я исключительно непосредственно. Человек этот
"всегда видел пред собою своего Господа" (Пс. 16:8), он сознает себя "всегда
с Ним" (Пс. 73:23). Это нечто совсем иное, нежели то, что обыкновенно хотят
понимать под монотеизмом. Обычно этим словом обозначается раздел некоего
мировоззрения, высший его раздел; исключительная непосредственность же -
вовсе не мировоззрение, но первичная реальность жизненного отношения.
Конечно, такой израильтянин у узнает своего Бога во всех силах и тайнах, но
не как объект среди объектов, а как исключительное Ты молитвы и поклонения.
Даже
когда Израиль исповедует (Втор. 6:4) YHWH своим Богом, YHWH - Единым,
то этим он не хочет сказать, что нет никаких богов, кроме одного Бога, -
такое вовсе и не нужно исповедовать, - но что "его" Бог - Един,
Единственный, к которому он относится, пребывая в состоянии исключительно
непосредственной эмуны, доверия, - с такой любовью всего сердца, силою всего
жизненного духа и всею мощью своего существа (ст. 5), с какой человек может
относиться лишь к Не Имеющему Образа, то есть Не Ограниченному никакими
формами явленности. В Писании это называется "быть всецело у Бога". Именно
против этой действительности веры и жизни выступает христианин - и не в
конфессиональной формуле, но фактически, когда в своей собственной
действительности веры и жизни он присваивает Богу не один определенный
облик, облик человека, но наделяет его обликами "Великого Спасителя" (Тит.
2:13), "иного Бога" (Юстин), "страдающего Бога" (Татиан), Бога, "Который
приобрел Себе кровью Своею" сообщество верных ему (Деян. 20:28). Бог
христианина, одновременно лишенный образа и обладающий им, менее образен
все-таки в религиозной идее, образен же более в переживаемом настоящем.
Образ скрывает Не Имеющего Образа.
Тем самым, конечно, приобретают иной, новый вид непосредственные
отношения к Богу. Эту непосредственность можно сравнить с
непосредственностью отношения к любимому человеку, который обладает таким и
не иным обликом и которого избрали именно за этот облик. Это такое Ты,
которое, будучи тем, что есть, как бы принадлежит другому. Отсюда
развивается конкретность отношения, которое стремится к священному
воплощению. Ты, однако, как личность можешь пойти еще дальше, вплоть до
слияния своего Я с Ты, вплоть до принятия на себя этих страданий, до
появления у тебя этих ран и язв - и до любви к человеку, исходящей "от
него". Фигура, замыкающая историю Иисуса, - Фома-усомнившийся, отказавшийся
ощупать руками раны Иисуса, стоит в начале пути Христа, на более поздних
этапах которого мы встречаем такие личности, как Франциск Ассизский. Что за
великий живой парадокс все это вместе! Именно так: тот первый парадокс,
парадокс непосредственного отношения к Сущему, не имеющему образа, Себя
Сокрывающему и вновь Являющему, Который дарует открытое и утаивает сокрытое
(Втор 29:28), теперь отброшен.
Натан Зедерблом приводит высказывание одного французского адмирала,
сделанное им в беседе(102): "Существовали времена, когда я был атеистом. Но
если бы я мог осмелиться, я бы назвал себя все-таки христианином". "В наше
время, - продолжает Зедерблом, - это в равной мере относится ко многим
людям. Для них Христос - Скала, на которой зиждется их религия и сердца.
Никакого иного имени им не дано. Он - Солнце в мире души, Водитель,
Спаситель, Господь - Бог в той самой мере, какой мере является Богом то, на
что сердце положилось целиком и полностью... Конечно, можно усомниться в
божественности Бога, но не в божественности Христа". Один мой, ныне
покойный, друг, христианин, Кристиан Ранг, впереди своего собственного имени
ставивший имя Флоренс, чтобы оно напоминало о "замерзшем Христе" Силезского
Вестника, который расцвел, как цветок, сказал мне как-то о самом трудном
времени своей жизни: "Я не пережил бы этого, не будь у меня Христа". Христа,
не Бога! С той поры я постоянно делился этим свидетельством с истинными
христианами, с которыми был знаком, зная, что услышу от них откровенную
истину их души. Некоторые из них подтверждали, что это свидетельство
выражает их собственный опыт. Великое литературное выражение этого опыта мы
находим в некоторых произведениях Достоевского: припасть к Сыну,
отвернувшись от Отца, - основное расположение духа Ивана Карамазова, а в
романе "Бесы" припертый к стенке христианин должен смущенно лепетать о том,
что хотя и верит во Христа, но в Бога - только будет веровать. Во всем этом
я вижу важное свидетельство о спасении, пришедшем к "язычникам" (неевреям)
благодаря вере во Христа: они обрели Бога, Который в часы, когда их мир
постигало крушение, оправдывал надежды и, более того, - даровал им
искупление, когда они находились в плену вины. Это гораздо больше, чем мог
бы сделать для этой поздней эпохи исконный бог или сын богов
западноевропейских народов. И нечто родственное этому свидетельству слышится
нам в воплях и стенаниях былых поколений, обращенных ко Христу. Только нужно
не пропустить мимо ушей и другое, слушая исповедание их пылкой страстности и
сердечной глубины.
