она указала на него своей соседке. "Да это же мсье Дюбарро!" -- воскликнула та. -- "Дюбарро или дю Барро?" Это соседке было неизвестно. "А как его зовут? Вы знаете?" Нет, этого соседка тоже не знала. "Дю Барро" -- это было в самый раз. Во всяком случае, ее обожателя звали не Сириль-Дидье и не Серж-Давид, поскольку "Д" оказалось частицей "дю". Имя у него могло быть только одно. Сириль дю Барро. Или Серж. Она тут же вообразила себе разорившуюся аристократическую семью из провинции. Семейство, смехотворно гордящееся своей частицей "дю". Представила себе этого Сержа дю Барро у стойки, выставляющего напоказ свое безразличие, и тут же подумала, что эта частица ему идет, вполне соответствует его облику пресыщенного аристократа. Несколько дней спустя, когда она шла по улице вместе с Жаном-Марком, этот самый дю Барро попался им навстречу. На ней было ожерелье из розоватых жемчугов, подарок Жана-Марка. Находя это украшение слишком уж броским, она носила его редко. Да и то лишь потому, что дю Барро в своем письме сказал о жемчужинах: "Чудо как хороши!" Он должен был подумать (и, впрочем, не без основания!), что она надела их ради него, для него. Он мельком взглянул на нее, она тоже бросила взгляд в его сторону и, вспомнив о жемчугах, покраснела. Покраснела до кончиков ногтей, будучи уверенной, что он это заметил. Они разминулись, он был уже далеко от них, и только тогда Жан-Марк сделал удивленные глаза: -- Ты так покраснела! С чего бы это? Что случилось? Она тоже была удивлена: с чего бы это ей краснеть? Устыдилась того, что уделяет слишком уж большое внимание этому человеку? Да ведь это и вниманием нельзя назвать -- пустячное любопытство. Господи, почему это она в последнее время так часто и так легко краснеет -- словно девчонка какая-нибудь? Девчонкой она и в самом деле часто краснела; она находилась в начале пути, по завершении которого должна была превратиться в женщину; ее собственное тело казалось ей чем-то обременительным, стесняющим, вызывающим стыд. Повзрослев, она отучилась краснеть, даже и думать забыла об этом. Потом наплывы румянца возвестили ей о конце пути, и она снова начала стесняться своего тела. Стыдливость проснулась в ней снова, и она снова научилась краснеть. 24 Письма продолжали приходить одно за другим, и ей становилось все труднее и труднее оставлять их без внимания. Они были умны, благопристойны, без капли насмешки, без тени назойливости. Ее корреспондент ничего не хотел, ни о чем не просил, ни на чем не настаивал. Ему хватало ума (или хитрости) не выставлять напоказ собственную персону, свою жизнь, свои чувства и желания. Это был настоящий соглядатай; он писал не о себе, а только о ней. В его письмах звучали нотки восхищения, а не обольщения. А если обольщение и было их подспудной целью, то путь к ней казался очень долгим. Впрочем, последнее из посланий было чуть более смелым: "Я на целых три дня потерял Вас из виду. А когда увидел снова, был восхищен Вашей походкой -- такой легкой, словно бы устремленной ввысь. Вы были похожи на пламя, которое может существовать лишь в порыве и танце. Вы не шли, а парили в окружении языков пламени, пламени веселого, вакхического, опьяняющего, неистового. Мысленно я окутываю Ваше нагое тело мантией, сотканной из языков пламени. Я облачаю Ваше белое тело в кардинальскую мантию карминного цвета. И в этом облачении провожаю Вас в красную опочивальню, на красное ложе, -- Вас, мой аленький цветочек, моя прекраснейшая красная кардиналия!" Несколько дней спустя она купила себе красную ночную рубашку. Вернулась домой и принялась охорашиваться перед зеркалом. Поворачивалась так и этак, слегка приподнимала подол: нет, никогда не выглядела она такой стройной, никогда ее кожа не сияла такой белизной! Вернулся Жан-Марк. Застыл от изумления, видя, как она, в красной рубашке бесподобного покроя, кокетливой и соблазнительной походкой подкралась к нему, увернулась от его объятий, снова подошла и опять отпрянула. Не устояв против этой соблазнительной игры, он начинает гоняться за ней по всей квартире. Перед глазами у него тут же вспыхивает сценка незапамятных времен: женщина, преследуемая мужчиной; было от чего потерять голову. Она обегает большой круглый стол, в свою очередь опьяненная мыслью о женщине, которая убегает от распаленного страстью мужчин, потом ищет спасения на постели, задирает до подбородка свою красную рубашку. В этот день он любит ее с новой и негаданной силой, и внезапно ей начинает казаться, что в спальне есть кто-то еще, и он следит за ними с неослабным вниманием, она видит его лицо, лицо Шарля дю Барро -- ведь это он нарядил ее в красную рубашку, навязал