елье,
отороченное кружевами. Я вообразил, что это какие-нибудь знатные вельможи,
приятели моего барина, которые из уважения к нему зашли меня навестить.
Находясь под этим впечатлением, я сделал усилие, чтобы присесть на своем
ложе, и почтительно сдернул с себя колпак, но моя сиделка снова уложила
меня, сообщив, что эти господа не кто иные, как доктор и аптекарь.
Врач подошел к моей постели, пощупал мне пульс и посмотрел в лицо.
Обнаружив все признаки скорого выздоровления, он принял такой победоносный
вид, точно был тому причиной, и заявил, что для завершения его трудов
остается только прописать мне одно лекарство, после чего он сможет
хвастаться весьма успешным случаем исцеления. Затем он приказал аптекарю
написать рецепт, который он продиктовал ему, любуясь на себя в зеркало,
поправляя прическу и проделывая такие ужимки, что, несмотря на свое
состояние, я не мог удержаться от хохота. Затем, свысока кивнув мне
головой, он вышел, более занятый своею внешностью, нежели прописанными
лекарствами.
По его уходе аптекарь, заявившийся ко мне не без цели, приготовился к
совершению акта, о котором нетрудно догадаться. Опасался ли он, что
старуха не выполнит его с надлежащим проворством, или хотел товар лицом
показать, но он взялся за дело самолично. Однако не успел он закончить
процедуры, как, бог его ведает почему, я, несмотря на всю его ловкость,
вернул аптекарю все, что он мне вкатил, и привел его бархатный кафтан в
плачевное состояние. Он взглянул на это происшествие, как на несчастье,
связанное с аптекарским ремеслом, взял салфетку, вытерся, не говоря ни
слова, и удалился, твердо решив, что заставит меня заплатить
пятновыводчику, которому он, без сомнения, принужден был послать свой
костюм.
На следующий день он явился одетый более скромно, хотя ему не грозило
никакой опасности, так как он пришел только принести лекарство, накануне
прописанное доктором. Но, помимо того, что мне с каждым мгновением
становилось лучше, я испытывал после вчерашнего такое отвращение к лекарям
и аптекарям, что проклинал их всех вплоть до университетов, где сии
господа получают право безнаказанно отправлять людей на тот свет. Будучи в
таком расположении духа, я объявил ему с проклятиями, что не стану
принимать его снадобий, и послал ко всем чертям Гиппократа и его присных.
Аптекарь, коему было совершенно безразлично, что я сделаю с его микстурой,
лишь бы за нее заплатили, оставил ее на столе и вышел, не сказав мне ни
слова.
Я приказал тотчас же вышвырнуть за окно это поганое пойло, против
которого был так предубежден, что счел бы себя отравленным, если бы его
проглотил. К этому акту послушания я присовокупил другой, а именно:
нарушил запрет молчания и сказал решительным тоном сиделке, что непременно
желаю получить сведения о своем барине. Старуха, боявшаяся удовлетворить
мою просьбу, чтобы не вызвать у меня опасного волнения, или, может
статься, раздражавшая меня нарочно с целью ухудшить мою болезнь, долго
отвечала полусловами, но я так настаивал, что она, наконец, заявила:
- Сеньор кавальеро, у вас нет теперь другого барина, кроме вас самих.
Граф Галиано возвратился в Сицилию.
Я не мог поверить собственным ушам, а между тем это оказалось чистейшей
правдой. На второй день моей болезни этот вельможа, убоявшись, как бы я не
умер у него в доме, приказал по своей доброте перенести меня с моим
скарбом в меблированную комнату, где без дальнейших околичностей поручил
своего управителя воле провидения и заботам сиделки. Получив тем временем
предписание от двора отправиться в Сицилию, он выехал с такой
поспешностью, что забыл обо мне, потому ли, что считал меня уже
покойником, или потому, что у высокопоставленных персон вообще короткая
память.
Я узнал об этих подробностях от своей сиделки, которая сообщила, что
сама надумала послать за доктором и аптекарем, дабы я не преставился без
их содействия. Услыхав эти приятные вести, я впал в глубокую задумчивость.
Прощай, выгодная должность в Сицилии! прощайте, сладчайшие надежды! "Когда
над вами стрясется какое-нибудь большое несчастье, - сказал один папа, -
то покопайтесь хорошенько в самом себе, и вы всякий раз убедитесь, что
вина падает на вас". Да простит мне сей святой отец, но я решительно не
вижу, чем именно навлек на себя в данном случае постигшую меня невзгоду.
Как только рассеялись заманчивые химеры, которыми тешилось мое сердце,
я прежде всего вспомнил о своем чемодане и приказал принести его на
постель. Увидав, что он открыт, я испустил тяжелый вздох.
- Увы, любезный мой чемодан! - воскликнул я, - единственное мое
утешение! Ты побывал, сколь я вижу, в чужих руках!
- Нет, нет, сеньор Жиль Блас! Успокойтесь, у вас ничего не украли, -
сказала мне тогда старуха. - Я берегла ваш чемодан, как собственную честь.