В заключении Первого послания Иоанна, после исповедания, гласящего, что
этот Иисус Христос есть истинный Бог и жизнь вечная, вдруг без всякой связи
появляется некое увещевание: "Дети! Храните себя от идолов". Один
комментатор(103) видит в этом довод в пользу того, "что это исповедание ни в
малейшей степени не касается ослабления монотеизма". Конечно, приведенное
мнение вполне оправданно в отношении интенци - опальной направленности этого
исповедания, но не в той же мере в отношении его воздействия. При этом
следует предположить, что под "монотеизмом" нужно понимать здесь нечто иное,
нежели весьма широко распространенное в Ойкумене мировоззрение,
довольствовавшееся тем, что заменяло конкретные притязания Пантеона
притязаниями общими, лишенными всякой действительности, а в них ничего не
нужно было ослаблять.
Осмелюсь выразить одно личное впечатление, которое возникает всякий
раз, когда я размышляю над тремя текстами из посланий Павла, взятыми вместе,
и иначе, как вместе, они не
102 Soderblom N. Vater, Sohn und Geist (1909). S. 60.
103 Buchsel. Die Johannesbriefe (1933). S. 90.
вспоминаются мне. Павел, по-видимому никогда не стремившийся в своих
подлинных посланиях(104) придавать предсуществующему Христу божественный
характер, говорит о нем все-таки как о существе, имеющем "образ Божий" (Флп.
2:6), принимающем непосредственное участие в делах Бога (1 Кор 8:6), и это -
в твердом, несмотря на частичную формализованность исповедании, полном
стихийной силы: мир знает многих богов и многих господ, "но у нас один Бог
Отец, из Которого все, и мы для Него, и один Господь Иисус Христос, Которым
все и мы Им". В Отце - исток и цель всего сущего, его постоянство и
спасение. Однако в Рим 11:36 мы видим, что исповедание изменилось. О Боге
здесь говорится: "Ибо все из Него, через Него и для Него". Это различие
наводит меня на мысль о том, что Павел как будто заметил за время, прошедшее
между этими двумя посланиями, нависшую опасность двоебожия и хотел бы ее
предотвратить. Теперь же в душе этого пылко стремящегося к истине своего
видения человека, по-видимому, продолжается работа(105), приводящая его к
выводу: в исповедании единства Божества он не предоставил Христу подобающего
ему достоинства, это он должен сделать сейчас. Так рождается самое зрелое
выражение интенции Павла (Кол. 1:15 и сл.)*, в котором он одновременно
пытается сохранить единство Божества и прославить небесного Христа: "Он -
образ невидимого Бога, он - первенец всего сотворенного, ибо в нем сотворено
все", "все было сотворено через него и для него". Здесь Христос одновременно
включается и в состав сотворенного, и в дело божественного творения. В нем -
центр откровения, ибо он - верный образ, в котором невидимый Бог теперь
становится видимым. Так Павел напряг все силы, стремясь соединить верность
самому возвышенному представлению о своем Учителе и "несмягченное"
утверждение монотеизма.
13
Уже Августин указал на то, что Павел, способный найти столь
значительные слова о человеческой любви - о взаимной любви членов общины
Христовой, - совсем редко вспоминает о любви людей к Богу. Это казалось тем
более поразительным, что Павел с детства в призыве "Слушай, Израиль!"
ежедневно внимал заповеди любить Бога всей душой, а быть может знал и
речение Иисуса, в котором эта заповедь была названа главной. Редкое
употребление у Павла слова "агапе" (любовь в религиозном и этическом смысле)
- в сфере отношения человека к Богу объясняли тем(106), что это слово для
Павла означало "любовь, которая возвещается чрез крест Христов", и что
поэтому человеческую преданность Богу Павел считал неспонтанной и
нетворческой, т. е. не более чем отражением этой любви Бога к людям.