ей эту любовную игру, и, представляя его себе, она стонет от наслаждения. Потом они лежат рядом, еле переводя дыхание, но ее продолжает будоражить образ того, кто следит за нею изо дня в день; она лепечет на ухо Жану-Марку бессвязные слова о карминной мантии, которую она набросила прямо на голое тело, чтобы вот так, в образе прекраснейшей красной кардиналии, прошествовать по церкви, битком набитой прихожанами. Тут Жан-Марк снова обнимает ее и, влекомый волнами ее неумолчных фантазий, возобновляет любовную схватку. Наконец все успокаивается; перед глазами у нее остается только смятая их телами красная рубашка в уголке кровати. Перед ее полузакрытыми глазами это красное пятно превращается в клумбу розария, она вдыхает хрупкий полузабытый аромат, аромат розы, стремящийся обнять всех мужчин на свете. 25 На следующий день, в субботу утром, она открывает окно и видит за ним восхитительную небесную голубизну. Чувствуя себя счастливой и оживленной, она ни с того ни с сего спрашивает Жана-Марка, который уже собрался уходить: -- Интересно, что сейчас поделывает мой бедный Британик? -- Странный вопрос! -- Он все такой же похотливый? Да и жив ли он еще? -- Почему ты о нем вспомнила? -- Сама не знаю. Просто так. Жан-Марк отправился по своим делам, она осталась одна. Заглянула в ванную, потом подошла к платяному шкафу, ей хотелось сегодня выглядеть особенно привлекательной. Окинула взглядом полки -- и тут ее внимание привлекла какая-то мелочь. Поверх стопки белья лежала ее аккуратно сложенная косынка, а ведь она отлично помнила, что бросила ее кое-как. Кто же это взялся наводить порядок в ее гардеробе? Приходящая домашняя работница появляется раз в неделю и никогда не заглядывает в ее шкафы. Шанталь подивилась собственной наблюдательности и подумала, что этому качеству она обязана летним отпускам, проведенным на даче у бывшей золовки: хороший был урок! Там она постоянно чувствовала себя под надзором и быстро приучилась запоминать, что, куда и как положено из ее вещей, примечать малейшую перемену в их раскладке, произведенную посторонней рукой. Радуясь тому, что это прошлое уже никогда не вернется, она с довольным видом посмотрела на себя в зеркало и вышла. Отперла внизу почтовый ящик, где ее поджидало новое письмо. Сунула его в сумочку и задумалась над тем, где бы его прочесть. Неподалеку был маленький скверик, где она и уселась под необъятной липовой кроной, уже тронутой осенней желтизной и пронизанной горячим солнцем. "...Ваши цокающие по тротуару каблучки навели меня на мысль о еще не пройденных мною дорогах -- они расходятся во все стороны, как древесные ветви. Вы пробудили во мне мои юношеские грезы: я представлял себе мою будущую жизнь чем-то вроде дерева. В ту пору я называл его древом возможностей. Жизнь представляется такой совсем недолго. Потом она рисуется тебе дорогой, с которой не свернешь ни вправо, ни влево, или туннелем, из которого ни за что не выберешься. И однако прежний образ дерева остается в нас подобием неизгладимой мечты. Вы напомнили мне это древо, и мне хотелось бы взамен подарить Вам его образ, дать Вам вслушаться в его чарующий шелест". Она подняла голову. Там, в вышине, подобно золотому потолку, украшенному птицами, простиралась липовая крона. Ни дать ни взять -- крона того древа, о котором говорилось в письме. Это метафорическое древо сплеталось в ее сознании с ее давней метафорой розы. Пора, однако, и домой. В знак прощания она еще раз взглянула ввысь и пошла прочь. Сказать по правде, мифологическая роза ее девичества не послужила поводом для сколько-нибудь серьезных приключений; ей, в сущности, и не вспомнить теперь ни о чем конкретном, кроме, пожалуй, забавного случая с одним англичанином куда старше ее самой, который лет двенадцать назад, заглянув к ней в агентство, добрых полчаса пытался за нею ухаживать. Гораздо позднее она узнала, что он слыл страшным бабником и блудодеем. Их встреча осталась без последствий, если не считать, что она стала предметом шуточек со стороны Жана-Марка (он-то и окрестил этого англичанина Британиком) да прояснила для Шанталь значение нескольких слов, которые до тех пор были ей безразличны: слово "блудодей", например, а также слово "Англия" -- в противоположность общепринятому мнению, оно стало звучать для нее как синоним плотских утех и порока. Пока она шла обратно, в ее ушах не смолкал птичий щебет среди ветвей липы, а перед глазами маячил старый порочный англичанин; отуманенная этими образами, она шагала, никуда не торопясь, и сама не заметила, как оказалась на своей улице; в полусотне метров от нее из бистро на тротуар вынесли столики, за одним