Я нашел там платье, бывшее на мне при поступлении на графскую службу,
но тщетно искал то, которое заказал мессинец. Моему барину не
заблагорассудилось оставить мне эту одежду, или, быть может, кто-нибудь ее
себе присвоил. Прочие же мои пожитки оказались налицо, и в том числе
большой кожаный кошелек, в котором хранились деньги. Я дважды проверил его
содержимое, ибо усомнился в своем первом подсчете, при котором обнаружил
всего-навсего пятьдесят пистолей из двухсот шестидесяти, бывших там до
моей болезни.
- Что бы это значило, матушка? - спросил я сиделку. - Моя казна сильно
поубавилась.
- Могу вас заверить, - отвечала старуха, - что никто, кроме меня, до
нее не касался, а я берегла ее, сколько могла. Но болезни стоят дорого, и
деньги при этом так и плывут. Вот, сеньор, - добавила эта расчетливая
хозяйка, вытаскивая из кармана пачку бумаг, - вот счет всех расходов. Он
точнее точного. Вы усмотрите из него, что я ни гроша зря не истратила.
Я пробежал глазами памятную записку, состоявшую по меньшей мере из
пятнадцати или двадцати страниц. Господи, сколько было накуплено всякой
домашней птицы, пока я лежал без сознания! На одни только крепительные
похлебки ушло не меньше двенадцати пистолей. Прочие статьи счета
соответствовали этой. Трудно поверить, сколько старушка израсходовала на
дрова, свечи, воду, метелки и т.п. Но хотя счет и был сильно раздут, все
же итог еле составлял тридцать пистолей и, следовательно, не хватало еще
ста восьмидесяти. Я поставил это старухе на вид, но она с наивнейшим лицом
принялась клясться всеми святыми, что в кошельке было всего восемьдесят
пистолей, когда графский дворецкий передал ей мой чемодан.
- Как, любезнейшая? - прервал я ее поспешно, - вы, значит, получили мои
пожитки из рук дворецкого?
- Да, от него, - подтвердила сиделка, - и в доказательство могу
привести его собственные слова, которые он сказал мне при этом: "Нате,
голубушка; когда сеньор Жиль Блас сыграет в ящик, то не забудьте почтить
его хорошими похоронами: в чемодане хватит денег на все расходы".
- Ах, проклятый неаполитанец! - воскликнул я. - Теперь ясно, куда
делись недостающие деньги. Ты стащил их, чтобы вознаградить себя за кражи,
в которых я тебе помешал.
После этого риторического обращения я возблагодарил небо за то, что
мошенник не унес всех денег. Несмотря на имевшиеся у меня основания
обвинять в этом хищении дворецкого, я все же не оставлял мысли о том, что
меня могла обворовать и сиделка. Мои подозрения падали то на него, то на
нее, однако толку от этого не было никакого. Я ничего не сказал старухе и
даже не попрекнул ее за сногсшибательный счет. Мне бы это не принесло
никакой пользы, да к тому же у всякого свое ремесло. А потому я ограничил
свою месть тем, что спустя три дня расплатился с ней и отпустил ее.
Вероятно, старуха прямо от меня отправилась уведомить аптекаря о своем
уходе, а также о том, что я уже достаточно здоров, чтобы улепетнуть, не
расплатившись с ним, ибо спустя несколько минут он прибежал запыхавшись и
подал мне счет. Там перечислялись мнимые лекарства, которыми он якобы
снабжал меня, пока я находился без чувств, и названия которых оказались
мне не известны, хотя я сам был доктором. Этот счет по всей справедливости
можно было назвать аптекарским, а потому при расплате дело не обошлось без
ссоры. Я настаивал, чтоб он скинул половину указанной суммы, а он клялся,
что не уступит ни обола. Рассудив, однако, что имеет дело с молодым
человеком, который мог в тот же день улетучиться из Мадрида, он побоялся
потерять все и; предпочел удовольствоваться предложенной суммой,
превышавшей к тому же втрое стоимость его лекарств. Я с величайшим
огорчением отдал ему деньги, и он удалился, считая себя вполне отомщенным
за маленькую неприятность, которую я ему причинил, когда он ставил мне
клистир.
Лекарь явился почти вслед за ним, ибо эти животные обычно ходят
гуськом. Я произвел с ним расчет за визиты, оказавшиеся весьма частыми, и
отпустил его удовлетворенным. Перед тем как уйти, он пожелал доказать мне,
что недаром получил деньги, и расписал мне подробно смертельные опасности,
от которых избавил меня во время моей болезни. Он изложил это в весьма
изящных выражениях и с самым обходительным видом, но тем не менее я
решительно ничего не понял.
Распростившись с лекарем, я думал, что избавился от всех пособников
Парки. Но я ошибся, ибо вскоре ко мне заявился фельдшер, которого я
отродясь не видал. Он отвесил мне низкий поклон и выразил свою радость по
поводу моего избавления от грозившей мне опасности, что, судя по его
словам, он приписывал двум произведенным им обильным кровопусканиям, а
также банкам, которые он имел честь мне поставить. Словом, новое перо из
моего хвоста. Пришлось кое-что выложить и фельдшеру. После стольких
слабительных кошелек мой сильно отощал и походил на высохшее тело - так
мало оставалось в нем жизненного сока.