И в самом деле, у Павла едва ли найдется хотя бы одно упоминание о
человеческой любви к Богу, в которой инициатива принадлежала бы человеку.
Когда у Павла речь заходит о любви человека к Богу, у нас не остается
никакого сомнения в том, что гут Сам Бог действует в человеке, и возникает
искушение вспомнить Спинозу, у которого любовь человека к Богу есть на самом
деле не что иное, как любовь Бога к Самому Себе. Подлинному Иудаизму такая
стерилизация человека чужда. В иудаизме существование человека есть
изначальная тайна акта творения, представленного в двойной "притче":
воплощения божественного "образа" и вдыхания божественного "духа"; и лишь в
человеческой спонтанности обнаруживается, что событие творения есть поистине
бездонная тайна. Ветхозаветная заповедь любви свое трижды выраженное
притязание на всецелого человека обращает именно к несломленной человеческой
спонтанности: ты должен, ты можешь любить Бога всем своим сердцем; и нам
дается почувствовать: ничто другое не сделает твоего сердца цельным, как
только такая любовь к Богу. Фарисейский иудаизм сделал еще один шаг вперед в
стремлении символически выразить и во временном измерении задачу, которую
человек получает в заповеди о любви к Богу. "Люби Его, - говорится теперь
(Сифре к Втор. 6:5), - даже когда из тебя будут выдавливать душу". Это
следует понимать из осязаемой реальности завершающейся агонии, агонии
свидетеля веры, - фактически так это и было васвидетельствовано. Бог Сам о
Себе не свидетельствует, Он кочет, чтобы наделенный спонтанностью человек
сам стал Его свидетелем" (Ис 43:10; 44:8), и Израиль - "раб", которого Бог
избрал на страдание, принадлежит к таким свидетелям (43:10), если он в любви
несет свои страдания по собственной воле. "Страданием любви" назвал
фарисейский иудаизм страдание, понимаемое как страдание, проистекающее из
любви к Богу, переносимое в глубине спонтанной любви к Нему, страдание,
которое просветляет душу. Когда фарисейский иудаизм желает указать на тайну
творения человека в форме теологемы о человеческом существовании, он хотя и
говорит (ВТ Брахот ЗЗб): "Все в воле Небес, кроме страха перед Небесами",
однако тотчас предотвращает неверное понимание, доказывая это утверждение
стихом из Писания, истолковывающим заповедь о любви (Втор. 10:12): Бог
требует от Израиля(107) бояться и любить Его - страх неотделим от любви, как
ворота от дома. Как страх, который не
104 Если в Рим 9:5 благословение "сущему над всем Богу" отделяют от
предыдущего и относят его к Отцу, чему соответствует подобное
словоупотребление в 1:25 и в 2 Кор 11:31.
105 В отношении хронологии писаний Павла я следую мнению Додда; Dodd.
The Mind of Paul: Change and Development // Bulletin of the John Rylands
Library. 18 (1934). P. 3 ff.
* Согласно современным представлениям, Второе послание к
Фессалоникийцам не принадлежит к подлинным посланиям Павла; однако автор
этого послания использовал в своей работе текст 1 Фесс., так что 2 Фесс.
можно понять, как своеобразный комментарий к 1 Фесс.
106 Nygren. Agape and Eros I (1932). P. 92.
107 В этом тексте, где страх Божий оказывается связанным с любовью к
Богу, ее наверняка следует понимать вполне конкретно, а не сглаживать так,
чтобы она становилась синонимом благочестия.
переходит в любовь, так и любовь, не содержащая страха, - это лишь
способы служить Богу как идолу. Дающий эту заповедь Бог говорит о человеке
как о партнере, в котором Он не сам пробуждает любовь к себе силой своей
любви. Напротив того, Бог, стыдливо скрывая от человека Себя и свою любовь,
хочет, чтобы человек сам стал любить и бояться Его. "Даже если Он отнимает
твою душу" - так истолковывает фарисейский иудаизм (ВТ. Брахот 616) заповедь
о любви. Именно Бог "выдавливает" душу но не Он, вовсе не Он, а сама душа в
извечной тайне своей спонтанности и тогда любит Его, должна и может Его
любить(108).
