скочили на коней и во весь
дух поскакали по дороге на Алькорнокес. Я кричал им, чтобы они подождали,
но напрасно: чем громче я их звал, тем проворней они удалялись и тем
сильней шпорили коней. Наконец, совсем потеряв их из вида, я стал прежде
всего думать о том, как бы выйти из того положения, в котором находился. Я
спрыгнул на землю, но упал и ушиб себе ногу.
Хромая, добрел я до берега Гвадалквивира и нашел тут готовый завтрак, с
такой поспешностью покинутый двумя путниками. Подкрепление это было как
нельзя более кстати, потому что силы мои были страшно истощены. Я нашел
здесь еще кипящий шоколад, пропитанное аликанте эспонхадо, хлеб и яйца.
Поев, я стал перебирать в памяти события минувшей ночи. В голове у меня
все спуталось, однако я хорошо помнил, что дал честное слово хранить
тайну, и решил свято блюсти клятву. Устранив в этом вопросе всякое
сомнение, я начал обдумывать, как быть дальше, какую выбрать дорогу.
Теперь больше чем когда-либо мне было ясно, что священный закон чести
повелевает мне ехать через Сьерра-Морену.
Может показаться странным, что я уделял столько внимания вопросу моей
чести и так мало - событиям прошлой ночи, но такой образ мыслей был
следствием моего воспитания, как будет видно из дальнейшего. А пока
возвращаюсь к своему путешествию.
Мне очень хотелось знать, что сделали черти с моим конем, которого я
оставил в Вента-Кемаде; так как путь мой вел опять туда, я решил заглянуть
в трактир. Пришлось пройти пешком через всю долину Лос-Эрманос, а также
следующую, в которой находилась вента, и я был так измучен, что с
нетерпением ждал минуты, когда отыщу своего коня. И вот я нашел его в той
самой конюшне, где оставил вчера. Верный мой конь не утратил обычной своей
веселости, а блеск его шкуры говорил о том, что кто-то о нем тщательно
позаботился. Я не мог понять, кто дал себе этот труд, но мне довелось
увидеть столько чудес, что не имело смысла задумываться над
одним-единственным. Я тотчас пустился бы в дорогу, если б мне не пришло
желание еще раз осмотреть трактир. Я нашел комнату, где лег сначала, но,
несмотря на самые упорные розыски, не мог найти залы, в которой
познакомился с прекрасными мавританками. Наскучив безрезультатным
осматриванием всяких закоулков, я сел на коня и тронулся в дальнейший
путь.
Когда я проснулся под виселицей Лос-Эрманос, солнце уже почти достигло
полудня, почти два часа я потратил на то, чтобы дойти до венты; теперь,
сделав еще несколько миль, надо было подумать о новом пристанище, но, не
видя нигде признаков жилья, я ехал вперед. Наконец я узрел вдали
готическую часовню, к которой прилепилась маленькая хижина, напоминающая
жилище отшельника. Все это находилось на значительном расстоянии от
дороги, но, так как меня начал мучить голод, я, не колеблясь, свернул туда
в надежде найти пищу.
Подъехав, я привязал коня к дереву, постучал в дверь хижины, и оттуда
вышел монах весьма почтенной наружности. Он обнял меня с отеческой лаской
и промолвил:
- Входи скорей, сын мой, не оставайся ночью под открытым небом,
остерегись искушений, ибо господь отвел от нас десницу свою.
Я поблагодарил отшельника за его доброту и напомнил ему о голоде,
который меня мучил.
- Подумай пока о спасении души, сын мой, - ответил он, - ступай в
часовню, преклони колени и помолись перед распятием. А я позабочусь о
потребностях твоего тела. Но тебе придется довольствоваться скромной
трапезой, какую можно найти в бедной хижине отшельника.
Я пошел в часовню и на самом деле стал молиться, оттого что не только
сам никогда не был безбожником, но даже не понимал, как могут существовать
неверующие. Все это было привито мне моим воспитанием.
Через четверть часа отшельник пришел за мной и отвел меня в хижину, где
я нашел довольно порядочный ужин. Его составляли превосходные маслины,
артишоки, маринованные в уксусе, соус из испанского лука и сухари вместо
хлеба; нашлась и бутылка вина, которое отшельник не пил, а употреблял
только для святого причастия. Узнав об этом, я тоже до вина не дотронулся.
Во время моей приятной трапезы в хижину вошла такая страшная фигура,
какой я до сих пор в жизни не видел. Это был человек, на вид еще молодой,
но худобы устрашающей. Волосы взъерошены, один глаз выщерблен и еще
кровоточил. Изо рта высовывался язык, покрытый пеной. Незнакомец был в
довольно приличном черном платье, но не имел ни рубашки, ни исподних.
Отвратительное виденье, не говоря ни слова, уселось, скорчившись, в
углу и неподвижно, как статуя, единственным глазом своим вперилось в
распятье, которое сжимало в руках. После ужина я спросил отшельника, кто
это.
- Сын мой, - ответил старец, - это одержимый, из которого я изгоняю
бесов. Страшная история его ясно свидетельствует о той власти, которую
ангел тьмы забрал над этой несчастной местностью. Повесть его жизни может
содействовать твоему спасенью, поэтому я велю ему начать. - И он обратился
к одержимому с такими словами: - Пачеко! Пачеко! Именем твоего искупителя
приказываю тебе рассказать свою историю.
