"директор", но с самого начала без
запинки писала "диплодок" и "археоптерикс".
Родители решили, что она слишком увлеклась этими вещами, и отправили ее
в танцевальный кружок, чтобы стала общительнее. Поздно, она уже не была
общительной. Они винили в этом (про себя, конечно) бабушку Этлин, которая
впервые привела ее в Музей -- не потому, что бабушку сильно интересовали
экспонаты, а потому, что вход стоил дешево и там можно было переждать дождь.
Поскольку бабушке Смыльской принадлежали понедельник, вторник и среда,
бабушка Этлин добилась, чтобы ей тоже предоставили три дня подряд, хоть это
и означало, что ей придется нарушать субботу; но это обстоятельство не очень
беспокоило бабушку Этлин. Она по привычке соблюдала кашрут, но прочие
религиозные установления, видимо, ее не заботили. Когда Леся пошла в школу,
они сохранили субботний обычай. Вместо синагоги Леся посещала Музей, который
сначала и показался ей чем-то вроде церкви или святилища, как будто здесь
надо было преклонять колени. Тут царила тишина, витал загадочный запах,
хранились священные предметы: кварц, аметист, базальт.
(Когда бабушка умерла, Лесе казалось, что тело надо положить в Музей,
под стекло, как египетскую мумию, с табличкой, где все написано про бабушку.
Нелепая идея; но такую уж форму приняло Лесино горе. Она, конечно, знала,
что на шиве [21] сидя в углу бело-розовой тетиной гостиной и поедая вместе
со всеми кофейный торт, ничего подобного говорить нельзя. В синагогу ее тоже
в конце концов пустили, но там не оказалось ничего загадочного. Ни ярко
освещенная синагога с ее простыми линиями, ни розовая гостиная ничем не
напоминали бабушку. Витрина в дальнем углу зала, внизу стоят черные
ботиночки, а рядом с телом разложено несколько бабушкиных золотых украшений
и янтарные бусы.)
"Объясни мине", -- говорила бабушка, крепко держа ее за руку (в целях
безопасности, как позже решила Леся); и Леся читала ей музейные таблички.
Бабушка ничего не понимала, но кивала и мудро улыбалась; не потому, что
камни производили на нее какое-то впечатление, как думала тогда Леся, но
потому, что внучка, похоже, с легкостью ориентировалась в мире, который
самой бабушке казался таким непонятным.
В последний год бабушкиной жизни, когда Лесе было двенадцать лет и обе
уже вышли из возраста, подходящего для утренних музейных прогулок, кое-что в
Музее расстроило бабушку. Она давно уже привыкла к мумиям в египетской
галерее и больше не восклицала "Гевалт" [22] всякий раз, когда они входили в
галерею динозавров (где было тогда яркое освещение и не было звука). Нет,
совсем другое. Они увидели индианку в красивом красном сари с золотой каймой
по подолу. Поверх сари был надет белый лабораторный халат, с женщиной шли
две девочки, очевидно -- дочери, в шотландских юбочках. Они исчезли за
дверью с табличкой: "Посторонним вход воспрещен". "Гевалт", -- сказала
бабушка, хмурясь, но не от страха.
Леся смотрела им вслед, как зачарованная. Наконец-то -- люди одной с
ней крови.
-- Вот это тебе пойдет, -- говорит Марианна. Она время от времени дает
Лесе советы по поводу одежды, но Леся их игнорирует, чувствуя, что не сможет
такое носить. Марианна (которой надо бы последить за диетой) считает, что
Леся должна быть статной. Марианна говорит, что Леся была бы видной, если бы
ходила не так размашисто. Они смотрят на платье цвета сливы, с длинной
юбкой, невероятно дорогое.
Я бы не стала это носить, -- говорит Леся. Она имеет в виду, что Уильям
не водит ее туда, куда можно было бы надеть такое платье.
А вот это, -- говорит Марианна, переходя к следующей витрине, --
типичное маленькое черное платье а-ля Элизабет Шенхоф.
Слишком гойское? -- Леся думает, что Марианна выразилась презрительно,
и странно довольна.
Отнюдь, -- отвечает Марианна. -- Посмотри на покрой. В Элизабет Шенхоф
нет ничего гойского, она -- высокий класс.
Леся, растерявшись, спрашивает, в чем разница.
-- Высокий класс, -- объясняет Марианна, -- это когда тебе насрать, что
люди скажут. Высокий класс -- это когда у тебя в гостиной лежит замызганный
ковер, у него вид как с помойки, а стоит он миллион баксов, но об этом знают
только немногие. Помнишь, как королева руками выковыривала косточку из
курицы, это попало в газеты, и вдруг все стали так делать? Вот это и есть
высокий класс.
Леся чувствует, что таких тонкостей ей никогда не постичь. Как Уильям
со своим вином: "насыщенный", "букет". Для нее все вина на один вкус. Может
быть, и Нат Шенхоф тоже принадлежит к высокому классу, хотя она почему-то
так не думает. Он слишком нерешителен, слишком много говорит, и глаза у него
бегают когда не надо. Он, скорее всего, даже не знает, что такое высокий
класс.
Может быть, и Элизабет не знает. Может быть, обладателям высокого
класса этого знать как раз и не нужно.
А как же Крис? -- спрашивает она. Уж конечно, Крис не укладывается в
определение Марианны.
Крис? -- спрашивает Марианна. -- Крис был шофером.