Видя себя в столь жалком положении, я начал терять мужество. У своих
последних господ я слишком привык к удобствам жизни и не мог уже, как
прежде, смотреть в глаза нужде с невозмутимостью философа-циника.
Признаюсь, однако, что я был неправ, предаваясь грусти, ибо судьба,
столько раз меня опрокидывавшая, сейчас же снова ставила на ноги. Мне
следовало почитать прискорбное свое состояние за один из этапов, после
которого должно наступить благополучие.
КНИГА ВОСЬМАЯ
ГЛАВА I. Жиль Блас заводит хорошее знакомство и находит
должность, которая позволяет ему забыть неблагодарность
графа Галиано. Похождения Валерио де Луна
Меня весьма удивляло, что за все это время о Нуньесе не было ни слуху,
ни духу. Я предположил поэтому, что он уехал куда-нибудь за город.
Оправившись от болезни, я пошел к нему и, действительно, узнал, что он уже
три недели как находился в Андалузии вместе с герцогом Медина Седония.
Однажды утром по моем пробуждении я подумал о Мелькиоре де ла Ронда и,
вспомнив данное ему в Гренаде обещание навестить его племянника, если
когда-либо вернусь в Мадрид, решил сдержать слово в тот же день. Узнав,
где находятся палаты дона Балтасара де Суньига, я отправился туда и
спросил сеньора Хосе Наварро, который тотчас же вышел ко мне. На мое
приветствие он ответил вежливо, но холодно, несмотря на то, что я назвал
свое имя. Такое нелюбезное обхождение не вязалось с тем, что говорил мне
про своего племянника старый камер-лакей.
Я было хотел удалиться с намерением не повторять своего визита, когда
вдруг лицо его приняло любезное и открытое выражение и он сказал мне с
величайшим радушием:
- Простите, ради бога, сеньор Жиль Блас, за прием, который я вам
оказал. Моя дурная память виной тому, что я не выразил вам своего
расположения. Ваше имя выскочило у меня из головы, и я не думал больше о
кавалере, о котором упоминалось в письме, полученном мною из Гренады более
четырех месяцев тому назад.
- Разрешите обнять вас, - добавил он, с восторгом бросаясь мне на шею.
- Дядя Мелькиор, которого я люблю и почитаю, как родного отца, заклинает
меня в письме, чтобы я принял вас, как его собственного сына, если мне
выпадет честь повидаться с вами, и чтобы в случае надобности использовал в
ваших интересах свое влияние, а также влияние моих друзей. Он отзывается о
вашем уме и сердце в столь лестных выражениях, что я не преминул бы
услужить вам, даже если бы он меня о том не просил. А потому благоволите
смотреть на меня, как на человека, проникшегося к вам, благодаря дядиному
письму, такими же чувствами, какие он сам питает. Примите мою дружбу и не
откажите мне в своей.
Я ответил на учтивость Хосе с той благодарностью, какую он заслуживал,
и даже не постеснялся изложить ему положение своих дел. Не успел я это
сделать, как он сказал мне:
- Я постараюсь вас пристроить, а в ожидании этого приходите к нам
кушать каждый день. У вас будет здесь лучший стол, чем на вашем постоялом
дворе.
Для выздоравливающего человека, ощущавшего недостаток в деньгах и
привыкшего к вкусной пище, такое предложение было слишком лестным, чтобы
от него отказаться. Я согласился и так раздобрел в этом доме, что по
прошествии двух недель стал походить лицом на бернардинца (*148). Мне
показалось, что племянник Мелькиора не кладет охулки на руку. Да и как ему
было класть? Ведь он сразу играл на трех струнах, будучи одновременно
ключником, тафельдекером и дворецким. Кроме того, невзирая на нашу дружбу,
я позволю себе предположить, что он был заодно с домоуправителем.
Здоровье мое окончательно поправилось, когда однажды, зайдя в палаты
дона Суньиги, чтобы пообедать там по своему обыкновению, я повстречал
своего друга Хосе, который радостно объявил мне:
- Сеньор Жиль Блас, я могу предложить вам довольно хорошую должность.
Вы, быть может, знаете, что герцог Лерма, первый министр испанского
королевства, желая всецело посвятить себя государственным делам, возложил
бремя своих собственных на двух вельмож. Доходы собирает дон Диего де
Монтесер, а расходами ведает дон Родриго Кальдерон. Эти два доверенных
лица отправляют каждый свою должность полновластно и независимо друг от
друга. При доне Диего обычно состоят два управителя для сбора доходов, и
так как я узнал сегодня утром, что он прогнал одного из них, то попросил
его предоставить вам это место. Сеньор де Монтесер знает меня и, смею
похвастаться, питает ко мне расположение, а потому охотно снизошел к моей
просьбе, выслушав лестные отзывы, которые я дал ему о вашем характере и
способностях. Пойдемте к нему сегодня после полудня.
Так мы и поступили. Я был принят весьма любезно и назначен на место
уволенного управителя. Должность эта заключалась в том, чтобы посещать
мызы, распоряжаться починками, собирать деньги с арендаторов. Словом, я
ведал герцогскими маетностями и ежемесячно представлял отчет дону Диего,
который, несмотря на лестные обо мне отзывы моего приятеля, проверял их с
сугубой тщательностью. Этого я и желал. Хотя мой последний барин дурно
вознаградил меня за бескорыстие, однако же я решил соблюдать его и впредь.
