Хорхе Луис Борхес. Создатель
---------------------------------------------------------------
Jorge Luis Borges, 1960
Из книги "Создатель"
Перевод Б. Дубина
---------------------------------------------------------------
Хорхе Луис Борхес. Леопольдо Лугонесу
Гул площади остается позади, я вхожу в библиотеку. Кожей чувствую
тяжесть книг, безмятежный мир порядка, высушенное, чудом сохраненное время.
Слева и справа, в магическом круге снов наяву, на секунду обрисовываются
лица читателей под кропотливыми лампами, как сказал бы латинизирующий
Мильтон. Вспоминаю, что уже вспоминал здесь однажды эту фигуру, а кроме того
-- другое, ловящее их абрис, выражение из "Календаря", "верблюд безводный",
и, наконец, гекзаметр "Энеиды", взнуздавший и подчинивший себе тот же троп:
Ibant obscuri sola sub nocte per umbram (**)
Размышления обрываются у дверей его кабинета. Вхожу, мы обмениваемся
условными теплыми фразами, и вот я дарю ему эту книгу. Насколько знаю, он
следил за мной не без приязни и порадовался бы, зайди я порадовать его
чем-то сделанным. Этого не случилось, но сейчас он перелистывает томик и
одобрительно пробует на слух ту или иную строку, то ли узнав в ней
собственный голос, то ли различив за ущербным исполнением здравую мысль.
Тут мой сон исчезает, как вода в воде. За стенами -- улица Мехико, а не
прежняя Родригес Пенья, и Лугонес давным-давно, еще в начале тридцать
восьмого, покончил счеты с жизнью. Все это выдумали моя самонадеянность и
тоска. Верно (думаю я), но завтра наступит мой черед, наши времена сольются,
даты затеряются среди символов, и потому я не слишком грешу против истины,
представляя, будто преподнес ему эту книгу, а он ее принял.
Буэнос-Айрес, 9 августа 1960 г.
** Шли незримо они одинокою ночью сквозь тени( лат. ).
Создатель
Он никогда не отвлекался на утехи памяти. Беглые и неуловимые
впечатления скользили, не задевая: киноварь горшечника; небосвод,
отягощенный звездами, они же -- боги; луна, откуда сверзился лев; гладь
мрамора под неспешными чуткими пальцами; вкус кабаньего мяса, которое он
любил рвать белыми и цепкими зубами; разговор двух финикийцев; четкая тень
копья на желтом песке; прикосновение женщины или моря; тягучее вино, чья
терпкость уравновешивала мед, -- разом вытесняли из сердца все остальное.
Ему случалось испытывать страх, как, впрочем и ярость или отвагу, а однажды
он даже первым вскарабкался на вражеский вал. Ненасытный, любопытствующий,
всегда нежданный, повинуясь единственному закону -- удовольствию,
переходящему в безразличие, он скитался по многим землям и видел, по разные
стороны моря, города и дворцы живущих. В толчее рынков и у подножия
теряющихся в небе круч, где вполне могли резвиться сатиры, он слышал
запутанные рассказы, которые принимал как явь -- не доискиваясь, правда они
или выдумка.
Мало-помалу прекрасный мир отдалился: упрямая дымка заволокла линии
руки; ночь погасила звезды; земля стала уходить из-под ног. Все уплывало и
мутилось. Поняв, что ослеп, он разрыдался; стоическое самообладание еще не
изобрели, и Гектор мог без ущерба спасаться бегством. "Больше я не увижу, --
думал он, -- ни неба, дышащего ужасом мифов, ни своего лица, которое
перекроят годы". Дни и ночи сменялись над безутешным телом, но однажды утром
он открыл глаза, увидел (уже не пугаясь) размытые мелочи обихода и
неизвестно почему -- будто узнав мотив или голос -- почувствовал, что все
это уже однажды было, и смотрел вокруг с тем же ужасом, но и с восторгом,
надеждой и удивленьем. И тогда он нырнул в глубины памяти, на миг
приотворившей свои бездны, и выхватил из круговерти забытое воспоминание,
сверкнувшее, как монета под дождем, может быть, потому, что раньше он его
никогда не бередил -- разве что во сне.
Вот что ему припомнилось. Его обозвал один мальчишка, и он примчался
рассказать все отцу. Тот выслушал, будто не слыша или не понимая, и снял со
стены чудесный, налитый мощью бронзовый клинок, о котором мальчик втайне
мечтал. Теперь он держал его в руках и от счастья совсем позабыл
перенесенную обиду, когда зазвучал голос отца: "Пусть знают, что ты уже
мужчина", -- и в этом голосе слышался приказ. Ночь стерла дороги; прижимая
вобравший волшебную силу клинок, он спустился по крутому откосу у дома и
выбежал на берег моря, грезя об Аяксе и Персее и одушевляя соленую темноту
ранами и ударами. Этот привкус далекого мига он и искал; все остальное --
выкрики перед схваткой, неуклюжая возня и путь домой с окровавленным лезвием
-- было неважно.
И еще одно воспоминание -- тоже дышавшее ночью и неотвратимостью
встречи -- пришло следом. В сумрачном подземелье его ждала женщина --
первая, ниспосланная ему богами, а он искал ее по галереям, похожим на
каменные силки, и лестницам, уводящим во тьму. Отчего эти воспоминания вдруг
явились ему теперь и явились без боли -- просто как предвестие нынешнего
дня?