Четверг, 23 декабря 1976 года
Элизабет
Да, я понимаю, что перенесла значительное потрясение. Я это прекрасно
осознаю. Меня до сих пор временами трясет. Я понимаю, казалось бы, это
действие было направлено на меня, но на самом деле не на меня, а на его
детские переживания, хотя не могу сказать, что знаю про него что-то
определенное в этом смысле. У него было тяжелое детство, а у кого оно
легкое? Я также понимаю, что моя реакция вполне нормальна в данном случае,
он хотел, чтобы я чувствовала себя виноватой, а на самом деле я не виновата.
В этом. Я не уверена, что считаю себя виноватой. Иногда я злюсь на него; а
когда не злюсь, я как будто пустая внутри. Из меня словно постоянно уходит
энергия, будто электричество утекает. Я знаю, что не несу ответственности, и
что я ничего не могла бы сделать, и что он мог убить меня, или Ната, или
детей, а не себя. Я это все время знала, и, нет, я не позвонила ни в
полицию, ни в психиатрическую помощь. Они бы мне не поверили. Я все это
прекрасно знаю.
Я знаю, что мне надо жить дальше, и именно это я намерена делать. Вам
не стоит беспокоиться. Если бы я собиралась вскрыть себе вены кухонным ножом
или броситься с виадука на Блур-стрит, я бы уже давно так и поступила. Хоть
жена из меня никакая, но я мать, и к этому я отношусь серьезно. Я бы никогда
не оставила своим детям такую память. Со мной поступили именно так, и мне
это совсем не понравилось.
Нет, я не хочу обсуждать ни мою мать, ни моего отца, ни мою тетушку
Мюриэл, ни мою сестру. О них я тоже знаю довольно много. Я уже пару раз
сходила по этой дороге из желтого кирпича и узнала только то, что никакого
Волшебника из страны Оз не бывает. Моя мать, мой отец, моя тетя и моя сестра
никуда не делись. Крис тоже никуда не денется.
Я взрослый человек и не считаю, что я -- всего лишь итог собственного
прошлого. Я могу делать выбор и нести ответственность за последствия, пусть
порой непредвиденные. Но я не обязана получать от этого удовольствие.
Нет, спасибо. Мне не нужны таблетки, чтобы пережить это время. Я не
хочу, чтобы мое настроение изменилось. Я могла бы описать вам это настроение
во всех подробностях, но не думаю, что от этого будет какая-то польза вам
или мне.
Элизабет сидит на серой скамье на станции метро Оссингтон, руки в
черной коже сложены на коленях, ноги в ботинках стоят ровненько. Она знает,
что говорит слегка агрессивно, и не может понять, почему. Первый раз, когда
она повторила про себя этот монолог, сидя утром на работе, она была
абсолютно спокойна. Убедившись таким образом, что психиатр, к которому Нат
так заботливо ее отправил, ничего ей не даст и ничего нового не скажет, она
позвонила и отменила назначенный прием.
Она воспользовалась этим случаем, чтобы вернуться домой пораньше. Она
успеет завернуть рождественские подарки и спрятать свертки под кроватью,
пока дети не вернулись из школы. Она уже знает, что хруст бумаги, яркие
ленты -- все это будет для нее почти невыносимо, эти звезды, синие, красные,
белые, будут резать ей глаза, горя словно в безвоздушном пространстве. Это
все надежда, лживое обещание надежды, этого она не выносит. В Рождество
всегда тяжелее; и всегда так было. Но она выдержит, ей поможет Нат, хоть в
этом поможет, раз от него никакого другого толку нет.
Может, к этому они и придут в конце концов: худая рука протянута,
обопрись, старик и старуха осторожно спускаются с крыльца, по одной ледяной
ступеньке за раз. Она будет напоминать ему, чтобы принимал таблетки от
желудка, и следить, чтобы не слишком много пил, а он попросит ее прибавить
громкости в слуховом аппарате и будет читать ей забавные истории из
ежедневных газет. Военные перевороты, резня, всякое такое. В будни,
вечерами, они станут смотреть американские комедийные сериалы по телевизору.
У них будут фотоальбомы, и когда дети придут к ним в воскресенье со своими
собственными детьми, они вытащат эти альбомы и будут все вместе разглядывать
фотографии, лучась улыбками. И увидев на фото себя, такую, как сегодня,
сейчас, когда она сидит на станции метро Оссингтон и ждет автобуса на север,
и тусклый свет пробивается через сально-пепельную пленку на стеклах, она
опять почувствует, как в ней открывается пропасть. Потом у них будет ланч:
лососевый паштет на поджаренном хлебе, посыпанный яичной крошкой, -- блюдо
для их скромного бюджета. Нат поиграет с внуками, а она вымоет посуду в
кухонном углу, чувствуя, как обычно, дыхание Криса у себя на затылке.
Ей почти легче представить себя в одиночестве, в крохотной квартирке,
со своими вазами и несколькими горшками цветов. Нет, это будет гораздо хуже.
Если Нат с ней, будет хоть какое-то движение. Двигайтесь не переставая: так
говорят замерзающим, или тем, кто выпил слишком много таблеток, или тем, кто
в шоке. Фирма "Возим Сами", "Трогаемся в путь". Тронуться. Трогательный. Мы
-- скорбные. Давным-давно Мы были то и се. И вот -- сидим [23].