Очевидно, что Иисус (в той мере, в какой мы способны раскрыть его
историческую реальность) пребывает внутри этой веры. Столь же очевидно, что
Павел порвал с ней, посвятив себя мистерии Христа. Напрашивается вопрос: как
он пришел к этом) разрыву? Ответа он нам не дает. Однако один раз, как мне
кажется, нам представляется возможность кое-что разглядеть здесь. Вот Павел
сперва говорит: "Бог доказал Свою любовь к нам тем, что Христос умер за нас,
когда мы еще были грешниками" (Рим 5:8 и сл.); а потом: "Если мы, будучи
врагами Бога, примирились с ним через смерть Его сына..." Павел ведет здесь
речь в первую очередь не об искуплении своих грехов (как в 2 Кор 5:19), но о
примирении, об устранении вражды между Богом и человеком, о чем печется он,
грешник. Он, враждовавший с Богом, ныне примирен с Ним, ибо Бог доказал
теперь свою любовь. Павел не потому называет себя здесь бывшим врагом Бога,
что до своего примирения с Ним боролся с общиной Христовой. Он ведь
"примирился" с Богом не благодаря явлению Возвышенного, а благодаря смерти
Иисуса, пусть даже только тогда, когда ему впервые раскрылся смысл этой
смерти, заключающийся в том, что в ней Бог доказал свою любовь к людям. Пока
для Павла еще не была доказана любовь Бога, Павел был Его врагом. Он был
врагом безлюбовного, как ему казалось, Бога. Исходя из этого, я понимаю путь
Павла; следы этого пути проступают теперь достаточно отчетливо.
Для фарисейского иудаизма творение человека и Синайское откровение -
деяния божественной любви. То, что человек сотворен по образу Бога и - более
того - что это становится ему известным; то, что Израиль избран для
богосыновства и - более того - что это ему объявляется, - происходит от
любви Бога (Пиркей Авот 3:14). Но Израиль, единственный из всех народов,
постигает, что такая любовь - непреходяща. Это живое учение даже и под
владычеством Рима обосновывает существование народа Израиля такими словами
Писания, как речение Иеремии, "издалека" проникающее к грешному Израилю и
его пустыне: "Я полюбил тебя навечно" (Иер. 31:3), или даже как обращение
Бога к Осии (3:1), призывающее продолжать любить похотливую жену, "подобно
тому, как любит YHWH сынов Израилевых". Об этой изначальной, проявляющейся в
истории и извечной любви Бога к своему творению Павел почти ничего нам не
сообщает. Любовь Бога, о которой говорит Павел, имеет исключительно
эсхатологический смысл; она постоянно связывается у него с Христом как
Господом общины последних времен. Более того, эта любовь - "во" Христе (Рим.
8:39), она существует и выражается только в нем одном, - исключая, может
быть, лишь единичное упоминание об Израиле, возлюбленном ради праотцев (Рим
11:28), которое тоже имеет эсхатологический смысл. "Двойной субъект,
воспринимаемый как единство"(109) знакомый нам по одному из ранних посланий
Павла*. (2 Фесс. 2:16): "Сам же Господь наш Иисус Христос и Бог и Отец наш,
возлюбивший нас", наиточнейшим образом выражает воззрение Павла. Равным же
образом он совершенно не знает никакой иной милости Бога, кроме той, что
сейчас явилась во Христе. Лишь однажды в указанном выше тексте Рим. 11:29 о
"дарах милости" Израилю говорится, что о них "нельзя сожалеть", что они
непреложны. Это - великие дары милости (9:4), но если сюда же причисляются
"заключение Союза" и "дарование Закона", то нам придется вспомнить, сколь
сомнительными эти блага выглядят в паулинистской идее истории. Даже отсюда,
из бездны времен между избранием и спасанием, не увидать любящего лика Бога.
Бездна эта полна "ярости". В Ветхом Завете говорится о ярости Бога, ее
предрекают и воспевают в псалмах, но это всегда- отеческая гневливость по
отношению к строптивому ребенку, которого даже гневливый отец не желает
лишать своей любви, и бросающиеся в глаза антропоморфизмы служат здесь, как
и везде, сохранению личного отношения к Богу. В ярости паулинистского Бога,
который, "желая показать гнев и явить могущество Свое, с великим
долготерпением щадил сосуды гнева, готовые к погибели" (9:22), нет больше
ничего отеческого: ни в изначальном гневе Творца, который (9:21), как
горшечник, властен сделать из "одной и той же смеси" сосуды для разного
употребления, ни в гневе воздаяния, который разбивает их после того, как Бог
их достаточно долго терпел(110). В самом деле, в основе своей этот гнев
воздаяния - вовсе не собственный гнев Бога(111). Здесь Бог у Павла не
гневается, Он позволяет вместо Себя царить "гневу", "чему-то вроде
демонической силы"(112). Когда в одном из посланий, скорее всего неподлинном
(1 Тим), речь даже идет о "суде дьявола" (1 Тим 3:6), то это звучит в духе
Павла. Такому гневу, как и духам природных стихий, напомина-
108 По отношению к этой действительности веры невозможно доказать
воззрение (недавно его снова повторил и Бультман в книге: Theologie des
Neuen Testaments. S. 23), согласно которому в благочестии иудаизма Бог
"удален", в то время как для Иисуса Бог снова стал Богом, Который вблизи.
