усберг ли намудрил? Едва он вошел в зал и направился к стойке, как тут же услышал за спиной чрезвычайно громкие голоса. -- Смотрите, господа, редактор "Курьера"! -- Андрей Лучников собственной персоной! -- Что бы это значило -- Лучников в "Калипсо"? Говорили по-русски и явно для того, чтобы он обернулся. Он не обернулся. Присев к стойке, он заказал "Манхаттен" и попросил бармена сразу после идиотской песенки "Город Запорожье" (Должно быть. не меньше десяти раз уже крутили за сегодняшний вечер? не менее ста, сэр, у меня уже мозжечок расплавился, сэр, от этого "Запорожья"), так вот сразу после этого включите, пожалуйста, музыку моей юности "Sеrеnаdе in Вlue" Глена Миллера. С восторгом, сэр, ведь это и моя юность тоже, не сомневался в этом. Мне кажется, сэр, я вас уже встречал. Еще сомневаетесь? не исключено, что вы из Евпатории, сэр. Кажется, там у вас отель. Смешно, Фаддеич... Как вы меня?.. Смешно, говорю, Фаддeич, прошло двадцать лет, я стал знаменитым человеком, а ты так и остался занюханным буфетчиком, но вот я тебя прекрасно узнаю, а ты меня, рех жоржовый, нe узнаешь. Андрюша! Фуюша! Не надо сквернословить! Ну, а обняться-то можно, а? Слегка всплакнуть? Слышишь серебряные трубы -- Глен Миллер бэнд!.. Голубая серенада, 1950 год, первые походы в "Калипсо"... первые поцелуи... первые девушки... драки с американскими летчиками... Хлопая по спине и по скуле Фаддеича, слушая свинговые обвалы Миллера, Лучников вдруг осознал, что привело его в эту странную ночь именно сюда -- в "Калипсо". В юности здесь всегда была пленительная атмосфера опасности. Неподалеку за Мысом Хамелеон находилась американская авиабаза и летчики никогда не упускали возможности подраться с русскими ребятами. Быть может, и сегодня, неожиданно помолодев от ощущения опасности, от словца "покушение", Лучников почувствовал желание бросить вызов судьбе, а где же бросить вызов судьбе, как не в "Калипсо". Признаться в этом даже самому себе было стыдно. Все здесь переменилось за два десятилетия. Клуб стал респектабельным, дорогим местом вполне благопристойных развлечений верхушки среднего класса, секс перестал быть головокружительным приключением, а летчики, постарев, демонтировали базу и давно уже отбыли в свои Милуоки. Остался старый Фаддеич и даже вспомнил меня, это приятно. Сейчас допью "Манхаттен" и уеду домой в Симфи и завтра в газету, а через три дня самолет-- Дакар, Нью-Йорк, Париж, конференция против апартеида, сессия Генеральной Ассамблеи, встреча редакторов ведущих газет мира по проблеме "Спорт и политика" и, наконец, Москва. Вдруг он увидел в зеркале за баром своего сына, о котором он, планируя следующую неделю, гнуснейшим образом забыл. Что же удивляться -- мы потеряли друг друга, потому что не ищем друг друга. Распланировал всю неделю -- Дакар, Нью-Йорк, Париж, Москва -- и даже не вспомнил о сыне, которого не видел больше года. С кем он сидит? Странная компания. В глубине зала -- в нише -- бледное длинное лицо Антошки, золотая головка Памелы на его плече, а вокруг за столом четверо плотных мужланов в дорогих костюмах, браслеты, золотые "роллексы". Ага, должно быть, иностранные рабочие с Арабатской стрелки. -- Там мой сын сидит, -- сказал он Фаддеичу. -- Это твой сын? Такой длинный. -- А кто там с ним, Фаддеич? -- Не знаю. Первый раз вижу. Это не наша публика. Нынешний Фаддеич за стойкой как зав. кафедрой, седовласый метр, а под началом у него три шустрых итальянца. Лучников махнул рукой и крикнул сыну: -- Антоша! Памела! Идите сюда! Приготовь шампанского, Фаддеич, -- попросил старого друга. Щелчок пальцами -- серебряное ведерко с бутылкой "Вдовы" мигом перед нами. Однако где же наш сын? В конце концов необходимо познакомить его с Фаддеичем, передать эстафетную палочку поколений. Не хочет подойти -- пренебрегает? Generation gap? В зеркале Лучников, однако, видел, что Антон хочет подойти, но каким-то странным образом не может. Он сидел со своей Памелой в глубине ниши, а четверо богатых дядек вроде бы зажимали его там, как будто не давали выйти. Какие-то невежливые. -- Какие-то там невежливые, -- сказал Лучников Фаддеичу и заметил, что тот весьма знакомым образом весь подобрался -- как в старые времена! -- и сощуренными глазами смотрит на невежливых. -- Тhаt's tгuе, Андрей, -- проговорил, медленно и так знакомо улыбаясь, Фаддеич. -- Они невежливые. Подхваченный восторгом, Лучников спрыгнул с табуретки. -- Пойду, поучу их вежливости, -- легко сказал он и зашагал к нише. Пока шел под звуки "Голубой серенады", заметил, что симферопольские интеллектуалы смотрят на него во все глаза. Подойдя, Лучников взял руку одного из дядек и сжал. Рука оказалась на удивление слабой. Должно быть, от неожиданности: у такого мордоворота не может быть столь слабая рука. Лучников валял эту руку, чуть ли не сгибал ее. -- В чем дело, Антоша? -- спросил он сына. -- Что это за люди? -- Черт их