из которых устроился ее молодой корреспондент, один, без книги, без газеты, он сидел в компании большой бутыли красного вина и глядел в пустоту с выражением блаженной лени на лице -- точно такой же, какую испытывала Шанталь. Сердце ее заколотилось. Как все это дьявольски ловко подстроено! Откуда он мог знать, что повстречает ее тотчас после того, как она прочтет его письмо? Сама не своя от волнения, словно она шагала в красной мантии, наброшенной прямо на голое тело, она подходила все ближе и ближе к соглядатаю интимнейших подробностей ее жизни. Их разделяет всего несколько шагов, она ждет мига, когда он ее окликнет. Как ей следует в таком случае поступить? Вот уж не чаяла она подобной встречи! Не броситься же ей бежать, словно какой-нибудь оробевшей девчонке? Она замедляет шаг, она старается не смотреть в его сторону (господи боже, она и впрямь ведет себя как настоящая девчонка, уж не значит ли это, что она так постарела?), но -- странное дело, -- сидя перед своей бутылью, он все с тем же божественным безразличием продолжает смотреть в пустоту, словно бы вовсе ее не замечая. Она уже далеко, она держит путь к дому. Неужели у дю Барро не хватило смелости к ней обратиться? Или он сумел пересилить себя? Да нет же, нет. Его безразличие было таким искренним, что у Шанталь не остается больше никаких сомнений: она обманулась, она глупейшим образом обманулась. 26 Вечером она вместе с Жаном-Марком пошла в ресторан. Парочка за соседним столиком была погружена в бесконечное молчание. Хранить молчание на виду у всех -- дело нелегкое. Куда эти двое должны были девать глаза? Набрав воды в рот, смотреть друг на друга -- что может быть комичнее? Пялиться в потолок? Это придало бы их игре в молчанку еще более показной характер. Коситься на соседние столики? В таком случае они рисковали бы напороться на удивленные взгляды, это было бы хуже всего. -- Послушай, -- сказал Жан-Марк, обращаясь к Шанталь, -- это вовсе не значит, что они друг друга ненавидят. Или что взаимное безразличие заменило им любовь. Мы не вправе мерить степень обоюдной любви двух людей по количеству слов, которыми они обмениваются. Просто-напросто у них сейчас пусто в голове. А может быть, они не решаются беседовать из деликатности, зная, что им нечего сказать. В этом смысле их можно считать полной противоположностью моей тетки из Перигора. Когда нам с ней приходится встречаться, она тараторит без умолку. Я попытался понять методику ее словоохотливости. Она как бы дублирует словами все, что видит, и все, что делает. Как она проснулась поутру, как вместо завтрака ограничилась чашкой черного кофе, как ее муженек отправился потом на прогулку -- на прогулку, Жан-Марк, ты только представь себе, -- как он вернулся и приклеился к телеку, представь! И совсем осоловел, а потом, притомившись у экрана, принялся листать какую-то книжонку. Вот таким-то образом -- это ее подлинные слова -- он и проводит время... Ты знаешь, Шанталь, мне очень нравятся такие простецкие, ничего не значащие фразы -- в них словно выражается какая-то тайна. "Вот таким-то образом он и проводит время" -- да это же не фраза, а некая сакральная формула! Их основная проблема -- это время, время должно проходить, проходить само собой, без малейших усилий с их стороны, чтобы им не нужно было, как усталым пешеходам, шагать по нему на своих на двоих, вот потому-то она и болтает без умолку, ведь слова, которые она выпаливает, заставляют время потихоньку пошевеливаться, а когда ей случается набрать воды в рот, время останавливается, выступает из тьмы -- огромное, тяжкое, наводящее жуть на мою беднягу тетушку, и она, сама не своя от страха, спешит найти хоть кого-нибудь, кому она могла бы рассказать, что у ее дочери настоящая морока с сыном, у которого начался понос, да, Жан-Марк, понос, жуткий понос, и ей пришлось обратиться к врачу, ты его не знаешь, он живет недалеко от нас, а мы его знаем давным-давно, да, представь себе, Жан-Марк, давным-давно, он и меня пользовал в ту зиму, когда я подхватила грипп, ты помнишь, Жан-Марк, лихорадка у меня было просто страшная... Шанталь не смогла сдержать улыбки, а Жан-Марк принялся рассказывать другую историю: -- В ту пору мне едва стукнуло четырнадцать лет, и мой дедушка -- не столяр, а другой -- лежал при смерти. Уже который день у него изо рта исходил всего один звук, ни на что не похожий, даже на стон, потому что он не мучился, но и сходства с каким-то словом тоже нельзя было уловить, и не оттого, что он утратил дар речи, а просто потому, что ему нечего было сказать, не о чем сообщить, и никаких конкретных просьб у него не было, да и не с кем ему было