нка. Мы шли в удушливых серных испарениях, задыхаясь и кашляя, держась
за веревки, натянутые на железные колья. Наконец спуск закончился, дым
несколько рассеялся, и глазам представилось совершенно фантасмагорическое, я
сказал бы, адское зрелище.
Громоздясь причудливыми пластами и завитками, кругом шевелилась и
пузырилась раскаленная лава. Местами уже остывшая, пепельно-серая, она
лежала неподвижно, похожая на туго свернутые кольца чудовищных канатов, а
тут же рядом, огненно-жаркая, просвечивающая изнутри багровым пламенем, она
медленно наползала, словно раскаленная паста, неведомо кем выдавливаемая из
огромного тюбика. Откуда-то снизу доносился страшный урчащий гул.
Старик итальянец в потертом пиджаке брал у туристов мелкие монеты,
отрывал железным крючком клочок полуостывшей лавы, "запекал" монету в еще
теплом каменном тесте и бойко торговал этими, тут же фабрикуемыми,
сувенирами. Я тоже полез в карман за монетой, но в этот момент чья-то рука
схватила меня за плечо. Я обернулся и очутился нос к носу с одетым в черный
разбойничий плащ Женей Петровым. Глаза его возбужденно сверкали. Он был в
полном восторге.
-- Вот это встреча, Боря! А? -- кричал он. -- Подумайте! Мы будем
вспоминать ее всю жизнь! Мы будем говорить так: "Что-то мне ваше лицо
знакомо, где это мы с вами встречались? В "Огоньке"? Нет. В Доме писателя?
Нет, не в Доме писателя. На Клязьме? Нет, и не там... А, вспомнил, вспомнил!
В кратере Везувия!"
Выбравшись наружу и спустившись на фуникулере, мы снова попали в
теплый, солнечный день. После похожей на кошмар фантастики подземных недр
было особенно приятно и уютно очутиться в комфортабельном ресторане на
склоне Везувия, на банкете, который итальянский адмирал Новарро давал в
честь командного состава флотилии и прибывшего из Рима полпреда СССР.
На другой день советские корабли отплыли в Севастополь. Мы распрощались
с нашими товарищами по морскому походу: полпред Владимир Петрович Потемкин
пригласил Ильфа, Петрова и меня погостить у него несколько дней в Риме. Так
друзья-соавторы впервые, а я вторично попали в Вечный город.
Нас поселили в одном из многочисленных апартаментов старинного особняка
на Виа Гаэта, где и сейчас находится советское посольство. Каждое утро мы
Владимиром Петровичем и его женой Марией Исаевной приглашались к завтраку.
Мы очень любили эти утренние встречи -- они всегда сопровождались
интереснейшими, яркими, полными юмора и метких наблюдений рассказами
Владимира Петровича. Как говорится, затаив дыхание слушали мы и об эпизодах
гражданской войны (Потемкин был в ту пору начальником Политотдела Южного
фронта), и о любопытных чертах Мустафы Кемаля, с которым Владимир Петрович
общался, будучи на дипломатической работе в Анкаре, и об архитектурных
сокровищах эпохи Возрождения, и о зловещих тайнах двора Медичи во Флоренции
XV века, и о его нынешнем, как он выражался, "дипломатическом партнере"
Муссолини, и о простоватом короле-нумизмате Викторе-Эммануиле, и о разных
занятных происшествиях посольской практики.
Незачем говорить, что мы обошли все знаменитые места Рима. Не повезло
нам только с Сикстинской капеллой -- она почему-то была закрыта. Ильф никак
не мог успокоиться.
-- Новое дело, -- ворчал он, -- Сикстина закрыта на учет... Ресторан
закрыт на обед... Ватикан закрыт, так как папа дал обет...
Его очень смешил коммерчески-деловитый стиль папского государства. Ильф
называл его банковским, тем более что Ватикан и в самом деле имеет свой
самый настоящий банк под соответственно благочестивым названием: Банк
Святого Духа.
Заходили мы и в сравнительно мало известную, но довольно любопытную
церковь Святой лестницы (Санта-Скала). Здесь установлена очень высокая и
крутая каменная лестница, привезенная из Иерусалима. По авторитетным
сведениям папских археологов, именно по этой лестнице Христа водили на
допрос к Понтию Пилату. И естественно, что набожные католики считают весьма
полезным с точки зрения замаливания своих грехов раз или два в год совершить
восхождение по Святой лестнице. Однако не просто ногами, как по всякой
другой, нормальной лестнице, а на коленях, с попутным чтением установленных
на сей предмет молитв. При этом, между прочим, строго охраняется
общественная нравственность, о чем свидетельствует плакат с четкой надписью:
"Запрещается восхождение по Святой лестнице дамам и девицам в коротких
платьях".
Святая лестница заинтересовала меня с чисто спортивной точки зрения и
мне взбрело в голову испробовать такое упражнение.
Осыпаемый насмешками Ильфа и Петрова, я тем не менее, занял исходную
позицию и довольно тяжело полез вверх. Однако уже на третьей или четвертой
ступени я понял легкомыслие своего поступка: зверски заныли колени, и к тому
же, откровенно говоря, стало очень жалко новых брюк. Воровато оглядевшись
(за мною, к счастью, никто не поднимался), я "задним ходом" быстро сполз
обратно. Соавторы торжествовали...