Пачеко, страшно зарычав, начал.
ИСТОРИЯ ОДЕРЖИМОГО ПАЧЕКО
Я родился в Кордове, где отец мой жил в полном довольстве. Три года
назад умерла моя мать. Первое время отец мой казался безутешным, но через
несколько месяцев ему пришлось поехать в Севилью, и он влюбился там в
молодую вдову по имени Камилла де Тормес. Женщина эта не пользовалась
хорошей репутацией, и друзья моего отца старались отвратить его от этого
знакомства; но, словно им наперекор, отец женился на ней через два года
после смерти первой жены. Свадьбу сыграли в Севилье, и через несколько
дней отец мой вернулся в Кордову с новой супругой и ее сестрой Инезильей.
Поведение моей мачехи целиком оправдывало распространяемые о ней слухи.
Прибыв в наш дом, она стала бросать на меня нежные взгляды. Но это не
вызвало во мне ответного чувства; я безумно влюбился в ее сестру Инезилью.
Страсть моя вскоре до такой степени усилилась, что я упал отцу в ноги и
стал умолять его, чтоб он дал мне ее в жены. Отец ласково поднял меня и
сказал:
- Запрещаю тебе, сын мой, думать об этом браке по трем причинам:
во-первых, неприлично тебе быть шурином своего отца; во-вторых, святые
законы церкви не допускают таких браков; в-третьих, я не хочу, чтоб ты
женился на Инезилье.
Приведя эти три довода, отец отвернулся от меня и ушел. А я отправился
к себе в комнату и предался горькому отчаянию. Мачеха моя, узнав от отца,
в чем дело, пришла ко мне и уверила меня, что я напрасно так убиваюсь;
хотя я не могу быть мужем Инезильи, ничто не мешает мне стать ее кортехо,
то есть любовником, и она берется все это устроить. В то же время, однако,
она сказала о своей любви ко мне и о жертве, которую она приносит, уступая
сестре первенство. Я жадно слушал эти отрадные для моего уха слова; но,
зная скромность Инезильи, нисколько не льстил себя надеждой, что они
исполнятся.
Вскоре после этого отец мой отправился в Мадрид, где хотел выхлопотать
себе должность коррехидора Кордовы, и взял с собой жену и ее сестру.
Путешествие должно было продлиться всего два месяца, но для меня, который
не мог дня прожить без Инезильи, время тянулось неслыханно медленно. В
конце второго месяца я получил от отца письмо, в котором он приказывал мне
ехать ему навстречу и ждать его в Вента-Кемаде, при въезде в
Сьерра-Морену. За несколько недель до того я не посмел бы пуститься в
Сьерра-Морену, но теперь, когда только что повесили двух братьев Зото, вся
банда разбежалась, и дороги стали безопасными.
Я выехал из Кордовы около десяти часов утра и приехал ночевать в
Андухар, к самому болтливому трактирщику во всей Андалузии. Велел
приготовить обильный ужин и половину его съел, а половину оставил себе на
дорогу.
На другой день я подкрепился этими остатками в Лос-Алькорнокес и
вечером приехал в Вента-Кемаду. Отца еще не было, но, так как он приказал
мне ждать его, я послушался тем охотней, что трактир оказался большой и
удобный. Хозяин его, некий Гонсалес из Мурсии, человек добрый, хоть и
большой хвастун, обещал приготовить мне ужин, достойный гранда первого
класса. Пока он его готовил, я пошел пройтись по берегу Гвадалквивира, а
вернувшись, убедился, что ужин в самом деле неплох.
Насытившись, я велел Гонсалесу постелить мне постель. Он смутился и
пробормотал что-то невнятное. В конце концов я выяснил, что в трактире
завелась нечистая сила. Сам он с семьей перебирается на ночь в соседнюю
деревушку на берегу реки; и прибавил, что, если я желаю провести ночь
спокойно, он постелет мне подле себя.
Предложение трактирщика показалось мне неуместным, - я сказал ему, чтоб
он ложился спать, где хочет, и прислал бы мне моих слуг. Гонсалес не стал
спорить; он ушел, качая головой и пожимая плечами.
Вскоре появились мои слуги; они уже слышали о предупреждении
трактирщика и стали меня уговаривать провести ночь в соседней деревне. Я
довольно резко отклонил их советы и велел постелить мне в той самой
комнате, где ужинал. Они безропотно, хоть и неохотно, исполнили это
приказание и, когда постель была готова, вновь со слезами на глазах стали
умолять меня отказаться от мысли ночевать в трактире. Раздраженный их
настойчивостью, я позволил себе несколько жестов, заставивших их
обратиться в бегство. Я легко обошелся без их помощи, так как имел
обыкновение сам раздеваться, - однако почувствовал, что они заботились обо
мне больше, чем я того заслуживал своим обращением: они поставили у моей
постели зажженную свечу и вторую, запасную, положили два пистолета и
несколько книг. Последние должны были занять меня в часы бодрствования,
так как мне в самом деле уже совсем не хотелось спать.
Несколько часов провел я, то читая, то ворочаясь в постели, как вдруг
услышал звон колокола или скорей часов, бьющих полночь. Я удивился, тем
более что до этого часы как будто ни разу не били. Тотчас дверь
отворилась, и я увидел свою мачеху в легком дезабилье, со свечой в руке.