Накануне вечером она постучала в комнату Ната с парой носков, которые
он бросил в гостиной, очевидно, потому, что они были мокрые. Когда он открыл
дверь, на нем не было рубашки. Внезапно ей, которой уже два года не
хотелось, чтобы он ее касался, у которой его длинное тощее тело вызывало
легкое отвращение, которая взамен выбрала плотное, шерстистое, пронизанное
венами тело Криса, перекроила время и пространство так, чтобы этот торс, с
которым она сейчас столкнулась, никогда не сталкивался с ней, зажатый на
клочке, четко отделенном от ее владений, -- ей захотелось, чтобы он обвил ее
руками (сплошные жилы на костях, но кости теплые), прижал к себе, покачал,
утешил. Она хотела спросить: а вдруг еще можно что-нибудь спасти? Имея в
виду всю эту катастрофу. Но он шагнул назад, и она лишь протянула ему носки,
без слов, устало, как обычно.
Раньше она знала, что он дома, даже не слыша его шагов. Теперь -- не
знает. Его теперь чаще не бывает дома, а когда он тут, его присутствие --
как свет звезды, что передвинулась тысячи световых лет назад: фантом. Он,
например, больше не приносит ей чашек с чаем. Хотя они до сих пор дарят друг
другу подарки на Рождество. Дети расстроятся, если этот обычай будет
заброшен. Она купила наконец подарок ему на этот год. Серебряный портсигар.
Она мстительно думает о контрасте: о том, как он будет доставать серебряный
портсигар из обтрепанного кармана рубашки, из-под свитера со спущенными
петлями. Когда-то он дарил ей ночные рубашки, всегда на размер больше, чем
надо, словно думал, что грудь у нее больше, чем на самом деле. Теперь дарит
книги. На какую-нибудь нейтральную тему, которая, как он думает, ее
заинтересует: антиквариат, лоскутные одеяла, прессованное стекло.
-- Ну как, приготовились к Рождеству?
Рядом с Элизабет сидит мужчина. Уже несколько минут сидит; она видела
слева, боковым зрением, коричневое пятно, засекала движение, когда он то
скрещивал ноги, то выпрямлял. Движение украдкой, точно шорох в кустах, почти
незаметное. Она поворачивает голову, чуть-чуть, на миг, и глядит на него. На
нем коричневый плащ -- маловат, должно быть, жмет под мышками, -- и
коричневая шляпа. Он блестит на Элизабет глазами, маленькими и тоже
коричневыми, как изюмины. Его руки -- без перчаток, костяшки поросли темными
волосами -- покоятся на толстеньком чемоданчике, что у него на коленях.
Она улыбается. Она давным-давно научилась дарить улыбку легко,
ненатужно.
-- Да не то чтобы. Наверное, к нему вообще нельзя приготовиться.
Мужчина подвигается ближе, елозя ягодицами по скамейке. Она чувствует,
как он слегка давит на нее со своей стороны.
Мне кажется, вы кого-то ждете, -- говорит он.
Нет, -- говорит она. -- Я жду автобуса.
Наверное, мы соседи, -- говорит он. -- Я, кажется, видел вас на улице.
Вряд ли, -- говорит Элизабет.
Точно видел, я бы не забыл. -- Он понижает голос. -- Такую женщину.
Элизабет отодвигается, чтобы он перестал прижиматься к ее бедру. Ее
другое бедро уже уперлось в подлокотник скамьи. Она в любой момент может
встать. Но он тут же заговаривает о ценах на недвижимость. Это достаточно
безобидная тема, и Элизабет в ней отчасти разбирается. Похоже, они купили
дома примерно в одно и то же время, оба прошли через мучительный ремонт,
хотя он отделал полы в гостиной пробковой плиткой -- Элизабет такой выбор не
одобряет. Он рассказывает про своего подрядчика: врал, отлынивал от работы,
схалтурил с электропроводкой. Элизабет расслабляется, откинувшись на спинку
скамьи. Он довольно зауряден, но как приятно разговаривать с практичным
человеком, который доводит дела до конца. Знает простые вещи, не витает в
облаках. Как скала.
Мужчина говорит, что у него есть дети, трое детей и жена. Они обсуждают
местную школу. Он говорит, что любит читать, но не беллетристику. Книги по
истории, книги о нашумевших преступлениях, о мировых войнах. Он спрашивает
ее мнение о квебекских выборах.
Им никогда не добиться своего, -- говорит он. -- Они в долгах по уши.
Да, наверное, -- отзывается Элизабет, которая уже расслабилась, решив,
что он не опасен.
Может, как-нибудь выпьем вместе, -- внезапно говорит он.
Элизабет выпрямляется.
Не думаю, что... -- говорит она.
Не пожалеете, -- говорит он, блестя глазами. Он заговорщически
наклоняется к ней. Выдыхает запах сладкого бренди. -- Я знаю, -- говорит он.
-- Я знаю, чего вам надо. Может, с виду про меня этого и не скажешь, но я
знаю.
В данный момент я ничего не хочу, -- говорит Элизабет и тут же
понимает, что лжет. Она хочет; хочет чего-нибудь хотеть.
Ну хорошо, -- говорит мужчина. -- Если передумаете, дайте мне знать. --
Он протягивает ей карточку, она не глядя берет ее рукой в перчатке. -- По
рабочему телефону.
Непременно, -- говорит Элизабет, смеясь, обращая все в шутку. Она
чувствует вкус бренди у него на губах, голубые язычки пламени пляшут у нее
на языке. Она смотрит на карточку. Там имя и два телефона, больше ничего.
