не известно, идут переговоры. Французы поначалу не хотели давать нам визы, боятся "красной заразы". Между тем именно в Париже, да еще, пожалуй, в Лондоне, в левых артистических кругах огромный интерес к нашему театру. Москва для этих людей становится театральной Меккой. Наша школа провозглашается единственно живым направлением. В этой связи высказывания наших газет о "Ревизоре" выглядят как бездарный заговор смердящей буржуазии. Чего стоят, например, вот такие стишата в "Известиях"... Он взял со столика газету, с гадливостью тряхнул ее за край, газета развернулась, и он прочел: -- "Убийца. Эпиграмма-рецензия на мейерхольдовскую постановку "Ревизора". Гнилая красота над скрытой костоедой... О Мейерхольд, ты стал вне брани и похвал. Ты увенчал себя чудовищной победой, "Смех", "гоголевский смех" убил ты наповал! Усталый, несколько надменный мэтр пропал, произошло одно из бесчисленных маленьких чудес мейерхольдовских репетиций. Дурацкая эпиграмма была прочитана таким образом, что все присутствующие разразились хохотом, как бы воочию увидев советского тугодума-сочинителя. Мейерхольд улыбался, довольный. Он рад был вернуться в Москву, "к своим ребятам". В толпе актива на задах залы стояла и Нина Градова, пылающие от восхищения щеки, сверкающие в беспрерывном движении глаза и зубы, взлохмаченная башка. Мейерхольд был ее богом. Видеть и слышать его было не то что счастьем, но каким-то олимпийским озарением. Конечно, она уже забыла, что сегодняшний приход в театр не прост, что среди них сам Альбов, лидер подпольной троцкистской ячейки, что готовится "акция". Пьеса Николая Эрдмана "Мандат" с самого начала оказалась своего рода бутылью керосина для и без того раскаленных до грани пожара партийно-комсомольской и интеллектуально-артистической сфер Москвы. Говорили, что буквально каждую реплику в ней надо понимать двояко, что в каждой мизансцене заключены не только сатира и шутовство, но прямая атака против обюрократившихся цекистов, чекистов, центристов, всей этой нечисти, постепенно, но упорно искореняющей всю романтику революции. На премьере в Театре Мейерхольда в прошлом году так и казалось, что с каждой фразой брызгают керосином на пышущие жаром угли. Часть зала взрывалась восторженным хохотом, аплодисментами, другая пребывала в возмущенном шипении, в шиканье, исторгала возгласы: "Позор!", "Издевательство!", топала ногами, потрясала партийным кулаком, о котором недавно совсем ошалевший (по мнению прежних эстетствующих поклонников) Маяковский сказал так впечатляюще, что мороз пошел по коже: "Партия -- рука миллионопалая, сжатая в один громящий кулак!" Такое возможно было, пожалуй, в те времена только в Москве, чтобы авангардистский спектакль стал ареной противоборства двух политических сил, оппозиции и генеральной линии правительства. В тот вечер "Мандат" давался уже в который раз и ничего особенного не предвиделось, хотя зал, как всегда, чутко отвечал на исходящие со сцены дерзостные инспирации. Пьяный Шарманщик на кривых ногах ковыляет в просцениум, вещая косым ртом: "Павлуша, бывалоча, еще маленькой крошкой, сидючи у меня на коленях, все повторял: "Люблю пролетариат, дядя! Ох, как люблю!" Зал хохочет, аплодирует, атмосфера веселого заговора возбуждает зрителей. Забыв о своем "пузе", весело смеется Вероника, хлопает стальными ладонями ее муж, комдив РККА, Никита Градов. Вдруг девичий голос с верхнего яруса прорезал карнавальную атмосферу: -- Позор сталинским лицемерам! Сразу в нескольких местах зала поднялись плотные группы молодежи. Будто под команду дирижерской палочки они начали скандировать: -- Прочь коварство, трусость, злоба! -- Убирайся к черту, Коба! -- Долой жуликов-бюрократов! Долой Сталина! Никита посмотрел на ярус и шепнул жене: -- Клянусь, там среди них наша Нинка. -- О Боже мой! -- ужаснулась Вероника. В зале воцарился сущий хаос. Многие зрители шумно возмущались: "Безобразие! Хулиганство! Митингуйте в своих вузах, не лезьте в театр! Срывают спектакль! Надо милицию позвать!" Другие поддерживали оппозиционеров: "Правильно! Долой сталинских ставленников! Надоело!" Третьи просто смеялись: весело, дерзко, уж не сам ли Мейерхольд придумал? Четвертые сгорали от любопытства -- что же дальше будет? Пятые благоразумно пытались выбраться из зала. Кое-где началась свалка. Старший капельдинер, держась за голову, побежал вверх по проходу. Навстречу ему к сцене, бурно хохоча и явно не по трезвому делу, валила к сцене поэтическая ватага во главе со Степой Калистратовым. Степан кричал на сцену какому-то дружку, занятому в спектакле: -- Гошка, поздравляю! Сегодня даже лучше, чем на премьере! Так и должно быть! В этом смысл современного театра! В скандале! Театр -- это скандал! Произнеся эту исключительную новацию, о которой знал еще Грибоедов, Степан бросил через плечо своему подголоску