109 М. Dibelius относительно 1 Фесс 3:11.
110 Весьма показательно сравнение этого текста Павла с притчами
пророков о горшечнике (Ис 29:16; Иер 18:3 и сл.).
111 Ср.: Wetter. Der Vergeltungsgedanke bei Paulus (1912).
112 Op.cit., 51.
ющему о ветхозаветном "губителе" (Исх. 12:23), дана власть над миром
людей, которая простирается вплоть до последних времен, ибо Иисус называется
(1 Фесс. 1:10) "нашим избавителем от грядущего гнева". Во всем этом нет
больше места для непосредственного отношения Бога к Своему созданию, для
отношения, которое в Ветхом Завете явственно даже и при самом великом гневе
Бога. У Павла Бог не гневается, Он предает человека во власть отдельного от
себя существа - "гнева" и позволяет ему мучить человека, пока не явится
Иисус, чтобы вызволить его.
О злых силах во все времена в Израиле многое могли порассказать, однако
Израиль ничего не знал о силе, которой позволялось бы господствовать вместо
Бога сверх срока испытания народа. Никогда, даже в самом губительном деянии,
несущем воздаяние Бога, не порывалось непосредственное отношение между Богом
и человеком. Наверняка Павел, будь этот теологический вопрос поставлен в
одной из его общин, не оспаривал бы прямого участия Бога в судьбах рода
человеческого, но у самого Павла этот вопрос не возникал. Божественный план
спасения вовсе не предполагает, чтобы все души, взывавшие в своей нужде к
небесам, вместо милостивого Бога встречали глухую и слепую, неизбежную и
неотвратимо действующую, погибельную судьбу. Ведь "гнев" у Павла, очевидно,
подобен по своей сути этой необходимости судьбы (греч. гаймармене),
предопределенной духами стихий или звезд. Павел не употребляет этого
греческого понятия, но представление о нем апостол, несомненно, получил уже
в те времена, когда еще не был христианином, и здесь влияние на него
эллинистического иудаизма народного толка, который мог более или менее
искусно увязать Бога и судьбу(113), обнаруживается более явно, чем в других
пунктах его воззрений на бытие. Именно течение мировых событий, сцепленных
друг с другом как объективный "гнев", сокрушает человека, покуда Бог через
Своего Сына не извлекает избранных из этой бессмысленной круговерти.
Демонизму "гнева", свирепствующему с такой силой, Павел не
противопоставляет, как уже было сказано, в дохристианской истории никакой
божественной милости. Если не брать во внимание милосердие, явленное самому
Павлу и еще, быть может, одной из христианских общин, то у него речь идет не
о чем ином, как о милосердии при конце времен или относящемся к концу
времен. Это милосердие, разумеется, есть цель божественного мирового
замысла: сосуды гнева существуют ради сосудов милости. Действительно, в
одном уже упомянутом тексте (Рим 11:32) Павел выходит за пределы этого
различения, пусть и снова только эсхатологически: Бог "всех" заключил в
непослушание, чтобы "всех" помиловать. Это "заключение" в непослушание
свершается здесь не посредством "гнева", не посредством других "сил", но
Самим Богом. Он Сам, и, по-видимому, совершенно не по-христиански, и делает
несвободными некогда избранных Им, чтобы иметь возможность освободить их
через Христа, делает их достойными гнева, чтобы избавить их от гнева. В
деянии "заключения" в непослушание виден один лишь Бог, в деянии же
избавления Он почти исчезает в тени Христа, который только в конце времен
передаст царство Своему Отцу (1 Кор. 15:24). Две высочайшие сущности хотя и
не в догмате и исповедании веры, как позднее у Маркиона, но больше в
реальной жизни бедной человеческой души выступают одна из другой как мрачное
всемогущество и сияющая доброта: одна ввергает душу в рабство, другая
вызволяет ее оттуда. Представление, согласно которому именно Христос будет
восседать на престоле судьи, столь же мало противоречит этому
основополагающему чувству человека, причисляющего себя как христианина к
оправданным Богом (1 Кор 1:18; 2 Кор 2:15 и сл.; 4:3), сколь мало
противоречит этому чувству и то, что именно от Бога, выступающего в самом
конце на свет из Своего мрака, каждому, кто работал во имя Христа, "дана
будет похвала" (1 Кор 4:5).