Незаметно пролетели римские дни. Поблагодарив Владимира Петровича и
Марию Исаевну за гостеприимство, мы покинули Вечный город. Ильф и Петров по
каким-то своим литературным делам поехали в Вену, а я направил свои стопы в
Париж, где мы недели через две снова встретились.
Помню, как рано утром, прямо с вокзала, Ильф и Петров заявились в отель
"Ванно", где их приветливо встретил Кольцов. Он жил тогда в Париже как
специальный корреспондент "Правды", принимая активнейшее участие в битве с
фашизмом, которая завязалась вокруг исторического Лейпцигского процесса,
Ильф и Петров оживленно рассказывали о своих венских и путевых впечатлениях,
а я беспокойно ерзал на стуле -- мне не терпелось поскорее показать им
Париж. Ведь что может быть приятнее, чем выступить в роли чичероне для
людей, впервые попавших в прославленный город!
Наконец прямо из отеля "Ванно" мы двинулись в путь. Мне очень хорошо
запомнилось, как, смакуя звучные названия улиц и бульваров, выкладывая свои
познания о Париже скороговоркой опытного гида, я повел друзей по Рю де
Гренель, мимо советского полпредства, потом через бульвары Распайль и
Сен-Жермен к набережной Анатоля Франса (...вот знаменитые букинистические
лотки, где любил рыться господин Бержере), оттуда -- к Бурбонскому дворцу
(...здесь заседает Палата депутатов, или, на диалекте русских эмигрантов,
"Шамбр, где депюте") и дальше через Пляс де ля Конкорд (тут были дружно
процитированы стихи Маяковского) к Большим Бульварам.
Соавторы слушали меня с интересом, но не могли удержаться от ехидных
замечаний.
-- Ну, Боря, вы совершенно подавили нас эрудицией, -- говорил Петров.
-- Рассказывает урок, как первый ученик,-- добавлял Ильф. -- Но не
спешите так. Дайте усвоить пройденное.
Париж очень понравился друзьям. Они называли его лаконично, с
неподражаемой южной интонацией:
-- Тот город!
Вечером я проводил их в знаменитую "Ротонду", где их принял под свою
эгиду Илья Эренбург.
Все же первое время мы неизменно обедали втроем в одном симпатичном и
недорогом ресторанчике на Монпарнасе.
Женя Петров с подлинно мальчишеским азартом увлекся непривычными
блюдами французской кухни, подстрекая и нас с Ильфом отведывать всевозможные
виды устриц под острым соусом, жареных на сковородке улиток, суп из морских
ракушек, морских ежей и прочие диковины. Особенный успех имел
рекомендованный Женей марсельский "буйябес" -- острейший суп типа селянки,
густо сдобренный кусочками различных экзотических моллюсков, не исключая и
щупалец маленьких осьминогов.
Но Ильф вскоре взбунтовался.
-- Надоели гады! -- кричал он. -- Хватит питаться брюхоногими,
иглокожими и кишечнополостными! К черту! Притом имейте в виду, что несвежая
устрица убивает человека наповал, как пуля. Я хочу обыкновенный антрекот или
свиную отбивную! Дайте мне простой московский бифштекс по-гамбургски!
Слушая эти стенания, мы с Петровым, не сговариваясь, начинали хором
цитировать катаевскую "Квадратуру круга":
-- "Я не хочу больше Карла Бюхнера. Я хочу большой кусок хлеба и не
менее большой кусок мяса!.. Я хочу сала, хочу огурцов!.."
Побушевав, Ильф смирялся.
-- Ладно, -- говорил он. -- Давайте сегодня еще разок возьмем устриц.
Все-таки это Париж...
Соавторы быстро акклиматизировались в Париже, окунулись в его кипучую
жизнь, обросли знакомствами в литературно-художественных кругах.
Помню, как Петров рассказывал начало сценария, который они с Ильфом
задумали для одной французской кинофирмы. Сюжет был связан с только что
организованной во Франции большой лотереей, главным выигрышем которой была
ошеломляющая по тем временам сумма -- пять миллионов франков. Возможность
выиграть такой куш вызвала в стране подлинную лотерейную лихорадку. Фильм
начинался так: некий скромный парижский служащий просыпается утром. Он
смотрит на календарь и морщится -- тринадцатое число. Подымаясь с постели,
он замечает, что встал с левой ноги. В коридоре, когда он идет мыться, ему
пересекает дорогу черная кошка. Бреясь, он разбивает зеркало, а садясь
завтракать, опрокидывает солонку. Короче, на него обрушиваются все дурные
приметы. И после этого, развернув газету, он видит, что его единственный
лотерейный билет выиграл пять миллионов.
Как-то Кольцов обратился к Петрову:
-- Слушайте, Женя, я был два дня назад у Анатолия Васильевича
Луначарского. Он здесь, лежит в клинике. Он серьезно болен, скучает и очень
доволен, когда к нему приходят. Возьмите Борю, Ильфа и сходите навестить
старика. Это будет доброе дело.
Не помню уже почему, Ильф не смог пойти, и мы с Петровым отправились
вдвоем.
...Холодный декабрьский вечер. Рю Лиотэ -- коротенький тупик тихого
парижского квартала Пасси.