Чем вы занимаетесь? -- спрашивает она, цепляясь за тему работы, за
объективно существующий мир.
Вот, -- говорит мужчина, отщелкивая замки чемоданчика. -- Выбирайте. На
память.
Он поднимает крышку. Чемодан полон женских трусиков, это образцы:
красные, черные, белые, розовые, сиреневые, кружевные, прозрачные, с
вышивкой, некоторые -- замечает она -- с разрезом в промежности.
-- Я всегда в разъездах, -- мрачно говорит мужчина. -- Проталкиваю
товар. Аэропорты. Аэропорты всегда берут крупные партии. -- Он вытаскивает
черные трусики с надписью STOP на алом атласном шестиугольнике. -- Вот на
эти у нас большой спрос, -- говорит он, меняя голос на обволакивающий
баритон торговца. Он высовывает палец из прорези трусиков и шевелит им.
Элизабет встает.
-- Вот мой автобус, -- безмятежно говорит она. Его рука, обтянутая
черным нейлоном, будто марионетка, спрятанная в пустой пах какой-то женщины,
наконец, наконец-то, хоть это и нелепо, возбуждает ее.
Только на мгновение. Мужчина тут же блекнет, уплощается, сереет.
-- Спасибо за компанию, -- говорит она, чувствуя, что нужно
поблагодарить его хоть за что-нибудь.
Он вытаскивает руку и грустно смотрит снизу вверх.
-- Думаете, я это для собственного удовольствия делаю? -- спрашивает
он.
Четверг, 23 декабря 1976 года
Нат
Нат принимает ванну, намыливает свои длинные голяшки, в это время
Элизабет без стука открывает дверь и входит. Она захлопывает крышку унитаза
и садится сверху, ссутулившись, опершись локтями на колени, обтянутые темной
юбкой. Она хочет показать ему подарок, купленный для Нэнси к Рождеству. Это
маленький набор театрального грима; она купила его в "Малабаре", специально
ездила. В наборе несколько палочек тонального крема, поддельная кровь и пара
комплектов усов с подходящими бровями. Элизабет говорит, что Нэнси будет в
восторге, и Нат знает, что это правда. Элизабет умеет придумывать хорошие
подарки для детей. Самому Нату приходится спрашивать у детей, чего им
хочется.
Элизабет сидит на унитазе под прямым углом к его левой лопатке, и его
это нервирует. Чтобы увидеть ее, ему надо повернуть голову, а она видит его
целиком -- голого, беззащитного, -- безо всяких усилий. Он осознает, что
вокруг него плавают ошметки мыльной пены, серые частицы его собственной
отмершей кожи. Он яростно скребет руки люфой, шершавой на ощупь, как
тигриный язык. Люфа его собственная; он покупает эти мочалки в магазинчике
на улице Батерст, где торгуют исключительно натуральными мочалками. Это не
модный магазин товаров для ванны и душа, а просто обшарпанная лавчонка,
ничем не украшенная, будто сделанная из сырого дерева. Мелкий импортер. Нат
любит заходить туда, выбирать новую мочалку из груды таких же на небольшом
прилавке. Он видит себя в аквамариновой воде, с ножом в зубах, вот он
срезает сырую губку с кораллового рифа, рвется наверх, задыхаясь, вываливает
охапку губок в заякоренную лодку. Схватка с гигантским спрутом, глаза в
глаза, отсек одно щупальце, потом другое. Главное -- освободиться. В воде
клубится чернильное облако, на ногах -- круглые ранки. Вонзил нож прямо
спруту между глаз.
Элизабет не любит его мочалки. Она говорит, что он их никогда не
прополаскивает и не сушит как следует, и они от этого плесневеют. Это
правда, они и впрямь плесневеют. Она не понимает, что, если он будет
пользоваться люфой бесконечно долго, то лишится удовольствия пойти в
магазинчик за новой.
Открыв дверь, она напустила холоду. Нат выдергивает затычку и
выбирается из ванны, прикрывая пах полотенцем, чувствуя себя человечком с
детского рисунка -- палка, палка, огуречик.
Теперь он стоит на полу, ясно, что двоим в ванной мало места, и он
ждет, чтобы она ушла. Но она разворачивается коленями к стене и спрашивает:
Куда это ты собрался?
С чего ты взяла, что я куда-то собрался?
Она улыбается. Она похожа на себя прежнюю; старую, стареющую, как и он.
Потому что ты моешься. -- Она опирается подбородком на сплетенные
пальцы и смотрит на него. В позе нимфы на листе кувшинки. Он оборачивает
полотенце вокруг живота и подтыкает.
Я иду на вечеринку, -- говорит он. -- Отмечать Рождество.
К Марте?
Откуда ты знаешь? -- Он не хотел ей говорить, хотя ему, в общем-то,
нечего скрывать. Его неизменно удивляет, как она умудряется знать обо всех
его планах, при том что с виду она им совершенно не интересуется.
Она меня пригласила.
-- А-а, -- говорит он. Он должен был догадаться, что Марта надумает
пригласить Элизабет. Он скрещивает руки на груди; в обычной ситуации он бы
взял сейчас ее дезодорант и покатал шариком подмышками, но при ней он этого
сделать не может. Он чувствует, как углы его рта едут вниз.
-- Не делай такое убитое лицо, -- говорит она. -- Я не пойду.
У нас с ней все кончилось, ты же знаешь, -- отвечает он; он чувствует,
что не обязан ей ничего говорить, но все равно говорит.