Она подошла ко мне на цыпочках, жестом приказывая молчать, поставила свечу
на столик, села на постель, взяла мою руку в свои и повела такую речь:
- Дорогой Пачеко, наступило мгновенье, когда я могу исполнить данное
тебе обещание. Час тому назад мы приехали в этот трактир. Твой отец
отправился ночевать в деревню, а я, узнав, что ты здесь, попросила, чтобы
он разрешил нам с сестрой остаться. Инезилья ждет тебя. Она ни в чем тебе
не откажет, но помни об условии твоего счастья. Ты любишь Инезилью, а я
люблю тебя. Из нас троих двое не должны наслаждаться счастьем за счет
третьего. Я хочу, чтобы мы все трое спали в одной постели. Иди за мной.
Мачеха не дала мне времени для ответа; взяв меня за руку, она провела
меня по длинным коридорам - к последней двери и заглянула сквозь замочную
скважину.
Насмотревшись, она сказала мне:
- Все идет как надо, гляди сам.
В самом деле, я увидел прелестную Инезилью она лежала на ложе, но в ней
не было ничего от ее обычной скромности. Выражение лица, частое дыхание,
пылающие щеки, самая поза - все говорило о том, что она ждет появленья
любовника.
Камилла, дав мне насмотреться, промолвила:
- Побудь здесь, милый Пачеко. Я скоро за тобой приду.
Когда она вошла в комнату, я снова приложил глаз к замочной скважине и
увидел множество таких вещей, которые мне нелегко описать. Камилла не
спеша разделась, легла в постель к сестре и сказала ей:
- Несчастная Инезилья, неужели ты в самом деле хочешь иметь любовника?
Бедная девочка! Ты не знаешь, какую придется тебе пережить боль. Он на
тебя накинется, стиснет, ранит...
Сочтя это поучение достаточным для своей воспитанницы, Камилла открыла
дверь, подвела меня к постели сестры и легла вместе с нами. Что могу я
сказать об этой несчастной ночи? Я познал вершины греха и наслаждения.
Боролся со сном и природой, чтобы как можно дольше продлить адские утехи.
Наконец я заснул, а наутро проснулся под виселицей братьев Зото, трупы
которых лежали по бокам от меня.
Тут отшельник прервал одержимого, обратившись ко мне со словами:
- Ну как, сын мой? Что ты об этом думаешь? Наверно, у тебя в голове
помутилось бы от страха, окажись ты вдруг между двумя повешенными?
- Ты меня обижаешь, отец мой, - возразил я. - Дворянин не должен ничего
бояться, особенно когда имеет честь быть капитаном валлонской гвардии.
- Однако же, сын мой, - перебил отшельник, - слышал ли ты, чтобы с
кем-нибудь произошел подобный случай?
Мгновенье помолчав, я ответил:
- Если подобный случай произошел с сеньором Пачеко, он вполне мог
произойти и с другим. Думаю, лучше будет, если ты велишь ему продолжать.
Отшельник, повернувшись к одержимому, произнес:
- Пачеко! Пачеко! Именем твоего искупителя приказываю тебе продолжать.
Пачеко, страшно зарычав, стал рассказывать дальше:
- Я убежал из-под виселицы ни жив, ни мертв. Потащился сам не зная
куда, наконец встретил путников, которые сжалились надо мной и отвели меня
к Вента-Кемаде. Я застал трактирщика и слуг моих в большой тревоге о моей
судьбе. Спросил у них, действительно ли отец мой провел ночь в деревне
поблизости. Они ответили, что никто из моих родных пока еще не приезжал.
Я больше не в силах был оставаться в Вента-Кемаде и вернулся в Андухар.
Приехал я туда уже после захода солнца; трактир был полон народа, и мне
постелили на кухне. Я лег, но напрасно старался заснуть: мерзости минувшей
ночи не выходили у меня из головы. Я поставил на кухонном очаге зажженную
свечу, но она вдруг погасла, и я почувствовал, что кровь стынет у меня в
жилах от смертельного ужаса. Что-то начало тянуть мое одеяло, и я тотчас
услышал тихий голос, говорящий такие слова:
- Это я, Камилла, твоя мачеха. Я дрожу от холода. Милый Пачеко, пусти
меня под одеяло.
- Это я, Инезилья, - перебил другой голос, - позволь мне лечь к тебе.
Мне тоже холодно.
И я почувствовал, как холодная рука гладит меня по подбородку. Собрав
все свои силы, я крикнул:
- Отойди от меня, сатана!
На это оба голоса по-прежнему тихо ответили:
- Как? Ты нас гонишь? Ведь ты - наш муж! Нам холодно, мы разведем огонь
в печи.
В самом деле, вскоре в очаге занялось легкое пламя. Когда немного
посветлело, я открыл глаза и увидел уже не Камиллу и Инезилью, а двух
братьев Зото, висящих над очагом.
При этом страшном зрелище я чуть не лишился чувств. Вскочил с постели,
выпрыгнул прямо в окно и бросился бежать в поле. Через несколько мгновений
я подумал, что счастливо отделался от ужасных призраков, но, обернувшись,
увидел, что висельники гонятся за мной. Я пустился со всех ног вперед и
вскоре оставил висельников далеко позади. Но радость моя недолго длилась.