Небольшая, ярко освещенная комната. Анатолий Васильевич один. Он лежит
в постели, по одну сторону которой невысокая полка с множеством книг, по
другую -- телефон.
-- Здравствуйте, здравствуйте. Вам немножко не повезло: вы застаете
меня в постели. Еще вчера я чувствовал себя совсем молодцом, сидел в кресле
одетым, собирался даже выходить. Да вдруг какую-то каверзу подстроил
желудок, и... вот, видите сами.
Анатолий Васильевич говорит с трудом, часто переводит дыхание.
Я внимательно вглядываюсь в исхудалое, бескровное лицо. По привычке
стараюсь запомнить четкую линию профиля. Заострившийся костистый нос и
длинный седой клинышек бороды придают Луначарскому сходство с портретами
Дон-Кихота.
-- Меня здесь очень тормошат, -- продолжает Анатолий Васильевич, -- но
я очень рад, когда приходят наши. Откуда вы сейчас? Что видели?
Присаживайтесь, рассказывайте.
Мы садимся в кресла по обе стороны кровати.
Завязывается беседа. Хотя, строго говоря, трудно назвать беседой наш
разговор с Луначарским: постепенно увлекаясь и загораясь, он перенимает
инициативу, как всегда, "овладевает аудиторией" и, с трудом поворачивая на
подушке голову от одного из нас к другому, произносит блестящий
полуторачасовой монолог. Это, по существу, обширный
литературно-общественно-политический обзор. Сколько тем, сколько вопросов!
Анатолий Васильевич говорит о настроениях западной интеллигенции, о
растерянности и пессимизме, овладевших многими европейскими деятелями
культуры, об их страхе перед фашизмом и непонимании коммунистических идей.
Он рассказывает о своих творческих планах в Испании -- стране, чрезвычайно
интересующей его своей древней культурой, в которой причудливо сочетались
европейские и арабские влияния. О сходстве Испании и Италии, о
художественных сокровищах Флоренции и Милана, о своем милом друге Владимире
Петровиче Потемкине, о французской литературе и критике, о Марселе Прусте и
Достоевском... О многом и многом, увлекая нас и сам увлекаясь многообразием
острых проблем современной культуры и политики, говорит этот больной,
усталый и вместе с тем неутомимый, воинствующий человек, писатель, философ,
коммунист.
Целиком во власти огромного впечатления, которое произвели на нас сила
духа и блеск ума тяжело больного Луначарского, шли мы с Петровым обратно,
взволнованно вспоминая подробности этого свидания.
-- Нет, Боря, -- говорил Евгений Петрович, возбужденно размахивая
длинными руками, -- я вижу, вы просто не отдаете себе отчета в том, что
произошло! Хорошенько подумайте над тем, что мы видели. Слушайте! Мы с вами,
два молодых здоровых парня, пришли проведать, то есть приободрить и отвлечь
от мрачных мыслей старого, больного, я вам прямо скажу -- умирающего
человека. И что же случилось? Боря! Не мы на него, а он на нас благотворно
подействовал своей бодростью, молодостью духа, оптимизмом, жаждой
деятельности... Я вам честно говорю, он вдохнул в меня, да, наверное, и в
вас тоже, новые силы, интерес к жизни... Какой человек! Ах, какой человек!
Увлеченные разговором, перебивая друг друга, мы незаметно проделали
пешком длиннейший путь от Пасси до гостиницы.
А на другой день с еще неостывшим волнением Петров рассказывал о нашем
посещении Луначарского в номере отеля "Ванно" Кольцову, Ильфу и немецкой
писательнице-антифашистке Марии Остен. Много и горячо все мы говорили о
Луначарском, о его необычайной эрудиции, литературном таланте, выдающемся
ораторском даровании. Высказывали опасение, что дни Анатолия Васильевича
сочтены, что вряд ли придется ему увидеть Мадрид, куда он должен поехать в
качестве полпреда Советского Союза. Говорили о том, как тяжело и горько, что
такой незаурядный человек обречен уйти из жизни в расцвете лет, знаний и
творческих сил, в разгаре больших литературных замыслов.
Так оно, увы, и произошло. Но никто из нас не знал и не мог знать, что
такая же участь суждена была почти всем присутствующим.
Мог ли я думать в тот момент, глядя на своих собеседников, что всех их,
молодых, полных энергии и творческих планов талантливых людей, ждет
безвременная трагическая гибель?
Евгению Петровичу тогда оставалось жить всего девять лет, Марии Остен
-- восемь, Михаилу Кольцову -- шесть, Ильфу -- четыре года.
Зимой 1936 года я провел две недели в подмосковном доме отдыха
"Остафьево". Там я встретился с Ильфом. Илья Арнольдович уже был тяжело,
неизлечимо болен, но разговоров о своей болезни не любил и не поддерживал,
был, как всегда, спокоен, остроумен и ироничен.
В его "Записных книжках" сохранились короткие, отрывочные записи этого
периода, и среди них, между прочим, такая:
"Мы возвращаемся назад и видим идущего с прогулки Борю в коротком
пальто с воротником из гималайской рыси. Он торопится к себе на второй этаж,
рисовать сапоги..."