разглагольствовать, он никем больше не интересовался, он остался наедине со своим непонятным звуком, одним-единственным звуком, похожим на бесконечное "а-а-а-а", прерывавшимся лишь тогда, когда деду нужно было вздохнуть. Я смотрел на него как завороженный, и никогда мне этого зрелища не забыть, потому что, каким бы мальцом я в ту пору ни был, мне все-таки было понятно: вот жизнь, как таковая, столкнулась со временем, как таковым; и еще я понимал, что это столкновение называется скукой. Скука моего дедушки выражалась этим звуком, этим бесконечным "а-а-а-а", потому что без этого "а-а-а-а" время давно раздавило бы его, и не было у дедушки другого оружия для борьбы со временем, кроме этого жалкого "а-а-а-а", которое все не кончалось и не кончалось. -- Ты хочешь сказать, что он умирал и скучал? -- Именно это я и хочу сказать. Они говорили о смерти, о скуке, они пили бордо, они смеялись, они шутили, они были счастливы. Потом Жан-Марк вернулся к своей мысли: -- Я сказал бы, что количество скуки -- если только скука поддается измерению -- теперь куда больше, чем прежде. Потому что прежние ремесла, по крайней мере в большинстве своем, были немыслимы без сердечной к ним привязанности: крестьяне любили свою землю, мой дедушка был волшебником по части добротных столов, сапожники знали назубок ноги своих односельчан; прибавь сюда же лесников и садовников; полагаю даже, что солдаты истребляли один другого не без сердечной страсти. Смысл жизни тогда был не отвлеченной проблемой, он вполне естественно воплощался в них самих, в их мастерских, в их пашнях. Каждое ремесло взращивало соответствующий ему образ мыслей, образ жизни. Врач думал не так, как крестьянин, поведение военного отличалось от поведения учителя. Теперь же нас всех равняет, всех стрижет под одну гребенку наше общее безразличие к нашей работе. В конце концов это безразличие и стало нашей страстью. Единственной всеобщей страстью нашего времени. -- И однако, скажи-ка мне, -- прервала его Шанталь, -- когда ты был инструктором по лыжному спорту, когда ты кропал статейки по дизайну, а потом о медицине или делал эскизы мебели... -- ...да, именно это мне больше всего нравилось, но никакого толку из всего этого не выходило... -- ...или когда ты сидел без работы и ровным счетом ничего не делал, ты ведь тоже должен был скучать! -- Все изменилось с тех пор, как мы с тобой познакомились. Не потому, что мои мелкие работенки стали меня больше увлекать. А потому, что я научился превращать все, что вокруг меня происходит, в темы наших разговоров. -- Можно было бы поговорить и о чем-нибудь еще! -- Два любящих существа, предоставленные самим себе, оторванные от мира, -- это, конечно, дело хорошее. Но чем могут питаться их разговоры с глазу на глаз? Как бы пошловат ни был мир, им без него не обойтись, если они хотят поддерживать беседу. -- Вполне могли бы и помолчать. -- Как эта вот парочка за столом напротив? -- усмехнулся Жан-Марк. -- Ну уж нет, никакая любовь не переживет игры в молчанку. 27 Гарсон склонился над их столиком, расставляя десерт. Жан-Марк ухватился за другую тему: -- Ты знаешь того нищего, что время от времени появляется у нас на улице? -- Нет. -- Да как же нет, ты его наверняка встречала. Тип лет сорока с ухватками чиновника или школьного учителя, который дошел до ручки и теперь выклянчивает у прохожих гроши. Ты его не видела? -- Нет. -- Да как же нет! Он всегда торчит под платаном, единственным, что остался у нас на улице. Крону видно прямо из нашего окна. Образ платана тут же напомнил ей об этом попрошайке: -- Ах да! Видела, видела! -- Мне страшно хотелось к нему обратиться, завязать разговор, но знала бы ты, как это трудно. Шанталь не расслышала последних слов Жана-Марка: перед ее мысленным взором стоял нищий. Человек под деревом. Безликий человек, чья сдержанность прямо-таки бросается в глаза. Всегда безукоризненно одетый, так что прохожие с трудом догадываются, что он побирается. Несколько месяцев назад он обратился и к ней и очень вежливо попросил милостыню. Жан-Марк тем временем продолжал: -- Это трудно, потому что он, должно быть, недоверчив. Он не понял бы, с какой стати я решил с ним заговорить. Из любопытства? Ничего хорошего оно ему не сулит. Из жалости? Это унизительно. Чтобы предложить ему что-нибудь? Но что, собственно, я могу ему предложить? Я попытался влезть в его шкуру, чтобы понять, что он может ждать от других. Но так ничего и не понял. Она снова представила себе этого нищего под его излюбленным деревом, и это дерево тут же, в мгновение ока, подсказало ей, что автор писем -- это он. Он выдал себя своей метафорой дерева -- он, человек под