знает, -- пробормотал растерянно Антон. Как растерялся, так небось по-русски заговорил. -- Подошли к нам, сели и говорят -- вы отсюда не выйдете. Что им надо от нас -- не знаю. -- Сейчас узнаем, сейчас узнаем. -- Лучников крутил слабую толстую руку, а другой своей свободной рукой взялся расстегивать пиджак на животе незнакомца. В старые времена такой прием повергал противника в панику. Между тем к нише подходили любопытные и среди них симфи-пипл, те, что его знали. С порога за этой сценой наблюдал дежурный городовой. Кажется, Фаддеич с ним перемигивался. Четверо были все мужики за сорок и говорили на яки с уклоном в татарщину, как обычно изъяснялись на Острове турки, работающие в "Арабат-ойл-компани". -- Гив май хэнд, ага, -- попросил Лучникова пленник. -- Кадерлер вери мач, пжалста, Лучников-ага. Лучников отпустил руку и дал им всем выйти из ниши, одному, другому, третьему, а на четвертого показал сыну. -- Поинтересуйся, Антон, откуда джентльменам известно наше имя. Мальчик быстро пошел за четвертым и в середине зала мгновенным и мощным приемом каратэ зажал его. Лучников пришел в восторг. Этот прием был как бы жестом дружбы со стороны Антона: несколько лет назад они вместе брали уроки каратэ. -- Откуда ты знаешь моего отца? -- спросил Антон. -- Ти Ви... яки бой... Ти Ви... юк мэскель... кадерлер... маярта... сори мач... -- кряхтел четвертый. -- Он тебя на телевизии видел, -- как бы перевел Антон. -- Извиняется. -- Отпусти его, -- сказал Лучников. Он хлопнул сына по плечу, тот ткнул его локтем в живот, а Памела, хохоча, шлепнула обоих мужчин по задам. Четверо мигом улетучились из "Калипсо". Городовой, засунув руки за пояс с мощным кольтом, вышел вслед за ними. Симфи-пипл аплодировал. Сцена получилась, как в вестерне. Молодым огнем сияли глаза Фаддеича. Они выпили шампанского. Памела с интересом посматривала на Лучникова, должно быть, прикидывая, была ли у него Кристина и что из этого вышло. "Очевидно, возможен был и другой вариант", -- решил Лучников. Антон рассказывал Фаддеичу разные истории о каратэ, как ему пригодилось его искусство в разных экзотических местах мира. Фаддеич серьезно и уважительно кивал. Когда они втроем вышли на улицу, обнаружилось, что три колеса дедушкиного "лендровера" пропороты ножом. "Неужели СВРП занимается такими мелкими пакостями? -- подумал Лучников. -- Может быть, сам Иг-Игнатьев? На него это похоже". К ним медленно, все та же шерифская кинематографическая походочка, подходил городовой. Рядом кучкой брели присмиревшие четверо злоумышленников. -- Видели, офицер? -- Лучников показал городовому на "лендровер". -- Эй, вы, -- позвал городовой четверых. -- Расскажите господам, что вы знаете. Четверо сбивчиво, но с готовностью стали рассказывать. Оказалось, что они попросту шли в "Калипсо" повеселиться, когда к ним подошел какой-то ага, предложил 200 тичей... 200 тичей? Вот именно-- двести... и попросил попугать "щенка Лучникова". Ну, настроение было хорошее, ну вот и согласились сдуру. Оказалось, что этот ага все время сидел в "Калипсо" и за всей этой историей наблюдал, а потом выскочил перед ними на улицу, проткнул даггером шины у "лендровера", сел в свою машину и укатил. Ярко-желтый, ага, сори мина, старый "форд", кадерлер. -- А какой он был, тот ага? -- спросил Лучников. -- Вот такой? -- И попытался изобразить Игнатьева-Игнатьева, как бы оскалиться, расслюнявиться, выкатиться мордой вперед в ступорозном взгляде. -- Си! Си! -- с восторгом закричали они. -- Так, ага! -- Вы знаете того? -- спросил городовой Лучникова. -- Да нет, -- махнул рукой Лучников. -- Это я просто так. Должно быть, псих какой-нибудь. Забудьте об этом, офицер. -- Псих -- это самое опасное, -- наставительно проговорил городовой. -- Нам здесь психи не нужны. У нас тут множество туристов, есть и советские товарищи. Тут на груди у него забормотал и запульсировал уоки-токи, и он стал передавать в микрофон приметы "психа", а Лучников, Антон и Памела зашли за угол, где и обнаружили красный "турбо" в полной сохранности. -- Можете взять мой кар, ребята, -- сказал Лучников. -- А я тут немного поброжу в одиночестве. -- Да как же ты, па... -- проговорил Антон. Памела молчала, чудно-спокойно улыбаясь, прижавшись щекой к его плечу. Лучников подумал: вполне сносная жена для Антошки. Вот бы поженились, гады. -- У меня сегодня ночь ностальгии, -- сказал он. -- Хочу побродить по Коктебелю. Да ты не бойся, я вооружен до зубов. -- Он хлопнул себя по карману "сафари", где и в самом деле лежала "беретта". Медленно растворялось очарование ночи, малярийный приступ молодости постепенно проходил. Гнусноватое выздоровление. Ноги обретали их собственную тяжесть. Лучников шел по Коктебелю и почти ничего здесь не узнавал, кроме пейзажа. Тоже, конечно, не малое дело -- пейзаж. Вот все перекаты этих гор, под луной и под солнцем, соприкосновение с морем, скалы и крутые лбы, на