Похолодев, он понял. В непроглядной для его смертных глаз ночи, куда он
сейчас сходил, его тоже ждали любовь и опасность, Арес и Афродита: он уже
угадывал (подступая все ближе) гул славы и гекзаметров, гул схватки за
святилище, которое обороняли люди и не пожелали спасти боги, гул черных
судов, ищущих посреди моря долгожданный остров, гул всех "Одиссей" и
"Илиад", которые он сложит и пустит перекатываться в памяти поколений.
Теперь это знает каждый, а он почувствовал первым и лишь сходя в кромешную
тьму.
Dreamtigers
В детстве я боготворил тигров -- не пятнистых кошек болот Параны или
рукавов Амазонки, а полосатых, азиатских, королевских тигров, сразиться с
которыми может лишь вооруженный, восседая в башенке на спине слона. Я часами
простаивал у клеток зоологического сада; я расценивал объемистые
энциклопедии и книги по естественной истории сообразно великолепию их
тигров. (Я и теперь помню те картинки, а безошибочно представить лицо или
улыбку женщины не могу.) Детство прошло, тигры и страсть постарели, но еще
доживают век в моих сновидениях. В этих глубоководных, перепутанных сетях
мне чаще всего попадаются именно они, и вот как это бывает: уснув, я
развлекаюсь тем или иным сном и вдруг понимаю, что вижу сон. Тогда я думаю:
это же сон, чистая прихоть моей воли, и, раз моя власть безгранична, сейчас
я вызову тигра.
О неискушенность! Снам не под силу создать желанного зверя. Тигр
появляется, но какой? -- или похожий на чучело, или едва стоящий на ногах,
или с грубыми изъянами формы, или невозможных размеров, то тут же скрываясь,
то напоминая скорее собаку или птицу.
Ногти
Днем их нежат ласковые носки, носят подбитые кожаные туфли, но этим
пальцам ног ни до чего нет дела. У них на уме одно: отращивать ногти --
мутноватые и гибкие роговые пластинки, защиту от кого? Грубые, нелюдимые,
каких поискать, ни на секунду не прервут они выделку своего смехотворного
оружия, которое снова и снова урезает неумолимая золингеновская сталь.
Девяносто сумрачных дней в материнской утробе они только и занимались этим
производством. Когда меня отнесут на Реколету, в последний, пепельного
цвета, приют, украшенный искусственными цветами и разными талисманами, они
опять продолжат свой упорный труд, пока их не уймет распад. Их и щетину на
подбородке.
Argumentum Ornithologicum
Закрываю глаза и вижу стайку птиц. Зрелище длится секунду, а то и
меньше; сколько их, я не заметил. Можно их сосчитать или нет? В этой задаче
-- вопрос о бытии Бога. Если Бог есть, сосчитать можно, ведь Ему известно,
сколько птиц я видел. Если Бога нет, сосчитать нельзя, поскольку сделать это
некому. В таком случае допустим, что птиц меньше десяти и больше одной, но
не девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, две. Иными словами,
искомое число -- между десяткой и единицей, но не девятка, восьмерка,
семерка, шестерка, пятерка и т.д. А такое целое число помыслить невозможно:
ergo, Бог есть.
** Орнитологическое доказательство ( лат. ).
Вещие зеркала
Ислам утверждает, что в неизреченный Судный День всякий грешивший
изображением живого воскреснет среди своих созданий, и повелят ему вдохнуть
в них жизнь, и грешник потерпит крах и рухнет с ними вместе в огонь вечной
кары. В детстве я знал этот ужас перед удвоением или умножением вещей;
причиной его были зеркала. Их безотказное и безостановочное действие, охота
за каждым шагом, вся эта космическая пантомима, как только стемнеет, снова
казалась мне чем-то потусторонним. Одна из постоянных моих тогдашних молитв
Богу и ангелу-хранителю -- не увидеть зеркал во сне. Они достаточно пугали
меня наяву. То я боялся, что изображение в них разойдется с явью, то
страшился увидеть свое лицо изувеченным небывалой болезнью. Страхи, как я
узнал потом, оказались не напрасными. История совершенно проста, хотя и не
слишком приятна.
Году в двадцать седьмом я познакомился с одной, всегда грустной,
девушкой: сначала по телефону (в первый раз Хулия была для меня голосом без
имени и лица), потом, вечером, в кафе. У нее были пугающе-большие глаза,
гладкие черные волосы, подобранная фигурка. Деды и прадеды ее воевали на
стороне федералов, а мои -- за унитариев, и эта старинная кровная распря
странно сблизила нас, только крепче связав с родиной. Она с семьей жила в
многоэтажном полуразвалившемся особняке с плоской крышей, среди обид и
безвкусиц честной бедности. Вечерами -- а несколько раз и ночью -- мы
прогуливались по их кварталу, он назывался Бальванера. Шли вдоль
железнодорожной ограды, однажды по Сармьенто добрались до вырубок парка
Столетней годовщины. Между нами не было любви и даже попыток изобразить
любовь; я чувствовал в ней какую-то, совсем не похожую на страсть, силу,
которой побаивался. Ища понимания женщины, ей нередко поверяют настоящие или
выдуманные случаи из детства. Как-то мне пришлось рассказать ей о зеркалах,
вызвав позднее, в тридцать первом, настоящую галлюцинацию. В конце концов я
услышал, что не в своем уме и зеркало у нее в спальне -- вещее: глянувшись,
она увидела в нем вместо своего отражения мое. Тут она задрожала, умолкла и
выдавила, что я колдун и преследую ее по ночам.