Гнусные создания пошли колесом, пустив в ход руки и ноги, и в одну минуту
догнали меня. Я попробовал было убежать, но в конце концов силы мои
иссякли.
Вдруг я почувствовал, что один из повешенных схватил меня за левую
лодыжку; я хотел ее выдернуть, но тут второй встал мне поперек дороги.
Остановился, вытаращил на меня свои страшные глаза и высунул красный, как
раскаленное железо, язык. Я стал просить пощады - напрасно. Одной рукой он
схватил меня за горло, а другой - вырвал вот этот глаз, - до сих пор рана
никак не заживет. Потом всунул в пустую глазницу свой раскаленный язык и
начал лизать мне мозг, так что я взревел от боли.
В то же время тот висельник, что схватил меня за левую ногу, стал
работать когтями. Сперва начал щекотать мне подошву; потом это адское
чудовище содрало с нее кожу, повытаскивало все нервы, очистило их от крови
и стало перебирать по ним пальцами, словно по струнам музыкального
инструмента. Но, видя, что они не издают приятных для него звуков, впустил
когти мне под колено, поддел связки и начал их подкручивать, точь-в-точь
как если бы настраивал арфу. В конце концов он принялся играть на моей
ноге, превратив ее в какое-то подобие гуслей. Я слышал его дьявольский
смех, и адские завывания сливались с моими пронзительными криками. Уши мои
раздирал скрежет окаянных: мне казалось, что они разрывают зубами все
фибры моего тела; в конце концов я лишился чувств.
Утром пастухи нашли меня в поле и принесли сюда. Я исповедался в грехах
и у подножия алтаря нашел некоторое облегчение своим страданиям.
Сказав это, одержимый страшно зарычал и умолк. Теперь заговорил
отшельник.
- Убедился, юноша, в могуществе сатаны, так молись и плачь. Но время
уже позднее, нам пора разойтись. Я не предлагаю тебе на ночь своей кельи,
- обратился он ко мне, - там крики Пачеко не дадут заснуть. Лучше ляг в
часовне; крест обережет тебя от злых духов.
Я ответил отшельнику, что лягу, где он укажет. Мы внесли в часовню
походную койку, и отшельник удалился, пожелав мне доброй ночи.
Оставшись один, я начал перебирать в памяти рассказанное Пачеко. На
самом деле, его история в некоторых отношениях напоминала пережитое мной
самим; когда я раздумывал над этим, пробило полночь. Не знаю, звонил ли
отшельник в колокол, или это прозвучал дьявольский сигнал. Потом я
услышал, как кто-то скребется в дверь. Я привстал и спросил:
- Кто там?
Тихий голос ответил мне:
- Нам холодно... открой... это мы... твои милые.
- Как бы не так, проклятые висельники, - крикнул я. - Убирайтесь прочь,
на свои глаголи! И не мешайте мне спать!
Тихий голос снова отозвался:
- Ты смеешься над нами, потому что сидишь в часовне. А ты выйди к нам
сюда, во двор!
- Извольте! - не долго думая ответил я.
Я выхватил шпагу из ножен и хотел выйти, но - не тут-то было. Дверь
оказалась запертой. Я сказал об этом упырям, но те не ответили ни слова.
Тогда я лег спать и проспал до утра.
ДЕНЬ ТРЕТИЙ
Разбудил меня голос отшельника, видимо, несказанно обрадованного тем,
что я цел и невредим. Со слезами на глазах он обнял меня и промолвил:
- Удивительные дела творились этой ночью, сын мой. Открой мне правду:
не ночевал ли ты в Вента-Кемаде и не имел ли там дело с нечистой силой?
Зло еще можно исправить. Преклони колени у подножья алтаря, признайся в
своей вине и сотвори покаяние.
Он довольно долго увещевал меня, потом умолк и подождал, что я отвечу.
- Отец мой, - сказал я, - ведь я исповедовался перед выездом из Кадиса
и с тех пор, по-моему, не совершил никаких смертных грехов, - разве только
во сне. Я действительно ночевал в Вента-Кемаде, но если что там видел, у
меня есть свои основания не вспоминать об этом.
Отшельник, видимо, весьма удивился такому ответу; он стал корить меня
за то, что я впал в сатанинскую гордыню, и в конце концов принялся
убеждать в настоятельной необходимости исповедаться. Однако вскоре,
увидев, что я непоколебимо стою на своем, смягчился, оставил апостольский
тон, каким говорил со мной, и промолвил:
- Сын мой, меня удивляет твоя отвага. Скажи мне, кто ты, кто тебя
воспитал и веришь ли ты в духов, - утоли, пожалуйста, мое любопытство.
- Отец мой, - ответил я, - ты делаешь мне честь, желая ближе узнать мою
особу, и будь уверен, что я эту честь умею ценить. Позволь мне одеться, я
приду в келью и расскажу о себе подробности, какие только пожелаешь.
Отшельник опять обнял меня и ушел.
Одевшись, я отправился в келью. Я застал старца за кипячением козьего
молока, которое он подал мне с сахаром и хлебом, сам удовлетворившись
какими-то кореньями. Позавтракав, он обратился к одержимому со словами:
- Пачеко! Пачеко! Именем твоего искупителя приказываю тебе гнать коз на
гору.