Однажды нас известили, что в замке Лерма произошел пожар и что большая
его половина обращена в пепел. Я не медля отправился на место
происшествия, чтобы установить убытки. Расследовав старательно все
обстоятельства пожара, я составил подробное донесение, которое Монтесер
показал герцогу Лерме. Несмотря на то, что министр был весьма расстроен
этим неприятным известием, однако же обратил внимание на донесение и даже
спросил, кто его написал. Дон Диего не ограничился тем, что назвал автора,
но отозвался обо мне с такой похвалой, что его светлость вспомнил об этом
полгода спустя в связи с происшествием, о котором я сейчас расскажу и без
которого я, быть может, никогда не попал бы ко двору. Вот, что произошло.
Жила в то время на улице Инфант одна старая дама, которую звали
Инесильей де Кантарилья. Никто достоверно не знал, какого она
происхождения. Одни говорили, что она дочь лютенщика, другие, - что ее
отец был командором ордена св.Якова. Но так или иначе, а сеньора
Кантарилья была необыкновенной особой. Природа наделила ее удивительным
даром пленять мужчин на протяжении всей своей жизни, причем надо сказать,
что ей уже минуло семьдесят пять лет. Она была кумиром прежнего двора и
видела у своих ног весь нынешний. Время, не щадящее красоты, тщетно
покушалось на ее прелести: они увядали, но не теряли своей
обольстительности. Благодаря благородной осанке, чарующему уму и природной
грации она и в старости не переставала покорять мужские сердца.
Один из секретарей герцога Лермы, двадцатипятилетний кавалер дон
Валерио де Луна, навещал Инесилью и увлекся ею. Он поведал ей об этом и,
отдавшись бешеной страсти, принялся преследовать свою жертву с таким
пылом, какой способны разжечь только молодость и любовь. Дама, у которой
было достаточно оснований воспротивиться его желаниям, не знала, как их
охладить. Наконец, ей показалось, что она нашла средство. Приказав однажды
проводить молодого человека к себе в кабинет, она указала ему на куранты,
стоявшие на столе, и промолвила:
- Взгляните, сеньор, на часы. В этот самый час я увидела свет божий
семьдесят пять лет тому назад. Подумайте, под стать ли мне заниматься в
моем возрасте любовными делами. Образумьтесь, дитя мое, подавите в себе
чувства, которые не пристали ни вам, ни мне.
В ответ на эту рассудительную речь молодой человек, переставший внимать
доводам рассудка, возразил даме со всей безудержностью человека,
обуреваемого пламенными чувствами:
- Жестокая Инесилья, к чему прибегаете вы к таким пустым отговоркам?
Неужели вы думаете, что они заставят меня смотреть на вас иными главами?
Не обольщайтесь ложной надеждой! Такая ли вы, какой мне представляетесь,
или какие-либо чары околдовали мои взоры, но я никогда не перестану вас
любить.
- Итак, - сказала она, - раз вы продолжаете упорствовать и намерены
докучать мне своими ухаживаниями, то дом мой будет впредь для вас закрыт.
Я больше вас не приму и запрещаю вам когда-либо показываться мне на глаза.
Вы, может быть, полагаете, что, обескураженный этой отповедью, дон
Валерио ретировался с достоинством. Ничуть не бывало: он стал еще
назойливее. Любовь производит на влюбленных такое же действие, как вино на
пьяниц. Наш кавалер молил, вздыхал и, неожиданно перейдя от просьб к
действиям, захотел взять силой то, чего не мог добиться иначе. Но дама,
мужественно оттолкнув его от себя, воскликнула с раздражением:
- Остановитесь, дерзновенный, я навсегда положу конец вашей
безрассудной страсти! Знайте, что вы мой сын!
Эти слова ошеломили дона Валерио, и он сдержал себя. Но, вообразив, что
Инесилья сказала ему это только для того, чтобы уклониться от его
посягательств, ответил ей:
- Вы выдумали эту басню, чтобы не уступить моим желаниям.
- Нет, нет, - прервала она его, - я сообщаю вам тайну, которую никогда
бы не открыла, если бы вы не принудили меня к этому. Двадцать шесть лет
тому назад я любила вашего отца, дона Педро де Луна, который был тогда
сеговийским губернатором. Вы - плод этой любви. Он признал вас и
позаботился о том, чтобы вы получили тщательное воспитание. Не имея других
детей и побуждаемый к тому же вашими достоинствами, он решил отписать вам
часть своего состояния. Я, со своей стороны, также не оставляла вас своими
попечениями: как только вы начали выезжать в свет, я стала приглашать вас
к себе, дабы вы усвоили те учтивые манеры, которые необходимы всякому
галантному человеку и которые одни только женщины умеют привить молодому
кавалеру. Помимо этого, я использовала свое влияние, чтобы устроить вас к
первому министру. Словом, я сделала для вас все, что обязана была сделать
для собственного сына. После этого признания поступайте по своему
усмотрению. Если вы можете одухотворить свои чувства и смотреть на меня
только, как на мать, то я не стану прогонять вас от себя и буду питать к
вам прежнюю нежность. Но если вы не способны сделать над собой это усилие,
которого требуют от вас природа и разум, то удалитесь сейчас же и избавьте
меня от ужаса, который внушает мне ваше присутствие.