В этих, не совсем понятных для непосвященного читателя строчках, речь
идет обо мне. Дело в том, что я работал тогда в "Остафьеве" над большим
сборником карикатур "Фашизм -- враг народов" и поставил себе, ввиду
напряженных издательских сроков, ежедневный "урок" -- не менее пяти
рисунков. А так как почти в каждой карикатуре антифашистского альбома
неизбежно фигурировали штурмовики или эсэсовцы в соответствующем
обмундировании, то на протяжении рабочего дня мне приходилось рисовать не
менее десяти--пятнадцати пар сапог.
Ильф был в курсе дела и каждое утро за завтраком не забывал вежливо
спросить:
-- Сколько пар сапог выдано вчера на-гора?
После "Остафьева" мне только один раз довелось увидеть Ильфа -- на
перроне Белорусского вокзала, когда газетчики и писатели пришли встречать
приехавшего из Испании специального корреспондента "Правды" Кольцова.
А буквально через несколько дней брат и я пришли в Дом писателя отдать
Илье Арнольдовичу последний долг...
Евгения Петрова в последующие годы я встречал довольно редко. В 1940
году он стал редактором журнала, в котором впервые был напечатан "Рассказ о
гусаре-схимнике". За два года до этого был репрессирован и погиб Кольцов, и
когда я разговаривал с Петровым, в его добрых глазах я читал глубокое,
молчаливое сочувствие.
Последний раз я видел Женю незадолго до его гибели. Мы столкнулись в
коридоре гостиницы "Москва", которая в первые годы Великой Отечественной
войны перестала быть гостиницей в обычном понимании этого слова и
превратилась в огромное общежитие, где месяцами жили писатели, журналисты,
художники, общественные деятели, оставившие свои опустевшие, нетопленные
квартиры. На одном этаже с Петровым жил и я. Евгений Петрович зазвал меня к
себе в номер. Здесь он извинился, лег на диван и прикрылся пледом.
-- Что с вами, Женя? -- спросил я. -- Вы нездоровы?
-- Ломит немного, -- неохотно ответил он. -- А послезавтра вылетать в
Севастополь.
-- Севастополь... Севастополь... А помните, Женя, голубой крейсер,
старпома...
-- Всем с левого борта! -- засмеялся Петров. Через полчаса я встал и
начал прощаться.
-- Ну, Женя, -- сказал я, -- счастливо! И мы обменялись крепким
рукопожатием.
ИЛЬЯ ЭРЕНБУРГ
ИЗ КНИГИ 1
С И. А. Ильфом и Е. П. Петровым я познакомился в Москве в 1932 году, но
подружился с ними год спустя, когда они приехали в Париж. В те времена
заграничные поездки наших писателей изобиловали непредвиденными
приключениями. До Италии Ильф и Петров добрались на советском военном
корабле, собирались на нем же вернуться, но вместо этого поехали в Вену,
надеясь получить там гонорар за перевод "Двенадцати стульев". С трудом они
вырвали у переводчика немного денег и отправились в Париж.
1 Глава из четвертой части книги "Люди, годы, жизнь".
У меня была знакомая дама, по происхождению русская, работавшая в
эфемерной кинофирме, женщина очень добрая; я ее убедил, что никто не может
написать лучший сценарий кинокомедии, нежели Ильф и Петров, и они получили
аванс.
Разумеется, я их тотчас посвятил в историю угольщика и булочника,
выигравших в лотерее. Они каждый день спрашивали: "Ну, что нового в газетах
о наших миллионерах?" И когда дошло дело до сценария, Петров сказал: "Начало
есть -- бедный человек выигрывает пять миллионов"...
Они сидели в гостинице и прилежно писали, а вечером приходили в
"Куполь". Там мы придумывали различные комические ситуации; кроме двух
авторов сценария в поисках, "гагов" участвовали Савич, художник Альтман,
Польский архитектор Сеньор и я.
Кинодрама погорела: как Ильф и Петров ни старались, сценарий не
свидетельствовал об отменном знании французской жизни. Но цель была
достигнута: они пожили в Париже. Да и я на этом выиграл; узнал двух чудесных
людей.
В воспоминаниях сливаются два имени: был "Ильфпетров". А они не
походили друг на друга. Илья Арнольдович был застенчивым, молчаливым, шутил
редко, но зло, и как многие писатели, смешившие миллионы людей -- от Гоголя
до Зощенко, -- был скорее печальным. В Париже он разыскал своего брата,
художника, давно уехавшего из Одессы, тот старался посвятить Ильфа в
странности современного искусства, Ильфу нравились душевный беспорядок,
разор. А Петров любил уют; он легко сходился с разными людьми; на собраниях
выступал и за себя и за Ильфа; мог часами смешить людей и сам при этом
смеялся. Это был на редкость добрый человек; ему хотелось, чтобы люди жили
лучше, он подмечал все, что может облегчить или украсить их жизнь. Он был,
кажется, самым оптимистическим человеком из всех, кого я в жизни встретил:
ему очень хотелось чтобы все было лучше, чем на самом деле. Он говорил об
одном заведомом подлеце: "Да, может, это и не так? Мало ли что
рассказывают..." За полгода до того, как гитлеровцы напали на нас, Петрова
послали в Германию. Вернувшись, он говорил: "Немцам осточертела война"...
Нет, Ильф и Петров не были сиамскими близнецами, но они писали вместе,
вместе бродили по свету, жили душа в душу, они как бы дополняли один другого
-- едкая Сатира Ильфа была хорошей приправой к юмору Петрова.