деревом, исполненный образом своего дерева. Ее мысли мгновенно выстроились в цепочку: никто, кроме него, человека без занятий, у которого уйма свободного времени, не может незаметно сунуть письмо к ней в ящик, никто, кроме него, укрытого своей униженностью, не может, оставаясь незамеченным, следить за ее повседневной жизнью. А Жан-Марк продолжал: -- Я мог бы ему сказать вот что: помогите мне привести в порядок мой погреб. Он отказался бы -- не по лености, а потому, что у него нет рабочей одежды, а тот костюм, что на нем, он должен беречь. И все-таки мне страшно бы хотелось с ним поговорить. Ведь это мой alter ego! Не слушая Жана-Марка, Шанталь спросила: -- А что за интимная жизнь у него может быть? -- Интимная жизнь? -- расхохотался Жан-Марк. -- Да никакой, ровным счетом никакой! Одни мечтания! "Мечтания", -- повторила про себя Шанталь. Стало быть, она -- всего лишь мечтание какого-то горемыки. Но почему он выбрал для своих мечтаний ее, именно ее? А Жан-Марк продолжал гнуть свое: -- Как-то раз мне захотелось ему сказать: а не выпить ли вам со мной чашечку кофе? Ведь вы мой alter ego. Вам выпала такая судьба, от какой я сам отвертелся только по случайности. -- Не городи глупостей, -- сказала Шанталь. -- Никогда тебе такая судьба не угрожала. -- Мне не забыть время, когда я бросил медицинский факультет и понял, что все поезда ушли. -- Да, я знаю, знаю, -- подтвердила Шанталь, у которой эта история навязла в зубах, -- но как можно сравнивать твою мелкую неудачу с настоящими напастями этого человека, который ждет, чтобы кто-нибудь швырнул ему монетку в ладонь? -- Отказаться от продолжения занятий -- это, конечно, просто неудача, но я-то ведь заодно отрекся и от всех своих амбиций. Я внезапно стал человеком без амбиций. А растеряв свои амбиции, тут же очутился на задворках мира. Хуже того: мне именно там и хотелось находиться. Тем более что никакая нищета мне не угрожала. Но если у тебя нет амбиций, если ты не горишь желанием преуспеть, добиться признания, тебе ничего не остается, кроме как устроиться на краю пропасти. Там-то я и устроился, и, надо сказать, со всеми удобствами. И плевать мне было на то, что устроился я не где-нибудь, а на краю пропасти. Стало быть, можно безо всякого преувеличения сказать, что я нахожусь на стороне какого-то нищеброда, а не на стороне владельца этого роскошного ресторана, где мне так приятно сидеть. "Итак, я стала эротическим кумиром попрошайки, -- сказала себе Шанталь. -- Честь поистине шутовская. -- И тут же поправила себя: -- А почему это желания нищего менее достойны уважения, чем прихоти какого-нибудь дельца? Будучи несбыточными, эти желания обладают одним неоценимым достоинством: они свободны и искренни". Вслед за тем в голову ей пришла другая мысль: "В тот день, когда, вырядившись в красную рубашку, она играла в постельные игры с Жаном-Марком, тот, третий, кто следил за ними, кто присутствовал при этих играх, был не молодой человек из бистро, а этот самый нищий! Ведь это он набросил ей на плечи красную мантию, ведь это он превратил ее в порочную кардиналию!" На мгновенье эта мысль показалась ей стеснительной и тягостной, но ее чувство юмора быстро взяло верх, и в глубине души она беззвучно рассмеялась. Она представила себе этого бесконечно застенчивого типа в трогательном галстуке: он стоит у стены их спальни с протянутой рукой, смотря неотрывным и порочным взглядом на то, что они выделывают прямо перед ним. Она представила себе, как, отыграв любовную сцену, голышом и вся в поту, она поднимается с постели, берет со стола свою сумочку, выуживает из нее монетку и кладет ее в протянутую ладонь. И уж тут-то ей еле удалось удержаться от настоящего хохота. 28 Жан-Марк смотрел на Шанталь, на ее лицо, внезапно озарившееся потаенным весельем. Он не горел желанием узнать у нее о причине этого веселья, он был доволен и тем, что просто-напросто смотрит на нее. Пока она предавалась своим потешным фантазиям, он думал о том, что Шанталь -- его единственная живая связь с миром. Что ему там говорят о заключенных, гонимых, изголодавшихся? Их несчастья могут тронуть его лично глубоко и болезненно лишь тогда, когда он вообразит Шанталь на их месте. Что ему там твердят о женщинах, изнасилованных во время гражданской войны? Он видит в них Шанталь, изнасилованную Шанталь. Только она, и она одна, может избавить его от равнодушия. Только посредством ее он способен сострадать. Ему хотелось бы сказать Шанталь обо всем этом, но он стыдился патетики. Тем более что в голову ему тут же пришла другая мысль, полностью противоположная первой: что будет, если он потеряет это единственное существо, связывающее