Константин Коничев. Земляк Ломоносова (повесть о Федоте Шубине)
АРХАНГЕЛЬСКОЕ ОБЛАСТНОЕ
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
1950
ВСТУПЛЕНИЕ
Далекий, студеный север избяной матушки-Руси.
Широким разливом сквозь непроходимые лесные дебри вливается в
Белое море многорукавная Северная Двина. Хмурые облака давят на темные
хвойные леса, на низкие заболоченные берега многоводной реки. Дальше,
за морем - никем в ту пору неизведанная ледяная земля и далекий
Грумант*, богатый рыбой и зверем. (* Грумант - остров Шпицберген, куда
с давних пор ходили на рыболовецких судах промышлять архангельские и
мезенские поморы.)
Когда-то Двинская земля была дикой и безлюдной. В глубине веков
этим лесным, приморским краем владели племена заволоцкой чуди. А потом
с Волхова, с Ильменя, по речным перекатам, по таежным озерам и
звериным тропам пробирались вольные новгородцы в низовья Северной
Двины и на Беломорское побережье. Они несли на север свою
предприимчивость, удаль и культуру древнего Новгорода. По берегам
Кубины и Сухоны, Двины и Мезени, Онеги и Ваги вырастали поселки
новгородцев.
Но еще до прихода новгородцев легенды о здешнем крае дошли до
заморской Скандинавии и там были запечатлены в народных сказаниях -
сагах.
А еще раньше древний римский историк Тацит вспоминал далекую
северную страну охоты, страну особенных людей, которые "ушли в
безопасность от богов и достигли самого трудного - отсутствия
желаний".
Летописец Нестор в "Повести временных лет", составленной в начале
XII века, донес до нас ранние известия о борьбе новгородского боярства
за богатства двинского севера.
Центром древнего Заволочья были Холмогоры. Более тысячи лет тому
назад сюда заглядывали норманны и увозили к себе на родину моржовые
клыки и тюленьи шкуры. В одиннадцатом веке здесь, на Двинской земле,
сложил свою голову новгородский князь Глеб Святославович.
Спустя столетие восставшие двиняне перебили новгородскую рать.
В тринадцатом веке упрямые новгородцы вновь собрались с силой,
овладели Холмогорами и утвердили на севере боярское посадничество.
Двинские поселяне долго жили в постоянных раздорах с владетельными
боярами и князьями и не раз принимали то ту, то другую сторону в
борьбе между Великим Новгородом и московскими князьями за двинские
земли.
В пятнадцатом веке, при Иване Третьем, закованная в панцири
четырехтысячная московская рать, подошла к Холмогорам. Двенадцать
тысяч новгородцев и двинян с топорами и рогатинами встретили армию
московского князя. Целые сутки рубились на берегах реки Шиленги. И
несдобровать бы тогда москвичам, если бы сами двинские жители не
захотели испытать чья власть лучше: новгородских бояр или московского
князя? Двиняне изменили новгородским владетелям, и Холмогоры перешли
под власть Москвы. С новгородской боярщиной было покончено, ее заменил
тягловый царский удел.
В Холмогорах и по всей округе на лучших землях, в самых
живописных местах севера, нашло себе прочный приют черное духовенство.
На мужицких костях вырастали крепкие монастырские стены - оплот
русского самодержавия. Сюда, в места весьма отдаленные, со времен
Бориса Годунова стали высылать людей опасных, крамольных. Неподалеку
от Холмогор, в застенках Сийского монастыря, томился недруг Годунова,
будущий московский патриарх Филарет, отец первого царя из династии
Романовых.
В годы польской интервенции начала XVII века Холмогорам угрожали
банды поляков. Надменные и наглые паны шли грабить русских северян и
сжигать их селения. Под Холмогорами поляков изрубили. Их трупы двиняне
бросали с угорья в зыбучее болото. На том месте, в память победы над
ляхами, построена деревня и дано имя ей Бросачиха...
В ожидании новых бед и напастей людный торговый город Холмогоры
горожане заботливо окружили высокой бревенчатой оградой. Глубокий ров
преграждал подступы к холмогорским стенам. Остроконечные башни с
амбразурами для стрельцов возвышались на опорных углах городской
стены.
По речным разливам вблизи Холмогор и на взморье сновали сотни
рыбацких парусников. На глубокой просторной реке корма к корме
покачивались трехмачтовые корабли. Торг России с заграницей начинался
здесь, позднее - в Архангельске. В летнюю пору из Холмогор уходили в
"неметчину" суда с русскими товарами. И тогда уже охочая до чужого
добра, королевская Англия мечтала обрести себе на русском севере
вторую Индию.
Царь Петр Первый три раза приезжал на Север и каждый раз посещал
Холмогоры. Здесь, в деревушке Вавчуге, купцы Баженины начали
судостроение.
Колыбель русского торгового и военного морского флота - около
Холмогор.
Петр закрепил за холмогорской епархией своего любимца епископа
Афанасия, того самого, которому старообрядец, Никита Пустосвят во
время спора о религии вырвал с кожей клок бороды. Петр позволил
епископу бриться и наказал ему, чтобы в Холмогорах было заведено
церковное и светское книгописание и чтобы он, Афанасий, заставил
лодырей монахов учить грамоте и детей и взрослых. Так в Холмогорах
появились книги и грамотность.