Ильф, несмотря на то что он предпочтительно молчал, как-то заслонял
Петрова, и Евгения Петровича я узнал по-настоящему много позднее -- во время
войны.
Я думаю о судьбе советских сатириков -- Зощенко, Кольцова, Эрдмана.
Ильфу и Петрову неизменно везло. Читатели их полюбили сразу после первого
романа. Врагов у них было мало. Да и "прорабатывали" их редко. Они побывали
за границей, изъездили Америку, написали о своей поездке веселую и вместе с
тем умную книгу, -- умели видеть. Об Америке они писали в 1936 году, и это
тоже было удачей: те нравы, которые мы именуем "культом личности", мало
благоприятствовали сатире.
Оба умерли рано. Ильф заболел в Америке туберкулезом и скончался весной
1937 года, в возрасте тридцати девяти лет. Петрову было тридцать восемь лет,
когда он погиб в прифронтовой полосе при авиационной катастрофе.
Ильф не раз говорил еще до поездки в Америку: "Репертуар исчерпан" или:
"Ягода сходит". А прочитав его записные книжки, видишь, что как писатель он
только-только выходил на путь. Он умер в чине Чехонте, а он как-то мне
сказал: "Вот хорошо бы написать рассказ вроде "Крыжовника" или "Душечки"...
Он был не только сатириком, но и поэтом (в ранней молодости он писал стихи,
но не в этом дело -- его записи в дневнике перенасыщены подлинной поэзией,
лаконичной и сдержанной).
-- Как теперь нам писать? -- сказал мне Ильф во время последнего
пребывания в Париже. -- "Великие комбинаторы" изъяты из обращения. В
газетных фельетонах можно показывать самодуров-бюрократов, воров, подлецов.
Если есть фамилия и адрес -- это "уродливое явление". А напишешь рассказ --
сразу загалдят: "Обобщаете, нетипическое явление, клевета..."
Как-то в Париже Ильф и Петров обсуждали, о чем написать третий роман.
Ильф вдруг помрачнел:
-- А стоит ли вообще писать роман? Женя, вы, как всегда, хотите
доказать, что Всеволод Иванов ошибался и что в Сибири растут пальмы...
Все же Ильф оставил среди множества записей план фантастического
романа. В приволжском городе неизвестно почему решили построить киногород "в
древнегреческом стиле со всеми усовершенствованиями американской техники.
Решили послать сразу две экспедиции: одну -- в Афины, другую -- в Голливуд,
а потом, так сказать, сочетать опыт и воздвигнуть". Люди, поехавшие в
Голливуд, получили страховую премию после гибели одного из членов экспедиции
и спились: "Они бродили по колено в воде Тихого океана, и великолепный закат
освещал их лучезарно-пьяные хари. Ловили их молокане, по поручению
представителя Амкино мистера Эйберсона". В Афинах командированным пришлось
плохо: драхмы быстро иссякли. Две экспедиции встречаются в Париже в
публичном доме "Сфинкс" и в ужасе возвращаются домой, боясь расплаты. Но о
них все забыли, да и никто не собирается строить киногород...
Романа они не написали. Ильф знал, что он умирает. Он записал в книжке:
"Такой грозный ледяной весенний вечер, что холодно и страшно делается на
душе. Ужасно, как мне не повезло".
Евгений Петрович писал после смерти Ильфа: "На мой взгляд, его
последние записки (они напечатаны сразу на машинке, густо, через одну
строчку) -- выдающееся литературное произведение. Оно поэтично и грустно".
Мне тоже кажется, что записные книжки Ильфа не только замечательный
документ, но и прекрасная проза. Он сумел выразить ненависть к пошлости,
ужас перед ней: "Как я люблю разговоры служащих. Спокойный, торжественный
разговор курьерш, неторопливый обмен мнений канцелярских сотрудников: "А на
третье был компот из вишен". "Мы молча сидели под остафьевскими колоннами и
грелись на солнце. Тишина длилась два часа. Вдруг на дороге показалась
отдыхающая с никелированным чайником в руках. Он ослепительно сверкал на
солнце. Все необыкновенно оживились: "Где вы его купили? Сколько он стоит?"
"Зеленый с золотом, карандаш назывался "Копир-учет". "Ух, как скучно!"
"Открылся новый магазин. Колбаса для малокровных, паштеты для
неврастеников". "Край непуганых идиотов..." "Это были гордые дети маленьких
ответственных работников". "Бога нет! -- А сыр есть? -- грустно спросил
учитель".
Он писал о среде, которую хорошо знал: "Композиторы ничего не делали,
только писали друг на друга доносы на нотной бумаге". "Это было в то
счастливое время, когда поэт Сельвинский в целях наибольшего приближения к
индустриальному пролетариату занимался автогенной сваркой. Адуев тоже
сваривал что-то. Ничего они не наварили. Покойной ночи, как писал Александр
Блок, давая понять, что разговор кончен". "В каждом журнале ругают Жарова.
Раньше десять лет хвалили, теперь десять лет будут ругать. Ругать будут за
-то, что раньше хвалили. Тяжело и нудно среди непуганых идиотов".
Записные книжки Ильфа чем-то напоминают записные книжки Чехова. Но
"Душечки" или "Крыжовника" Ильф так и не написал: не успел или, по
скромности, не решился.