Я знаю, -- отвечает она. -- Я вообще многое знаю; она звонит мне на
работу.
Вот этого Нат всегда терпеть не мог: что они общаются, обсуждают его за
глаза. Элизабет начала первая. Пригласила Марту на обед, когда все еще
только начиналось; сказала, что хочет объясниться, расставить точки над "и".
Марта пожаловалась ему, но пошла. "Почему бы нам не быть друзьями? --
сказала Элизабет. -- Я не какая-нибудь ревнивая жена. Вряд ли я имею право
на ревность. -- Она тихо засмеялась, пушистым смехом, который его когда-то
очаровал. -- Мы можем вести себя как разумные взрослые люди".
О чем вы говорили? -- спросил потом Нат у Марты.
О тебе, -- ответила она.
Обо мне? Что обо мне?
О том, чей ты, -- сказала Марта. -- Мы пришли к выводу, что на самом
деле ты принадлежишь Элизабет, но мне позволено трахаться с тобой раз в
неделю.
Я не верю, что Элизабет могла такое сказать, -- сказал Нат.
Верно, -- сказала Марта. -- Ты прав, она и не говорила. Она, сука
такая, слишком хорошо воспитана. Скажем так: она дала мне это понять. Она
может об этом думать, но вслух это произношу только я. Потерявшая стыд баба.
Нат хотел сказать Марте, чтобы она не позорилась, но знал: на самом
деле она не считает, что позорится. Она считает, что высказывает свое
мнение. Она считала себя простым и откровенным человеком, а Ната и Элизабет
-- лицемерами, которые делают вид, что ничего не происходит. Но она
высказывала свое мнение только Нату, а Элизабет -- никогда.
Теперь Нату уже не хочется знать, что они говорят друг другу по
телефону на работе. На вечеринку к Марте ему тоже не хочется идти, но он
чувствует, что должен. Своим присутствием он докажет, что они остались
друзьями. Так сказала Марта по телефону. Ему не особенно хочется быть ее
другом, но он чувствует, что должен этого хотеть. Он хочет быть настолько
добрым и деликатным, насколько это вообще возможно. Он ненадолго придет,
просто покажется у нее, сделает жест, отметится.
Мне показалось, это вполне безобидное приглашение, -- говорит Нат, как
будто защищаясь.
Не обманывай себя, -- говорит Элизабет. Один из ее постулатов -- что
Нат себя всегда обманывает. Она опирается руками на сиденье унитаза и
откидывается назад, ее грудь выпячивается вперед и вверх. Неужели она с ним
заигрывает? Быть того не может. Нат отказывается в это верить. Он быстро
отворачивается и злобно скалится в зеркало.
Я вернусь около десяти, -- говорит он.
Надо думать, -- отзывается Элизабет. -- Ты не слишком популярен нынче в
тех краях, знаешь ли.
Знаешь ли. Вечный намек, что он не знает. Они обе это делают: постоянно
намекают, что он чего-то не знает, пропустил что-то важное, что они, с их
утонченным восприятием, всегда улавливают.
Элизабет встает, протискивается мимо него, подбирает и выжимает
мочалку, которую он оставил валяться в ванне.
-- Будь осторожен, -- говорит Элизабет. Она выходит из ванной комнаты с
коробкой фальшивых усов в руках.
Марта сделала большую чашу гоголь-моголя. Чаша стоит на столе в
столовой, рядом бутылки шотландского и ржаного виски, коктейли, лед в
ведерке. Над столом висит бумажный красный колокол-гармошка. Нат задевает
его, выпрямляясь со стаканом шотландского виски в руке. Яйца он любит только
в вареном виде. А если пьет, хочет точно знать, что именно.
На Марте платье из какой-то синтетики, красное, под цвет колокола.
Вырез слишком широкий; от этого ее плечи кажутся еще шире. Руки голые, одна
продета под руку мужчины. Марта заглядывает ему в лицо, что-то говорит,
улыбается. Ната она пока не замечает, только поздоровалась, когда он пришел.
Новый мужчина -- светлый блондин, ростом ниже Ната, из-под костюма-тройки
выпирает зарождающееся аккуратное бизнесменское пузцо.
Нат знает кое-кого из присутствующих -- знакомства из прежней жизни.
Пара секретарш и ассистентов адвоката, два или три человека, что пришли в
фирму одновременно с ним. Кто-то хлопает его по плечу.
Нат. Как дела? Все деревяшки стругаешь? -- снисходительно спрашивает
Пол Кэллахан, некогда его соперник.
Дела неплохо, -- отвечает Нат.
Может, ты умнее нас всех, -- говорит Пол. -- Не напрягаешься. Уж
тебе-то не грозит инфаркт в сорок лет. -- Он проплывает мимо, уже улыбаясь
кому-то другому.
Нат разговаривает с девушкой в белом платье. Он ее видит в первый раз,
хотя она утверждает, что они встречались раньше, у Марты, на одной
вечеринке, два года назад, говорит она. Она рассказывает Нату о своей
работе. Она делает пластмассовые модели коров голштинской породы, которых
продают племенным заводам и посредникам. Коров надо делать в натуральную
величину, точно передавать все детали. Она надеется заняться рисованием
портретов отдельных коров, за это лучше платят. Она спрашивает Ната, какой у
него знак зодиака.