Роковая услуга моего лица, одного из многих тогдашних лиц! Эта
тягостная судьба моих отражений тяготит меня и сегодня, но теперь это уже не
важно.
Хорхе Луис Борхес. Из книги "Создатель"
----------------------------------------------------------------------------
Перевод Б. Дубина
OCR Бычков М.Н.
----------------------------------------------------------------------------
Everything And Nothing
{Все и ничто (англ.)}
Сам по себе он был никто; за лицом (не схожим с другими даже на
скверных портретах эпохи) и несчетными, призрачными, бессвязными словами
крылся лишь холод, сон снящийся никому. Сначала ему казалось, будто все
другие такие же, но замешательство приятеля, с которым он попробовал
заговорить об этой пустоте, убедило его в ошибке и раз и навсегда заставило
уяснить себе, что нельзя отличаться от прочих. Он думал найти исцеление в
книгах, для чего - по свидетельству современника - слегка подучился латыни и
еще меньше - греческому; поздней он решил, что достигнет цели, исполнив
простейший обряд человеческого общежития, и в долгий июньский день принял
посвящение в объятиях Анны Хэтуэй.
Двадцати с чем-то лет он прибыл в Лондон. Помимо воли он уже наловчился
представлять из себя кого-то, дабы не выдать, что он - никто; в Лондоне ему
встретилось ремесло, для которого он был создан, ремесло актера, выходящего
на подмостки изображать другого перед собранием людей, готовых изображать,
словно они и впрямь считают его другим. Труд гистриона принес ему ни с чем
ни сравнимую радость, быть может первую в жизни; но звучал последний стих,
убирали со сцены последний труп - и его снова переполнял отвратительный вкус
нереальности. Он переставал быть Феррексом или Тамерланом и опять делался
никем. От скуки он взялся выдумывать других героев и другие страшные
истории. И вот, пока его тело исполняло в кабаках и борделях Лондона то, что
положено телу, обитавшая в нем душа была Цезарем, глухим к предостережениям
авгуров, Джульеттой, проклинающей жаворонка, и Макбетом, беседующим на
пустыре с ведьмами, они же - богини судьбы. Никто на свете не бывал
столькими людьми, как этот человек, сумевший, подобно египетскому Протею,
исчерпать все образы реальности. Порой, в закоулках того или иного сюжета,
он оставлял роковое признание, уверенный, что его не обнаружат; так, Ричард
проговаривается, что он актер, играющий множество ролей, Яго роняет
странные слова - "я - это не я". Глубинное тождество жизни, сна и
представления вдохновило его на тирады, позднее ставшие знаменитыми.
Двадцать лет он провел, управляя своими сновидениями, но однажды утром
почувствовал отвращение и ужас быть всеми этими королями, погибающими от
мечей, и несчастными влюбленными, которые встречаются, расстаются и умирают
с благозвучными репликами. В тот же день он продал театр, а через неделю был
в родном городке, где снова нашел реку и деревья своего детства и уже не
сравнивал их с теми, другими, в украшениях мифологических намеков и
латинских имен, которые славила его муза. Но здесь тоже требовалось кем-то
быть, и он стал удалившимся от дел предпринимателем, имеющим некоторое
состояние и занятым теперь лишь ссудами, тяжбами и скромными процентами с
оборота. В этом амплуа он продиктовал известное нам сухое завещание, из
которого обдуманно вытравлены всякие следы пафоса и литературности.
Лондонские друзья изредка навещали его уединение, и перед ними он играл
прежнюю роль поэта.
История добавляет, что накануне или после смерти он предстал перед
Господом и обратился к нему со словами: "Я, бывший всуе столькими людьми,
хочу стать одним - собой". И глас Творца сказал ему из бури: "Я тоже не я; я
выдумал этот мир, как ты свои созданья, Шекспир мой, и один из призраков
моего сна - ты, подобный мне, который суть все и никто".
Комментарии
Заглавие - цитата из письма Дж. Китса Ричарду Вудхаусу от 27 октября
1818 г., где этой формулой описывается характер лирического поэта; ср. также
с репликой из письма Шоу к Фр. Хэррису, цитируемой Борхесом в эссе о Шоу
{("Я ношу в себе все и всех, но сам я ничто и никто.")}.
Сам по себе он был никто... - не раз повторяемая Борхесом цитата из
очерка о Шекспире Уильяма Хэзлитта.
...подучился латыни... - из стихотворения Бена Джонсона "Памяти моего
возлюбленного Вильяма Шекспира", включенного предисловием в первое собрание
сочинений драматурга (т. н. ин-фолио 1623 г.).
Анна Хэтуэй (1556-1623) - жена Шекспира; тонкий и пристрастный анализ
их отношений дан Стивеном Дедалом в "Уллисе" Джойса (гл. 9 "Сцилла и
Харибда").