Вот что сказала ему Инесилья (*149). В это время дон Валерио хранил
мрачное молчание: казалось, что он взывает к своей добродетели и
собирается себя побороть. Но он и не думал об этом. У него зародилось
новое намерение, и он готовил матери совсем иное зрелище. Не будучи в
состоянии примириться с препятствием, мешавшим его счастью, он безвольно
поддался отчаянию. Обнажив шпагу, он пронзил свою грудь и наказал себя
сам, подобно Эдипу (*150), с той лишь разницей, что фиванец ослепил себя,
побуждаемый раскаянием в содеянном грехе, а кастилец, напротив, покончил с
жизнью из-за того, что не смог его совершить.
Несчастный дон Валерио умер не сразу от своей раны. Он успел еще прийти
в себя и испросить у бога прощение за то, что лишил себя жизни. Так как с
его смертью освободилась должность секретаря при герцоге Лерме, то этот
министр, вспомнив мое донесение о пожаре, а также лестные отзывы,
полученные им обо мне, назначил меня на место этого молодого человека.
ГЛАВА II. Жиль Бласа представляют герцогу Лерме, который
принимает его в число своих секретарей. Этот министр
дает ему поручение и остается доволен его работой
Эту приятную весть я получил от Монтесера, который сказал мне:
- Хотя, друг Жиль Блас, я расстаюсь с вами не без сожаления, однако же
слишком люблю вас, чтобы не радоваться вашему назначению на место дона
Валерио. Вы не преминете сделать блестящую карьеру, если последуете двум
советам, которые я собираюсь вам дать: во-первых, выкажите перед его
светлостью такое рвение, чтобы он не сомневался в вашей беззаветной
преданности; во-вторых, ходите на поклон к сеньору Родриго Кальдерону, ибо
этот человек обращается с душой своего господина, как с воском. Если вам
выпадет счастье снискать расположение любимого секретаря, то вы пойдете
далеко в самое короткое время, в чем беру на себя смелость вам поручиться.
- Сеньор, - спросил я дона Диего, поблагодарив его за советы, - не
будете ли вы столь любезны сказать мне, какой характер у дона Родриго? Я
слыхал несколько раз, как люди о нем судачили. Они отзывались о графском
любимце, как о довольно дурном человеке. Но я не доверяю тому, что говорит
народ о лицах, состоящих при дворе, хотя иной раз он судит вполне здраво.
Не откажите сообщить, какого вы мнения о сеньоре Кальдероне.
- Вы задали мне щепетильный вопрос, - возразил управитель с лукавой
улыбкой. - Всякому другому я ответил бы, не колеблясь, что он достойнейший
идальго и что о нем можно сказать одно только хорошее. Но с вами я буду
откровенен. Во-первых, потому, что считаю вас молодым человеком, весьма
сдержанным на язык, а во-вторых, полагаю, что обязан говорить с вами
чистосердечно о доне Родриго, поскольку сам советовал вам снискать его
благоволение; иначе выйдет, что я оказал вам услугу только наполовину.
Узнайте же, - продолжал он, - что, будучи сперва простым слугой у его
светлости, когда тот назывался еще только доном Франсиско де Сандоваль, он
мало-помалу дошел до должности первого секретаря. Нет на свете человека
более гордого, чем дон Родриго. Он отвечает на учтивости, которые ему
оказывают, только тогда, когда у него имеются на это веские причины.
Словом, он почитает себя как бы собратом герцога Лермы и в сущности
разделяет с ним власть первого министра, так как раздает должности и
губернаторства, как ему заблагорассудится. Народ нередко ропщет, но это
его ничуть не беспокоит; лишь бы ему сорвать мзду со всякого дела, а на
хулителей он плюет. Вы усмотрите из того, что я вам сказал, - добавил дон
Диего, - какого поведения вам держаться со столь надменным смертным.
- Разумеется, - отвечал я. - Было бы особенной невезухой, если бы я не
сумел снискать расположение этого сеньора. Когда знаешь недостатки
человека, которому хочешь понравиться, то надо быть редким растяпой, чтобы
не добиться успеха.
- Если так, - заметил Монтесер, - то я не замедлю представить вас
герцогу Лерме.
Мы, не откладывая, отправились к этому министру, которого застали в
просторном зале, где он давал аудиенции. Просителей там толпилось больше,
чем у самого короля. Я видел командоров и кавалеров орденов св.Якова и
Калатравы, выхлопатывавших себе губернаторства и вице-королевства,
епископов, которые хворали в своих епархиях и только ради перемены климата
хотели стать архиепископами, а также тишайших отцов доминиканцев и
францисканцев, смиренно просивших, чтобы их рукоположили в епископы. Были
там и отставные офицеры, подвизавшиеся в такой же роли, как незадолго
перед тем капитан Чинчилья, т.е. томившиеся в ожидании пенсии. Если герцог
и не удовлетворял их желаний, то, по крайней мере, приветливо принимал от
них челобитные, и я заметил, что он отвечал весьма учтиво тем, кто с ним
разговаривал.