одном из которых у камня Волошина трепещет маслина, -- все это столь отчетливо указывает нам на вездесущее присутствие Души. Вдруг пейзаж стал резко меняться. Лунный профиль Сюрю-Кая значительно растянулся, и показалось, что стоишь перед обширной лунной поверхностью, изрезанной каньонами и щелями клыкастых гор. Ошеломляющая новизна пейзажи! За волошинским седым холмом вдруг вырос некий базальтовый истукан. Шаг в сторону -- из моря поднимается неведомая прежде скала с гротом у подножия... Тогда он вспомнил: Диснейлэнд для взрослых! Он уже где-то читал об этом изобретении коктебельской скучающей администрации. Так называемые "Аркады Воображения". Экое свинство -- ни один турист не замечает перехода из мира естественного в искусственный: первозданная природа вливается сюда через искусно замаскированные проемы в стенах. Вливается и дополняется замечательными имитациями. Каждый шаг открывает новые головокружительные перспективы. У большинства посетителей возникает здесь особая эйфория, необычное состояние духа, не забыта и коммерция. Там и сям в изгибах псевдомира разбросаны бары, ресторанчики, витрины дорогих магазинов. Никому не приходит в голову считать деньги в "Аркадах Воображения", тогда как швырять их на ветер считает своим долгом каждый. За исключением, конечно, "советских товарищей". Гражданам развитого социализма швырять нечего, кроме своих суточных. Эйфория и у них возникает, но другого сорта, обычная советская эйфория при виде западных витрин. Вежливо взирая на коктебельские чудеса, дисциплинированно тащась за гидами, туристские группы с севера, конечно же, душой влекутся не к видам "воображения", но к окнам Фаберже, Тестова, Сакса, мысленно тысячный раз пересчитывая "валюту", все эти паршивые франки, доллары, марки, тичи... В глухой и пустынный час Лучников увидел в "Аркадах Воображения" вдалеке одинокую женскую фигуру. Без сомнения, советский человек, кто же еще посреди ночи на перекрестке фальшивого и реального мира, под накатом пенного и натурально шипящего, но тем не менее искусственного прибоя, будет столь самозабвенно изучать витрину парфюмерной фирмы. Лучников решил не смущать даму и пошел в сторону, поднимаясь по каким-то псевдостаринным псевдоступеням, пока вдруг не вышел в маленькую уютную бухточку, за скалами которой светился лунный простор. Здесь оказалось, что он не удалился от дамы и парфюмерной витрины, а, напротив, значительно приблизился. Она его не замечала, продолжая внимательнейшую инспекцию и чтение призывов Елены Рубинштейн, и он мог бы теперь, если бы верил своим глазам, внимательно ее рассмотреть, но он не поверил своим глазам, когда увидел се ближе. Он сделал еще несколько шагов в сторону от советской дамы и таким образом приблизился к ней настолько, что теперь уже трудно было глазам своим не поверить... Он смотрел на ее плащ, туго перетянутый в талии, на милый пук выцветших волос, небрежно схваченный на затылке, на загорелое красивое лицо и лучики морщинок, идущие к уху, будто вожжи к лошади. Она, прищурившись, смотрела на флаконы, тюбики, банки и коробки и тихо шевелила потрескавшимися губами, читая английский текст. "Такую женщину невозможно сымитировать, -- подумал Лучников. -- Поверь своим глазам и не отмахивайся от воспоминаний". -- Таня! -- позвал он. Она вздрогнула, выпрямилась и почему-то зажала ладонью рот. Должно быть, голос его раздался прямо у нее над ухом, ибо он видел, как она осматривается вокруг, ища его на близком расстоянии. -- Андрей, это ты?! -- донесся до него отчаянно-далекий ее голос. -- Где ты? Андрей! Он понимал: здесь "Аркада Воображения", эти мерзавцы все перепутали, и она может его увидеть, как крохотную фигурку вдалеке, и тогда он стал махать ей обеими руками, стащил куртку, махал курткой, пока наконец не понял, что она заметила его. Радостно вспыхнули ее глаза. Ему захотелось тут же броситься и развязать ей кушак плаща и все с нее мигом стащить, как, бывало, он делал в прошлые годы. И вот началась эйфория. Подняв руки к небу, Андрей Арсениевич Лучников стоял посреди странного мира и чувствовал себя ошеломляюще счастливым. Система зеркал, отсутствие плоти, акустика, электронная пакость, но так или иначе я вижу ее и она видит меня. Отец, сын, любовь, прошлое и будущее -- все соединилось и взбаламутилось непонятной надеждой. Остров и Континент, Россия... Центр жизни, скрещенье дорог. -- Танька, -- сказал он. -- Давай-ка поскорей выбираться из этой чертовой "комнаты смеха". Арсений Николаевич, разумеется, не спал всю ночь, много курил, вызвал приступ кашля, отвратительный свист в бронхах, а когда наконец успокоилось, еще до рассвета, открыл в кабинете окно, включил Гайдна и сел у окна, положив под маленькую лампочку том русской философской антологии. Открыл ее наугад -- оказался о. Павел Флоренский. Прочесть ему, однако, не удалось ни строчки. В предрассветных сумерках через перила