Нат знает, что ему надо уходить. Он сделал, что требовалось. Но девушка
хватает его за руку и склоняется над ладонью, щурясь на его линию жизни. Ему
видно, что у нее в вырезе платья. Он бездумно созерцает этот уплотненный
пейзаж. Он не великий специалист по части светских знакомств.
Прямо возле его уха появляется Марта. Говорит, ей надо ему кое-что
сказать. Берет его за другую руку, и он позволяет увести себя из гостиной,
через прихожую и в спальню. На кровати -- ворох пальто.
-- Ты мерзок, -- говорит Марта. -- Ты так себя ведешь, что меня блевать
тянет.
Нат моргает, глядя на нее, склоняя к ней голову, будто это поможет ему
лучше понять. Марта бьет его кулаком в лицо, пинает в лодыжки. Ей мешает
длинная юбка, поэтому она опять бьет кулаком -- целится в живот, попадает по
ребрам. Нат ловит ее за руки и притягивает к себе. Она плачет. Он может
швырнуть ее на кровать, закатать в пальто, а потом добиться от нее, что он
такого сделал.
Что я сделал? -- спрашивает он.
Подбиваешь к ней клинья, у меня на вечере, прямо при мне. Ты меня вечно
стараешься унизить, -- прерывисто говорит Марта. -- И знаешь что? Тебе это
удается.
Ничего такого не было, -- говорит Нат. -- Мы говорили про пластмассовых
коров.
Ты просто не знаешь, каково это, когда тебя бросают, -- говорит Марта.
Нат ослабляет зажим. Марта де
лает шаг назад, хватает бумажный носовой платок с ночного столика и
промакивает лицо. -- Вот я и хотела, чтоб ты хоть что-нибудь почувствовал,
для разнообразия.
В дверях появляется голова нового мужчины, исчезает, появляется опять.
Я не помешал? -- спрашивает он.
Помешал, -- грубо отвечает Марта.
Я как раз собирался уходить, -- говорит Нат. Он роется в ворохе пальто,
в мехах и твиде, ищет свою горохового цвета куртку.
Она в стенном шкафу в прихожей, -- говорит Марта. -- Ты, кажется,
должен знать, где это.
Из-за снега Нат не взял велосипед. До метро -- пять кварталов, но это
ничего, ему хочется пройтись. Начинает болеть правая бровь, там, где Марта
его ударила. Не рассекла ли она кожу? У нее на руке было кольцо. Его
беспокоит не боль, а взгляд, каким посмотрит на него Элизабет.
Пройдя всего полквартала, он слышит позади себя голос Марты.
-- Нат! Стой!
Он оборачивается. Она бежит к нему, поскальзываясь, в золотых туфлях, в
красном платье, без пальто. Улыбается, злорадно блестя глазами:
Я только что приняла все таблетки из аптечки в ванной, -- говорит она.
-- Шестьдесят две таблетки аспирина с кодеином, двадцать четыре штуки
валиума. Решила, что ты, может быть, захочешь со мной попрощаться.
Очень глупо, Марта, -- говорит Нат. -- Это правда?
-- Погоди, увидишь, -- смеется она. -- Погоди до пяти утра, и сможешь
осмотреть тело. Черт возьми, можешь погрузить меня на тележку и отвезти в
свой погреб. Там покроешь меня лаком. Больше не буду тебя ни о чем просить.
По следам Марты к ним приближается мужчина в костюме-тройке.
Марта, -- зовет он слегка жалобным тоном, будто выкликает убежавшую
кошку.
Марта говорит, что приняла все таблетки, какие нашлись в ванной, --
сообщает ему Нат.
Она только что оттуда. С какой стати ей было это делать? -- спрашивает
новый мужчина у Ната.
Хватит меня обсуждать, как будто я вещь, -- говорит Марта. Она слегка
покачивается. Нат снимает свою гороховую куртку и протягивает ей.
Возьми, -- говорит он.
Не надо мне, -- говорит Марта. Она опять принимается плакать.
Придется отвезти ее в больницу, -- говорит Нат. Эта процедура ему
знакома -- он неоднократно проходил через нее с детьми. Нафталин, детский
аспирин, противозачаточные таблетки Элизабет.
Я не поеду, -- рыдает Марта. -- Я хочу умереть.
Можно поехать в моей машине, -- говорит новый мужчина. -- Она у дома.
-- Нат хватает Марту подмышки. Она обмякает. Он тащит ее к машине нового
мужчины, которая, оказывается, тоже новая -- темно-синий "торино". У Марты
сваливается одна туфля, новый мужчина подбирает ее и несет сзади, словно
трофей, как на спортивном параде или в религиозной процессии.
Дай мне эту чертову туфлю, -- говорит Марта в машине. Она надевает
туфлю, проверяет прическу, глядя в зеркало заднего вида. За рулем -- новый
мужчина; Нат сидит на заднем сиденье рядом с Мартой, чтобы, как сказал новый
мужчина, "не дать ей ничего сделать". Когда они доезжают до отделения
неотложной помощи Центральной больницы Торонто, Марта уже приободрилась.
Вы меня не заставите туда зайти, -- говорит она Нату.
Не пойдешь сама -- мы тебя потащим, -- отвечает он. -- Ты правда
приняла таблетки?
Угадай, -- говорит она. -- Ты большой специалист по женской психологии.
Вот и вычисли. -- Но она идет между ними двумя, больше не споря.
Она слушает, как они рассказывают медсестре в приемном покое про
таблетки. Нат объясняет, что они не знают, приняла ли она таблетки на самом
деле.