14
Претерпевание страдания как страдания безвинного в истории веры иногда
действует одновременно как разрушающее и обновляющее начало. Можно еще
переносить страдания, но Бога, пославшего их, терпеть больше нельзя - тогда
отвергают либо Бога, либо представление, составленное о Нем. Первый случай в
его неопределенности обсуждаться здесь не будет; во втором же случае
претерпевание страдания может быть прояснено благодаря большей близости (я
хочу сказать: благодаря "притянутости") к божественной тайне, - как реальное
присутствие облака проясняется благодаря близкой вспышке молнии. Тогда
поворот, совершающийся в истории веры, равно возбуждает и подвигает грядущие
поколения, если претерпевание личного страдания было уложено в опыт
страдания какого-либо сообщества, образованного по личностному признаку. Так
обстояло дело с еврейским народом в тот исторический момент, когда было
потрясено его наивное доверие к Богу. То была година Мегиддо. Наконец, царь,
которого ожидали и возвещали пророки, воссел на престоле, царь, взявшийся
исполнить данное ему в священном акте помазания божественное поручение. Не
сомневаясь в том, что власть дана ему свыше, Иосия выступил на борьбу с
фараоном за Царство Бога, только-только входящее в мир, и поплатился жизнью.
Как такое могло случиться?(114) Это породило новые вопросы о справедливости
Бога, о смысле страдания, о цене человеческих усилий, направленных на поиски
правильного пути. Эти вопросы звучали все громче в два десятилетия,
остававшиеся до катастрофы,
113 Иосиф Флавий уподобляет фарисеев самому себе, когда они у него
"всеприписывают судьбе и Богу".
114 Ср.: Hempel. Die Mehrdeutigkeit der Geschichte als Problem der
prophetischen Theologie (1933). S. 13: "Вопрос о возможности истолкования
истории становится вопросом о существовании ягвистской религии вообще".
затем в самой катастрофе, а потом и в бедствиях вавилонского пленения.
Это событие оставило свой след в восклицаниях Иеремии, в диалектических
теологуменах Иезекииля, в обвинительных речах "Иова", в псалмах истерзанных
душ и в песнях о страдающем рабе Бога. Все эти документы великого
внутреннего процесса указывают, выходя за пределы личного страдания, на
страдание Израиля. Речь идет о неслыханном событии, происшедшем между Богом
и Израилем. Так, шаг за шагом, проникает человек во мрак, окутывающий смысл
этого события, пока в блеске молнии не раскрывается тайна: "цаддик",
оправданный Богом, страдает ради Бога и Его деяния спасения, и Бог -
пребывает вместе с ним в его страдании.
Такое возрождение доверия к Богу утратило свою жизненную сущность уже в
эпоху второго Храма, когда усилия были направлены как раз на
институциональное восстановление этого доверия. Спустя столетия, в сирийскую
эпоху страданий, нужно было эту тайну раскрывать заново. Об этом
свидетельствуют (в позднем, производном словесном оформлении) легенды о
готовности к мученическому свидетельству веры в книге Даниила, легенды во
второй Маккавейской книге об исполнившемся мученическом свидетельстве веры,
прежде же всего - образ "праведника" в книге "Мудрости Соломона" (он походит
на праведника у Второисаии, ср. Ис. 53:11), именуемого Сыном Бога и
обреченного на постыдную смерть. Вопрос о страдании на некоторое время опять
отошел на задний план при хасмонеях. Снова он возник во время третьего,
римского периода притеснений и гонений, особым образом расширившись.
Здесь следует различать три по существу своему разные сферы ответов на
вопрос о смысле страданий праведников.
Эллинистический иудаизм простонародного толка, насколько мы его знаем,
к примеру, по мировоззренческим высказываниям Иосифа Флавия, - эклектическая
смесь из разжиженной библейской традиции и в не меньшей степени разбавленной
стоической философии - довольствуется тем, что приобщает Бога к власти
судьбы, от которой проистекают страдания праведника. Об отчаянно-дерзком
предприятии Иосии и его результате Иосиф не находит ничего лучшего сказать,
как только: "К этому, полагаю я, его привела погибельная судьба".