солярия перелез Антошка и зашлепал босыми ногами прямо к окну дедовского кабинета. Сел на подоконник. Здоровенная ступня рядом с антологией. Вздохнул. Посмотрел на розовеющий Восток. Наконец спросил: -- Дед, можешь рассказать о самом остром сексуальном переживании в твоей жизни? -- Мне было тогда примерно столько же, сколько тебе сейчас, -- сказал дед Арсений. -- Где это случилось? -- В поезде, -- улыбнулся дед Арсений и снова закурил, позабыв о недавнем приступе кашля. -- Мы отступали, попросту драпали, Махно смешал наши тылы. Москву мы не взяли и теперь бежали к морю. Однажды остаток нашей роты, человек двадцать пять, погрузился в какой-то поезд возле Елизаветграда. Елки точеные, поезд был битком набит девицами, в нем вывозили "смолянок". Бедные девочки, они потеряли своих родных, не говоря уже о своих домах, больше года их состав кочевал по нашим тылам. Они были измученные, грязненькие, но наши, наши девочки, те самые, за которыми мы еще недавно волочились, вальсировали, понимаешь ли, приглашали на каток. Они тоже нас узнали, поняли, что мы свои, но испугались -- во что нас превратила гражданская война -- и, конечно, приготовились к капитуляции. Свою девушку я сразу увидел, в первом же купе, ее личико и острые плечики, у меня, милейший, просто голова закружилась, когда я понял, что это моя девушка, не знаю, откуда только наглость взялась, но я почти сразу пригласил ее в тамбур, и она тут же встала и пошла за мной. В тамбуре были мешки с углем, я постелил на них свою шинель, а винтовку поставил рядом. Я подсадил ее на мешки, она подняла юбку. Никогда, ни до, ни после, я острее не чувствовал физической любви. Поезд остановился на каком-то полустанке, какие-то мужики пытались разбить стекло и влезть в тамбур, но я показывал им винтовку и продолжал любить мою девушку. Мужики тогда поняли, что происходит, и хохотали за стеклом. Она, к счастью, этого не видела, она сидела спиной к ним на мешках. -- Потом ты ее потерял? -- спросил Антон. -- Да, потерял надолго, -- сказал дед Арсений. -- Я встретил ее много лет спустя, в 1931 году в Ницце. -- Кто же она? -- спросил Антон. -- Вот она. -- Дед Арсений показал на портрет своей покойной жены, матери Андрея. -- Бабка!?! -- вскричал Антон. -- Арсений, неужели это была моя бабушка? -- Sure, -- смущенно сказал дед почему-то по-английски. II. Программа "Время" Татьяна Лунина вернулась из Крыма в Москву утром, а вечером уже появилась на "голубых экранах". Помимо своей основной тренерской работы в юниорской сборной по легкой атлетике, она была еще и одним из семи спортивных комментаторов программы "Время", то есть она, Татьяна сия, была личностью весьма популярной. Непревзойденная в прошлом барьеристка -- восемьдесят метров сумасшедших взмахов чудеснейших и вечно загорелых ног, полет рыжей шевелюры и финишный порыв грудью к заветной ленточке, -- она унесла из спорта и рекорд, и чемпионское звание, и если звание, что естественно, на следующий год отошло к другой девчонке, то рекорд держался чуть ли не десять лет, только в прошлом году был побит. Она вернулась в Москву взбаламученная неожиданным свиданием с Андреем (ведь решено было еще год назад больше не встречаться, и вот все снова), весь полет думала о нем, даже иногда вздрагивала, когда думала о нем с закрытыми глазами, а глаза и открывать-то не хотелось, она просто обо всем на свете позабыла, кроме Андрея, и уж прежде всего позабыла о своем законном "супруге", "супружнике" или, как она его попросту называла. -- "СУП". Однако он-то о ней, как обычно, не забыл, и первое, что она выделила из толпы за таможенным барьером, была статная фигура "супруга"-десятиборца. Приехал встречать на своей "Волге", со всем своим набором московского шика: замшевым пиджаком, часами "сейко", сигаретами "винстон", зажигалкой "ронсон", портфелем "дипломат" и маленькой сумочкой на запястье, так называемой "педерасткой". Чемоданчиком своим, поглядыванием на "сейку", чирканьем "ронсоном", а также озабоченным туповато-быковатым взглядом муж как бы показывал всем окружающим, возможным знакомым, а может быть, и самому себе, что он здесь чуть ли не случайно, просто, дескать, выдался часок свободного времени, вот и решил катануть в Шереметьево встретить "супружницу". Тане, однако, достаточно было одного взгляда, чтобы понять, как он ее ждет, с каким подсасыванием внизу живота, как всегда, предвкушает. Достаточно было одного взгляда, чтобы вспомнить о пятнадцатилетних "отношениях", обо всем этом: медленное, размеренное раздевание, притрагивание к соскам и к косточкам на бедрах, нарастающий с каждой минутой зажим, дрожь его сокрушительной похоти и свою собственную мерзейшую сладость. Пятнадцать лет, день за днем, и больше ему ничего не надо. -- Вот такие дела, Танька, вот такие, Татьяна, дела, -- говорил он по дороге из аэропорта, вроде бы рассказывая о чем-то, что произошло в ее