Но Петру сразу же приглянулся другой город - Архангельск. Город
этот ближе к выходу в море. Русло двинское здесь глубже и берега
удобны для защиты и стоянки многих кораблей. Архангельск быстро
обстраивался русскими купцами. Здесь же поспешно вырастала немецкая
слободка, с уютными, раскрашенными домами и факториями. Шла бойкая
торговля. Торговали рыбой: зубаткой, треской, пикшей, семгой и
сельдью, навагой и палтусом, продавались моржовые клыки, рыбий жир и
тюленьи шкуры. Устюжане привозили сюда мыло, ваганы* - деготь; с
Вычегды везли пушнину и соль; из Вятки - парусину... Одни трудились,
другие торговали. Одни богатели, другие жили в нужде и обиде и про
себя в шутку говорили: (* Ваганы - жители из деревень с Ваги-реки и
Верховажья.)
- Живем богато, со двора покато, чего ни хватись, за всем в люди
катись...
Много зажиточней других северян жили поморы - рыболовы, зверобои.
Они населяли громадную Холмогорскую округу и успешно промышляли на
Зимнем и Летнем берегах Белого моря.
... Шли годы. Из холмогорской Денисовки со своим отцом на
просмоленном рыбацком суденышке спускался в море за добычей будущий
великий ученый Михайло Ломоносов. Что побудило рыбацкого отрока
оставить отцовские мрежи* и дойти с "благородной упрямкой" до мировой
славы? Сказались в нем вольный дух новгородских предков, независимость
от помещичьей кабалы и стремление быть полезным слугой своему народу.
(* Мрежи - рыбацкие сети, иначе называемые мережи, мережки.)
Путем великого русского ученого Ломоносова пошел из этих мест в
люди и другой холмогорец, черносошный тягловый пахарь, искусный
костерез - Федот Шубной.
О нем и будет наше повествование.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Приземистая харчевня* целовальника** Башкирцева, срубленная из
кондовых, восьмивершковой толщины бревен, стояла на краю Холмогор.
Подслеповатые тулошные*** оконницы - слюда вместо стекол - глядели на
весенний, густо унавоженный тракт. По нему возвращались из Москвы и
Петербурга последние обозы, ходившие с мороженой сельдью в
тысячеверстный путь. (* Харчевня - закусочное заведение, трактир. **
Целовальник - продавец в питейном заведении. *** Тулошные оконницы -
узкие поперечные окна, глядя в которые можно было притулиться, то есть
спрятать туловище.)
Около харчевни толпились бородатые мужики в длиннополых кафтанах.
Одни выпрягали, другие запрягали низкорослых выносливых мезенских
лошадей, увязывали поплотней возы столичных товаров, набивали рогожные
кошели сеном и поили коней из деревянных ведер.
В харчевне на широких, до желтизны вымытых лавках, распоясавшись,
сидели куростровские бывалые поморы и мастера-косторезы. Они пили не
спеша из больших глиняных кружек хмельную брагу, закусывали соленой
семгой и, казалось, нисколько не пьянели.
Стемнело. В сумрачные оконца донесся унылый звон колокола.
Звонили к вечерне. Хозяин харчевни набожно перекрестился левой рукой,
ибо правая у него давно отнялась и висела, как плеть, неподвижно.
Обращаясь к мужикам, Башкирцев вытянул вперед нижнюю губу и, часто
моргая мутными глазами, заговорил:
- Не пора ли, братцы, к домам? Хватит, попили. Не будем бога
гневить, скоро соборный поп вечерню станет служить.
- Ну и пусть, а нам какое дело, надо и в моленье меру знать, а то
сегодня свеча да завтра свеча, поглядишь - и шуба долой с плеча... -
возразил Иван Шубной. - Мы еще попьем, погуторим*, поставим на ребро
последний алтын** и еще попьем. Сам господь в Кане Галилейской из воды
вино делал для того, чтобы люди угощались. Да он и сам пил и нам
велел. Винолюбец был, зато не любил он ябедников и не жаловал
крючкотворцев, а судьям же сказал: "не судите да несудимы будете,
какою мерою мерите, такою и вам отмерится". (* Погуторим - поговорим.
** Алтын - три копейки.)
Мужики молча переглянулись. Шубной с хитрой усмешкой покосился на
Башкирцева и, вытерев рукавом кафтана мокрые усы, добавил:
- Будем пить, ибо знают чудотворцы, что мы не богомольцы. Чем
идти к вечерне, так лучше посидеть в харчевне, - и снова жадно
приложился к увесистой глиняной посудине.
Башкирцев сплюнул себе под ноги, нахмурился, однако поставил на
стойку еще ведро браги и вышел через узкую раскрашенную дверь в жилую
избу. Видно было, что речи Шубного ему не по нутру. Намек Шубного был
прям и понятен. Башкирцев ранее служил в архангелогородской
канцелярии, умело стряпал доносы, брал мзду* и, говорят, даже продал
двух самоедов голландскому посланнику напоказ в его державе.
Разбогател Башкирцев и харчевню завел не от трудов праведных; из
городской канцелярии он нипочем и не ушел бы, если бы не отнялась у
него правая рука. (* Мзда - награда, вознаграждение.)