Пачеко страшно зарычал и пошел.
А я начал рассказывать свою собственную историю.
ИСТОРИЯ АЛЬФОНСА ВАН ВОРДЕНА
Я происхожу из старинного рода, который не изобиловал, однако, ни
знаменитыми мужами, ни того менее - значительными богатствами. Все наше
владение состояло из рыцарского лена под названием Ворден, входившего в
состав Бургундского герцогства и расположенного в Арденнских горах.
Отец мой, имея старшего брата, должен был довольствоваться небольшой
частью наследства, которой ему, однако, хватало, чтобы вести жизнь,
приличную офицеру. Он прослужил всю войну за испанское наследство, и после
заключения мира Филипп V возвел его в чин подполковника валлонской
гвардии.
В испанской армии действовал тогда кодекс чести, разработанный с
необычайной мелочностью, однако, по мнению моего отца, он был еще
недостаточно строг. Говоря по правде, отца нельзя за это упрекать,
поскольку честь в армии должна быть превыше всего. В Мадриде не было ни
одного поединка, в котором отец не выступал бы арбитром, и если он
говорил, что удовлетворение достаточное, никто против этого решения не
осмеливался возражать. Если же случалось, что кто-то остался не вполне
удовлетворенным, то он имел дело с моим отцом, который подкреплял каждое
свое суждение острием шпаги. Кроме того, у отца была большая книга, в
которой он записывал историю каждого поединка со всеми его особенностями,
и в чрезвычайных случаях обычно обращался к ней за советом.
Занятый целиком своим кровавым трибуналом, отец мой долго оставался
недоступным любви; но в конце концов сердце его не устояло против
очарования одной очень молодой девушки - Урраки Гомелес, дочери оидора
Гранады, происходящей из рода прежних королей этого края. Общие друзья
вскоре сблизили обе стороны и сосватали их.
Мой отец решил пригласить на свадьбу всех, с кем когда-либо дрался на
дуэли и которых, само собой разумеется, не убил. За стол село сто двадцать
два человека; тринадцати не было в Мадриде, о местопребывании тридцати
трех, с которыми он дрался в армии, он не мог получить никаких сведений.
Мать говорила мне, что никогда не видела такого веселого пира, на котором
царила бы такая задушевная непринужденность. И я охотно этому верю, так
как у отца было прекрасное сердце и все его любили.
Отец мой, очень привязанный к Испании, никогда не оставил бы по
собственной воле службу, если бы через два месяца после женитьбы не
получил письма за подписью мэра города Буйона. Ему сообщали, что брат его
умер, не имея потомства, и оставил ему все состояние. Известие это
ошеломило отца, и, по словам матери, он впал в такое оцепенение, что от
него нельзя было добиться ни слова. Наконец он раскрыл свою хронику,
отыскал в ней двенадцать человек, на счету которых больше всего было
дуэлей в Мадриде, пригласил этих людей к себе и обратился к ним с такими
словами:
- Дорогие товарищи по оружию, вы знаете, как часто я успокаивал ваши
сомнения, когда ваша честь была под угрозой. А нынче я сам вынужден
обратиться к вашему просвещенному совету, так как боюсь, что мое
собственное суждение может оказаться не вполне правильным, или, верней,
пристрастным. Вот письмо от буйонского мэра, свидетельство которого
заслуживает доверия, хоть он и не дворянин. Скажите мне, повелевает ли мне
честь поселиться в замке моих предков или и дальше служить королю дону
Филиппу, который осыпал меня благодеяниями и в последнее время возвел в
чин бригадного генерала. Оставляю письмо на столе, а сам ухожу. Через
полчаса вернусь, чтоб узнать, как вы решите.
С этими словами отец мой вышел из комнаты. Когда он вернулся, началось
голосование. Пять голосов было за то, чтоб остаться на службе, семь за
переселение в Арденнские горы. Отец безропотно подчинился решению
большинства.
Моя мать охотно осталась бы в Испании, но она так любила мужа, что без
малейшего сожаления согласилась покинуть родину. С этой минуты
единственным занятием отца и матери стали сборы в дорогу да наем кое-каких
людей, которые могли бы среди Арденнских гор напоминать об Испании. Хоть
меня тогда не было на свете, однако отец мой, нисколько не сомневаясь в
моем появлении, подумал, что пора уже подыскать мне учителя фехтования. С
этой целью он обратился к Гарсиасу Иерро, искуснейшему мастеру фехтования
во всем Мадриде. Этот юноша, наскучив тычками, каждый день получаемыми на
Пласаде-ла-Себада, охотно согласился на предложенные ему условия. Со своей
стороны, моя мать, не желая пускаться в дальний путь без духовника,
выбрала Иньиго Велеса, богослова, получившего образование в Куэнке,
который должен был научить меня основам католической религии и испанскому
языку. Все эти меры были приняты за полтора года до моего появления на
свет.