Фомке Фрухту: -- Запиши! -- Готово! Записано! -- тут же отозвался подголосок. Суматоха усиливалась. Никита, вглядываясь в бурлящую толпу, забыл на мгновение о жене. Когда же посмотрел на нее, похолодел, закричал, будто гимназист, а не комдив: -- Что делать?! Что делать?! У Вероники вдруг начались схватки. Она то сжимала зубы, то хватала воздух ртом. Пот ручьями стекал по лицу. Платье было совсем мокрым. Кляня себя за идиотское легкомыслие, Никита подхватил жену под мышки, стал пробираться к выходу. -- Пропустите, граждане! Пропустите! Жена рожает! "Скорую помощь"! Пожалуйста! В свалке захохотал, тыча в них пальцем, какой-то богемного вида юнец: -- Смотрите, смотрите, только у нас! Комдив свою бабу тащит! Баба рожает от Мейерхольда! Озверев, Никита ударил юнца ногой в зад. -- Пропустите же, мерзавцы! -- В остервенении вытащил из кобуры револьвер. -- Расступись! Стрелять буду! Тут же граждане, еще не забывшие подобных возгласов, немедленно очистили путь. Он подхватил кричащую от боли Веронику и устремился к выходу. Степа Калистратов на одной из лестниц театра перехватил кубарем летящую вниз Нинку Градову. -- Привет, гражданка! Слушай, тут армяне приехали, поэты, будет сабантуй. Айда шампанское сажать?! Нинка хохотала в его руках: "Ну, не счастье ли, -- мелькнуло в Степиной башке, -- держать в руках такую хохочущую, вот именно, нимфу?" Нимфа, увы, тут же выскользнула, отстранилась. -- Ты, Степка, неисправимый декадент и богемщик! "Ну что ж, -- подумал он, -- нельзя же век держать в руках такую хохочущую и полную небесного огня." И за этот миг спасибо, Провидение. С лестницы солидно спускался пролетарий Семен Стройло. -- А ты все еще с этим Стойло? -- усмехнулся поэт. Нинка немедленно разозлилась: -- Не Стойло, А Стройло, от слова "строить" с вашего позволения! Тут же она прилепилась к своему избраннику и далее вниз по лестнице путешествовала, как бы частично свисая с его плеча, что давало ей возможность иной раз оглядываться на обескураженного Степана. И все-таки спасибо тебе, Провидение, подумал поэт. Мимо валили люди из Нинкиной группы. Среди них выделялся мужчина за тридцать, львиная грива, теоретические очки: Альбов. -- Акция удалась, -- коротко резюмировал он. Под утро к агонизирующему в приемной роддома Никите Градову вышел дежурный врач -- уже было известно, что роженица -- жена комдива, сына профессора Градова, -- и сообщил, что родился сын. И вес, и рост основательные, бутуз что надо. "Так что идите домой, товарищ комдив, поспите и приезжайте пополудни, мы вам покажем вашего первенца". Никита, ничего не соображая, в распахнутой шинели, в сдвинутой на затылок буденовке, вышел на улицу, зашагал куда-то, почему-то все ускоряя шаги, резко срезая углы, хватаясь за водосточные трубы. Одна, ржавая, прогнулась под его рукой. Арбатские переулки были пустынны и темны, только далеко в перспективе слабо светилась витрина, и там был виден большой глобус. Этот глобус как бы вдруг взвинтил комдива, он весь встряхнулся и осознал всю эту ночь, в течение которой любимая женщина, страдая, родила ему сына. -- Сын родился! -- заорал он вдруг и побежал по направлению к глобусу. В витрине он видел свое приближающееся отражение, разлетающиеся полы длинной шинели, блестящие высокие сапоги. Он выскочил на Арбат. За крышами виднелся уцелевший крест небольшой церкви. "Сын, сын, родился сын!" Он перекрестился, раз, другой, но потом отдернул щепоть ото лба, от своей красной звезды. Тогда вытащил револьвер и пальнул в воздух. Ура! -- Не стреляйте! -- послышался голос поблизости. Никита посмотрел и увидел в подворотне фигуру старика с палкой в руке. Дворник, должно быть. -- Не бойтесь, ничего страшного, просто у меня сын родился, Борис Четвертый Градов, русский врач. -- Все-таки это еще не повод, чтобы стрелять, -- сказал старик, вышел из подворотни и прошел мимо Никиты, оказавшись вовсе не стариком, а средних лет странным господином с тростью, в старомодном дорогом пальто. Поблескивали крутой лоб и лысая макушка. Просвечивая, трепеща, вилась вокруг этих фундаментальных высот эфемерная золотовато-серебристая флора. Уж не Андрей ли Белый? Глава 6. ? РКП(б) Под вечер погожего октябрьского дня -- бабье лето в полном разгаре! -- инструктор районного Осавиахима Семен Стройло поджидал Нинку Градову в кабинете наглядных пособий, что располагался на втором этаже Дома культуры Краснопресненского района. Луч солнца, падающий через узкое окно, подчеркивал обилие пыли, лежащей на пособиях и тренировочных материалах, гранатах, противогазах, парашютных ранцах, а стало быть он подчеркивал и некоторую ленцу уважаемого товарища инструктора. Семен всю эту туфту терпеть не мог, ни черта в ней не понимал. Пост свой он получил в порядке "выдвиженства" как человек с незапятнанной анкетой, однако долго здесь задерживаться не собирался: впереди большая дорога. Пока что он был доволен -- работа не бей лежачего, а главное, ключи от трех кабинетов, большое удобство для встреч с девчонкой. В середине комнаты на столе, демонстрируя свои железные кишки, стояла продольно распиленная половинка станкового пулемета "максим". На стенках висели пропагандистские плакаты, по которым Семен все-таки иногда проходился тряпкой. Гигантский пролетарский кулак дробит английский дредноут, похожий на жалкую ящерицу: "Наш ответ Керзону!" Косяк дирижаблей в небе под сиянием серпа и молота: "Построим эскадру дирижаблей имени Ленина!"