отсутствие, сбиваясь, повторяя, чепуху какую-то нес, весь сосредоточенный на предвкушении. В Москве, конечно, шел дождь. Солнце, ставшее здесь в последние годы редким явлением природы, бледным пятачком висело в мутной баланде над черными тучами, наваливавшимися на башни жилквартала, на огромные буквы, шагающие с крыши на крышу: "Партия -- ум, честь и совесть нашей эпохи! " Тане хотелось отвернуться от всего этого сразу -- столь быстрые перемены в жизни, столь нелепые скачки! -- но она не смогла отвернуться и смотрела на тучи, на грязь, летящую из-под колес грузовиков, на бледный пятак и огненные буквы, на быковатый наклон головы смущенного своим бесконечным предвкушением супруга и с тоской думала о том, как быстро оседает поднятая Лучниковым сердечная смута, как улетает в прошлое, то есть в тартарары, вечный карнавал Крыма, как начинает уже и в ней самой пошевеливаться пятнадцатилетнее привычное "предвкушение". Он хотел было начать свое дело чуть ли не в лифте, потом на площадке и в дверях и, конечно, дальше прихожей он бы ее не пропустил, но вдруг она вспомнила Лучникова, сидящего напротив нес в постели, освещенного луной и протягивающего к ней руку, вспомнила и окаменела, зажалась, дернулась, рванулась к дверям. Вот идиотка, забыла, вот ужас, забыла сдать, нет-нет, придется подождать, милейший супруг, да нет же, мне нужно бежать, я забыла сдать, да подожди же в самом деле, пусти же в самом деле, ну как ты не понимаешь, забыла сдать ВАЛЮТНЫЕ ДОКУМЕНТЫ! Какая хитрость, какой инстинкт -- в позорнейшей возне, в диком супружеском зажиме сообразила все-таки, чем его можно пронять, только лини, этим, каким-нибудь священным понятием: валютные документы. Он тут же ее отпустил. Татьяна выскочила, помчалась, не дав ему опомниться, скакнула и лифт, ухнула вниз, вырвалась из подъезда, перебежали улицу и, уже плюхаясь в такси, заметила им балконе полную немого отчаяния фигуру супруги, статуя Титана с острова Пасхи. В Комитете ей сегодня совершенно нечего было делить, но она ходили но коридорам очень деловито, даже торопливо, как и полагалось тут ходить. Все на нее глазели: среди рутинного служилого люда, свыкшегося уже с застоявщейся погодой, она, загорелая и синеглазая, в белых брюках и в белой же рубашке из плотного полотна -- костюм, который ей вчера купил Андрей и самом стильном магазине Феодосии, -- они выглядела существом иного мира, что, впрочем. частично так и было: ведь вчера еще вечером неслась в "питере" под сверкающими небесами, вчера еще ночью и "Хилтоне" мучил ее любимый мужик, вчера еще ужинали но французском ресторане на набережной, смотрели на круизные суда и яхты со всех концов мира, а над ними каждые четверть часа пролетали и темном небе "боинги" на Сингапур, Сидней, Дели... и обратно. Вот так дохожусь я тут в Комитете проклятом до беды, подумала она, и действительно доходилась. Из первого отдела вышла близкая подруга секретарша Веруля с круглыми глазами. --- Татьяна, "телега" на тебя, ну поздравляю, такую раньше и не читала. -- Да когда же успели? ---- Успели... -- А кто? -- Не догадываешься? Она догадывалась, да впрочем, это и не имело значения, кто автор "телеги". Она и не сомневалась ни на минуту, что после встречи с Лучниковым явится ни свет "телега". Поразила ее лишь оперативность -- сразу, значит, с самолета стукач помчался в первый отдел. -- Ой, мамочка, там написано, деточка-лапочка, будто ты две ночи с белогвардейцем в отеле жила. Врут, конечно? Они устроились в закутке, за машбюро, куда никто не заходил, и там курили припеченные Татьяной сигареты "Саратога". Веруля, запойная курильщица, готова были за одну такую сигарету продать любую государственную тайну. -- Не врут? Ну, поздравляю, Танька. Да я не за две, а за одну такую ночь, за полночи, за четвертиночку всю эту шарашку со всеми стукачами на фиг бы послала. "Дела, -- подумали Татьяна Лунина, так и подумала в манере своего мужа, -- ну и дела". Кик ни странно, атмосфера Комитета со снующими по коридорам бывшими чемпионами успокаивала и бодрила. Все эти деятели спортивного ведомства сами были либо героями киких-либо "телег", либо сочинителями, а часто и тем и другим одновременно. То и дело кто-нибудь становился "невыездным" на год -- на два -- на три, но сели за это время не опускался, не спивался, не "выпадал в осадок", в конце концов его снова начинали посылать сначала в соц-, а потом и в капстраны. Так что иначе, как словом "дела", об атом и не подумаешь, да и думать не стоит. Мысль об Андрее в этот момент Татьяну не посетила. Они подарила Веруле всю парфюмерию, которая у нее оказалась в сумке, и рассказала о белом костюме, который вроде вот и не глядится здесь, в Москве, а между тем куплен в феодосийском "Мюр-Мерилизе" за 600 тичей, и там-то он глядится, любой западный человек с первого взгляда понимает, где такая штука куплена. Тут до нее в закуток стало иногда долетать