Философский еврейский эллинизм, стремившийся всерьез принимать как
израильский, так и греческий вклад и неспособный избрать подобный мнимый
путь, такой проблемой не озабочен; Филон не выходит за рамки концепции,
согласно которой Бог для сотворения мира пользовался услугами "сил", и эти
гипостазированные "силы" и дальше находятся между Богом и людьми. Иначе дело
обстояло с апокалиптикой, на которую повлиял иранский дуализм (по отношению
к нему тем не менее апокалиптика находилась в оппозиции). В своем высшем
достижении, в апокалипсисе Эзры (он написан незадолго до или вскоре после
разрушения Иерусалима), который развивает древние представления, речь держит
человек, потерявший надежды на историю, разочаровавшийся в ней, говорит сын
"изветшалого" мира, который "стремится постичь путь Всевышнего". Ему ведомы
сомнительность и ненадежность всякой человеческой праведности; Израиль тоже
грешен и заслуживает наказания. Но почему Бог не милует народ, избранный Им,
почему народ этот должен страдать больше всех, почему Бог сокрушает его и
щадит тех, чья вина тяжелее? Ответ на эти вопросы эсхатологичен, но в основе
своей это никакой не ответ, поскольку в последние времена милость уходит и
остается один только суд, когда никто больше не может постоять за другого и
"многие пришедшие" должны погибнуть, несмотря на то что Бог, любя Свое
творение, этого и не хотел; даже из Израиля спасутся, по-видимому, только
немногие (и среди них сам "Эзра"). Ответ этот, однако, не касается
основополагающего вопроса, с которого началось вопрошание. Здесь говорящий
(3:20 и сл.) упрекает Бога в том, что Он в откровении Израилю заодно не
повлиял на него таким образом, чтобы тот воспринял это откровение без
искажений: "Но Ты не отнял злое сердце у них, чтобы Твои наставления
принесли плод в них... Явилась длительная слабость в сердце народа-
наставление вместе с корнем зла. Добро исчезло, а зло осталось". Корень же
зла, общий всем людям, произрос из "злого семени", что "было посеяно в
начале в сердце Адама". Вопрос этот, или, скорее, сетование, означает то,
что Бог отдал предпочтение свободе человека, а не его спасению (именно
потому, что не отнял у него злого сердца), но за вопросом таится мысль о
том, что Бог подверг эту свободу (именно из-за того, что Он допустил, чтобы
злое семя было посеяно в душу Адама) слишком тяжелому испытанию. Здесь
"Эзра", бесспорно, превосходит "Иова". Он тоже не дает никаких объяснений.
Но у Иова раскаты божественного гласа - явный факт присутствия и участия
Бога - дают наиреальнейший ответ, выходящий за пределы словесного выражения.
А здесь, у "Эзры", несмотря на тяжесть и душевную тяготу обращенного Богу
вопроса, все, явившееся свыше в ответ на него, остается пустым и
неутешительным.
Мне кажется, что Павел перед своим обращением оказался в том кругу
представлений, которые обрели в апокалипсисе Эзры свою зрелую формулировку.
При интеллектуальной разработке того, что произошло с ним на пути в Дамаск,
Павел получил на эти вопросы ответ, который явился миру в его посланиях,
особенно в Послании к римлянам. Вероятно, оно было написано за десять лет
до(115) того, как был составлен апокалипсис Эзры, или еще немногим ранее.
Однако то обстоятельство, что влияние на Павла этого круга идей смогло
оказаться столь сильным и плодотворным, становится вполне понятным из
заимодействия этих идей с исконно личным, мощным самосознанием Павла его
115 Это зависит от того, принимать ли в отношении Послания к римлянам
датировку Эдуарда Майера (Eduard Меуег) или аргументацию Лэйка (Lake. The
Beginnings of Christianity. Vol. V. P. 464 ff.). Я вместе с Торри (Torrey.
The Apocryphal Literature (1945). P. 121) отношу выход в свет исходного
варианта апокалипсиса Эзры к началу 69 г. н. э.