... В комнате было жарко. Семен лежал на кушетке в одной майке с эмблемой "Буревестника". Он курил, отпивал из горлышка портвейн "Три семерки" -- папаня именует этот напиток "три топорика" -- и читал замусоленную книжонку "Принцесса Казино". Вот она придет, зараза, думал он, увидит, как я здесь лежу в одной майке, пью напиток, читаю бульварщину, и восхитится -- ах, какой простой, какой свободный! Зараза такая! Роман с профессорской дочкой, изнеженной Ниночкой Градовой, с одной стороны, восхищал Семена Стройло, с другой же стороны, по страшному его раздражал: приходилось как бы постоянно играть роль, навязанную ему воображением избалованной фифки. Она увидела в нем идеал пролетария, простого, свободного, без околичностей берущего в руки все имущество мира, потому что оно отныне принадлежит ему, он строит будущее. Значит, надо было постоянно показывать простоту, городскую народность, уверенность и даже некоторую косолапость неторопливых движений, каменистость гиревых мышц. Между тем по сути своей Семен Стройло был скорее суетлив, извилист в мыслях, не очень даже и могуч физически, гири ненавидел. Короче, она смотрела на него скорее как на игрушку пролетария, чем на истинного пролетария, которым он в общем-то, несмотря на чистоту анкет, никогда не был. Ни папаня, ни дед матценностей никогда не создавали, происходя из марьинорощинских складских. Ну, в общем-то обижаться не приходится: девчонка сладкая, и польза от нее идет большая, однако... Из коридора, с лестницы долетел полет шагов -- идет, зараза, минута в минуту! Нина пробежала через вестибюль и всякий, кто встретился ей в обширном помещении, останавливался в изумлении: чего, мол, девица так сияет, откуда, мол, такой оптимизм на десятом году революции? Уборщица хмыкнула ей вслед и кривым большим пальцем показала сторожу: -- Вишь, к инструктору на свиданку побежала! Сторож чмокнул, утерся рукавом. -- Прыткая, гладкая... Эхма... Нина пролетела по коридору, рванула дверь с надписью "Наглядные пособия". Ворвалась в комнату, потрясая свежим выпуском журнала "Красная новь". -- Семен, вставай! Лодырь! Смотри, мои стихи в "Красной нови"! Открыла журнал, облокотилась на пулемет, с силой прочла: Могла ли я в стремительных мгновеньях Не вспомнить, Одиссей, ни глаз твоих, ни губ, Полночных кораблей жасминное цветенье, И тени крепостей, и звук далеких труб?... Семен намеренно зевнул, подумав: демонстрируется пролетарская пасть. -- Про что это? Нина не ответила, глядя в какую-то невидимую точку. -- Про что стихоза? -- повторил вопрос Семен. -- Про ночь, -- сказала она. Семен бросил на кушетку "Принцессу Казино" и встал, потягиваясь. -- Хочешь шамать, Нинка? Он показал на открытую банку мясных консервов и булку московского хлеба. Нина отрицательно помотала головой. -- Не хочешь отличной шамовки? -- удивился он. -- Портвейну хочешь? Ну ты даешь, сестра, от "Трех семерок" отказываешься! Сладкая тяга прошла по его телу, он расстегнул пояс брюк. -- Ну, ладно, не хочешь -- как хочешь, ходи голодная, иди сюда! Нина отшатнулась от него, как бы в досаде, хотя сама уже жаждала только одного, этого акта с ним, таким простым. -- Да ну тебя, Семка! Я к тебе со стихами, а ты сразу... Он притянул ее к себе, по-хозяйски поднял юбку. -- Давай, давай... Кончай эти плюссе-мюссе! Сколько раз тебе говорено, будь проще, Нинка! Закрыв глаза, она уступала ему все больше, бормоча: "Да-да, ты прав, моя любовь... быть проще..." -- но на самом-то деле, как всегда, воображая себя жертвой пролетарского насилия, трофеем класса-победителя. Уборщица приволоклась со шваброй в коридор, чтобы послушать сильный и долгий скрип кушетки. Пришлепал и сторож. В наступивших сумерках Нинка долго еще ползала губами по его щекам и шее, гладила мокрые волосы уставшего повелителя. -- Ты мой Царь Осоавиахим, -- шептала она. Семен гудел, довольный: -- Кончай, кончай эти телячьи нежности! Он глотнул портвейну, закурил папиросу. -- Я тебе, Нинка, должен сделать одно замечание. Ты, конечно, девка хорошая, однако немного больше активности тебе не помешает. Вот когда момент подходит, тебе вот так надо делать. -- Он показал рукой, как надо делать, -- эдакая волна со всплеском. -- А ты, уважаемая, этого