ее собственное имя. "Лунину не видели? " "Говорят, Таня Лунина здесь", "Сергей Палыч спрашивал -- не здесь ли товарищ Лунина? " Она поняла, что нужно побыстрее смыться. -- Какая странная жизнь, -- вздохнула прыщеватая лупоглазенькая Веруля, -- Ведь здесь за такой костюм и двадцатника не дадут, а джинсовка идет за двести. Сколько стоит, Танька, в Крыму джинсовый сарафан с кофточкой? -- Тридцать пять тичей, -- с полной осведомленностью сказала Татьяна. -- А на "сейле" можно и за двадцать. -- Ах, как странно, как странно... -- прошептала Веруля. Тут прошел по близкому коридору какой-то массовый топот, голоса, стук дверей, и сразу все затихло: началось собрание. Татьяна тогда быстро расцеловала погруженную в размышления Верулю, выскочила в коридор, прошлепала вниз по лестнице, распахнула двери в переулок и увидела напротив зеленую "Волгу" и за рулем истомившегося ожиданием супруга. "Ну, ничего не поделаешь", -- подумала тогда она и направилась к машине. Наличие "телеги" и секретном отделе как бы приблизило к ней мужа и в предстоящем совокуплении уже не виделось ей ничего противоестественного. И все-таки опять сорвались у "супруга" сокровенные планы. Какие-то злые силы держали его сегодня за конец на вечном взводе. Эдакие сверхнагрузки, перегрузки не всякий и выдержит без соответствующей подготовки. Едва они подъехали к своему кооперативу на бетонных лапах -- "чертог любви", так его застенчиво называл в тайниках души бывший десятиборец, -- как тут же у него сердце екнуло: у подъезда стоял "рафик" с надписью "телевидение", а на крыльце валандались фрайера из программы "Время" -- явно по Танькину душу. Оказалось, некому сегодня показаться на экране: из всех спорткомментаторов одна Лунина в городе. А если бы самолет опоздал, тогда как бы обошлось? Тогда как-нибудь обошлись бы, а вот сейчас никак не обойдемся. Логика, ничего не скажешь. Что же это за жизнь такая пошла, законный супруг законной супруге целый день не может вправить. Какой-то скос в жизни, не полный порядок. Даже Татьяна немного разозлилась, и, разозливщись, тут же поняла, что это уже московская злость и что она уже окончательно вернулась в свой настоящий мир, а Андрей Лучников снова-- в который уже раз - уплыл в иные, не вполне реальные пространства, куда вслед за ним уплыли и Коктебель, и Феодосия, и весь Крым, и весь Западный мир. Тем не менее она появилась в этот вечер на экранах на обычном фоне Лужников какая-то невероятная и даже идеологически не вполне выдержанная. Она читала дурацкие спортивные новости, а миллионам мужиков по всей стране качалось, что она вещает откровения Эроса. Супруг ее имел ее на ковре у телевизора. Он так все-таки умело сконцентрировался, что теперь доводил ее до изнеможения. Он был влюблен и каждую ее жилочку и весьма изощрен в своем желании до каждой жилочки добраться. Надо сказать, что он никогда ее не ревновал: хочешь романтики, ешь на здоровье, трахаешься на стороне, ну и это не беда, лишь бы мне тоже обламывалось. III. Жуемотина Виталий Гангут ранее, еще год назад, находя в себе какие-либо малейшие признаки старения, очень расстраивался, а теперь вот как-то пообвыкся: признаки, дескать, как признаки -- ну, волосок седой полез, ну, хруст в суставах, ну, что-то там иногда с мочевым пузырем случается, против биологии не очень-то возразишь. Призванная на помощь верная спутница жизни, ирония весьма выручала. Как же иначе прикажете встречать все эти дела, как же тут обойдешься без иронии? Веселое тело кружилось и пело, хорошее тело чего-то хотело, теперь постарело чудесное тело и скоро уж тело отправят на мыло. Так, кокетничая с собой, совсем еще не старый, со средней позиции, Гангут встречал признаки старения. И вдруг обнаружился новый, обескураживающий. Вдруг Гангут открыл в себе новую тягу. Карты на стол, джентльмены, он обнаружил, что теперь его постоянно тянет вернуться домой до 9-ти часов вечера. Вернуться до 9-ти, заварить чаю и включить программу "Время" -- вот она, старость, вот он, близкий распад души. Я, брошенный всеми в этой затхлой квартире, слегка зибрюшенный и совсем заброшенный господин Гангут наедине с телевизором, наедине с чудовищным аппаратом товарища Ланина. "Вахта ударного года". Сводка идиотической цифири. Четыре миллиона зерновых -- это много или мало? Всесоюзная читательская конференция. Все аплодируют. Мрачные уравновешенные лица. Вручение ордена Волгоградской области. Старики в орденах. Внесение знамен. Бульдозеры. Опять "Вахта ударного года". Ширится борьба за права человека в странах капитала. Порабощенная волосатая молодежь избивает полицию. Израильская военщина издевается над арабской деревенщиной. Снова - к нам! Мирно играют арфистки, экая благодать, стабильность, ордена, мирные дети, тюльпаны... экая жуемотина... Гангут по старой диссидентской привычке вяло иронизировал, но на самом-то деле размагничивался в пропагандном