-- А вы проверили пузырьки от лекарств? -- спрашивает медсестра. -- Они
были пустые?
Нат говорит, что им не пришло в голову искать пузырьки. Они слишком
торопились.
-- На самом деле это шутка, -- говорит Марта. -- Они напились.
Новогодние розыгрыши и все такое, и вот они решили, что будет очень смешно,
если они привезут меня сюда и организуют мне промывание желудка.
Медсестра колеблется, сурово глядит на Ната и нового мужчину.
-- Понюхайте, от них пахнет спиртным, -- говорит Марта. -- Они обычно
не такие, а только когда выпьют. Видите, они подрались.
Медсестра косится на распухшую бровь Ната.
Это правда? -- спрашивает она.
Они притащили меня силой, -- говорит Марта. -- Видите, у меня на руках
синяки, это они меня хватали. Неужели я похожа на человека, который только
что проглотил целый флакон таблеток? -- Она вытягивает голые руки. --
Хотите, я пройду по прямой?
Вторник, 28 декабря 1976 года
Леся
Леся встает в очередь к кассе в винном магазине. Давно уже у нее не
спрашивают документов при покупке вина, но она все так же замирает. Каждый
раз, когда ей нужно предъявлять документ, доказать, что она -- это она, ей
страшно, вдруг в документах что-нибудь окажется не в порядке или они будут
на имя какого-то другого человека. Хотя самое страшное, что может случиться,
-- ее имя произнесут неправильно и бросят на нее взгляд, говорящий: мы
думали, ты одна из нас, но теперь ясно, что это не так.
Она покупает бутылку вина, чтобы отпраздновать возвращение Уильяма,
которое состоится сегодня вечером. Уильям сейчас в Лондоне, провинция
Онтарио, празднует Рождество в кругу семьи. Разумеется (разумеется! она
совершенно согласна!), ей нельзя было поехать с ним. В прошлом году, когда
они так же расставались, ей казалось, что они в сговоре, оба посмеиваются
над узостью мысли, ксенофобией и мещанством своих родных. В этом году его
отъезд кажется ей предательством.
Впрочем, она не могла бы поехать с ним, даже если бы ее пригласили. Она
должна была явиться к своим родителям на рождественский ужин, и послушно
явилась, как делала это каждый год. Разве она может лишить их общения с
единственной дочерью, единственным ребенком -- их, которые (по общему
мнению, ради ее блага) лишились целого полка сестер, братьев, дядюшек,
тетушек, кузенов и кузин?
Дом родителей располагается не настолько далеко на севере, чтобы
производить внушительное впечатление, как дома ее тетушек, и не настолько
далеко на юге, чтобы обладать очарованием старины, как дома ее бабушек.
Братья матери преуспели в торговле недвижимостью, сестра отца вышла замуж в
семью, владеющую магазином фарфора. Ее родители вроде бы двинулись на север,
но застряли на полдороге, на ничем не примечательной улочке к югу от улицы
Сент-Клэр. Похоже, все их стремление к переменам, к новизне вылилось в
один-единственный поступок -- женитьбу друг на друге. Для гаража на две
машины уже ничего не осталось.
У ее отца нет того хищного делового чутья (или живучести), которое, как
считается, присуще всем евреям; инстинкта, повинуясь которому ее дед ходил
от дома к дому, скупая старье; повинуясь которому ее бабка заполучила шесть
швов на голове, защищая свою домовую лавчонку от юнца с железным прутом.
Только повернись к ним спиной, они тебя до нитки обворуют. Правда, не
китайчата. За теми следить не приходится. Отец Леси достиг своего нынешнего
скромного процветания (цветной телевизор и подержанный "шевроле"), торгуя
ношеными шубами, жвачкой и дешевыми карамельками -- две штуки на пенни,
каждая монетка -- в копилку. И что, проявил он благодарность? Нет. Женился
на шиксе [24], да еще на самой завалящей. (Как Леся.)
Это правда, он торговал платьями, но против воли: его мать чуть ли не
силой заставила его войти в дело после смерти отца. Теперь магазин
называется "Платья малютки Нелл"; раньше он назывался "Фея Динь-Динь". У ее
деда когда-то был компаньон, который вычитывал эти названия в книжках.
Платья для девочек; Леся выросла в этих платьях и возненавидела их. Для нее
роскошью были не пикейно-кружевные воротнички "Малютки Нелл", а джинсы и
футболки, в каких ходили другие девочки.
"Малютка Нелл" не растет и не сокращается. Эти платья даже не здесь
шьются: их производят в Монреале. "Малютка Нелл" их только перепродает.
Магазин просто есть, как и Лесин отец; и существование магазина для Леси
загадка, так же как и существование отца.
Она сидела за столом, покрытым добротной льняной скатертью из запасов
матери, и с некоторой печалью наблюдала за отцом, поглощающим индейку с
клюквенным соусом, картофельное пюре, пирог с изюмом, как положено в
религиозный праздник, который при нормальном ходе событий отец никогда бы не
праздновал и который Лесина мать праздновала бы на две недели позже. На
Рождество они всегда ели канадскую еду. Эта индейка означала капитуляцию; а
может быть -- кусочек нейтральной полосы для них обоих. Каждый год они
героически жевали этот ужин, тем самым что-то доказывая. Где-то далеко один
комплект кузенов и кузин приходил в себя после Хануки, а другой как раз
готовился петь песни и танцевать танцы, выученные в украинском летнем
лагере. Лесина мать на кухне мазала неподатливый соус на ломти пирога с
изюмом и тихо, стоически всхлипывала. Это тоже случалось каждый год.