Феррекс - герой трагедии английских драматургов Томаса Нортона и Томаса
Сэквила "Горбодук" (1562); Тамерлан - заглавный герой трагедии Кристофера
Марло (1587-1588).
...управляя своими сновидениями... - ср. в лекции о Готорне:
"Литература - это сновидение, управляемое и предумышленное".
Б. Дубин
Из несобранного и не переиздававшегося автором
Страничка о Шекспире
Чтобы создать бессмертную книгу, у человека есть два (и, может быть,
вовсе не таких уж несхожих) пути. Первый (он начинается с призыва к богам
или Святому Духу, в данном случае они синонимы) - впрямую задаться высокой
целью. Так поступал Гомер или рапсоды, которых мы называем теперь Гомером,
умоляя музу воспеть гнев Ахилла либо труды и странствия Улисса; так поступал
Мильтон, убежденный, что предназначен создать том, который не сотрется из
памяти грядущих поколений; так поступали Тассо и Камоэнс. Этот первый путь
отмечен величием, гордыней, фразерством, а порою и скукой. Второй, тоже
небезопасный, - в том, чтобы задаться целью второстепенной, а то и
смехотворной: скажем, сочинить пародию на рыцарские романы, продумать
забавный и печальный рассказ о чернокожем рабе, который вместе с мальчишкой
плывет на плоту по бескрайним водам одной американской реки, или для
сегодняшних нужд актерской труппы перелицевать чужую пьесу в кровавую сцену,
навеянную томом Плутарха или Холиншеда. Предприниматель и лицедей, Шекспир
писал для своего времени, где слиты прошлое и будущее. Его не слишком
занимала интрига, которую он развязывал на ходу с помощью то осчастливленных
влюбленных пар, то вереницы трупов, и куда сильнее притягивали характеры,
разные варианты осуществленной судьбы, найденные человечеством, а еще -
бездонные возможности загадочного английского языка с его двумя
переменчивыми регистрами германской и латинской лексики. Так были навеки
созданы Гамлет и Макбет, ведьмы, они же богини-парки, три гибельные сестры,
и похороненный шут Йорик, несколькими строками завоевавший бессмертие; так
возникли непереводимые строки: "Revisit'st thus the glimpses of the moon" и
"This still A dream; or else such stuff as madmen Tongue and brain not"
{Идет дозором вдоль лучей луны; Сон или явь, что не под стать безумцам -
языку и разуму (англ.).}.
У христиан была священная книга, Библия; ее и сегодня хранят
протестантские народы, особенно - говорящие по-английски. Позже каждая
страна создавала свою книгу, свой образ человека. Италия находит себя в
Данте, Норвегия - в Ибсене; список останется куцым и предвзятым, не упомяни
я Францию, чья словесность до того богата, что читатель колеблется в выборе
между "Песнью о Роланде" и эпопеями Гюго, прозой Вольтера и лирическим
выплеском Верлена. Шекспир - символ Англии, время и пространство сошлись на
нем. При этом он куда меньше англичанин, чем безымянный сакс, оставивший нам
"Seafarer" {Морестранник (англ.)}, чем переводчики Писания, чем Сэмюэл
Джонсон или Вордсворд. Его конек - усложненная метафора, гипербола, а не
"understatement" {Подтекст (англ.)}. И в нем совсем не чувствуется страсти к
морю.
Как у всякого настоящего поэта, эстетическое воздействие Шекспира
опережает его истолкование и даже не очень нуждается в последнем; для
необъяснимого волнения над строкой
The mortal moon hath her eclipse endure
{Вошла в затменье смертная луна (англ.).}
неважно, относится ли стих к недомоганию английской королевы Елизаветы, к
самой луне или (и это скорей всего) к ним обеим.
Человеческая судьба Шекспира - того же причудливого чекана, что и
судьбы приснившихся ему героев. Он с легким сердцем настрочил то, чего ждали
от него groundlings {Зрители партера (англ.)} или надиктовывал Святой Дух, а
сколотив состояние, бросил перо, почти наудачу подарившее нам столько
неисчерпаемых страниц, и удалился на покой в родной городок, где стал
дожидаться смерти, а не славы.
Комментарии
...рассказ о чернокожем рабе... - сюжетная канва "Приключений
Гекльберри Финна" Марка Твена.
Рафаэль Холиншед (?-ок. 1580) - английский хронист, источник
шекспировских сюжетов (исторические хроники, "Макбет", "Король Лир",
"Цимбелин").
...непереводимые строки... - цитируются драмы "Гамлет" (I, 4) и
"Цимбелин" (V, 4).
"Seafarer" - древнеанглийская стихотворная элегия с элементами
христианского аллегоризма.
"The mortal moon..." - "Сонеты", CVII.
Б. Дубин
Борхес Хорхе Луис. Создатель
Перевод Б.Дубина
Он никогда не отвлекался на утехи памяти. Беглые и неуловимые
впечатления скользили, не задевая: киноварь горшечника; небосвод,
отягощенный звездами, они же -- боги; луна, откуда сверзился лев; гладь
мрамора под неспешными чуткими пальцами; вкус кабаньего мяса, которое он
любил рвать белыми и цепкими зубами; разговор двух финикийцев; четкая тень
копья на желтом песке; прикосновение женщины или моря; тягучее вино, чья
терпкость уравновешивала мед, -- разом вытесняли из сердца все остальное.