Евгений Петрович тяжело переживал потерю: он не только горевал о самом
близком друге, он понимал, что автор, которого звали Ильфпетров, умер. Когда
мы с ним встретились в 1940 году после долгой разлуки, с необычайной для
него тоской он сказал: "Я должен все начинать сначала"...
Что он написал бы? Трудно гадать. У него был большой талант, был свой
душевный облик. Он не успел себя показать -- началась война.
Он выполнял неблагодарную работу. Во главе Совинформбюро, которое
занималось распространением информации за границей, стоял С. А. Лозовский.
Положение наше было тяжелым, многие союзники нас отпевали. Нужно было
рассказать американцам правду. Лозовский знал, что мало кто из наших
писателей или журналистов понимает психологию американцев, может для них
написать без цитат и без штампов. Так Петров стал военным корреспондентом
большого газетного агентства НАНА (того самого, которое посылало Хемингуэя в
Испанию). Евгений Петрович мужественно и терпеливо выполнял эту работу.
Мы жили в гостинице "Москва"; была первая военная зима. Однажды погас
свет, остановились лифты. Как раз в ту ночь привезли из-под Малоярославца
Евгения Петровича, контуженного воздушной волной. Он скрыл от попутчиков
свое состояние, едва дополз по лестнице до десятого этажа и свалился. Я
пришел к нему на второй день; он с трудом говорил. Вызвали врача. А только
ему полегчало, как он сразу начал писать про бои за Малоярославец.
Летом 1942 года, в очень скверное время, мы сидели в той же гостинице,
в номере К. А. Уманского. Пришел адмирал И. С. Исаков. Петров начал просить
помочь ему пробраться в осажденный Севастополь. Иван Степанович его
отговаривал. Петров настаивал. Несколько дней спустя он пробрался в
Севастополь. Там он попал под отчаянную бомбежку. Он возвращался на эсминце
"Ташкент", и немецкая бомба попала в судно, было много жертв. Петров
добрался до Новороссийска. Там он ехал в машине; произошла авария, и снова
Евгений Петрович остался невредимым. Он начал писать очерк о Севастополе,
торопился в Москву. Самолет летел низко, как летали тогда в прифронтовой
полосе, и ударился о верхушку холма. Смерть долго гонялась за Петровым,
наконец его настигла.
(Вскоре после этого был тяжело ранен И. С. Исаков, а потом, при
авиационной катастрофе в Мексике, погиб К. А. Уманский.)
В литературной среде Ильф и Петров выделялись: были они хорошими
людьми, не заносились, не играли в классиков, не старались пробить себе
дорогу правдами и неправдами. Они брались за любую работу, даже самую
черную, иного сил положили на газетные фельетоны; это их красит: им хотелось
побороть равнодушье, грубость, чванство. Хорошие люди -- лучше не скажешь.
Хорошие писатели, -- в очень трудное время люди улыбались, читая их книги.
Милый плут Остап Бендер веселил, да и продолжает веселить миллионы
читателей. А я, не будучи избалован дружбой моих товарищей по ремеслу,
добавлю об Илье Арнольдовиче и Евгении Петровиче -- хорошие были друзья.
В. АРДОВ
ЧУДОДЕИ
Еще до войны мне пришлось в редакции "Крокодила" беседовать с
начинающим писателем; я рассказал ему об одном литературном приеме, которым
пользовался Ильф. Молодой человек почтительно, но с некоторым недоверием,
спросил:
-- Вы знали Ильфа?..
Со дня смерти Ильи Арнольдовича Ильфа в то время прошло не более трех
лет, но он уже стал легендарной личностью.
Он умер в 1937 году. Евгений Петрович Петров погиб в 1942. А чудесный и
всеми любимый советский писатель, носивший двойное имя -- Ильф и Петров, уже
сделался достоянием истории литературы.
Ни война, ни время, прошедшее после их ухода из жизни, не охладили
симпатий народа к Ильфу и Петрову.
Судьба подарила меня близким знакомством с ними. И мне очень хотелось
бы, чтобы строки, которые я пишу теперь, хоть немного помогли читателю
постигнуть облик безвременно погибших писателей.
Летом 1923 года В. П. Катаев, с которым я был знаком с год, -- очень,
впрочем, отдаленно, -- сказал мне однажды при уличной встрече:
-- Познакомьтесь, это мой брат...
Рядом с Катаевым стоял несколько похожий на него молодой -- очень
молодой -- человек. Евгению Петровичу тогда было двадцать лет. Он казался
неуверенным в себе, что было естественно для провинциала, недавно прибывшего
в столицу. Раскосые блестяще-черные большие глаза с некоторым недоверием
глядели на меня. Петров был юношески худ и, по сравнению со столичным
братом, бедно одет.
Очевидно, после этого были и еще встречи с Евгением Петровичем, но
память их не сохранила. Я вспоминаю теперь Петрова только секретарем
редакции журнала "Красный перец" в 25-м году, где долгое время работал и
Валентин Петрович Катаев.
В "Красном перце" Петров уже не производил впечатления растерявшегося
провинциала. Наоборот, необыкновенно быстро он стал отличным организатором.