Как только Башкирцев удалился, Иван Шубной тотчас бережно снял со
стойки ведро с брагой и торжественно водрузил на стол, около которого
сидели сыновья его Кузьма да Яков и вернувшийся с обозом из Петербурга
куростровский сосед - Васька Редькин. Лицо Васьки за долгий путь
сильно обветрилось, загорело и обросло круглой пышной бородкой. От
обильного угощения Редькин повеселел и беспрестанно ухмылялся,
показывая ровные крепкие зубы.
Иван Шубной усердно подливал в его кружку пенистую брагу и
нетерпеливо дергая его за холщовый рукав рубахи, упрашивал:
- Ну, Васюк, расскажи про него, как живет, помнит ли он нас? Ведь
я его начал в люди выводить! Чтению обучил, и письму, и пению... -
Шубной ударил себя кулаком по широкой груди и с гордостью добавил: -
Первой я, первой приметил в Михайле и счастье и талант. Прилежен к
грамоте был и памятью крепок... Да, брат, давненько, давненько это
было. Эх, взглянуть бы на него хоть одним глазком! Да ты чего
молчишь-то, леший, ну, рассказывай!
Редькин за единый дух опорожнил кружку браги, обвел соседей
повеселевшими глазами и не спеша, степенно заговорил:
- Был я в Питере. Ну, и к нашему земляку Михайле Ломоносову
наведался. За морошку сушеную, за семгу соленую и за мерзлую сельдь
велел он вам передать поклон и сказать спасибо... Теперь сказать вам -
как живет он? Ну, как живет?.. Дай бог всякому так-то. А работяга он,
ох, работяга, мастер на все руки, зато ему от князей и господ большой
почет! Слыхать, у самой царицы Лизаветы Петровны на обеде бывает! Вот,
братцы, до чего наш Михайло дошел! Всякие премудрости своим умом
постиг. Учился в Москве, в Питере, да и в неметчину катался. А женка у
него толстенная, отъелась на питерских-то харчах. Гуторит с ней
Михайло на чужом языке, будто ругается. А я слушал и молчал, как
дурень. Ни в пень-колоду не пойму!
- Не зазнается, своих-то не избегает? - тихонько спросил Шубной.
- Тебя-то сразу признал?
- Сразу, как родного принял, - усмехнулся Васюк. - Хоть и в
бархате он, а мужицкий-то дух в нашем Михайле еще крепко держится!
Нет, не горделивец он, говорной, про всех вас, стариков, выспрашивал,
всех вспомнил. Только вот, говорит, разных дел и выдумок очень много,
никак нет времени Холмогоры навестить...
- А какие же такие у него дела и выдумки, не сказывал он,
случаем? - полюбопытствовал Яков, старший сын Шубного, рослый и весьма
смышленый косторез.
Редькин, не мешкая, ответил:
- Всех выдумок и дел его я не упомнил, а так, про между прочим,
слышал, что и книги сочинил многие. И заместо бычьих пузырей и слюды
придумал ставить в окна стекла чище чистого льда. И еще видел я, как
он своими руками патрет царя Петра сотворил из разных каменьев и
стекляшек, а обличье вышло будто живое, писаное. И надо вам сказать, -
понизив голос продолжал Редькин, - с господом-то богом наш Михаиле,
кажись, не в ладу живет. Рассказывал я ему то да се про наше
житье-бытье и говорю ему - лонись* летом в грозу от божьей милости у
нас храм святого Дмитрия загорелся, где ты бывало на клиросе певал" да
кое-как мы потушили... Михайло же на это усмехнулся и сказал: "Вот
если бы у нас на Руси поменьше было церквей да кабаков, да побольше
громоотводов, тогда и божья милость не страшила бы русского мужика". И
пояснил он мне, что громоотвод это такая выдумка - шест с проволокой
сверху донизу и что гром и молния при таком громоотводе не в силе
поджечь никакое строение. Книг всяких у Михайлы Ломоносова, как вам
сказать, в десять раз больше, чем у холмогорского архиерея...
(* Лонись - в прошлом году.)
Долго и много еще рассказывал Редькин о встрече со своим
земляком, а Шубные, с интересом слушая его, не спеша, кружка за
кружкой черпали брагу из ведра.
Поздно вечером, уплатив Башкирцеву за выпитое четыре алтына и три
деньги, приятели вышли из харчевни и тронулись к себе в Денисовку. Шли
они вдоль Холмогор, мимо рыбных рядов, возле баженинских складов,
потом свернули за соборную ограду, оттуда к бывшему архиерейскому
двору, окруженному высоким тыном.
В вечернем полумраке тускло сверкали огоньки в узких оконцах
холмогорских изб. Свистел ветер на кладбище, мрачно высился над
городом старинный собор и еще мрачнее казался недоступный,
огороженный, как острог, архиерейский двор. Он бдительно охранялся
стражей, вооруженной тесаками, кремневыми ружьями и пищалями. Добрым
людям было невдомек - кого тут вот уже пятнадцатый год стерегут
строгие офицеры и молчаливые, суровые солдаты. Сейчас лишь, проходя
мимо этого таинственного острога, Редькин вспомнил подслушанный им
разговор на постоялом дворе в пути, где-то около Шлиссельбурга, и
поведал соседям:
- А я теперь разумею, кто тут живет, только, чур, молчок...
- Могила, - отрезал Иван Шубной. - Сказывай, чего слышал?