Ему случалось испытывать страх, как, впрочем, и ярость или отвагу, а однажды
он даже первым вскарабкался на вражеский вал. Ненасытный, любопытствующий,
всегда нежданный, повинуясь единственному закону -- удовольствию,
переходящему в безразличие, он скитался по многим землям и видел, по разные
стороны моря, города и дворцы живущих. В толчее рынков и у подножия
теряющихся в небе круч, где вполне могли резвиться сатиры, он слышал
запутанные рассказы, которые принимал как явь -- не доискиваясь, правда они
или выдумка.
Мало-помалу прекрасный мир отдалился: упрямая дымка заволокла линии
руки; ночь погасила звезды; земля стала уходить из-под ног. Все уплывало и
мутилось. Поняв, что ослеп, он разрыдался; стоическое самообладание еще не
изобрели, и Гектор мог без ущерба спасаться бегством. "Больше я не увижу, --
думал он, -- ни неба, дышащего ужасом мифов, ни своего лица, которое
перекроят годы". Дни и ночи сменялись над безутешным телом, но однажды утром
он открыл глаза, увидел (уже не пугаясь) размытые мелочи обихода и
неизвестно почему -- будто узнав мотив или голос -- почувствовал, что все
это уже однажды было, и смотрел вокруг с тем же ужасом, но и с восторгом,
надеждой и удивленьем. И тогда он нырнул в глубины памяти, на миг
приотворившей свои бездны, и выхватил из круговерти забытое воспоминание,
сверкнувшее, как монета под дождем, может быть, потому, что раньше он его
никогда не бередил -- разве что во сне.
Вот что ему припомнилось. Его обозвал один мальчишка, и он примчался
рассказать все отцу. Тот выслушал, будто не слыша или не понимая, и снял со
стены
чудесный, налитый мощью бронзовый клинок, о котором мальчик втайне
мечтал. Теперь он держал его в руках и от счастья совсем позабыл
перенесенную обиду, когда зазвучал голос отца: "Пусть знают, что ты уже
мужчина", -- и в этом голосе слышался приказ. Ночь стерла дороги; прижимая
вобравший волшебную силу клинок, он спустился по крутому откосу у дома и
выбежал на берег моря, грезя об Аяксе и Персее и одушевляя соленую темноту
ранами и ударами. Этот привкус далекого мига он и искал; остальное --
выкрики перед схваткой, неуклюжая возня и путь домой с окровавленным лезвием
-- было неважно.
И еще одно воспоминание -- тоже дышавшее ночью и неотвратимостью
встречи -- пришло следом. В сумрачном подземелье его ждала женщина --
первая, ниспосланная ему богами, а он искал ее по галереям, похожим на
каменные силки, и лестницам, уводящим во тьму. Отчего эти воспоминания вдруг
явились ему теперь и явились без боли -- просто как предвестие нынешнего
дня?
Похолодев, он понял. В непроглядной для его смертных глаз ночи, куда он
сейчас сходил, его тоже ждали любовь и опасность, Арес и Афродита: он уже
угадывал (подступая все ближе) гул славы и гекзаметров, гул схватки за
святилище, которое обороняли люди и не пожелали спасти боги, гул черных
судов, ищущих посреди моря долгожданный остров, гул всех "Одиссей" и
"Илиад", которые он сложит и пустит перекатываться в памяти поколений.
Теперь это знает каждый, а он почувствовал первым и лишь сходя в кромешную
тьму
Борхес Хорхе Луис. "INFERNO", 1, 32
Перевод Б.Дубина
От сумрака предрассветного до вечернего сумрака на исходе XII столетия
рысь скользила взглядом по деревянным доскам, частоколу металлических
прутьев, череде мужчин и женщин, высоченной стене да иной раз по деревянному
желобу с плавающей в нем опавшей листвой. Она не знала, не могла знать, что
ее влекло к любви и жестокости, к бурной радости рвать на куски и к ветру,
доносящему запах дичи, однако что-то в ней противилось этим чувствам и
подавляло их, и Господь сказал ей, спящей: "Ты живешь в клетке и умрешь в
ней, дабы один ведомый мне человек заприметил тебя, навсегда запомнил и
запечатлел твой облик и свое представление о тебе в поэме, место которой в
сцеплении времен закреплено навечно. Тебя гнетет неволя, но слово о тебе
прозвучит в поэме". Господь, во сне, облагородил грубую природу зверя,
который внял доводам и смирился со своей судьбой; однако, проснувшись, он
ощутил лишь сумрачное смирение и твердое неведение, ибо законы бытия
непостижимы для бесхитростного зверя. Спустя годы Данте умирал в Равенне,
столь же оболганный и одинокий, как и любой другой человек. Господь явился
ему во сне и посвятил его в тайное предназначение его жизни и его труда;
Данте, пораженный, узнал наконец, кем и чем он был на самом деле, и
благословил свои невзгоды. Молва гласит, что, проснувшись, он почувствовал,
что приобрел и утратил нечто безмерное, чего уже не вернуть и что даже от
понимания ускользает, ибо законы бытия непостижимы для бесхитростных людей
Борхес Хорхе Луис. "PARADISO"*, XXXI, 108
Перевод Б.Дубина
Диодор Сицилийский приводит рассказ о разъятом на части и разбросанном
по миру Боге; любой из нас, идя в сумерках или перебирая старые даты, хоть
раз в жизни чувствовал, что утратил бесконечно дорогое.