не делаешь! Она смеялась, нисколько не обидевшись: -- Ой, Семка, Семка, какой ты балда! Он встал с кушетки, натянул штаны и юнгштурмовку, сел верхом на стул. -- А вот еще одно замечание, уважаемая, на этот раз от кружка, то есть от самого Альбова. Он велел мне сказать, что тобой недовольны. Слишком мало времени кружку, слишком много этому... -- Брезгливо потряс "Красную новь". -- Полночных кораблей жасминное цветенье, во дает... ты все ж таки комсомолка, тебе с этими попутчиками вроде Степки Калистратова все ж таки не по пути! Нинка расхохоталась: -- Да ты ревнуешь, Осоавиахим! Семен пристукнул кулаком по столу. Кулачок у него был не очень-то массивным, но в такие моменты он ему самому казался кувалдой. -- Чего-о? Я серьезно, а ты опять плюссе-мюссе? Никак с кисейным воспитанием не расстанешься! Нина села на кушетке. -- На самом деле Альбов говорил? Он кивнул: -- Факт. Работаем, можно сказать, в подполье, сказал он, а Градова по лефовским вечеринкам порхает. Нина посмотрела на часы, вскочила. В затхлом воздухе Осоавиахима пролетели один за другим предметы туалета -- юбка, блузка, свитер, шарф. Мгновение -- и она уже одета, как будто и не предавалась только что грехопадению под языческим божком распиленного красноармейского пулемета. -- Семка, мы же опаздываем в университет! Товарищ Стройло уже вытаскивал из-под стола толстенную сумку с печатным материалом. На Манежную прискакали через полчаса, пришлось брать извозчика за счет ячейки, иначе бы вся затея рухнула по причинам явно неуважительным. Вечер был в полном разгаре, московский час пик. Мимо здания университета, названивая и рассыпая с проводов ворохи искр, волоклись перегруженные трамваи. Резко кричали торговки студенческой отравой -- горячими пирожками с требухой, или, по современной терминологии, с субпродуктом. Иной раз мелькала студенческая физиономия с полузасунутым в рот пирожком и с обалделыми от вкусового штурма гляделками. Возле университетских ворот под фонарем подвешено было объявление: "Коммунистическая аудитория. Сегодня, 8 часов вечера. ЛЕФ! "Алгебра революции!" Читает поэт Сергей Третьяков. Также выступают: Поэт Степан Калистратов, "Неназванное"; Конструктор Владимир Татлин с рассказом об аппарате "Летатлин". Стройло и Нина, бросив взгляд на плакат, быстро прошли в ворота, пересекли двор мимо памятника Ломоносову и бегом взлетели по торжественной лестнице. Когда Нина и Семен вошли, амфитеатр Коммунистической аудитории был еще пуст, хотя над кафедрой загодя к вечеру уже была подвешена модель похожего на птеродактиля футуристического летательного аппарата. -- Успели. Слава Труду, никого, -- прошептала Нина. -- Давай за дело! -- скомандовал Семен. Они побежали вверх по ступенькам, разбрасывая по рядам пачки листовок. Дело было закончено быстро, после чего молодые люди устроились поближе к сцене, в первом ряду, и открыли учебники, изображая прилежное чтение в ожидании концерта. Время от времени они поглядывали друг на друга и хихикали. "Кроме всего прочего, -- подумала Нина, как бы отвечая кому-то, -- мы с Семкой боевые друзья". -- "Ишь ты, -- подумал про нее Семен, -- глазища-то!" Через несколько минут аудитория стала быстро заполняться студентами. Кто-то уже нашел листовку и громко прочитал: "Спасение революции в наших руках! Долой Сталина!" Из другого ряда зачитывали иной вариант: "Остановим попытку Термидора! Позор сталинскому ЦК!" Подрывные листовки троцкистов и оппозиции были студентам не в новинку. Их находили и в общагах, и в столовках, иной раз пришлепнутыми к стене, иной раз пачками с призывом "Раздай товарищам". Многие сочувствовали, многим было наплевать. Иной раз вспыхивали митинги, а другой раз можно было заметить студента, несущегося в уборную с листовкой в кулаке. В этот раз студенты вроде бы воспламенились сперва, начали выкрикивать "Долой!" и "Позор!", но потом нашлись шутники-пересмешники, -- уж как не поидиотничать вечером перед девчонками? -- которые стали умножать: "Двойной долой!", "Тройной позор!", "Долой в квадрате!" "Плюс позор в кубе!". Пошел хохот. "Вот так алгебра революции!" Настроение сегодня было явно не очень-то политическим. Между тем Коммунистическая была уже заполнена до отказа. Стояли в проходах и дверях. Среди опоздавших был ассистент профессора Градова, молодой врач Савва Китайгородский. Его затерли в проходе, и он дрейфовал, пока не приткнулся в уголке, где можно было даже слегка опереться плечом о стену. Поэт Сергей Третьяков был уже на сцене, но Савва туда не смотрел. Взгляд его выискивал нужное лицо в зале. Наконец нужное лицо было найдено -- Нина Градова! Пусть, как всегда, со своим остолопом, но зато это она воочию! "Вхожу я в темные храмы, совершаю свой бедный обряд..." Молодой врач тоже не был чужд поэзии, хотя застрял на символистах и дальше не желал продвигаться. Амфитеатр