- Не пикнем, - поддержали отца Яков и Кузьма.
Редькин шел, покачиваясь, и тихонько рассказывал:
- Едучи домой из Питера, свернул я как-то вместе с мужиками
нашими за Ладогой в придорожный кабак. В каморке за перегородкой
сидели два военных чина, выпивали и разговор тихий вели. Из ихних
речей я и распознал, что они из военной охраны, раньше служили где-то
в крепости, потом в Рязани, а сейчас у нас в Холмогорах. Охраняют они
тут не кого-нибудь, а близкую родню прежней управительницы Анны
Леопольдовны. Такой указ царицы: пусть подохнут, на волю же принцевых
ублюдков не пускать, дабы они на ее царство не сели.
Редькин еще раз попросил соседей об этом молчать и сказал:
- Давайте-ка, братцы, свернем к ограде, послушаем, может чего там
и услышим...
Они осторожно, стараясь не шуметь, пошли гуськом по вязкому
весеннему снегу. Но часовой с угловой башенки, свисавшей над высоким
бревенчатым тыном, заметив их, окрикнул:
- Эй, вы! Ярыжки!.. Кто тут бродит?.. Палить стану!
Только и расслышали подвыпившие любознательные мужики. Пришлось
по снегу выходить на дорогу и без оглядки шагать в Денисовку.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Ивану Афанасьевичу Шубному шел седьмой десяток, но это был еще
крепкий, не знавший болезней старик, выглядевший гораздо моложе своих
лет. Загорелый, широкоплечий, с длинными сильными руками, покрытыми
рыжеватой порослью, Шубной мало чем отличался от других
артельщиков-покрутчиков*, проводивших добрую половину жизни на ледовых
просторах Белого моря. (* Покрутчик - наемный работник в рыбацкой или
зверобойной артели.)
У Ивана Шубного было три сына: Яков, Кузьма и Федот. Последний
родился в том году, когда холмогорская канцелярия объявила Михаилу
Ломоносова обретающимся в бегах, а в Денисовке за беглого соседа
мужики сообща собрали и заплатили первую подать - рубль двадцать
копеек.
Когда младшему сыну Ивана Шубного Федоту минуло восемнадцать лет,
из Петербурга в Архангельск пришла с черным орлом бумага, и Денисовку
за беглого Михайлу Ломоносова податями больше не тревожили...
Старшие братья Федота давно уже были женаты. Жили они вместе с
отцом и помогали ему на рыбной ловле в Двинском устье, на охоте, в
домашних делах и в резьбе по кости.
В меньшом своем сыне Федоте Иван Афанасьевич приметил, как
когда-то в Ломоносове, большие способности ко всякому делу и поспешил
отдать его в учение в архангельскую косторезную мастерскую. Здесь
вместе с другими резчиками по кости и перламутру Федот Шубной коротал
зимние серые дни и при свете лучины за кропотливой работой просиживал
долгие северные вечера и ночи.
Мастерскую возглавлял старый мастер, с длинными, свисающими до
плеч волосами, в круглых очках, приобретенных в архангельской немецкой
слободе. Мастер подчинялся епархиальному управлению. Руками способных
резчиков тогда в мастерской выполнялись заказы холмогорского епископа,
Соловецкого монастыря и московской Оружейной палаты. К старательным
ученикам мастер применял доброе слово, а незадачливых, случалось,
трепал за вихры и нередко избивал. Прилежный и смекалистый, Федот
Шубной обходился без побоев.
Мастер заставлял неопытных учеников на первых порах делать
гребни, уховертки, указки, блохоловки и вошебойки. Таким, как Федот,
он поручал более трудные заказы: крестики, узорчатые ларцы, иконки и
архиерейские панагии*. Подобные заказы приносили большой доход
епархиальному управлению. (* Панагия - архиерейский нагрудный знак на
шейной цепи, с рисунком или барельефом, обычно осыпанный драгоценными
камнями.)
По воскресным дням косторезы, сопровождаемые мастером шли к
заутрене и обедне в архангелогородскую церковь и становились по четыре
в ряд за левым клиросом. После обедни, если это было зимой, они до
потемок катались за городом на оленях, гуляли с рослыми
архангелогородскими девицами, распевая заунывные песни:
Сторона ли моя сторонка,
Не знакома здешняя.
На тебе ль, моя сторонка,
Нету матери, отца.
Нету братца, нет сестрички,
Нету милого дружка.
Да я, младой, ночесь заснул
Во горе-горьких слезах...
Песни и гульбища мало утешали Федота. У себя, около Холмогор,
гулянки ему казались куда веселей и завлекательней. В свободные часы
он любопытства ради уходил на торжки в немецкую слободу и в гостиный
двор и прислушивался там к непонятному чужестранному говору.
В Кузнечихе, на Смольном буяне, на Базарной улице, на Цеховой, на
Смирной и Вагановской - всюду он подходил к приезжим мезенским,
лешуконским мужикам и женкам, подолгу рассматривал на них узорчато
вышитые кафтаны и кацавейки, дивился на расписные каргопольские сани,
на замысловато вытканные красноборские кушаки и на все, что привлекало
его внимание своей яркостью и самобытностью.