Она никогда бы не смогла пригласить Уильяма на этот ужин и вообще в
этот дом. Пожалей отца, сказала мать. Я знаю, что нынешняя молодежь не
такая, но для него ты все еще его маленькая девочка. Думаешь, он не знает,
что ты с кем-то живешь? Он просто не хочет об этом знать.
Как поживают твои кости? -- спросил отец. Это его обычная шутка, так он
пытается примириться с ее выбором профессии.
Замечательно, -- ответила она. Он никак не мог взять в толк, что это за
занятие для хорошенькой девушки -- лазить в грязи, искать зарытые кости,
будто она собака. После первого курса в университете он спросил ее, кем она
собирается стать. Может быть, учительницей?
-- Палеонтологом, -- ответила она.
Пауза.
-- Так чем же ты собираешься зарабатывать на жизнь?
Ее украинская бабушка хотела, чтобы она стала стюардессой. Ее еврейская
бабушка хотела, чтобы она стала юристом, и еще чтобы вышла замуж, тоже за
юриста, если получится. Ее отец хотел, чтобы она достигла как можно
большего. Ее мать хотела, чтобы она была счастлива.
Леся не знает, какое вино лучше взять: Уильям считает себя знатоком
вин. Он демонстративно снисходителен. Однажды в ресторане он отослал бутылку
вина обратно, и Леся подумала: он давно ждал, когда ему представится случай
это сделать. Она вытащила из мусора бутылку, которую они распили вместе в
вечер перед его отъездом, и списала с этикетки название. То вино он сам
выбирал. Если он начнет ехидничать, она об этом скажет. Но эта мысль ее не
подбодрила.
Она видит, что в очереди впереди нее стоит Нат Шенхоф. Дыхание резко
учащается; ей вдруг опять становится любопытно. Он исчез на полтора месяца,
она даже не видела, чтобы он поджидал Элизабет у Музея. Какое-то время она
чувствовала себя не то чтобы отвергнутой, но разочарованной, как будто ей
показывали фильм и проектор сломался на полдороге. Теперь она чувствует, что
непременно должна о чем-то спросить Ната. Она произносит его имя, но он не
слышит, а она не может выйти из очереди, чтобы тронуть его за рукав. Но
мужчина, стоящий прямо за ним, замечает это и тычет Ната пальцем, за Лесю.
Он поворачивается, видит ее.
Он ждет ее у двери.
-- Я провожу вас до дому, -- говорит он.
Они пускаются в путь, неся свои бутылки. Уже темно, снег все еще идет,
хлопья мокрых снежинок отвесно падают в безветрии, в воздухе сырость, на
тротуаре под ногами каша. Нат сворачивает в переулок, Леся идет за ним, хоть
и знает, что ей туда не по дороге, это на восток, а ей надо на юг. Наверное,
он забыл, где она живет. Она спрашивает, хорошо ли он провел Рождество.
Кошмарно, отвечает он, а она?
Совершенно ужасно, -- говорит она. Оба коротко смеются. Ей тяжело
объяснять, насколько плохо ей было в это Рождество и почему именно ей было
так плохо. -- Я ненавижу этот праздник, -- говорит она. -- Всегда
ненавидела.
А я -- нет, -- говорит он. -- В детстве я всегда думал, что случится
какое-то чудо, что-то неожиданное.
И как, случилось?
Нет, -- отвечает он. И на минуту задумывается. -- Однажды я ужасно
хотел пулемет. Мать наотрез отказывала. Она говорила, что такие игрушки
аморальны и почему это я хочу играть в убийство, в мире и без того
достаточно жестокости и все такое. Но в рождественское утро пулемет оказался
под елкой.
Разве это не чудо?
Нет, -- отвечает Нат. -- К тому времени мне уже расхотелось иметь
пулемет.
-- А ваши дети любят Рождество? -- спрашивает Леся.
Нат говорит, что, наверное, да. Они больше любили этот праздник, когда
были совсем маленькие и не знали, что такое подарки, а просто ползали по
полу среди оберточной бумаги.
Леся замечает, что у него один глаз припух и обведен темной тенью, а
над глазом, похоже, заживающая ссадина. Она не хочет спрашивать, что
случилось -- это слишком личное, -- но все равно спрашивает.
Он останавливается и мрачно глядит на нее.
-- Меня ударили, -- говорит он.
Я думала, вы скажете, что ударились об дверь, -- отвечает Леся. -- Вы
подрались?
Я лично не дрался, -- говорит он. -- Меня ударила женщина.
Леся не может придумать ничего утешительного, поэтому молчит. С чего
вдруг кому-то захочется ударить такого человека?
-- Не Элизабет, -- говорит Нат. -- Элизабет никогда не пускает руки в
ход. Другая женщина. Наверное, она не могла иначе.
Он впускает ее в свою жизнь, дает ей слушать. Она не уверена, что ей
этого хочется. Тем не менее ее рука поднимается, будто притянутая к этой
загадочной ране, касается его лба. Она видит силуэт своей бело-фиолетовой
полосатой варежки на фоне его кожи.
Он останавливается, глядит на нее, моргает, будто не может поверить в
то, что она только что сделала. Может, хочет заплакать? Нет. Он дарит себя,
преподносит себя ей, безмолвно. Вот я. Может, у тебя пол