его со всем родом человеческим? Он думал не о ее смерти, а о чем-то ином, куда более тонком, неуловимом; последнее время это наваждение просто не давало ему покоя. Что, если однажды он не узнает ее; что, если однажды он убедится, что Шанталь -- это вовсе не та Шанталь, с которой он прожил столько лет, а та женщина с пляжа, которую он за нее принял; что, если однажды та достоверность, которой была для него Шанталь, окажется иллюзорной, и она станет для него такой же безразличной, как и все остальные? Она тронула его за руку: -- Что это с тобой? Ты снова нос повесил. Уже который день не в своей тарелке. Что случилось? -- Ничего, ровным счетом ничего. -- Нет, что-то случилось. Скажи, что тебя беспокоит в данную минуту? -- Я представил себе, что ты -- это вовсе не ты. -- Как это? -- Что ты совсем не такая, как мне представляется. Что я обманулся в твоей подлинности. -- Ровным счетом ничего не понимаю. Он видел стопку лифчиков. Жалкий бугорок лифчиков. Этот смешной бугорок. Но из этого морока тотчас просквозило реальное лицо Шанталь, сидящей напротив. Он ощущал на своей руке тепло ее ладони, и оно мгновенно избавило его от впечатления, будто перед ним какая-то чужачка или предательница. Он улыбнулся: -- Забудь обо всем этом. Считай, что я ничего не говорил. 29 Вжавшийся в стену спальни, где они занимались любовью, с протянутой рукой, с глазами, жадно пожирающими их нагие тела, -- таким он представился ей за ужином в ресторане. А теперь он стоял, прислонившись к дереву, и робко протягивал руку к прохожим. Сначала она хотела проскользнуть мимо, притворившись, будто не замечает его, потом намеренно, решительно, томимая смутным желанием прояснить запутанную ситуацию, остановилась прямо перед ним. Не поднимая глаз, он твердил заученную фразу: -- Помогите чем можете. Она оглядела его: обескураживающе опрятный, при галстуке, седоватые волосы зачесаны на затылок. Красив ли он, непригляден ли? Понятия красоты и неприглядности на таких, как он, не распространяются. Ей хотелось сказать ему что-нибудь, но она никак не могла сообразить, что же именно. Замешательство лишило ее дара речи, и она просто-напросто открыла сумочку, поискала мелочь, но кроме нескольких сантимов ничего не нашла. А он все стоял, словно врос в землю, недвижимый, с протянутой к ней ужасной ладонью, и его неподвижность еще увеличивала гнет молчания. Сказать ему теперь "простите, больше у меня ничего нет" показалось ей невозможным, и она стала искать банкноту, но обнаружила только билет в двести франков; такая несуразно большая для милостыни сумма заставила ее залиться краской: можно было подумать, что она тратит ее на содержание воображаемого любовника или переплачивает ему за еще не присланные любовные письма. Когда вместо холодной медяшки нищий ощутил в своей ладони банкноту, он поднял голову, и она увидела его глаза -- в них застыло страшное удивление. Это был взгляд насмерть перепуганного человека, и она, чувствуя себя крайне неловко, поспешила удалиться. Подавая ему банковский билет, она все еще продолжала думать, что дает его своему обожателю. И только отойдя от него на порядочное расстояние, обрела способность мыслить хоть чуточку более здраво: в его глазах не было ни проблеска сообщничества, ни малейшего немого намека на некую совместно хранимую тайну; ничего, кроме искреннего и безграничного удивления; удивления перепуганного бедняка. И тут-то ей стало ясно: считать этого человека автором писем -- верх абПодавая ему банковский билет, она все еще продолжала думать, что дает его своему обожателю. И только отойдя от него на порядочное расстояние, обрела способность мыслить хоть чуточку более здраво: в его глазах не было ни проблеска сообщничества, ни малейшего немого намека на некую совместно хранимую тайну; ничего, кроме искреннего и безграничного удивления; удивления перепуганного бедняка. И тут-то ей стало ясно: считать этого человека автором писем -- верх абсурда. Злость на себя самое ударила ей в голову. С какой стати она уделяет столько внимания всей этой чепухе? С какой стати она влипла в эту авантюру, затеянную каким-то скучающим бездельником? Мысль о стопке писем, спрятанной под лифчиками, внезапно показалась ей невыносимой. Она представила себе соглядатая, исподтишка подсматривающего за всем, что она делает, но знать не знающего, о чем она думает. Увиденное дает ему основания считать ее особой, пошлейшим образом помешанной на мужчинах, более того -- особой романтичной и глупой, способной хранить как святыню каждую любовную записку. Не в силах более выносить насмешливый взгляд незримого соглядатая, она, едва переступив порог