рыкнул, разразился, притих. Популярный Сергей Третьяков, друг Маяковского, вышел к краю сцены -- читать. Он был очень большого роста, не ниже самого Маяка, однако внешностью трибуна не обладал, скорее уж было в нем что-то общее с людьми типа Саввы Китайгородского, интеллигентными, очки, костюм-тройка... У Маяковского это всегда был "костюмище"; у Третьякова -- костюмчик. Поэтому и лефовский напор выглядел в его исполнении немного неуместным: эти рычания и взмахи кулакастой рукой. В общем, он читал: Корень квадратный из РКП! Делим на: Вперед! В упор глаза! Жми! И ни шагу назад! Плюс: Электрификация! Смык! Тренаж! Плюс: Мы хотим, чтобы мир стал -- Наш! Минус: Брех! Минус: Грязь! Минус: Дрянь! Равняется: Это путь Октября! Финальный выкрик ударного стиха выгодно подчеркивал корневую рифму "гря" -- "ября", чем поэт явно гордился, не задумываясь о двусмысленности, возникающей при сопоставлении слов. Филфаковцы восторженно взревели: "Браво, Сергей! Браво, ЛЕФ!" Стоявшая рядом с Саввой "литдевочка" -- подбритый затылок, длинная косая челка, вот коняга! -- повернулась к нему: -- Вам нравится? Савва пожал плечами. "Литдевочка" рассмеялась: -- Мне тоже не очень. Какая же это алгебра? Чистая арифметика для четвертого класса! Толпу качнуло. Ее бедро прижалось к его бедру. Прошел весьма неуместный ток. "Литдевочка" усмехнулась с притворным смущением: -- Простите. Савва заерзал, пытаясь создать пространство между двумя разнополыми телами. -- Да, так тесно... В своем ряду Нина теребила Семена за рукав. -- Ну вот такая поэзия тебе ближе? Ну скажи, Семка, ну!мне это очень важно! Стройло забасил пренебрежительно в своем "пролетарском стиле": -- А-а-а, говна. У меня вот мочпузырь щас лопнет, пойду отолью. Он стал пробираться через ноги соседей к выходу. Нина успела шепнуть ему в след: "Милый, простой!" Он обернулся, гаркнул "Кончай!" -- потом огрызнулся на недовольных студентов: -- По ногам, говоришь, хожу? А что же, по башкам, что ли вашим ходить? Стройло вошел в просторную, с высоченным потолком, облицованную кафелем уборную старого университета и увидел стоящего у окна молодого человека в полувоенной одежде, который, возможно, его-то тут и поджидал. Взялся за свое дело. Молодой человек приблизился. -- Стройло, салют! -- Физкульт-привет! -- ответствовал Стройло, отряхиваясь. -- Заскочим в партком? -- спросил очень положительный молодой человек. -- Айда! -- сказал Стройло, завершая диалог полностью в стиле своего поколения. Комната парткома была по масштабам ничуть не меньше уборной. Народу там в этот час не было, только в глубине у настольной лампы сидел человек средних лет, перебирая бумажки. Царил со стены из богатого багета Владимир Ильич Ульянов (Ленин). При виде вошедших юношей сидящий встал и пошел навстречу. -- Здравствуйте, товарищ Стройло! Давайте сразу быка за рога. Сколько человек было в последний раз на заседании кружка? -- Девятнадцать, товарищ комиссар, -- четко ответил Стройло, отстегнув клапан и вынув бумажку. -- Вот список. Комиссар взял список, прочел несколько фамилий вслух: "Альбов, Брехно, Градова, Галат..." -- сунул список в карман и крепко пожал Стройло руку. -- Спасибо, Семен! Большое, очень нужное нам всем дело делаешь! С просиявшей и оттого несколько истуканистой физиономией Стройло вытянулся. -- Служу трудовому народу! В аудитории тем временем Сергея Третьякова сменил Степан Калистратов -- мятая вельветовая блуза, закинутый за спину шарф, непокорная, что называется, "есенинская" шевелюра. Как всегда, было неясно, насколько пьян Степан в данный момент -- порядком, основательно или почти "в лоскуты". Так или иначе, он читал с мрачным вдохновением: Гудки вблизи и в отдаленье. Земля пустынна и плоска. Одно лишь вахтенное бденье, Ни ангельского голоска... Нам остаются в утешенье Ночных трактиров откровенья Да "Арзамасская тоска"... Нина Градова смотрела на него заворожено. Степан нравился публике, особенно девушкам, пожалуй, даже больше, чем Третьяков. Каждый его стих сопровождался восторженными аплодисментами. Может быть, единственным человеком в аудитории, кто почти не обращал внимания на поэта, был Савва Китайгородский. Он не отрывал взгляда от задумчивого, будто светящегося изнутри лица Нины. Когда с нею рядом нет "пролетария", она немедленно меняется, вот именно так вот освещается, и именно в этом, в этом, милостивые государи, ее суть! Шепот "литдевочки" по соседству отвлек Савву от этих мыслей. -- Вы знаете, Калистратов на грани разрыва с ЛЕФом! Савва вздрогнул: -- Да что вы говорите? А как же революция? Она с улыбкой посмотрела на него через плечо: -- Некоторым уже надоела. Из публики кто-то бросил Степану букет цветов. С ловкостью, удивительной для вечно пьяноватого богемщика, он не дал им упасть на пол, а, подхватив в воздухе, прижал к груди и затем