Когда все уже было готово к отъезду, отец пошел проститься с королем и,
по обычаю, принятому при испанском дворе, преклонил одно колено, чтобы
поцеловать ему руку, но вдруг печаль так стиснула ему сердце, что он
потерял сознание и в обморочном состоянии был доставлен домой. На другой
день он пошел проститься с доном Фернандо де Лара, который был тогда
первым министром. Дон Фернандо принял его очень приветливо и сообщил, что
король жалует ему двенадцать тысяч реалов пожизненной пенсии со званием
сархенто хенераль, что соответствует дивизионному генералу. Отец отдал бы
полжизни за то, чтобы иметь счастье еще раз припасть к стопам монарха, но
так как он уже простился, то должен был на этот раз ограничиться
письменным выражением чувства горячей благодарности, которым проникся до
глубины души. Наконец, не без горьких слез, он покинул Мадрид. Дорогу он
выбрал через Каталонию, чтобы еще раз увидеть поля, на которых столько раз
доказал свою отвагу, и проститься с несколькими старыми товарищами,
которые командовали отрядами войск, расположенными вдоль границ. Оттуда
через Перпиньян он въехал во Францию.
Вся дорога до Лиона прошла как нельзя более спокойно, но после Лиона,
откуда отец выехал на почтовых, его обогнал легкий экипаж, который первым
прибыл на станцию. Подъехав к почте, отец увидел, что у опередившего его
экипажа уже меняют лошадей. Он немедленно взял шпагу и, подойдя к
проезжающему, попросил его уделить ему минуту для разговора наедине.
Проезжающий, какой-то французский полковник, видя, что отец мой в
генеральском мундире, чтоб быть на высоте, тоже пристегнул шпагу. Оба
вошли в находившийся напротив почты трактир и потребовали отдельное
помещение. Когда они остались с глазу на глаз, мой отец обратился к
проезжему с такими словами:
- Сеньор кавалер, ваш экипаж обогнал мою карету, стремясь во что бы то
ни стало первым достичь почты. Поступок этот, как бы он ни был сам по себе
незначителен, мне все же не по вкусу, так что потрудитесь дать объяснение.
Полковник, крайне удивленный, свалил всю вину на почтальона и дал
слово, что сам в это дело отнюдь не вмешивался.
- Сеньор кавалер, - перебил мой отец, - я отнюдь не придаю этому
обстоятельству большого значения и поэтому считаю достаточным драться до
первой крови.
С этими словами он обнажил шпагу.
- Одну минуту, сударь, - сказал француз. - По-моему, это не мои
почтальоны обогнали ваших, а наоборот - ваши отстали из-за своей
нерадивости.
Мой отец немного подумал, потом сказал:
- Кажется, вы правы и, если бы вы поделились со мной этим соображением
раньше, то есть до того, как я обнажил шпагу, то, несомненно, дело
обошлось бы без поединка. Но теперь, сеньор, когда мы зашли так далеко,
без небольшого кровопролития нельзя разойтись.
Видимо, полковник нашел довод вполне основательным; он тоже обнажил
шпагу. Бой был короткий. Мой отец, почувствовав, что ранен, тотчас опустил
острие своей шпаги и извинился перед полковником, что решился его
затруднить, а тот в ответ предложил свои услуги и назвал место, где его
можно найти в Париже, после чего сел в экипаж и уехал.
Отец мой сначала не обращал внимания на рану, но на теле его было
столько следов прежних ран, что новый удар пришелся по старому рубцу.
Шпага полковника вскрыла огнестрельную рану, в которой еще оставалась
мушкетная пуля. Теперь свинец вышел наружу, и только после двухмесячных
припарок и перевязок родители мои отправились в дальнейший путь.
Едва прибыв в Париж, отец поспешил навестить маркиза д'Юрфе (так звался
полковник, с которым он имел столкновение). Этот человек пользовался
большим влиянием при дворе. Он принял моего отца с исключительным
радушием, обещал представить его министру, а также высшим французским
сановникам. Отец поблагодарил маркиза и попросил только, чтоб он
представил его герцогу де Таванн, тогдашнему председателю суда чести,
желая получить более подробные сведения относительно этого суда, о котором
был всегда высокого мнения, часто говорил о нем в Испании как о
чрезвычайно мудром учреждении и всеми силами старался ввести его в той
стране. Маршал тоже рад был познакомиться с моим отцом и рекомендовал его
кавалеру Бельевру, первому секретарю суда чести и референдарию упомянутого
трибунала.
Кавалер в один из своих частых визитов к моему отцу увидал у него
летопись дуэлей. Это произведение показалось ему до такой степени
единственным в своем роде, что он попросил позволения показать его
господам маршалам, то есть членам суда чести, которые разделили мнение
своего секретаря и обратились к моему отцу с просьбой разрешить сделать
копию, которая будет передана на вечные времена в архив трибунала. Просьба
эта доставила отцу невероятное удовольствие, и он с радостью дал согласие.
Подобное внимание все время услаждало моему отцу жизнь в Париже; но
совсем иначе обстояло дело с моей матерью. Она приняла непоколебимое
решение не только не учиться французскому языку, но даже не слушать, когда
на нем говорят. Ее духовник Иньиго Белее все время едко высмеивал
терпимость галликанской церкви, а Гарсиас Иерро кончал каждый разговор
утверждением, что французы - трусы и недотепы.
Наконец родители мои оставили Париж и после четырех дней пути приехали
в Буйон. Отец исполнил все требуемые формальности и вступил во владение
имуществом. Кров наших предков был давно лишен не только присутствия
хозяев, но и черепиц; дождь лил в комнатах совершенно так же, как на
дворе, с той лишь разницей, что мощеный двор скоро просыхал, между тем как
в комнатах лужи становились все больше. Затопление домашнего очага очень
нравилось моему отцу, так как напоминало осаду Лериды, когда он провел три
недели, стоя по пояс в воде.