Люди утратили один-единственный и ничем на земле не восполнимый лик.
Кто бы теперь не хотел быть на месте того паломника (воображая себя уже в
эмпиреях, под Розой), который увидел в Риме плат Вероники и простодушно
прошептал: "Иисусе Христе, Боже мой, Боже истинный, вот, значит, какой ты
был"?
У дороги воздвигнут каменный лик, под ним -- надпись, гласящая:
"Истинный образ Пресвятого Лика Господа нашего в Хаэне". Узнай мы взаправду,
каким он был, мы обрели бы ключ всех загадок и поняли, как сын плотника
может стать Сыном Божиим.
Апостолу Павлу он виделся сокрушительным светом; Иоанну -- солнцем,
воссиявшим во всю мощь; Святой Тересе -- и много раз -- в облаке
безмятежного сияния, и она так и не смогла разглядеть цвет его глаз.
Черты теряются, как теряется в памяти магическое число, составленное из
обычных цифр, как навсегда теряется узор, на миг сложившийся в калейдоскопе.
Позже мы его, возможно, видим, но уже не узнаем. Профиль еврея, встреченного
сейчас в подземке, мог принадлежать Спасителю; руки, совавшие из кассы
сдачу, -- те же, которые римский солдат пригвождал к кресту.
Может быть, черты распятого подстерегают в любом зеркале. Может быть,
лицо исчезло, стерлось, чтобы Бог стал каждым.
Кто знает, не увидим ли мы его этой ночью в лабиринтах сна, чтобы снова
не узнать наутро?
* Рай (ит.)
Борхес Хорхе Луис. Argumentum ornithologicum
Перевод Б.Дубина
Закрываю глаза и вижу стайку птиц. Зрелище длится секунду, а то и
меньше; сколько их, я не заметил. Можно их сосчитать или нет? В этой задаче
-- вопрос о бытии Бога. Если Бог есть, сосчитать можно, ведь Ему известно,
сколько птиц я видел. Если Бога нет, сосчитать нельзя, поскольку сделать это
некому. В таком случае допустим, что птиц меньше десяти и больше одной, но
не девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, две. Иными словами,
искомое число -- между десяткой и единицей, но не девятка, восьмерка,
семерка, шестерка, пятерка и т. д. А такое целое число помыслить невозможно:
ergo, Бог есть.
-------------------------------------------------------
* Орнитологическое доказательство (лат.
Борхес Хорхе Луис. Борхес и Я
Перевод Б.Дубина
События -- удел его, Борхеса. Я бреду по Буэнос-Айресу и останавливаюсь
-- уже почти машинально -- взглянуть на арку подъезда и решетку ворот; о
Борхесе я узнаю из почты и вижу его фамилию в списке преподавателей или в
биографическом словаре. Я люблю песочные часы, географические карты, издания
XVIII века, этимологические штудии, вкус кофе и прозу Стивенсона; он
разделяет мои пристрастия, но с таким самодовольством, что это уже походит
на роль. Не стоит сгущать краски: мы не враги -- я живу, остаюсь в живых,
чтобы Борхес мог сочинять свою литературу и доказывать ею мое существование.
Охотно признаю, кое-какие страницы ему удались, но и эти страницы меня не
спасут, ведь лучшим в них он не обязан ни себе, ни другим, а только языку и
традиции. Так или иначе я обречен исчезнуть, и, быть может, лишь какая-то
частица меня уцелеет в нем. Мало-помалу я отдаю I ему все, хоть и знаю его
болезненную страсть к подтасовкам и преувеличениям. Спиноза утверждал, что
сущее стремится пребыть собой: камень -- вечно быть камнем, тигр -- тигром.
Мне суждено остаться Борхесом, а не мной (если я вообще есть), но я куда
реже узнаю себя в его книгах, чем во многих других или в самозабвенных
переборах гитары. Однажды я попытался освободиться от него и сменил
мифологию окраин на игры со временем и пространством. Теперь и эти игры
принадлежат Борхесу, а мне нужно придумывать что-то новое. И потому моя
жизнь -- бегство, и все для меня -- утрата, и все достается забвенью или
ему, другому.
Я не знаю, кто из нас двоих пишет эту страницу
Борхес Хорхе Луис. Делия Элена Сан-марко
Перевод Б.Дубина
Мы расстались на перекрестке у площади Онсе. Я следил за тобой через
улицу. Ты обернулась и
махнула на прощанье.
Между нами неслась река людей и машин; наступало пять часов обычного
вечера, и мог ли я знать, что та река была печальным неодолимым Ахероном.
Больше мы не виделись, а через год ты умерла. И теперь я вызываю в памяти ту
картину, и всматриваюсь в нее, и понимаю, что она лгала и за обыкновенным
прощаньем скрывалась бесконечная разлука.
Сегодня после ужина я остался дома и, пытаясь разобраться во всем этом,
перечитал последнее наставление, вложенное Платоном в уста учителя. Я
прочел, что душа в силах избежать смерти, уничтожающей тело.
И теперь я не знаю, что истина -- убийственный нынешний комментарий или
тогдашнее бесхитростное прощание.
Ведь если души не умирают, в их прощаниях и впрямь
неуместен пафос.