Иногда весь воскресный день он проводил на базаре, толкаясь среди
торговок, разглядывая разукрашенные берестяные туесы*, деревянные
ковши, рукомойники, куклы, домотканые ручники и узорчатые юбки. Он
уносил в своей памяти не мало затейливых рисунков, которыми испокон
веков богато рукоделие русского Севера. (* Туес - берестяная посудина
- бурак.)
И сам Федот умел уже тогда придумывать и вырезать тончайшие узоры
на моржовой кости, на перламутре. Бывало, взяв морскую раковину, на
выпуклой ее стороне он вычерчивал резцом камбалу или обыкновенный
лист, а внутри той же раковины изображал резцом распятого Иисуса и
около него плачущую Магдалину.
На большие праздники Федот с позволения строгого мастера уходил
из Архангельска домой, в холмогорское куростровье, в деревушку
Денисовку. Туго опоясанный красным кушаком, в овчинном полушубке, в
теплой оленьей шапке и стоптанных бахилах, он через сутки пешком
добирался до родной семьи, где отдыхал и отгуливался.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
После разговора с соседом Редькиным, Иван Афанасьевич Шубной не
мог заснуть всю ночь. В просторной избе царила непроницаемая темь. В
деревянном дымоходе тихо выл ветер да изредка было слышно, как в малый
колокол на церкви Димитрия Солунского отбивал часы приходский звонарь.
Широкие сосновые полатницы неугомонно скрипели под Иваном
Афанасьевичем. Ворочаясь с боку на бок, он думал о своих житейских
делах. И было о чем подумать. Он - старик в силах; два сына при нем
женатые; третий, Федот, тоже накануне женитьбы. Где тут всем под одной
крышей ужиться. Ну, ладно, я двух веков не проживу, - думал Шубной, -
умру, в избе немного просторнее будет. Яшка и Кузька - семейные, пусть
перегородку ставят, а меньшого, пока не ошалел и не вздумал
женихаться, надобно подальше от дому спровадить. Эх, кабы в Питер его!
Земляк-то, авось, добром меня вспомнит и, кто знает, может, к делу
пристроит Федота. У парня-то золотые руки...
Многое в ту ночь передумал Иван Шубной. То он представлял себе
земляка Михаилу Васильевича в далеком Петербурге, в роскошных
золоченых палатах, рослого, дородного, с гладко бритым лицом, каким
его обрисовал только что вернувшийся из Питера сосед Васюк Редькин. То
ему мерещился другой сосед - черносошный тягловый пахарь Налимов Асаф,
который с неделю тому назад в холодном гуменнике* повесился на вожжах.
Нечем было Асафу подати платить в государеву казну, жалко было сдавать
на всю жизнь в солдаты любимого сына-кормильца, и решил он повеситься,
чтоб сына своего от службы через это избавить... (* Гуменник - крытое
строение на гумне, в котором происходит молотьба, а по засекам
складываются снопы.)
Долго размышлял Иван Афанасьевич и надумал поступить с меньшим
сыном так: пусть лето поработает в хозяйстве, осень на рыбной ловле, а
зимой, по первопутку, можно его и в Питер снарядить...
На страстной неделе в субботу, поздно вечером, усталый, приплелся
домой Федот. Пасха в этот год была ранняя. Только начинал таять снег.
На Двине и притоках стали появляться продухи.
На пасхальной неделе беспрестанно гудели колокола холмогорских
церквей - и в Куростровье, и на Вавчуге. Но колоколен на всю молодежь
недоставало. Ребята и девушки толпились на проталинах. На белолицых
славнухах* сверкали жемчугом и переливались цветом северного сияния
высоко вздыбленные кокошники**, топорщились на ветру крепкие
домотканные китайчатые, в разноцветную полоску сарафаны. Но снег мешал
еще водить хороводы. Поэтому парни и девушки забавляли себя загадками.
(* Славнуха - девица, которая в почете среди односельчан. ** Кокошник
- старинный женский головной убор, украшенный бисером и жемчугом.)
Федот Шубной, щеголевато причесанный, в пыжиковой шапке, в
расстегнутом темно-синем с бархатной оторочкой кафтане, из-под
которого как бы невзначай выставлялась вышивка на полотняной рубахе,
щурил голубые глаза на шпиль гудевшей колокольни.
- А ну, кто знает, - спрашивал он ребят: - живой мертвого бьет, а
мертвый ревет. Что это такое?..
Девушки и парни долго молчали. Тогда Федот показывал на
колокольню:
- А ну, гляньте, может там отгадку сыщете?
- Колокол! - восклицал кто-нибудь из тех, кто посмекалистей.
- Верно, - кивал Федот. - А ну еще: родился - не крестился, бога
на себе носил, а умер не покаялся?
Одни молчали, другие отгадывали невпопад.
- Эх, вы, несмышленыши, - глядя на соседских ребят, усмехался
Федот. - Это же тот самый осел, на котором Христос въезжал в Ерусалим.
- Да ведь и вправду!
- Он и есть! - подхватывали голоса и наперебой кричали:
- А послушайте, я загану...
- Дайте-ка, я загадаю...
Федот охотно уступал место другим. Загадки продолжались.
Чуть наступали сумерки, степенно раскланявшись в пояс с ребятами,
девушки расходились по своим избам. Парни не спешили домой, до
глубокой ночи шумели на улице.