Мы терпеливо дождались, пока он отпустил всех просителей. Тогда дон
Диего сказал ему:
- Дозвольте, ваша светлость, представить вам Жиль Бласа из Сантильяны.
Это тот молодой человек, которого ваша светлость назначили на место дона
Валерио.
При этих словах министр взглянул на меня и любезно заметил, что я уже
заслужил это назначение теми услугами, которые ему оказал. Затем он велел
мне пройти в его кабинет, чтобы поговорить со мной с глазу на глаз, или,
точнее, чтобы из личной беседы составить себе суждение о моих
способностях. Прежде всего он пожелал узнать, кто я такой и какую жизнь
вел до этого. Он даже потребовал, чтобы я ничего не скрыл от него.
Исполнить такое приказание было нелегким делом. Не могло быть речи о том,
чтобы солгать первому министру испанского королевства. С другой стороны,
мне предстояло повествовать о стольких событиях, тягостных для моего
самолюбия, что я был не в силах решиться на полную исповедь. Как выйти из
такого затруднения? Я надумал слегка прикрыть истину в тех местах, где она
могла испугать его своей наготой. Но он докопался до сути, несмотря на всю
мою изворотливость.
- Вижу, господин Сантильяна, что вы до известной степени пикаро (*151),
- сказал он улыбаясь, когда я кончил свое повествование.
Это замечание заставило меня покраснеть, и я отвечал ему:
- Ваша светлость сами приказали мне быть искренним: я не смел
ослушаться.
- Благодарю тебя за это, дитя мое, - промолвил он. - В общем ты дешево
отделался, и я удивляюсь тому, что дурные примеры не сгубили тебя вконец.
Найдется немало честных людей, которые превратились бы в отчаянных плутов,
если бы судьба послала им такие же испытания. Друг Сантильяна, - продолжал
министр, - забудь свое прошлое: помни, что ты служишь теперь королю и
будешь впредь трудиться для него. Ступай за мной; я покажу тебе, в чем
будут состоять твои занятия.
С этими словами герцог повел меня в маленький кабинет, который
помещался рядом с его собственным и где на полках стояло штук двадцать
толстенных фолиантов.
- Ты будешь работать здесь, - сказал он. - Эти фолианты представляют
собой роспись всех знатных родов (*152), имеющихся в королевствах и
княжествах испанской монархии. Каждая книга содержит в алфавитном порядке
краткую историю дворян данной области, причем там перечисляются услуги,
оказанные ими и их предками государству, равно как и поединки, в которых
они участвовали. Упоминается там также об их поместьях, об их нравах и
вообще обо всех их хороших и дурных особенностях, так что когда они
являются ко двору просить каких-либо милостей, то я сразу вижу,
заслуживают ли они их или нет. Для получения точных и подробных сведений я
держу везде лиц на жалованье, которые наводят справки и присылают мне свои
донесения. Но поскольку эти донесения слишком многословны и полны
провинциализмов, то необходимо их отделать и сгладить слог, так как король
иногда приказывает, чтобы ему их читали. А потому я и хочу, чтобы ты
тотчас же приступил к этой работе, требующей четкого и сжатого стиля.
С этими словами герцог вынул из папки, наполненной бумагами, одно из
донесений и вручил его мне. Затем он вышел из моего кабинета, предоставив
своему новоиспеченному секретарю приняться без помехи за первый опыт. Я
прочел докладную записку и обнаружил, что она была не только нашпигована
варварскими выражениями, но к тому же написана с излишней страстностью. А
между тем ее составил один сольсонский монах. Его преподобие,
притворившись порядочным человеком, поносил в нем без малейшего милосердия
один знатный каталонский род, и только богу известно, говорил ли он
правду. Я испытывал такое ощущение, точно читаю гнусный пасквиль, и мне
сперва показалось зазорным браться за эту работу, так как не хотелось
стать соучастником клеветы. Но хотя я был еще новичком при дворе, однако
справился со своей совестью, поставив на карту спасение души доброго
монаха и отнеся за его счет все несправедливости, - если таковые были, -
принялся бесчестить изысканным кастильским слогом два или три поколения,
быть может, вполне порядочных людей.
Я написал уже четыре или пять страниц, когда герцог, которому не
терпелось узнать, как я справился с работой, вернулся в мой кабинет и
сказал:
- Покажи-ка, Сантильяна, что ты там написал; мне хочется взглянуть.
При этом он посмотрел на мою работу и, прочтя начало с большим
вниманием, остался так доволен ею, что даже удивил меня:
- Сколь я ни был расположен в твою пользу, - промолвил он, - однако же
признаюсь тебе, что ты превзошел мои ожидания. Ты не только пишешь со всей
ясностью и четкостью, которые мне нужны, но я нахожу также, что у тебя
легкий и живой стиль. Остановив свой выбор на тебе, я не ошибся в твоих
литературных дарованиях, и это утешает меня в утрате твоего
предшественника.