трансе, размягчался, как будто ему почесывали темя, и сам, конечно, сознавал, что размагничивается, но отдавался, распадался, ибо день за днем все больше жаждал этих ежевечерних размягчений. Прокатившись по кризисным перекатам западной действительности, поскользив по мягкой благодати советского искусства, программа "Время" приближалась к самому гангутовскому любимому, к спортивным событиям. Где-то он вычитал, что современный телезритель, хотя и следит за спортивными событиями, размягчившись в кресле, тем не менее все-таки является как бы их участником, и в организме его без всяких усилий в эти моменты происходят спортивные оздоровляющие изменения. Вздор, конечно, но приятный вздор. "О спортивных событиях расскажет ниш комментатор... " Их было семь или восемь, и Гангут относился к ним чуть ли не как к своей семье, нечто вроде "родственничков" из романа Брэдбери. Для каждого комментатора он придумал прозвище и не без удовольствия пытался угадать, кто сегодня появится на экране: "Педант" или "Комсомолочка", "Дворяночка" или "Агит-Слон", "Засоня", "Лягушка", "Синенький"... Оказалось, сегодня на экране редкая гостья -- "Сексапилочка" Татьяна Лунина. Вот именно ее появление и тряхнуло Гангута, именно Лунина с ее поблескивающими глазами на загорелом лице, в ее сногсшибательной по скромности и шику белой куртке как бы сказала в тот вечер Гангуту прямо в лицо: ты. Виталька, расползающийся мешок дерьма, выключайся и катись на свалочку, спекся. Они когда-то были знакомы. Когда-то даже что-то наклевывалось между ними. Когда-то пружинистыми шагами входил на корт... Там Таня подрезала подачи. Когда-то показывал в Доме кино отбитый в мучительных боях с бюрократией фильм... Там в первом ряду сидела Татьяна. Когда-то заваливался в веселую компанию или в ресторан, задавал шороху... Там иной раз встречалась Лунина. Они обменивались случайными взглядами, иной раз и пустяковыми репликами, но каждый такой взгляд и реплика как бы говорили: "Да-да, у нас с вами может получиться, да-да, и почему же нет, конечно, не сейчас, не подходящий момент, но почему бы не завтра, не послезавтра, не через год... " Потом однажды на подпольной выставке, вернее, подкрышно-чердачной выставке художника-авангардиста он встретил Лунину с Лучниковым, заморским своим другом, крымским богачом, каждый приезд которого в Москву поднимал самумы на чердаках и в подвалах: он привозил джазовые пластинки, альбомы, журналы, джинсы и обувь для наших нищих ребят, устраивал пьянки, колесил по Москве, таща за собой, вечный шлейф девок, собутыльников и стукачей, потом улетал по какому-нибудь умопомрачительному маршруту, скажем, в Буэнос-Айрес, и вдруг возвращался из какого-нибудь обыкновенного Стокгольма, но для москвича ведь и Стокгольм и Буэнос-Айрес в принципе одно и то же, одна мечта. Тогда на том чердачном балу не нужно было быть психологом, чтобы с первого взгляда на Андрея и Татьяну понять-- роман, романище, электрическое напряжение, оба под высоковольтным током счастья. А у Гангута как раз по приказу Комитета смыли фильм, на который потрачено было два года: как раз вызывали его на промывку мозгов и Союз, как раз не пустили на фестиваль в Канн, зарезали очередной сценарий, и жена его тогдашняя Дина устроила безобразную сцену из-за денег, которые якобы пропиваются в то время, как семья якобы голодает, шумела из-за частых отлучек, т. е. "откровенного борделя под видом творческих восторгов". Словом, неподходящий был момент у Гангута для созерцания чужого счастья. Вместе с другими горемыками он предпочел насосаться гадкого вина, изрыгать антисоветчину и валяться по углам. Впрочем, чудное было время. Хоть и душили нас эти падлы, а время было чудесное. Где теперь это время? Где теперь тот авангардист? Где две трети тогдашних гостей? Все отвалили за бугор. Израиль, Париж, Нью-Йорк... Телефонная книжка -- почти ненужный хлам. "Ленинград, я еще не хочу умирать, у меня телефонов твоих номера... ", а в Питере звонить уже почти некому. Как они проходят, эти проклятые, так называемые годы, какие гнусные мелкие изменения накапливаются в жизни в отсутствии крупных изменений. Кошмарен счет лет. Ужасно присутствие смерти. Дик и бессмертный быт. Виталий Гангут рывком выскочил из продавленного кресла и вперился в цветное изображение Татьяны Луниной. У нее такой вид, какой был тогда. Неужели наши девки еще могут быть такими? Неужели мы еще живы? Неужели Остров Крым еще плавает в Черном море? "Сборная юниоров на соревнованиях в Крыму победила местных атлетов по всем видам программы. Особенного успеха добились... " Что она говорит? Почему я не женился на ней? Она не дала бы мне опуститься, так постареть, так гнусно заколачивать деньгу на "Научпопе". Она ведь не Динка, не Катька, не прочие мои идиотки, она -- вот она... Где же Андрюшка? Сколько лет мы не виделись с этим рыжим? В прошлом году или в позапрошлом мы