Несмотря на эти милые воспоминания, он все же постарался поместить
постель жены в сухом месте. В просторной гостиной был фламандский камин, у
которого с удобством могли усесться пятнадцать человек. Выступающий свод
камина образовывал как бы крышу, поддерживаемую с каждой стороны двумя
колоннами. Дымоход заколотили и под крышей поставили постель моей матери,
столик и кресло; а так как устье камина находилось на фут выше уровня
пола, получился как бы остров, в какой-то мере недоступный для наводнения.
Отец обосновался в противоположном конце гостиной на двух столах,
соединенных досками, и между обеими постелями был перекинут мост,
подпертый посредине чем-то вроде плотины из ящиков и сундуков. Сооружение
было закончено в день приезда в замок, и ровно через девять месяцев я
появился на свет.
Во время горячих хлопот по устройству жилья отец получил письмо,
переполнившее его сердце радостью. В этом письме маршал, герцог де Таванн,
просил его быть арбитром в одном деле чести, которое оказался не в силах
рассудить весь трибунал. Отца это доказательство исключительного
расположения так обрадовало, что он решил по этому поводу устроить для
соседей пышный бал. Но так как у нас не было никаких соседей, бал свелся к
фанданго, которое станцевали мой учитель фехтования и главная камеристка
моей матери сеньора Фраска.
Отец мой в своем ответном письме маршалу попросил, чтобы в дальнейшем
ему присылали выписки решений трибунала. Эта любезность была ему сделана,
и с этих пор в начале каждого месяца он получал большой пакет, который
давал на четыре недели пищу для домашних разговоров в долгие зимние вечера
- у камина, а летом - на двух скамьях, прислоненных к воротам замка.
Когда я уже ясно дал знать о предстоящем своем рождении, у отца только
и было с моей матерью разговоров, что о сыне, которого он ждал, и о выборе
крестного отца. Мать высказывалась за герцога де Таванна или маркиза
д'Юрфе; отец признавал, что это было для нас очень почетно, но опасался,
как бы эти господа не подумали, что оказывают нам слишком большую честь.
Подчиняясь вполне обоснованному чувству осторожности, он остановился на
кавалере Бельевре, который, со своей стороны, почтительно и с
благодарностью принял приглашение.
Наконец я появился на свет. В трехлетнем возрасте я уже размахивал
маленькой рапирой, в шестилетнем - стрелял из пистолета, не зажмуривая
глаза. Мне было почти семь лет, когда мой крестный отец приехал к нам с
визитом. Потом кавалер женился и занимал в Турней пост лейтенанта
коннетаблии и референдария при суде чести. Звание это сохранилось еще от
времен божьих судов, потом его передали трибуналу маршалов Франции.
Госпожа де Бельевр была очень слабого здоровья, и муж вез ее на воды в
Спа. Оба страшно меня полюбили и, не имея своих детей, стали просить моего
отца, чтоб он доверил им мое воспитание, которое не может быть достаточно
тщательным в безлюдной местности, где мы жили. Отец охотно уступил их
просьбам, особенно соблазненный званием референдария суда чести, обещавшим
ему, что в доме Бельевров я заблаговременно усвою принципы, способные
обеспечить мне успехи в будущем.
Сначала предполагалось, что со мной поедет Гарсиас Иерро, так как отец
всегда держался того мнения, что самый благородный поединок - это шпага в
правой и кинжал в левой руке. Во Франции же такой способ был совершенно
неизвестен. Но ввиду того, что отец привык каждое утро фехтовать с
Гарсиасом у замковой стены и это развлечение стало необходимым для его
здоровья, он решил оставить учителя фехтования при себе.
Собирались также послать со мной теолога Иньиго Велеса, но, так как
мать говорила только по-испански, невозможно было лишить ее духовника,
знающего этот язык. Так был я разлучен с двумя людьми, предназначавшимися
еще до моего рождения мне в учителя. Однако мне дали испанского слугу,
чтобы я не забывал материнский язык.
Я уехал с крестным отцом в Спа, где мы провели два месяца; оттуда мы
отправились в Голландию, а в конце осени вернулись в Турней. Кавалер де
Бельевр как нельзя лучше оправдал надежды моего отца и в продолжение шести
лет не жалел усилий, чтоб из меня со временем вышел отличный военный. В
конце шестого года моего пребывания в Турней умерла госпожа де Бельевр.
Муж ее покинул Фландрию и переехал в Париж, а меня вернули в родительский
дом.
Путешествие из-за дождливой погоды было мучительное. Приехав в замок
через два часа после захода солнца, я застал всех его обитателей у камина.
Отец, хоть и счастливый моим приездом, не проявил, однако, никаких
признаков радости, боясь сделать смешным то, что вы, испанцы, называете la
gravedad [серьезный момент (исп.)]; зато мать встретила меня со слезами.
Теолог Иньиго Белее приветствовал меня благословением, а что касается
Иерро, то он подал мне рапиру. Я тотчас сделал выпад против него и
несколько раз его тушировал, дав присутствующим представление о моем
незаурядном искусстве. Отец был слишком тонким знатоком, чтобы не сменить
холодной сдержанности бурным восхищением.