И техникой общения с типографией, и редакционной правкой, и вообще всем
обиходом журнальной жизни он овладел очень быстро (впоследствии все это
пригодилось ему, когда он стал ответственным редактором журнала "Огонек").
Писать фельетоны, давать темы для карикатур Петров начал тоже очень скоро.
Подписывал он свои вещи либо "гоголевским" псевдонимом "Иностранец Федоров",
либо фамилией, в которую он обратил свое отчество, -- "Петров".
Евгений Петрович писал тогда весело, с огромной комической фантазией,
которая со временем так расцвела в его знаменитых романах. Помню, раз я
случайно присутствовал при том, как Евгений Петрович сочинял очередной
фельетон, сидя за своим столом секретаря редакции. Сочинял он его не один,
соавтором его был, если мне не изменяет память, писатель А. Козачинский --
друг и сослуживец Петрова по Одессе и Тирасполю, автор повести "Зеленый
фургон", где выведен в качестве персонажа сам Е. П. Петров (тогда работник
уголовного розыска). Но соавтор больше смеялся и кивал головой, а придумывал
почти все один Петров. Эта сцена так и стоит у меня перед глазами: молодой,
веселый, черноволосый Петров характерным для него движением правой руки,
согнутой в локте, с поставленной ребром кистью и далеко отставленным большим
пальцем, в ритм фразам ударяет по столу, говорит и смеется, смеется... А
соавтор его, хохоча еще громче, повторяет:
-- Так и пиши!.. Давай так!.. Пиши!..
И Петров записывает придуманное, на минуту сдвигая черные брови, резко
идущие кверху от переносицы.
В 1928 году журнал "Смехач", издававшийся до того времени в Ленинграде,
был переведен в Москву. Редактором назначили M. E. Кольцова. И вот на одном
из совещаний обновленной редакции (на квартире журналиста В. А. Регинина,
который стал тогда заведующим редакцией) среди прочих сотрудников журнала я
увидел рядом с Е. П. Петровым на диване неизвестного мне молодого человека с
курчавыми волосами, с необыкновенно чистым розовым цветом лица, на котором
легко возникал румянец -- у слегка выдававшихся скул; в пенсне, сильно
уменьшавшем его большие и выпуклые глаза; с крупным ртом и тяжелым,
несколько асимметричным подбородком. С Петровым этот молодой человек говорил
как-то особенно интимно, и часто они шепотом обменивались между собой
замечаниями, словно забыв о присутствии посторонних.
Очень скоро, с бесцеремонностью, принятой на таких редакционных
сборищах, я спросил у человека в пенсне:
-- А вы кто такой?
Молодой человек мгновенно покраснел с застенчивостью, которая так и
осталась у него на всю жизнь, а ответил за него Е. П. Петров:
-- Это -- Ильф. Разве вы незнакомы?
С начала 29-года стал выходить сатирический журнал "Чудак". В этом
журнале возникло нечто вроде неофициальной рабочей коллегии: писатель Борис
Левин, погибший в финскую войну, в 40-м году, стал ответственным секретарем
журнала и заведующим литературной частью; на мою долю выпал отдел искусств,
который носил озорное название -- "Деньги обратно!"; Евгений Петров
заведовал мелким материалом -- анекдотами, темами для рисунков, эпиграммами
и прочим таким, без чего сатирический еженедельник существовать не может, --
это было очень трудоемкое дело, и Евгений Петрович проявил тут все свое
трудолюбие, усидчивость, умение организовывать и обрабатывать рукописи. Ильф
вел отдел литературных рецензий и часто писал острые смешные заметки о
всяческих курьезах и ляпсусах.
Вообще говоря, обработка смешных или подлежащих осмеянию фактов,
поступающих в редакцию сатирических журналов, полагается работою второго,
что ли, сорта и чаще всего ее поручают второстепенным сотрудникам. Но у
Ильфа дело было иначе. Он вкладывал в крохотные заметки весь свой талант,
острое ощущение действительности, всю изобретательность зрелого мастера. И
воистину же отклики на печатные нелепости или происшествия, что выходили
из-под пера Ильи Арнольдовича, были на редкость удачны. В комментариях Ильфа
вырастало и значение описываемого факта, и самый текст заметки поражал
богатством фантазии и глубоким проникновением в суть дела. И разумеется,
всегда была на высоте сатирическая сторона заметки.
В "Чудаке" родился псевдоним Ильфа и Петрова -- Ф. Толстоевский. Эта
подпись стояла под превосходным циклом сатирических новелл из жизни
придуманного Ильфом и Петровым анекдотического города Колоколамска. К
новеллам был приложен на редкость смешной план города Колоколамска,
исполненный художником К. П. Ротовым. Этот план-рисунок изображал улицы и
площади нелепого города. Текст к плану и самое изображение вызывали
гомерический смех у читателя. То был точный удар по идиотизму провинциальной
жизни в конце нэпа.
(Впоследствии, когда несколько вещей из "Чудака" перекочевали в томик
рассказов Ильфа и Петрова, в "Литературную газету" поступило письмо некоего
сердитого читателя; он обвинял соавторов в краже произведений писателя
Толстоевского, известного ему по "Чудаку".)
Были в "Чудаке" еще и сказки некоей советизированной Шехерезады,
написанные тем же Толстоевским, были отличные театральные и кинорецензии
Ильфа и Петрова, -- под рецензиями они подписывались "Дон Бузилио"...