передал в первый ряд Нине Градовой. Студенты выкрутили башки, весь зал высматривал, кому достался привет поэта. Нинины щеки пылали среди гвоздик. "Литдевочка" сказала Савве прямо в ухо: -- А эту особу знаете? Молодая поэтесса Нина Градова. Говорят, что... -- Простите, -- торопливо перебил ее Савва и стал пробираться к выходу. Между тем к Нине, совсем уже не обращая внимания на ноги окружающих, возвращался Семен Стройло. Плюхнувшись на свое место, он, ни слова не говоря, вырвал у нее букет и швырнул его за спину, выше по амфитеатру. Степан в это время, с каждой строфой раздувая легкие все больше и больше, гудел свое самое известное стихотворение "Танец матросов". Глубокой ночью в доме Градовых не спал только могучий, но нежный душою молодой Пифагор. Стараясь не очень постукивать когтями по полу, он прохаживался по пустым комнатам, освещенным лишь полосками лунного света из-за штор. Иногда он направлялся на кухню, вставал на задние лапы и смотрел в незашторенное окно. Наконец он увидел то, что так рьяно высматривал, побежал ко входной двери и сел рядом, тихо скуля. Повернулся ключ, вошла, вернее пробралась Нина и сразу стала снимать туфли -- чтобы легчайшим полетом на цыпочках не разбудить домашних, а лишь навеять им мирные сны. Пес бросился к любимой сестре целоваться. Она раскрыла ему объятия. -- Спасибо, Пифочка, что ждал и не залаял. В сопровождении Пифагора она прошла через столовую и гостиную и вдруг заметила, что в глубине кабинета горит маленькая лампа. Заглянула туда и увидела отца. В халате и шлепанцах он сидел на диване и читал "Новый мир" с "Повестью непогашенной луны". Папочка, милый, любимый, тихо растрогалась Нина и хотела уже пройти к лестнице, когда он вдруг поднял голову и заметил две славные рожи: одна с большущими глазами, другая с большущими ушами. Он отложил журнал. -- Нинка, посиди со мной немного. Она села на ковер у его ног. Он взъерошил ее короткую гривку. -- Эта повесть, что ты тогда притащила... вот случайно попалась... мда-с... В общем-то довольно абстрактное сочинение... хотя при желании... -- Так он мямлил некоторое время, но потом вдруг твердо сказал: -- Ты должна знать, что я ТАМ не был. Я был отстранен в последнюю минуту. И, конечно, если бы я ТАМ был, то... Понимаешь, что я хочу сказать? Нина взяла его руку и прижалась к ней щекой. -- Понимаю, папка, теперь я все понимаю. Я верю, что ты там совсем не был... Он вздохнул: -- Увы, это не совсем так. Я расскажу обо всем позднее... но... они, конечно, считают меня чужим. Они продвигают меня на верха, как бы завязывают в один общий узел, награждают, но все же прекрасно понимают, что я для них чужд, и вся моя школа, мы просто русские врачи, даже и молодежь вроде Саввы Китайгородского. -- Кстати, как он, этот Савва? -- спросила Нина явно не безразличным тоном. "Как чудесно она о нем спросила, -- подумал отец. -- Хотел бы я знать, спрашивала ли когда-нибудь обо мне вот такая какая-нибудь девчонка." -- О, -- сказал он. -- Савва -- это будущее светило, поверь мне. Мы здорово работаем вместе над местной анестезией. Ему, знаешь ли, туго приходится: тянет семью сестры, а жалование у молодых врачей мизерное. Подрабатывает на "Скорой помощи". -- А что же он перестал... ну... у нас бывать? -- спросила Нина, и отец опять восхитился, на этот раз какому-то чудному лукавству в ее голосе. Он рассмеялся: -- Ты прекрасно знаешь, лисица, почему. Потому что ты среди чужих. Она ласкалась к его руке, как котенок. -- Вот уж чепуховина! Лежащий рядом Пифагор активно лизал ее ногу. Сверху из спальни тихо спустилась Мэри Вахтанговна. Остановилась в дверях кабинета, глядя на мужа и дочь. Те не замечали ее. -- Эх, если бы мы все родились лет на пятьдесят раньше! -- вздохнул профессор. Нина вдруг воспламенилась, бросила отцовскую руку: -- Вот уж нет! Хочешь верь, хочешь не верь, но я счастлива, что живу именно сейчас! Что я молода именно сейчас, в двадцатые годы двадцатого века! Все времена бледнеют перед нашим! Отец погладил ее по голове: -- Ты только не кричи, Нинка, но мне кажется, что тебе нужно временно уехать из Москвы. Нина, конечно же, тут же закричала: -- Ты с ума сошел, папка?! Куда еще уехать? В этот момент мать села рядом с ней и обняла за плечи. -- Хотя бы в Тифлис к дяде Галактиону, -- мягчайшим тоном прожурчала она. -- Дочка, ты зашла слишком далеко в своем пристрастии к политике. Вах, папин шофер, младший командир Слабопетуховский, на днях по секрету сказал Агаше, что тобой интересуются в ГПУ. Нина, хоть у нее и екнуло внутри, весело рассмеялась: -- Ах, все это вздор! Нашли кому верить -- Слабопетуховскому! Конечно, в ГПУ полно балбесов, но у нас все-таки не режим Муссолини! Она вдруг вскочила и потянула мать за руку: -- Ты лучше поиграй нам, мамочка! Мэри Вахтанговна улыбнулась: -- Сейчас нельзя играть по