ехали вместе с юга на моей развалюхе и ругались всю дорогу. Как безумные, мы только о политике тогда и бубнили: о диссидентах, о КГБ, о герантократии, о Чехословакии, о западных леваках, о национальной психологии русских, о вонючем мессианстве, об идиотской его теории Общей Судьбы... Именно тогда Лучников сказал Гангуту, что он, его друзья и газета "Курьер" борются за воссоединение Крыма с Россией, а тот взорвался и обозвал его мазохистом, идиотом, самоубийцей, вырожденцем с расщепленной психологией и "рехом жоржовым". -- Вы, сволочи буржуазные, с жиру беситесь, невропаты проклятые, вы хотите опозорить наше поколение, убить до срока нашу надежду, как и ваши отцы, золотопогонная падаль, прожрали в кабаках всю Россию и сбежали! -- так орал Гангут, пока его "Волга", грохоча треснувшим коленвалом, катила к Москве. -- Да ведь твой-то отец. Виталий, был матросом на красном миноносце, он же дрался как раз за Крым, идиот ты паршивый! -- так же орал в ответ Лучников. -- Вы тут ослепли совсем из-за того, что вам не дают снимать ваши говенные фильмы! Ослепли от злобы, выкидыши истории! России нужна новая сперма! Перед Москвой в какой-то паршивой столовке они вроде бы помирились, утихли, с усмешечками в прежнем ироническом стиле своей дружбы стали обращаться друг к другу "товарищ Лучников", "господин Гангут", договорились завтра же встретиться, чтобы пойти вместе к саксофонисту Диме Шебеко, хотя и знали оба, что больше не встретятся, что теперь их жизни начнут удаляться одна от другой, что каждый может уже причислить другого к списку своих потерь. Чем было для поколения Гангута в Советском Союзе курьезное политико-историко-географическое понятие, именуемое Остров Крым? Надеждой ли на самом деле, как вскричал в запальчивости Гангут? С детства они знали о Крыме одну лишь исчерпывающую формулировку: "На этом клочке земли временно окопались белогвардейские последыши черного барона Врангеля. Наш народ никогда не прекратит борьбы против ошметков белых банд, за осуществление законных надежд и чаяний простых тружеников территории, за воссоединение исконной русской земли с великим Советским Союзом". Автор изречения был все тот же, основной автор страны, и ни одно слово, конечно, не подвергалось сомнению. В 56-м, когда сам автор был подвергнут сомнению, в среде новой молодежи к черноморскому острову возник весьма кипучий интерес, но даже тогда, сели бы одному из активнейших юношей Ленинграда Виталию Гангуту сказали, что через десять лет близким его другом станет "последыш последышей", он счел бы это вздором. дурацкой шуткой, а то и "буржуазной провокацией". Его отец действительно дрался за Остров во время гражданской войны и находился на миноносце "Красная Заря", когда тот был накрыт залпом главного калибра с английского линкора. Вынырнув из-под воды, папаша занялся периодом реконструкции, потом опять утонул. Вынырнув все-таки из ГУЛАГа, напиши Гангут рассказывал о многом, иногда и о Крыме. Наш флот был тогда в плачевном состоянии, говорил он. Если бы хоть узенькая полоска суши соединяла Крым с материком, если бы Чонгар не был так глубок, мы бы прошли туда по собственным трупам. Энтузиазм в те времена, товарищи, был чрезвычайно высок. В первые послесталинские годы Остров потерял уже свою мрачную, исключающую всякие вопросы формулировку, но от этого не приблизился, а, как ни странно, даже отдалился от России. Возник образ подозрительного злачного места, международного притона, Эльдорадо авантюристов, шпионов. Там были американские военные базы, стриптизы, джаз, буги-вуги, словом, Крым еще дальше отошел от России, подтянулся в кильватер всяким там Гонконгам, Сингапурам, Гонолулу, стал как бы символом западного разврата, что отчасти соответствовало действительности. Однажды в пьяной компании какой-то морячок рассказывал историю о том, как у них на тральщике вышел из строя двигатель, а они, пока чинились, всю ночь болтались в виду огней Ялты и даже видели в бинокль надпись русскими буквами "дрынк кока-кола". Буквы-то были русские, но Ялта от берегов русского смысла была даже дальше, чем Лондон, куда уже начали ездить, не говоря о Париже, откуда уже приезжал Ив Монтан. И вдруг Никита Сергеевич Хрущев, ничего особенного своему народу не объясняя, заключил с Островом соглашение о культурном обмене. Началось мирное сосу-сосу. Из Крыма приехал скучнейший фольклорный татарский ансамбль, зато туда отправился Московский цирк, который произвел там подобие землетрясения, засыпан был цветами, обсосан всеобщей любовью. В шестидесятые годы стали появляться первые русские визитеры с Острова, тогда-то и началось знакомство поколения Гангута со своими сверстниками, ибо именно они в основном и приезжали, старые врэвакуанты побаивались. В ранние шестидесятые молодые островитяне производили сногсшибательное впечатление на москвичей и ленинградцев. Оказывается, можно быть русским и знать