Министр, вероятно, не ограничился бы этой похвалой, если бы не вошел
граф Лемос, его племянник, и не помешал ему продолжать. Герцог обнял его
несколько раз с большой сердечностью, из чего я заключил, что он питает к
нему нежную привязанность. Они заперлись вдвоем, чтобы обсудить по секрету
одно важное семейное дело, о котором я расскажу ниже и которое в ту пору
занимало министра больше, чем все королевские дела.
Пока они совещались, пробило двенадцать. Зная, что секретари и другие
чиновники покидали в этот час присутствие и отправлялись обедать, куда им
заблагорассудится, я отложил свой шедевр в сторону и вышел, но не для
того, чтобы пойти к Монтесеру, который уплатил мне мое жалованье и с
которым я уже простился, а для того, чтобы заглянуть к самому известному
кухмистеру в дворцовом квартале. Простой трактир меня уже не удовлетворял.
"Помни, что ты теперь служишь королю", - эти слова не выходили у меня из
памяти и превращались в семена честолюбия, которые с каждой минутой
пускали все больше и больше ростков в моей душе.
ГЛАВА III. Жиль Блас узнает, что его должность не лишена неприятностей.
О тревоге, в которую повергает его это известие, и о том, какого
образа действий он решает держаться при таких обстоятельствах
Войдя в кухмистерскую, я не преминул осведомить хозяина о том, что
состою секретарем у первого министра, и, чувствуя себя такой важной
персоной, даже затруднялся, какой обед себе заказать. Опасаясь потребовать
блюда, которые бы отдавали скупостью, я предоставил ему самому выбрать то,
что ему заблагорассудится. Он накормил меня отличным обедом, за которым
мне прислуживали с превеликим почтением, отчего я получил даже больше
удовольствия, нежели от самих кушаний. При расплате я бросил на стол
пистоль, добрая четверть которого досталась прислуге, так как я не взял
сдачи. Затем я вышел из кухмистерской, выпятив вперед грудь, с видом
молодого человека, весьма довольного своей особой.
В двадцати шагах оттуда находилась гостиница, где обычно
останавливались иностранные вельможи. Я снял там помещение, состоявшее из
пяти или шести меблированных комнат. Можно было подумать, что я уже
располагаю доходом в две или три тысячи дукатов. Уплатив за месяц вперед,
я вернулся на работу и продолжал весь день трудиться над тем, что начал с
утра. В соседнем со мной кабинете сидели два других секретаря; но они
только переписывали начисто те бумаги, которые герцог лично им передавал.
Я познакомился с ними в тот же вечер, по окончании присутствия, и, чтоб
сойтись поближе, затащил их к своему кухмистеру, где заказал лучшие
сезонные блюда, а также самые тонкие вина.
Мы уселись за стол и принялись за беседу, которая отличалась скорей
веселостью, нежели остроумием, ибо надо сказать, что гости мои, как я
вскоре убедился, получили свои должности отнюдь не за умственные
способности. Правда, они изрядно писали рондо и полу английским шрифтом,
но не имели ни малейшего представления о науках, изучающихся в
университетах.
Зато они отлично разбирались в своих собственных делишках и, как я
заметил, не были настолько ослеплены честью состоять при первом министре,
чтобы не жаловаться на свое положение.
- Вот уже шесть месяцев, - сообщил один из них, - как мы живем на
собственный счет. Нам не платят жалованья, и всего хуже то, что наш оклад
еще не установлен. Мы не знаем, на каком свете находимся.
- Что касается меня, - заявил его товарищ, - то я предпочел бы получить
вместо жалованья сто ударов плетьми с тем, чтобы мне позволили сыскать
себе другое место, ибо я боюсь не только уйти самовольно, по и просить об
увольнении, так как переписывал секретные бумаги. Я легко мог бы угодить в
сеговийскую башню или в аликантскую крепость.
- На какие же средства вы живете? - спросил я тогда. - У вас, вероятно,
есть какие-нибудь достатки?
Они ответили мне, что богатство их очень невелико, но что, по счастью,
они поселились у одной честной вдовы, которая отпускает им в долг и кормит
их за сто пистолей в год. Это сообщение, из которого я не упустил ни
слова, развеяло в один миг мое горделивое опьянение. Я решил, что со мной
могут поступить не лучше, что у меня нет оснований приходить в восторг от
своей должности, оказавшейся менее прочной, чем я себе представлял, и что
мне не мешало бы обходиться бережливее со своим кошельком. Эти размышления
исцелили меня от страсти к безумным тратам. Я начинал раскаиваться в том,
что пригласил в кухмистерскую секретарей, и с нетерпением ждал окончания
ужина, а когда дело дошло до расплаты, даже поругался с хозяином из-за
счета.
Мои сослуживцы расстались со мной в полночь, так как я не настаивал на
продолжении попойки. Они отправились к вдове, а я удалился в свои
роскошные покои, бесясь на то, что их снял, и давая себе обещания
выбраться оттуда к концу месяца. Несмотря на то, что я улегся на
превосходную постель, мое беспокойство не позволило мне сомкнуть глаз. Я
провел остаток ночи, изыскивая средства не работать даром на его
королевское величество. Решив последовать совету Монтесера, я встал с
намерением сходить на поклон к дону Родриго. Я был в самом подходящем
настроении, чтобы предстать перед этим гордым человеком, ибо чувствовал,
что нуждаюсь в нем.