ночам. У нас ребенок. Мы разбудим Бореньку. Нина настаивала, тянула: -- Ну я тебя прошу, ну тихонечко! Ну, как раз тот ноктюрн шопеновский, тот самый... -- И уже почти добилась своего, мать стала подниматься с ковра. Смеясь, она присела к роялю: -- Да ведь это же стародворянская романтика, ведь ты же это отвергаешь, ведь ты же любишь джаз и додекафон... Она заиграла еле слышно. Муж и дочь благоговейно слушали, переглядывались любовно. Пифагор тоже стал слушать, сидя в позе идеально послушного пса, поводил ушами. Появилась и встала в дверях Агаша. Из спальни наверху вышли Никита и Вероника, которая немедленно после родов взялась за свое привычное дело -- сиять красотой. Кирилл, как оказалось, давно уже сидел на лестнице, глаза его были закрыты. Когда в кабинете были открыты обе его широкие двери, из него как бы просматривался весь объем старого, крепкого дома. Нина обводила глазами этот объем родного гнезда. Господи, как же я их всех люблю, даже дурацкого Кирку! Я просто не имею права так сильно их всех любить... В спальне расплакался разбуженный ребенок. Мэри Вахтанговна бросила клавиши: -- Ну вот, пожалуйста, Борис Четвертый гневаются! Первый снег пошел в конце октября. Физик Леонид Валентинович Пулково ехал в трамвае вдоль Чистых прудов, когда в молочно-голубоватом небе начали парить эти почти невесомые кристаллы. Автоматически отметив, что бабьему лету конец, он приготовился к выходу. Ему было не до наблюдений за природой: за последние дни слежка за ним стала не просто навязчивой, а какой-то демонстративной. Вот и сейчас на площадке вагона стоит типчик в шляпе, явный сыщик, который не только не скрывается, а, наоборот, как бы желает быть увиденным, показывает, будто играет в фильме, что именно вот как раз этот джентльмен в английском пальто и шапке пирожком из астраханского каракуля как раз и является объектом его забот. Даже ничему не удивляющиеся москвичи с недоумением оборачиваются. Трамвай тормозил у остановки, и сыщик, опять же рисуясь, подчеркиваясь, высовывается из вагона и показывает кому-то на Пулково -- здесь, мол, он, все в порядке! На остановке Пулково ждали уже два типуса. Они тоже не скрывались, отвечали на жестикуляцию из трамвая и смотрели с кривыми улыбками на выходящего профессора. В последние дни Пулково стал жалеть, что не принял приглашения Бо и не переехал в Серебряный Бор. У него уже не было уверенности, что кто-то не проникает без него в его холостяцкую квартиру. Более того, он не мог бы даже поручиться, что кто-то не ходит по ночам, когда он спит. Он наталкивался на шпиков повсюду -- на лестнице, в подворотне, в трамвае, в книжном магазине, возле института и внутри института, даже на концертах в консерватории, которые он посещал неизменно по абонементу уже много лет. Что делать? Обратиться в милицию -- смешно, писать жалобу в ГПУ -- унизительно. Он завернул в переулок и сразу увидел возле дома, прямо под козырьком матового стекла, большой черный автомобиль. На шоферском месте сидел красноармеец. "По мою душу", -- подумал он, и ему даже стало легче: наконец-то все выяснится. Двое, один в цивильном пальто, другой в форме ГПУ, вышли из автомобиля. -- Профессор Пулково, Леонид Валентинович? -- спросил первый чекист. -- Здравствуйте, мы из ОГПУ. Извольте ознакомиться, ордер на обыск вашей квартиры. Секунду подержав выправленный по всей форме ордер в недрогнувшей (что это было за странное самообладание?) руке, Пулково вернул его предъявителю. -- Что же вы ищете? -- спросил он с улыбкой. Второй чекист выпалил с мрачным автоматизмом: -- Вопросы задаем мы! За спиной профессора уже стоял красноармеец с увесистым пистолетом на поясе. Джентльменским жестом Пулково пригласил всех присутствующих пройти внутрь. Обыск подходил к концу. Чекист, копавшийся в письменном столе профессора, закрыл все ящики и присоединился к своему товарищу, возившемуся у высоких книжных полок. Пулково, как и полагается, с трубкой в зубах сидел в глубоком кресле. На коленях у него нежился кот. С точки зрения кота, ничего особенного в уютной холостяцкой квартире, где, к сожалению, запах табака несколько преобладал над его, котовскими, сокровенностями, не происходило. Просто к папе зашли два библиофила. Даже то, что в дверях истуканом стоял солдат, не казалось коту чем-то особенным. -- Ну вот и все, -- сказал первый чекист, тот, что был в хорошей штатской одежде. -- Мы ничего не изымаем, кроме вот этого. -- Он показал пальцем на висящую на стене карту Англии с флажками, отмечающими путешествия профессора. -- Да зачем вам она? -- изумился Пулково. -- Вам все объяснят позднее. А теперь, профессор, вам придется поехать с нами. -- Прикажете принимать как арест? -- быстро произнес Пулково фразу, которая все у него вертелась, пока сыщики копались в бумагах и книгах. Чекист усмехнулся: -- Назовем