Был подан ужин, и все весело сели за стол. После ужина опять собрались
у камина, и отец сказал теологу:
- Преподобный дон Иньиго, сделай милость, принеси большую книгу с
удивительными историями и прочти нам какую-нибудь из них.
Теолог пошел к себе в комнату и скоро вернулся с огромным фолиантом в
белом пергаменте, уже пожелтевшем от старости. Раскрыл наугад и стал
читать.
ИСТОРИЯ ТРИВУЛЬЦИО ИЗ РАВЕННЫ
Жил-был много лет тому назад в итальянском городе под названием Равенна
юноша по имени Тривульцио, красивый, богатый, но при этом крайне
надменный. Когда он проходил по улицам, равеннские девушки выглядывали из
окон, но ни одна не могла произвести на него впечатления. Если все же
случалось, что какая-нибудь ему и понравится, он молчал из боязни оказать
ей слишком большую честь. Но в конце концов чары юной Нины деи Джерачи
сокрушили его гордость, и Тривульцио признался ей в любви. Нина ответила,
что это ей крайне лестно, но что она с детских лет любит своего
двоюродного брата Тебальдо деи Джерачи и не перестанет любить его до самой
смерти. Выслушав этот неожиданный ответ, Тривульцио ушел, проявляя
признаки яростного гнева.
Через неделю - это было как раз в воскресенье, когда все жители Равенны
направлялись в собор святого Петра, - Тривульцио увидел в толпе Нину под
руку с ее двоюродным братом. Он завернулся в плащ и поспешил за ними.
В церкви, где нельзя закрывать лицо плащом, влюбленные могли бы легко
заметить, что Тривульцио преследует их, но они были всецело заняты собой и
не обращали внимания даже на богослужение, что, по совести говоря, большой
грех.
Между тем Тривульцио сел позади них на скамью и стал слушать их
разговор, растравляя в себе злобу. Вскоре священник вышел на амвон и
сказал:
- Милые братья, оглашаю желающих сочетаться друг с другом Тебальдо и
Нину деи Джерачи. Нет ли у кого из вас возражений против этого брака?
- У меня есть возражение! - крикнул Тривульцио и в то же мгновение
нанес влюбленным более десяти ударов кинжалом.
Его хотели задержать, но он опять схватился за кинжал, вырвался из
собора, скрылся из города и бежал в Венецию.
Тривульцио был горд и развращен жизненными успехами, но душа у него
была чувствительная; угрызения совести мстили ему за несчастных жертв. Он
стал переезжать из города в город, проводя жизнь в печали. Через некоторое
время родственники его уладили все дело, и он вернулся в Равенну; но это
уже был не прежний сияющий от счастья и кичливый своей красотой юноша. Он
до того изменился, что даже кормилица не узнала его.
В первый же день по приезде Тривульцио спросил, где могила Нины. Ему
ответили, что Нина похоронена вместе со своим возлюбленным в соборе
святого Петра, рядом с тем местом, где они были убиты. Тривульцио,
дрожащий, пошел в собор, упал на гробницу и облил ее горячими слезами.
Несмотря на боль, испытываемую несчастным убийцей, слезы все же принесли
ему облегчение; он отдал свой кошелек ключарю и получил позволение входить
в церковь когда угодно. С тех пор он приходил каждый вечер, и ключарь так
к нему привык, что не обращал на него и малейшего внимания.
Однажды вечером Тривульцио, проведя предыдущую ночь без сна, заснул на
могиле, а проснувшись, обнаружил, что церковь уже заперта; тогда он смело
решил провести ночь в месте, которое так отвечало его глубокой печали. Он
слушал бой часов - час за часом - и каждый раз жалел, что последний удар
не несет с собой последнее мгновенье его жизни.
Наконец пробило полночь. Отворилась дверь в ризницу, и Тривульцио
увидел ключаря с фонарем в одной и метлой в другой руке. Но это был не
обычный ключарь, а скелет; у него, правда, сохранилось немного кожи на
лице и что-то вроде ввалившихся глаз, но было ясно, что стихарь прикрывает
голые кости.
Страшный ключарь поставил фонарь на большом алтаре и зажег все свечи,
будто для вечерни; потом принялся подметать церковь и смахивать пыль со
скамей, несколько раз прошел даже мимо Тривульцио, но словно не замечал
его. Наконец подошел к двери ризницы и стал звонить в колокольчик, в ответ
гробницы раскрылись, вышли увитые в покровы мертвецы и затянули мрачную
литанию. Потом один из мертвецов, в стихаре и епитрахили, вышел на амвон и
сказал:
- Милые братья, оглашаю вам предстоящее бракосочетание Тебальдо и Нины
деи Джерачи. Проклятый Тривульцио, у тебя есть возражения?
Тут отец мой прервал теолога и, обращаясь ко мне, промолвил:
- Сын мой Альфонс, а ты испугался бы, если б был на месте Тривульцио?
- Дорогой отец, - ответил я, - мне кажется, я страшно испугался бы.
Услышав это, отец мой рванулся в приступе бешеного гнева, кинулся к
шпаге и хотел было пригвоздить меня ею к стене.
Присутствующие бросились между нами и сумели кое-как его успокоить. Сев
на место, он посмотрел на меня грозным взором и сказал:
- Сын, недостойный своего отца, твоя низость