Итак, я отправился к секретарю. Его покои примыкали к апартаментам
герцога Лермы и не уступали им в великолепии. По убранству комнат трудно
было отличить господина от слуги. Я приказал доложить о себе как о
преемнике дона Валерио, невзирая на что меня заставили прождать в прихожей
более часа.
"Запаситесь терпением, господин новый секретарь, - говорил я сам себе в
это время. - Вам придется долго подежурить в чужих передних, прежде чем
другие начнут дежурить в вашей".
Наконец, двери покоя раскрылись. Я вошел и направился к дону Родриго в
то самое время, когда он, дописав любовную записку своей очаровательной
сирене, передал ее Педрильо. Ни мадридскому архиепископу, ни графу
Галиано, ни даже самому первому министру не представлялся я с таким
почтительным видом, как сеньору Кальдерону. Поклонившись ему до земли, я
попросил его покровительства в выражениях, исполненных такого раболепства,
что до сих пор не могу вспомнить о них без стыда, так я перед ним
пресмыкался. Такое подобострастие сыграло бы мне скверную службу в глазах
всякого человека, менее ослепленного гордостью, чем дон Родриго. Но что
касается его, то моя угодливость пришлась ему по вкусу, и он ответил, даже
довольно учтиво, что не упустит случая оказать мне услугу.
Поблагодарив его с величайшим усердием за проявленное ко мне
благоволение, я поклялся ему в вечной преданности. Затем, опасаясь его
обеспокоить, я удалился, прося извинить меня, если я помешал ему в его
важных занятиях.
После этого недостойного поступка я покинул апартаменты дона Родриго и,
преисполненный смущения, пошел в свой кабинет, где довел до конца работу,
порученную мне накануне. Герцог не преминул заглянуть туда поутру и,
найдя, что я так же хорошо кончил, как начал, сказал мне:
- Очень недурно, Сантильяна. Впиши теперь сам, и как можно чище, это
сокращенное донесение в соответствующий том росписи. Затем ты возьмешь из
папки другую докладную записку и исправишь ее точно таким же образом.
Я довольно долго беседовал с герцогом, ласковое и обходительное
обращение которого меня очаровало. Какая разница между ним и Кальдероном!
Это были две натуры, во всем противоположные друг другу.
В этот день я обедал в дешевом трактире и принял намерение ходить туда
инкогнито каждый день, пока не выяснится, чего я добился своей
угодливостью и подобострастием. Денег у меня хватало самое большое на три
месяца. Я наметил этот срок, чтобы ублажить кого следует, и решил, что
если по истечении этого времени мне не заплатят жалованья, то покину двор
и его обманчивый блеск, ибо короткие безумства - самые лучшие. Таков был
мой план. В течение двух месяцев я лез из кожи вон, чтобы понравиться
Кальдерону, но он обращал так мало внимания на все мои потуги, что я
потерял всякую надежду добиться какого-либо успеха. Тогда я переменил
тактику и, перестав ходить к нему на поклон, старался использовать в своих
интересах лишь те минуты, когда мне случалось беседовать с герцогом.
ГЛАВА IV. Жиль Блас входит в милость к герцогу Лерме,
который доверяет ему важную тайну
Хотя герцог, - если так можно выразиться, - только мелькал передо мной
ежедневно, однако же мне удалось постепенно расположить его к себе до
такой степени, что он сказал как-то после полудня:
- Послушай, Жиль Блас, мне нравится твой характер, и я питаю к тебе
расположение. Ты старательный и преданный малый, к тому же умен и не
болтлив. Полагаю, что не просчитаюсь, если облеку тебя своим доверием.
Услыхав такие слова, я бросился герцогу в ноги и, почтительно облобызав
руку, которую он мне протянул, воскликнул:
- Возможно ли, чтобы ваша светлость почтили меня столь великой
милостью? Сколько тайных врагов создаст мне эта благосклонность! Но есть
только один человек, мести которого я боюсь: это дон Родриго Кальдерой.
- С этой стороны тебе ничего не грозит, - возразил герцог. - Я знаю
Кальдерона: он поступил ко мне еще мальчиком. Наши вкусы настолько
сходятся, что он любит все, что я люблю, и ненавидит то, что я ненавижу.
Не бойся поэтому, чтобы он отнесся к тебе с неприязнью; напротив, можешь
рассчитывать на его дружбу.
Из этого я заключил, что дон Родриго был ловкая шельма, всецело
подчинившая герцога своему влиянию, и что мне надлежало соблюдать по
отношению к нему величайшую осторожность.
- Первым доказательством моего доверия, - продолжал герцог, - будет то,
что я открою тебе свои намерения. Необходимо, чтобы ты знал о них, ибо это
поможет тебе справиться с поручениями, которые я собираюсь на тебя
возложить. Вот уже давно, как мой авторитет признан всеми, мои
постановления слепо выполняются и я раздаю по своему усмотрению должности,
места, губернаторства, вице-королевства и бенефиции. Смею сказать, что я
царствую в Испании. Более высокого положения не существует, и мне дальше
некуда стремиться. Но я хотел бы оградить его от бурь, которые