Вспоминаются частые заседания в "Чудаке" под председательством
Кольцова, где мы очень добросовестно обсуждали весь материал, идущий в
очередной номер. Горячился и добродушно смеялся Петров. Ильф был скупее,
особенно на одобрение так называемого "приемлемого", т. е. средненького,
материала. А если, увлекаемые смешливым настроением, мы принимались острить
уже для себя, а не для "пользы дела", Илья Арнольдович хмурился и говорил
сердито (вот так и слышу эту его фразу):
-- Кончится когда-нибудь этот "пир остроумия"?..
И мы умолкали, понимая, что Ильф прав: не затем мы здесь собрались,
чтобы веселить друг друга.
Совместная работа в "Чудаке" очень сблизила меня с обоими друзьями.
Часто я заходил к Е. П. Петрову в его комнатки в Кропоткинском переулке (эта
квартира довольно точно описана в "Золотом теленке" под названием "Вороньей
слободки"). Такое название Евгений Петрович сперва дал своему реальному
жилищу, а потом уже перенес его в роман вместе с похожим описанием
обстановки и обитателей этой квартиры. Была в действительной "Вороньей
слободке" в Кропоткинском и "ничья бабушка", и "трудящийся Востока -- бывший
грузинский князь", и многие другие персонажи, описанные в "Теленке".
Навещал я и комнату в Соймоновском проезде, на шестом этаже, где жил
Ильф.
Неоднократно я заставал соавторов во время совместной работы. Сперва
это был "Золотой теленок", потом -- фельетоны для "Правды", сценарии и
другие работы.
Могу засвидетельствовать -- наши друзья писали всегда вдвоем и самым
трудоемким способом. Технически процесс писания осуществлял Петров. Обычно
он сидел за столом и красивым, ровным почерком исписывал лист за листом.
Ильф в это время либо сидел в глубоком мягком кресле, либо ходил по комнате,
покручивая двумя пальцами жесткий свой хохолок надо лбом...
Каждый из соавторов имел неограниченное право вето: ни одно слово, ни
одна фраза (не говоря уже о сюжетном ходе или об именах и характерах
персонажей) не могли быть написаны, пока оба не согласятся с этим куском
текста, с этой фразой, с этим словом. Часто такие разногласия вызывали
яростные ссоры и крики (особенно со стороны пылкого Евгения Петровича), но
зато уж то, что было написано, получалось словно литая деталь металлического
узора -- до такой степени все было отделано и закончено.
Щепетильная добросовестность Ильфа и Петрова сказывалась и на отборе
материала, который включали они в свои книги. Однажды Евгений Петрович
сказал мне полушутя:
-- В наши два романа мы вогнали столько наблюдений, мыслей и выдумки,
что хватило бы еще на десять книг. Такие уж мы неэкономные...
Войдешь, бывало, в комнату, где они пишут, -- Ильф первым повернет
голову в твою сторону, затем положит вставочку Петров, улыбаясь своей
удивительной ласковой улыбкой.
-- Женя, прочитайте последний кусок этому смешливому человеку, --
скажет Ильф (они до самой смерти Ильфа были на "вы").
А Петров и сам уже рад проверить свежесочиненные строки на дружелюбном
слушателе. И вот он читает, а Ильф беззвучно шепчет, несколько забегая
вперед, слова отрывка. (Такое знание собственного текста -- вещь очень
редкая у прозаиков; оно свидетельствует о том, что пишется сочинение
медленно и с любовью.)
В подобном авторском исполнении слышал я многие "свежие" еще куски
"Золотого теленка" задолго до его окончания.
Попадались среди них варианты, не вошедшие в окончательный текст
романа. Помню, например, иное начало книги. В нем описывалась огромная лужа
на вокзальной площади в городе Арбатове, куда прибывает Остап Бен-дер. Через
эту лужу приезжих переносит профессиональный рикша при луже. Бендер садится
к нему на спину и сходит на землю со словами:
-- За неимением передней площадки, схожу с задней!..
Потом было написано другое начало о пешеходах. Сочинили его Ильф и
Петров потому, что сочли банальным писать о лужах в провинциальном
городишке. Но могу засвидетельствовать, что первый вариант вступления был
очень смешной и отлично написан.
Артист И. В. Ильинский, после того как ему довелось поработать с Ильфом
и Петровым над сценарием "Однажды летом", очень забавно и похоже изображал
наших друзей в минуты совместного творчества. Ильинский, точно воспроизводя
жест Петрова, стучащего ладонью по столу, запальчиво повторял с южнорусским
акцентом Евгения Петровича (мягкое "ж"):
-- По-моему -- ужье можьно писать...
И тут же, перевоплощаясь в Ильфа, теребил волосы надо лбом, повторяя с
капризной интонацией:
-- Это же неправда! Так не бывает!.. И снова от имени Петрова: -- А я
говорю -- можьно! Ужье можьно!..
Вероятно, первая творческая встреча Ильфа и Петрова произошла не
случайно. Правда, было это в молодости, когда люди легко вступают в дружбу.
Но должны же были существовать какие-то нити взаимной симпатии и
единомыслия, чтобы люди, познакомившись на работе, в редакции, сели писать
не фельетон на трех страничках, а роман в сорок печатных листов
1. С годами это содружество обратилось в бесприме