это "чрезвычайно важной встречей". Пулково пожал плечами: -- Я могу и не поехать, если это не формальный арест. -- Это исключено, профессор. Вы поедете. -- Чекист нагнулся и снял с колен Пулково его роскошного персидского кота. Вот этого кот не любил. Никто, кроме папы, не имел право брать его под пузик. Он зашипел и царапнул руку библиофила. Второй чекист, тот, что имел одну шпалу в петлице, снял со стены карту Англии и стал скатывать ее в рулон. Только тогда, при виде этого вроде бы вполне простого действия, Пулково как-то неадекватно, почти конвульсивно содрогнулся. -- У вас есть йод? -- спросил первый чекист, зажимая оцарапанную руку. В ранних сумерках машина с Пулково выехала на кишащую извозчиками и грузовиками Лубянскую площадь. Печально знаменитое массивное здание в стиле конца века приближалось сквозь усиливающийся снегопад. Нынче, в разгар нэпа, здание это, в котором когда-то помещалась мирная страховая компания, уже не наводило того ужаса, как прежде, в дни "красного террора" и "военного коммунизма", однако и теперь здание это в обиходе предпочитали не упоминать, а если и упоминали, то как-то косо, с двусмысленной улыбкой, с мгновенной неуклюжестью в жесте и походке, что, бесспорно свидетельствовало об укоренившемся страхе. В пивных под сильным градусом московские мужики иной раз толковали о "подвалах Лубянки", о том, что там и сейчас еще не затихает мокрая работа. Ходили по городу слухи о трех жутких лубянских палачах, которых именовали в духе гоголевского Вия: Рыба, Мага и Гель. В интеллигентских кругах разное говорили о вновь выплывшем на чекистскую верхушку нынешнем председателе ОГПУ Вячеславе Рудольфовиче Менжинском. Известно было, что он из семьи петербургского сановника шляхетского происхождения, то есть как и предыдущий -- отколовшийся в революцию католик. В докатастрофные времена отнюдь не всегда он был твердокаменным ленинцем, иной раз публиковал даже оскорбительные памфлеты по адресу вождя всех трудящихся, однако Ленин именно его за исключительные интеллектуальные способности выдвинул на пост наркома финансов, а потом за какие-то еще исключительные способности -- в президиум Чека, где он и сидел веселенькие годы, с девятнадцатого. О личных пристрастиях этого человека молва несла совсем уж противоречивые слухи -- то выходил он диким развратником, грозой женщин или мужеложцем, алкоголиком и наркоманом, а то представлялся полным аскетом, едва ли не скопцом, как и предыдущий, Феликс Эдмундович. Машина проехала мимо огромных глухих ворот, ведущих во внутренний двор Лубянки, и остановилась возле парадного входа, что чуть-чуть ободрило Леонида Валентиновича Пулково. По знаку сопровождающего он вылез наружу, посмотрел на фасад и произнес с нервным смешком: -- Ага, вот она, "Россия"! Чекист сзади сухо пресек неуместный юмор: -- Это Государственное Политическое Управление. -- Только воробьи этого не знают, -- продолжал легковесничать Пулково. -- Однако мы, старые москвичи, все еще помним ваших предшественников, страховое общество "Россия". -- Следуйте за мной, гражданин Пулково! -- сказал чекист. Леонид Валентинович похолодел и тут же залился горячей испариной. Он вдруг вспомнил, что они ни разу не обратились к нему со своим уважительным "товарищем", называли его только "профессором", а вот теперь этот отчужденный и холодный адрес превратился в зловещего "гражданина"; так они называют арестованных, заключенных, врагов. Цепляясь все-таки за спасительный юморок висельника, он пробормотал: -- Ага, понятно... формулировка, кажется, подходит к завершению... "Наверное, отправят в Соловки, -- думал он, проходя в сопровождении двух агентов по помещениям "Лубы". -- Там, говорят, можно уцелеть, много интеллигентных людей... Да ведь не убьют же, в самом деле, не отправят же в подвал к этим рыбам, магам и гелям". Между тем ничего зловещего на первый взгляд в окружающей обстановке не было. Его провели сначала через огромный вестибюль с портретом Ленина и пересмеивающейся между собой охраной, которая не обратила на профессора ни малейшего внимания. Потом они поднялись один марш по роскошной лестнице, призванной производить солидное впечатление на клиентов "России", и вошли в лифт. Вместо ожидаемого подъема лифт пошел вниз. Душа Леонида Валентиновича падала камнем в пучины. Значит, все-таки в подвалы? Лифт остановился. Вместо мрачных сводов и орудий пытки Пулково увидел ярко освещенный безликий коридор с множеством дверей. Из-за некоторых дверей успокоительно трещали пишущие машинки. Вдруг откуда-то донесся дикий и долгий вопль. Это все-таки был человек под пыткой. Профессора ввели в другой лифт и на этот раз повезли наверх. Наконец, бледный и ошеломленный, он был подведен к большим, с резьбой дверям мореного дуба. В кабинете главы страховой компании теперь вполне логически ра