Прощаться -- значит отрицать разлуку, это значит: сегодня мы делаем
вид, что расстаемся, но, конечно, увидимся завтра. Люди выдумали прощание,
зная, что они так или иначе бессмертны, хоть и считают, будто случайны и
мимолетны.
Делия, однажды -- у какой реки? -- мы свяжем слова этого неуверенного
диалога и спросим друг друга, вправду ли в одном из городов, затерянных на
одной из
равнин, были когда-то Борхесом и Делией
Борхес Хорхе Луис. Диалог мертвых
Перевод Б.Дубина
Этот человек явился из Южной Англии зимним утром 1877 года. По
багровому лицу, могучему сложению и раздавшейся фигуре большинство приняло
его за англичанина, он и вправду казался вылитым Джоном Булем. На нем была
шляпа с высокой тульей и странная шерстяная накидка, расходившаяся на груди.
Его с явным нетерпением ждала группа мужчин, женщин и детей; у некоторых шею
пересекала красная полоса, другие были без головы и ступали с опаской,
пошатываясь, как идущий в темноте. Чужака окружили, из задних рядов
донеслось ругательство, но застарелый страх удержал толпу, и на большее
никто не решился. Тогда вперед вышел человек, по виду военный, с
изжелтазеленой кожей и глазами, похожими на головешки; спутанная грива и
дремучая борода, казалось, сглодали ему лицо. Десять--двенадцать смертельных
рубленых ран избороздили тело, как полосы -- тигровую шкуру. Чужак на
секунду дрогнул, но тут же шагнул навстречу и протянул ему руку.
-- Прискорбно видеть образец мужества, сокрушенного клинками
предателей! -- по-ораторски произнес он. -- Зато с каким глубоким
удовлетворением узнаешь, что убийцы по твоему приказу искупили свое грязное
дело и были повешены на площади Победы.
-- Если ты о Сантосе Пересе и братьях Рейнафе, то знай, что теперь я им
даже благодарен, -- неторопливо и внушительно ответил израненный.
Собеседник взглянул на него, словно подозревая шутку или подвох. Кирога
пояснил:
-- Ты никогда не понимал меня, Росас. Да и как ты мог понять, если нам
выпали такие разные судьбы? Тебе досталось править городом, который обращен
лицом к Европе и стал теперь одним из славнейших в мире, а мне -- воевать за
американскую глушь на нищей земле вместе с нищими гаучо. Мои владения -- это
копья и крики, пески и почти безвестные победы в позабытых краях. Кто
вспомнит их имена? Я жив и надолго останусь жить в памяти многих только
потому, что люди, у которых были кони и сабли, убили меня на повозке в месте
под названием Барранка Яко. И этой
необыкновенной смертью я обязан тебе. В свое время я не смог оценить
твой подарок, но последующие поколения его не забыли. Или ты не знаешь об
искусных гравюрах и захватывающей книге, написанной потом знаменитым
человеком из Сан-Хуана?
Росас, уже овладев собой, презрительно посмотрел на
него.
-- Романтик, -- бросил он. -- Лесть потомков стоит не больше, чем
восхищение современников, а оно не стоит ничего и достается за несколько
монет.
-- Я знаю все, что ты скажешь, -- отпарировал Кирога. -- В 1852 году
судьба, то ли по великодушию, то ли желая испытать тебя до конца, посылала
тебе смерть, достойную мужчины, -- гибель в бою. Ты показал, что недостоин
этого дара, испугался сражения и крови.
-- Испугался? -- переспросил Росас. -- Я, объезжавший лошадей на Юге, а
потом укротивший всю
страну?
Тут Кирога впервые усмехнулся.
-- Да-да, -- процедил он, -- если верить неподкупным свидетельствам
твоих приказчиков и батраков, ты в седле творил чудеса. Но в ту пору на
континенте -- и тоже в седле -- творились и другие чудеса, они назывались
Чакабуко и Хунин, Пальма Редонда и Касе-
рос.
Росас выслушал его, не изменяясь в лице, и ответил
так:
-- Мне не было нужды в храбрости. Мои, как ты выразился, чудеса
состояли в том, что люди куда храбрее меня сражались и умирали ради моего
спасения. Скажем, покончивший с тобой Сантос Перес. Храбрость -- вопрос
выдержки; один выдерживает больше, другой -- меньше, но рано или поздно
слабеет любой.
-- Возможно, -- сказал Кирога, -- но я прожил жизнь и принял смерть и
поныне не знал, что такое страх. И сегодня я иду навстречу тем, кто меня
сотрет и даст мне другое лицо и другую судьбу, потому что история уже сыта
насилием. Не знаю, кем будет этот другой и что станет со мною, но знаю одно:
он не изведает страха.
-- А мне достаточно быть собой, -- сказал Росас, -- и я не хочу стать
другим.
-- Камни тоже хотят быть всегда камнями, -- сказал Кирога, -- и век за
веком остаются ими, пока не
рассыплются в прах. Вступая в смерть, я рассуждал, как ты, но здесь
многому научаешься. Присмотрись, мы оба уже иные.
Но Росас не слушал его и проговорил, как бы думая вслух:
-- Наверно, я не создан быть мертвым, иначе почему эти места и этот
спор кажутся мне сном, только сном, снящимся не мне, а другому, еще не
родившемуся?..