В один из вечеров пасхальной недели Федоту пришла в голову
озорная мысль - подшутить над холмогорским градоначальником. У
куростровского охотника Федот с товарищами добыл большой кусок
волчьего мяса. Мясо ребята размочили в горячей воде, а воду
расплескали вокруг дома, где жил градоначальник.
Рано утром, когда холмогорские обитатели еще спали, огромная стая
собак, почуяв запах зверя, осадила кругом хоромы, городского
управителя. Собаки отчаянно выли и лаяли, рыли когтями снег и не
давали никому проходу. За градоначальника заступилась острожная
стража. Собак кое-как разогнали, так и не узнав виновников этой затеи.
Но шалости, случалось, приносили Федоту и немало хлопот.
Как-то вскоре после собачьей осады, сидя в харчевне целовальника
Башкирцева и будучи в веселом настроении, Федот поспорил с одним
опытным косторезом. Тот был пьян и похвалялся, что из табакерки им
сделанной нюхает табак сам митрополит, а царица пудрится из пудреницы
его же работы. Возможно, это была и правда, но Федот захотел его
перехвастать.
- Подумаешь, удивил чем - табакерка, пудреница! А вот мы с братом
Яшкой смекаем вырезать царей и князей, все родословие, и чтобы каждый
царь и князь друг за дружкой на дереве были развешаны...
Чем кончился между резчиками спор - неизвестно. Но навостривший
уши целовальник Башкирцев слышал неосторожные речи Федота и настрочил
донос.
Федота вытребовали на допрос в холмогорскую крестовую палату.
Выспрашивал его по целовальниковой жалобе старый, искушенный в сыскных
делах протопоп. Запись вел писарь Гришка Уховертов. После допроса
епископу было отправлено такое донесение:
"Лета господня 1759 апреля в 10-й день преосвященному епископу
Холмогорскому и Важескому ведомо учинилось, крестьянский сын
Куростровской волости Федотко Шубной сказывал и похвалялся в разговоре
в харчевице горожанина Башкирцева, что он, Федотка, с братом Яшкой
вырежут князей и царствующий дом и на дереве развешут. По указу
преосвященного, будучи расспрашиван, вышеописанный Федотка Шубной в
расспросе сказал: в прошлой-де неделе сего апреля он зело не в трезвой
памяти от бражного увеселения хвалился и за благо почитал,
действительно, сотворить в дар царице все родословие державы
Российской от Рюрика до ныне благополучно здравствующей государыни и
что вырезать сие родословие вознамерился с братом Яшкой в виде
барельефов на моржовой кости, поелику не подвернется слоновая по
дороготе своей. За сим Федотко Шубной к дому отпущен с упреждения отца
протопопа. Руку приложил Гришка Уховертов".
Домой из крестовой палаты Федот вернулся пасмурный и сказал брату
Якову:
- Будет подходящая кость, будет время, ты и вырезай царей, а я
тебе не помощник. Меня вон к протопопу на исповедание таскали... В эту
зиму, все хорошо да здоровье, послушаюсь отца, в Питер подамся. Одна
голова не бедна, а и бедна, так одна...
Отказавшись от работы в архангельской косторезной мастерской,
Федот Шубной сживался с мыслью уйти подальше из дому.
В эту весну семейство Шубных постигло неожиданное несчастье: Иван
Афанасьевич провалился на Двине под лед, кое-как выкарабкался, но
простудился и сильно заболел. Напрасно пил он крещенскую воду,
напрасно лазал в печь и парился веником, над которым были нашептаны
знахарем тайные слова, - ни то, ни другое не помогало. Болезнь никуда
не отпускала из дому старика Шубного. Он стал сохнуть, тяжелей дышать
и напоследок еле-еле передвигался по избе. Чувствуя приближение
смерти, Иван Афанасьевич, пожелтевший и костлявый, снял с божницы
створчатую медную икону и, прослезившись, позвал дрожащим голосом
сыновей:
- Яков, Кузьма, идите-ка сюда, я вас благословлю, не долго уж мне
жить осталось...
Благословив старших сыновей и пожелав им в достатке и порядке
держать семью, скотину и дом благодатный, Изан Афанасьевич велел
позвать к себе меньшого. Федот прибежал от соседей и, как был в ушанке
и полушубке, предстал перед отцом. Старик оглядел его и сказал тихо:
- Шапку-то хоть сними, шальной...
Федот послушно обнажил голову, со скорбью поглядел на немощного
отца, на его костлявые плечи и проговорил потупясь:
- Благослови, отец...
Тяжко вздыхая, старик Шубной трижды как-то неловко поднял медный
складень* над русой головой Федота и при общем молчании домочадцев
вполголоса произнес слова родительского благословения: (* Складень -
медная, складная икона.)
- А тебе я, сынок, желаю и совет свой отцовский даю и
благословляю: ступай в Питер, поклонись от меня Михаилу Ломоносову и
скажи, что первый учитель его Иван Афанасьев велел ему долго жить...
Останься там, учись, слушай умных людей, пользуйся их советами. Смелым
будь, правду люби. Я жизнь правдой жил, никого не боялся. И ты так
живи. Но смотри, осторожности не забывай, не погуби себя во цвете лет.
Остерегайся дураков, если их затронешь, умных - если им вред причинил,
и злых - если свел с ними знакомство. Будь здрав и счастлив на долгие
годы...
Федот поднял голову, заметил на морщинистых щеках отца крупные
слезы и сам не вытерпел - заплакал.