дома, бросается к бельевому шкафу. Всматривается в стопку лифчиков -- и в глаза ей бросается какая-то несуразность. Ах да, она заметила ее еще вчера: головной платок сложен совсем не так, как она сама обычно его складывает. Она была так взволнована, что тут же обо всем забыла. Но на сей раз невозможно оставить без внимания след чьей-то чужой руки. Что ж, все яснее ясного! Он прочел письма! Он подсматривает за ней! Шпионит, выслеживает! Ее душит приступ гнева, который она готова излить на всех сразу: на незнакомца, который беспардонно морочит ей голову своими письмами; на себя самое, глупейшим образом прячущую эти письма; на Жана-Марка, который шпионит за ней. Она достает пакет и направляется (в который уже раз!) в отхожее место. Перед тем как изорвать послания в клочья и спустить в унитаз, она напоследок просматривает их -- и почерк, которым они написаны, вдруг кажется ей подозрительным. Вглядывается повнимательней: чернила одни и те же, буквы чересчур крупны и слегка наклонены влево, но в их начертании заметен какой-то разнобой, словно писавшему не всегда удавалось соблюсти одинаковый почерк. Эта особенность кажется ей до такой степени странной, что она и на этот раз не решается порвать письма, а усаживается за стол, чтобы их перечитать. Останавливается на втором, где описано ее посещение химчистки: как это все тогда происходило? С нею был Жан-Марк, он и нес чемодан. Когда они зашли в заведение, она это прекрасно помнит, Жан-Марк рассмешил хозяйку. Ее корреспондент напоминает об этой подробности. Но как он ухитрился услышать этот смех? Он утверждает, что следил за нею с улицы. Но кто мог это сделать так, что сама она не заметила никого? Ни Барро. Ни попрошайку. Это мог сделать лишь тот, с кем она вошла в химчистку. И тогда фразу об "искусственном продолжении Вашей жизни", которую она восприняла как неуклюжий выпад в адрес Жана-Марка, можно считать свидетельством кокетливого нарциссизма самого Жана-Марка. Так оно и есть: он выдал себя своим нарциссизмом, плаксивым нарциссизмом, суть которого проста: как только на твоем пути окажется другой мужчина, я превращусь в бесполезный довесок к твоей жизни. Потом она вспомнила курьезную фразу, произнесенную под конец их ужина в ресторане. Он сказал ей, что, возможно, обманулся в ее подлинности. Что, возможно, она -- это вовсе не она! "Я хожу за Вами по пятам", -- написал он ей в первом письме. Стало быть, он и ходит за нею по пятам, он и есть шпион. Он учиняет ей проверки, ставит на ней эксперименты, чтобы доказать себе, что она вовсе не та, за которую он ее принимает! Пишет ей письма от лица какого-то незнакомца, а потом наблюдает за ее поведением, залезает в ее шкаф, ворошит ее лифчики! Но с какой целью он все это делает? Единственный ответ напрашивается сам собой: он хочет заманить ее в ловушку. Но зачем ее заманивать в ловушку? Чтобы избавиться от нее. От правды не уйдешь: он моложе ее, а она постарела. Сколько бы она ни старалась скрывать свои вспышки жара, она постарела, и от этого никуда не денешься. Он не способен сказать ей в лицо: ты старишься, а я молод. Он слишком мягок для этого, слишком деликатен. Но как только у него появится уверенность, что она ему изменяет, что она способна ему изменить, он бросит ее с той же легкостью, с той же холодностью, с какой вычеркнул из своей жизни своего старого друга Ф. Ее всегда ужасала в нем эта холодность, таящаяся под наигранной веселостью. Теперь ей понятно, что ее ужас был вещим. 30 Он вписал румянец Шанталь как заглавную буквицу в золотую книгу их любви. В первый раз они встретились среди многолюдья, в большом зале за длинным столом, уставленным бокалами с шампанским и тарелочками с поджаренными тостами, паштетами, ветчиной. Дело было в горном отеле, где он числился тогда инструктором по лыжам и в этом качестве был приглашен, по капризу случая и всего-то один-единственный раз, на небольшой коктейль, которым заканчивался каждый рабочий день какой-то там конференции. Ему представили участников, но так наспех и походя, что он не сумел запомнить их имена. Тогда они с Шанталь успели обменяться лишь несколькими словами в присутствии всех остальных. На следующий коктейль Жан-Марк явился безо всякого приглашения, только для того, чтобы увидеть ее еще разок. Заметив его, она покраснела. У нее покраснели не только щеки, но и шея, и то, что не скрывало декольте; она восхитительно залилась краской на глазах у всех присутствующих, покраснела из-за него и для него. Эта краска была ее признанием в любви, эта краска решила все. Минут через тридцать они исхитрились остаться вдвоем в полутьме длинного коридора и, не обменявшись