Больше они не произнесли ни слова, потому что в этот миг Кто-то позвал
их
Борхес Хорхе Луис. Dreamtigers
Перевод Б.Дубина
В детстве я боготворил тигров -- не пятнистых кошек болот Параны или
рукавов Амазонки, а полосатых, азиатских, королевских тигров, сразиться с
которыми может лишь вооруженный, восседая в башенке на спине слона. Я часами
простаивал у клеток зоологического сада; я расценивал объемистые
энциклопедии и книги по естественной истории сообразно великолепию их
тигров. (Я и теперь помню те картинки, а безошибочно представить лицо или
улыбку женщины не могу.) Детство прошло, тигры и страсть постарели, но еще
доживают век в моих сновидениях. В этих глубоководных, перепутанных сетях
мне чаще всего попадаются именно они, и вот как это бывает: уснув, я
развлекаюсь тем или иным сном и вдруг понимаю, что вижу сон. Тогда я думаю:
это же сон, чистая прихоть моей воли, и, раз моя власть безгранична, сейчас
я вызову тигра. О неискушенность! Снам не под силу создать желанного зверя.
Тигр появляется, но какой? -- или похожий на чучело, или едва стоящий на
ногах, или с грубыми изъянами формы, или невозможных размеров, то тут же
скрываясь, то напоминая скорее собаку или птицу.
ногти
Днем их нежат ласковые носки, носят подбитые кожаные туфли, но этим
пальцам ног ни до чего нет дела. У них на уме одно: отращивать ногти --
мутноватые и гибкие роговые пластинки, защиту от кого? Грубые, нелюдимые,
каких поискать, ни на секунду не прервут они выделку своего смехотворного
оружия, которое снова и снова урезает неумолимая золингеновская сталь.
Девяносто сумрачных дней в материнской утробе они только и занимались этим
производством. Когда меня отнесут на Реколету, в последний, пепельного
цвета, приют, украшенный искусственными цветами и разными талисманами, они
опять продолжат свой упорный труд, пока их не уймет распад. Их и щетину на
подбородке
Борхес Хорхе Луис. EVERYTHING AND NOTHING*
Перевод Б.Дубина
Сам по себе он был никто; за лицом (не схожим с другими даже на
скверных портретах эпохи) и несчетными, призрачными, бессвязными словами
крылся лишь холод, сон, снящийся никому. Сначала ему казалось, будто все
другие такие же, но замешательство приятеля, с которым он попробовал
заговорить об этой пустоте, убедило его в ошибке и раз навсегда заставило
уяснить себе, что нельзя отличаться от прочих. Он думал найти исцеление в
книгах, для чего -- по свидетельству современника -- слегка подучился латыни
и еще меньше -- греческому; поздней он решил, что достигнет цели, исполнив
простейший обряд человеческого общежития, и в долгий июньский день принял
посвящение в объятиях Анны Хэтуэй.
Двадцати с чем-то лет он прибыл в Лондон. Помимо воли он уже наловчился
представлять из себя кого-то, дабы не выдать, что он -- никто; в Лондоне ему
встретилось ремесло, для которого он был создан, ремесло актера, выходящего
на подмостки изображать другого перед собранием людей, готовых изображать,
словно они и впрямь считают его другим. Труд гистриона принес ему ни с чем
не сравнимую радость, может быть первую в жизни; но звучал последний стих,
убирали со сцены последний труп -- и его снова переполнял отвратительный
вкус нереальности. Он переставал быть Феррексом или Тамерланом и опять
делался никем. От скуки он взялся выдумывать других героев и другие страшные
истории. И вот, пока его тело исполняло в кабаках и борделях Лондона то, что
положено телу, обитавшая в нем душа была Цезарем, глухим к предостережениям
авгуров, Джульеттой, проклинающей жаворонка, и Макбетом, беседующим на
пустыре с ведьмами, они же -- богини судьбы. Никто на свете не бывал
столькими людьми, как этот человек, сумевший, подобно египетскому Протею,
исчерпать все образы реальности. Порой, в закоулках того или иного сюжета,
он оставлял роковое признание, уверенный, что его не обнаружат; так, Ричард
проговаривается, что он актер, играющий множество ролей, Яго роняет странные
слова "я -- это не я".
Глубинное тождество жизни, сна и представления вдохновило его на
тирады, позднее ставшие знаменитыми. Двадцать лет он провел управляя своими
сновидениями, но однажды утром почувствовал отвращение и ужас быть всеми
этими королями, погибающими от мечей, и несчастными влюбленными, которые
встречаются, расстаются и умирают с благозвучными репликами. В тот же день
он продал театр, а через неделю был в родном городке, где снова нашел реку и
деревья своего детства и уже не сравнивал их с теми, другими, в украшеньях
мифологических намеков и латинских имен, которые славила его муза. Но здесь
тоже требовалось кем-то быть, и он стал удалившимся от дел предпринимателем,
имеющим некоторое состояние и занятым теперь лишь ссудами, тяжбами и
скромными процентами с оборота. В этом амплуа он продиктовал известное нам
сухое завещание, из которого обдуманно вытравлены всякие следы пафоса и
литературности. Лондонские друзья изредка навещали его уединение, и перед
ними он играл прежнюю роль поэта.
История добавляет, что накануне