- А неохота умирать-то, ребята... - сказал Иван Афанасьевич
дрогнувшим голосом. - Когда живешь - день кажется долог, а умирать
собрался, оглянулся - коротка же наша жизнь. Ох, коротка... На-ко,
Федот, поставь складень на божницу...* (* Божница - место в переднем
углу для икон.)
Умер Иван Афанасьевич поздно вечером. В сумрачной избе,
освещенной горящей лучиной, густо надымили ладаном. Собрались
куростровские старухи и молились всю ночь. На утро обмыли покойника,
обрядили в длинную холщовую рубаху и положили под образа на широкую
лавку. Соседи один за другим приходили прощаться, кланялись низко и
каждый вспоминал добрым словом умершего:
- Царство ему небесное, самого Михаилу Ломоносова, бывало,
грамоте учил, в люди его спроводил...
- Добер старик был, простяга*. Нашему брату нищему во весь
каравай милостыню отрезал, царство небесное. (* Простяга - простой,
добродушный, незлобивый человек.)
- Трех сынов вырастил, как три подпоры крепкие, такие хозяйство
не уронят...
Федот вернулся домой с похорон в тяжком раздумье. Не раздеваясь,
он полежал ничком на лавке, встал и, нахлобучив на лоб треух*, вышел
на улицу проветриться от запаха ладана и забыться от надоедливых
причетов плакальщиц. До потемок он просидел у Редькина. (* Треух -
шапка с наушниками.)
Мысль об уходе из Денисовки в Питер теперь не давала Федоту
покоя. Но как раз весна была в разгаре, а летом и осенью трудно
попадать в далекую столицу. Ему пришлось терпеливо ждать до зимы, до
первопутка.
Время шло быстро. У Шубных по хозяйству было много дела. За рекой
Курополкой густой зеленой травой покрылись обширные заливные луга. На
пастбищах отгуливались тучные коровы. Бобыли-пастухи в домотканных
рубахах, в засученных штанах, сверкая коленями, бегали за резвыми
телятами. Под вечер там и тут слышались переливчатые трели пастушьих
берестяных рожков. Сытые коровы-холмогорки и уставшие от беготни
телята покорно тянулись к прогонам и, глухо брякая железными
колокольчиками, заходили в бревенчатые стойла, где их ждали заботливые
обряжухи...* (* Обряжуха - женщина, ухаживающая за домашним скотом.)
В эти дни Федот Шубной работал с братьями, пилил и колол дрова,
пахал, сеял яровое жито и боронил рыхлые полосы. В короткие весенние
ночи он в лодке выезжал на рыбную ловлю и брал на острогу крупных щук,
метавших по мелководью икру.
Будни проходили в трудах и заботах. По воскресеньям - ближе к
лету - становилось веселей. Смех, прибаутки, хороводы и пляски под
весенние напевы слышались с полдня и до полночи. Парни и девушки,
нарядно одетые по-летнему, веселились кто как хотел и кто как мог.
Пригожие девушки, с позолоченными серьгами в ушах, с разноцветными
лентами в длинных косах, бегали за ребятами, ловили их за вышитые
подолы длинных рубах и приводили в круг. (Это называлось игрой в
мышки, в горелки). В другом месте парни со своими подружками высоко
подпрыгивали на досках, положенных поперек кряжей. Качели с пеньковыми
бечевами на перекладинах были заняты без перерыва. Качались стоя,
сидя, в одиночку и попарно.
Подальше от общего гульбища, в белых коленкоровых платьях с
узорной вышивкой, сверкая норвежскими перстеньками, расхаживали
славнухи, время которым подходило к замужеству. У них свои были думы и
песни свои:
Походите-ко, девушки,
Погуляйте, голубушки.
Пока воля батюшкова,
Нега-то матушкина.
Неравно замуж выйдется,
Неровен черт навяжется,
Либо старый душлив,
Либо младый, не дружлив,
Либо горька пьяница,
Либо дурак-пропоица.
Во кабак идет - шатается,
Из кабака идет - валяется.
Он со мной, молодой,
Супор речь говорит;
Разувать-раздевать велит,
Часты пуговки расстегивати,
Кушачок распоясывати.
Не того поля я ягода была,
Не того отца я дочерью слыла,
Чтобы мне да разувать мужика,
У него-то ноги грязные,
У меня-то ручки белые;
Ручки белы замараются,
Златы перстни разломаются...
Последнее лето провел Федот Шубной в родной Денисовке. Как ни
весело было играть и плясать на гульбищах, рассудок подсказывал ему:
надо ехать в Петербург, в люди. Там больше свету, больше простору.
Только не трусь, и все будет по-твоему. Михайло-то Васильевич вон как
шагнул!..
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Сборы в дальнюю дорогу были не велики. Он взял с собою мешок
ржаных сухарей, узелок костяных плашек и полдюжины моржовых клыков.
Весь незатейливый косторезный инструмент - рашпилек, втиральник,
пилку, сверло, стамесочку и еще кое-какие мелочи он разместил в
боковых карманах. За голенища бродовых сапог спрятал самодельный нож и
деревянную ложку с толстым черенком. Паспорт сроком по 1761 год
бережно завернул в тряпицу и зашил в полу кафтана. Сложив мешок с
дорожной снедью на воз соседа-попутчика, простившись с родней и
соседями, Федот Шубной тронулся за обозом поморов в Петербург.