ни единым словом, принялись жадно целоваться. Тот факт, что потом, в течение стольких лет, он больше не видел, как она краснеет, подтверждал исключительность этого румянца, который тогда, в далеком прошлом, горел как рубин, коему не было цены. Потом она как-то раз обмолвилась ему, что на нее уже не оглядываются мужчины. Эти сами по себе пустячные слова обрели особое значение из-за краски, которая залила ее лицо. Он не мог остаться глухим к языку румянца, который был языком их любви и теперь, связанный с произнесенной ею фразой, прямо-таки вопиял о печали увядания. Вот почему он и написал ей, скрывшись под маской незнакомца: "Я хожу за Вами по пятам, Вы красивая, очень красивая". Опустив первое письмо в почтовый ящик, он и не думал посылать ей другие. Он не строил никаких планов, не думал ни о каких последствиях, ему просто-напросто хотелось доставить ей удовольствие, немедленно, без малейшего отлагательства, избавить ее от гнетущего впечатления, будто на нее перестали оглядываться мужчины. Он не пытался предвидеть ее ответные действия. А если бы наперекор всему и попытался это сделать, ему пришлось бы предположить, что она покажет ему письмо, сказав: "Посмотри-ка! Как бы там ни было, мужчины меня еще не забывают!" -- и тогда со всей невинностью влюбленного он дополнил бы восторги незнакомца своими собственными похвалами. Но она письма ему не показала. Без финального аккорда эпизод оставался открытым. Видя, как она день за днем мучается безнадежностью, как ее томят мысли о смерти, он волей-неволей решил продолжать. Сочиняя второе письмо, он твердил себе: я становлюсь Сирано де Бержераком; Сирано: человек, который под маской другого объясняется в любви любимой женщине; который, избавившись от собственного имени, переживает взрыв красноречия, внезапно вырвавшегося на свободу. Именно поэтому он и подписал письмо сигнатурой: С. Д. Б. Это был шифр, понятный лишь ему самому. Тайная отметина его присутствия. С. Д. Б.: Сирано де Бержерак. Превратившись в Сирано, он продолжал разыгрывать его роль. Догадываясь, что она перестала верить в свою неотразимость, он принялся расписывать для нее ее телесные прелести. Ничто не было упущено -- лицо, нос, глаза, шея, ноги, лишь бы только она вновь начала гордиться всем этим. Он с удовольствием отмечал, что теперь она уделяла больше внимания своему туалету, что она повеселела, но его успех имел и неприятную оборотную сторону: прежде она не любила носить ожерелье из розовых жемчужин, даже когда он просил ее об этом; теперь же без колебаний подчинилась чужой воле. Жизнь Сирано немыслима без ревности. В тот день, когда он неожиданно зашел в спальню и увидел Шанталь возле бельевого шкафа, от него не укрылось ее замешательство. Он завел с нею разговор о глазном веке, притворившись, будто ничего не заметил; лишь на следующий день, оставшись дома один, он открыл шкаф и обнаружил под стопкой лифчиков два своих письма. Тут он призадумался и еще раз спросил себя, отчего она их ему не показала; ответ напрашивался сам собой. Если мужчина пишет женщине любовные письма, значит, он готовит почву, чтобы затем попытаться ее соблазнить. И если женщина прячет эти письма, значит, ей подспудно хочется, чтобы ее сегодняшняя скрытность стала залогом завтрашнего приключения. Если она хранит их, значит, готова принять это будущее приключение как настоящую любовь. Он долго простоял перед открытым шкафом, а потом, всякий раз, опустив новое письмо в ящик, не забывал проверять, окажется ли оно на своем месте, под лифчиками. З1 Если бы Шанталь узнала, что Жан-Марк ей изменяет, это укололо бы ее, но не расходилось бы с тем, что она на худой конец могла бы от него ожидать. Совсем другое дело -- этот шпионаж, эти сыскные эксперименты, которые он на ней ставил: они не увязывались с тем, что она о нем знала. Когда они познакомились, он не хотел ничего слышать о ее прошлой жизни. И она тут же примирилась с радикализмом этого отказа. У нее никогда не было от него никаких тайн, она умалчивала лишь о том, чего он сам не захотел бы услышать. И теперь не видела ни малейшей причины, из-за которой он ни с того ни с сего начал бы ее подозревать и следить за нею. Внезапно она вспомнила фразу о карминной кардинальской мантии, от которой у нее голова пошла кругом, и ее охватил стыд: до чего же она оказалась восприимчива к образам, которыми первый встречный может задурить ей голову! Какой смешной она должна была ему показаться! Он загнал ее в клетку, словно какого-то кролика. А потом, тешась недоброй забавой, стал наблюдать за ее реакцией. Но не ошибается ли она? Ведь она уже дважды обманывалась, думая, что уличила с