Зимняя дорога из Холмогор на Петербург проходила через густые
леса и выжженные подсеки Каргопольской округи, сворачивала мимо Белого
озера на Вытегру, Ладогу и дальше прямиком вела в столицу. При хорошей
погоде, без, оттепелей и метелей, поездка от Холмогор до Петербурга
занимала целых три недели. По пятьдесят верст в день вышагивал Федот
за возами. Там, где дорога спускалась под гору, добродушный возница
позволял ему вскакивать на запятки и ехать стоя. Но был и такой
уговор: воз в гору - Федот и возница вместе должны помочь лошади.
Тогда, встав по сторонам и ухватившись за оглобли, они оба,
присвистывая и покрикивая на лошадь, помогали ей подняться на угорье.
Обоз в пятьдесят подвод тянулся по дороге неразрывной цепью.
Останавливались возчики на ночлег в редких попутных деревнях. На
постоялых дворах покупали сено, овес и подкармливали лошадей. Сами же
мочили в студеной воде соленую треску и ели ее с подорожными сухарями.
Спать ложились - одни на полати, другие вповалку на разбросанной на
полу соломе. С морозу и после долгой дороги Федот спал на ночлегах
столь крепким сном, что его не только можно было догола раздеть, но и
самого вынести из избы, а он и не шелохнулся бы. Кражи и грабежи в
дороге случались редко. Если раз в году где-либо по пути и обнаружится
пришлый со стороны охочий до чужого добра бродяга, то о нем от
Петербурга до Холмогор быстро проносилась дурная слава и описание всех
его примет, и вор попадал на расправу и клеймение.
В пути Федот узнал от встречных, что где-то есть страна Пруссия,
куда вступили русские войска и бьют армию короля Фридриха. Следом за
этими разговорами дошли слухи о повсеместном наборе рекрутов. Услышав
о наборе, Федот призадумался. Годы подходили как раз такие, что скоро
могли дать ему в руки кремневое ружье, за спину ранец с полной
выкладкой и послать воевать.
Возница приметил раздумье, омрачившее лицо Федота и, снимая с
усов ледяные сосульки, спросил шутливо:
- Что же ты, Федотушко, не весел, что головушку повесил? Не по
деревне ли заскучал?
Федот, тряхнув поникшей головой, ответил:
- Думаю о своем житье-бытье. Хорошим резчиком в Питере хотел
прослыть, знатным персонам заказы вырезать, а тут, на-ко, война...
- Н-да-а, - протянул случайный попутчик, - солдатская служба
хороша, только охотников до нее мало. Долга служба царская - ни конца
ей, ни краю. А у тебя золотые руки, потому об этой службе тебе и
помышлять обидно.
Подумав, возница успокаивающе сказал:
- Не горюй, парень, ты молоденек, да умен, к делу сумеешь
пристроиться. Ну, а если и случится повоевать с немчурой - тоже не
худо. Наши их вон как лупят! Любо-дорого!
- Задиристых бить и надо, - согласился Федот, - пусть знают, что
русских задевать - даром не пройдет. Ладно, послужу и я, коль
придется, ведь не урод, не калека и силенкой бог не обидел. Ружье из
рук не вывалится... На моржа и тюленя охотился, почему бы этими же
руками пруссаков не побить?..
Чем ближе к Петербургу, тем больше попадалось встречных подвод.
Степенные поморы не лезли ни с кем в перебранку, но и с дороги не
сворачивали. Чуть показывался встречный обоз, возвращавшийся из
столицы, они брали под уздцы своих лошадей и вели их посредине дороги,
внушительно поблескивая торчавшими из-за кушаков топорами. Побаиваясь
за целость сыромятных гужей и черемуховых заверток, встречные обозники
уступчиво сворачивали - они знали, что в ссору с бывалыми и вольными
поморами лучше не вступать.
Среди северян поморы отличались суровым характером. Холмогорских
жителей всюду называли "заугольниками". Когда к ним в Холмогоры
приезжал Петр Первый, они, потомки вольных новгородцев, прятались за
углами изб, опасаясь, как бы царь не вздумал выкинуть над ними злую
шутку в отместку за непокорность их предков московским царям. Петр
посмеялся над их страхами и дал им прозвище "заугольники". С тех пор
прошло много лет, а прозвище за ними так и осталось. Если и можно было
с кем поставить холмогорских "заугольников" рядом, то это опять-таки с
упрямыми новгородцами...
Дни становились длинней, деревни, села, усадьбы встречались по
пути все чаще и чаще. Иногда в обгон по рыхлому снегу проносилась
запряженная цугом шестерка лошадей в блестящей сбруе. Форейторы со
свистом махали бичами и грубо кричали на проезжих:
- Берегись, задавим!..
- Опять какого-то дьявола провезли, - грубо замечали поморы вслед
барской повозке...
На двадцатые сутки обоз вступил в петербургские окрестности. По
обоим берегам замерзшей Невы стояли низенькие бараки с деревянными
дымоходами на крышах. В бараках крохотные оконца и обитые тряпьем
двери. Около дверей на снегу повсюду кучи отбросов. Здесь, в
пригороде, обитали тысячи работных людей, строивших великолепные
дворцы, в которые они имели досту