последнего дохристианского периода, с великим смятением его души,
переработанные воспоминания о котором сохранились в 7-й главе Послания к
римлянам (ст. 7-25). То, что "я" этого текста - "я" риторически
сконструированное, обозначающее "ситуацию еврея под Законом"(116), кажется
мне (исходя из ст. 24) неприемлемым(117), но и о своем нынешнем христианском
состоянии Павел не может так говорить! Как же тогда понять эту форму
настоящего времени? Я могу объяснить ее только тем, что Павел использует
воспоминания о себе периода до Дамаска, использует свою личность в ее
глубочайшем опыте самопознания в качестве модели для изображения
естественного человека в его внутренней сути (ср.: 7, 86, 9а) и человека под
Законом (ср.: 8а, 96, 10), так что это "я" одновременно означает "я" Павла,
"я" Адама, а затем и "я" подзаконного еврея. Путь еврея как личности от
естественного человека, которым считается еврей до момента осознанного
принятия им на себя "ярма Царства Божьего и ярма заповеди"(118), к человеку
Закона постигается Павлом из того прежнего самосознания, которое предстало
теперь в мощном свете нынешнего состояния Павла как христианина. Апостол,
охваченный нахлынувшим на него воспоминанием об этом былом состоянии,
восклицает: "Что я за жалкий человек! Кто избавит меня от этого
смертоносного тела?" - и одновременно знает, исходя из своего нынешнего
состояния, что он избавлен, освобожден; это столь личностное восклицание:
"Благодарю Бога!" - которое я не могу рассматривать как риторическое, вполне
доказывает мне автобиографический фон того, о чем Павел говорит выше. Важнее
всего в этих записях Павла для нашего исследования следующее высказывание:
"... но я замечаю в себе другой закон, воюющий с законом моего разума и
отдающий меня в плен закону греховности, который присутствует во мне"
(7:23). Так что можно смело утверждать: непосредственно перед тем речь идет
о Законе Бога, который Павел именно разумом своим с радостью одобрил. Закон,
данный человеку Богом в откровении, и "закон", внедренный в него во время
творения, осознаются как противостоящие друг другу. Здесь, не выражение, но
мощно вибрируя за сказанным словом, соединяется вопрос о совместимости
страдания с существованием Бога и вопрос о совместимости зла с
существованием Бога. Вопрос этот, очевидно, стал подлинным побуждением для
развития Павлом гностического мировоззрения. Отсюда проясняется также и
концепция об изначальном гневе Бога - "горшечника", творящего и разбивающего
сосуды гнева. Павел не довольствуется, подобно апокалиптику, сетованием на
Бога, допустившего, чтобы в человека было внесено злое семя, из которого
выросли вина и наказание; Павел говорит о том, что Бог, творя человека,
обременил его "плотью", в которой "не живет никакое добро" (ст. 18),
вследствие чего каждый человек творит зло, сам того не желая (ст. 19). Но и
по отношению к Закону Бога, данному в откровении, Павел не может
довольствоваться сетованием "Эзры" на то, что Бог не отнял у восприемников
Его откровения злого сердца. Ведь, по мысли Павла, с Законом (самим по себе
"святым, праведным и добрым") дело все-таки обстоит так, что в силу заповеди
"не пожелай" Закон в неспасенном человеке, нехристианине, возбуждает желание
(ст. 7 и сл.), пробуждает грех и влечет душу к смерти (ст. 9). А поскольку
Бог дал Закон именно для этой цели (ст. 13), то Он и не мог желать отнять
злое сердце у восприемников своего Закона. Человек, наделенный плотью и
Законом, еще не спасенный израильтянин, "продан в рабство греху" (ст. 14).
Но и творение плоти, и дарование Закона служат замыслу Бога о спасении мира,
как служит Его замыслам рабство человека у сил судьбы. Творение мира и
откровение ради спасения произошли так, как произошли; ибо путь Бога ко
спасению ведет через "изобилование" (5:20) человеческого греха и через его
искупление. Павел, в отличие от "Эзры", не молит снова и снова о смягчении
человеческой участи, ибо смысл справедливости Бога неумолимо требует
соразмерного (а значит, безмерного) наказания для "крайне грешного греха"
(7:13). Искупить бесконечную вину не может никто, кроме Самого Бога, когда
Он велит Своему Сыну, Христу, взять на Себя искупительное страдание, чтобы
все верующие во Христа спаслись через Него. Тем самым Павел заложил основы
учения, возникшего, разумеется, только после него и помимо его собственной
борьбы, учения, в котором Христос объявляется божественной личностью: Бог
страдает как Сын ради спасения мира, который Он как Отец сотворил. Идея
пророков о человеке, страдающем ради Бога, уступает здесь место идее Бога,
страдающего ради человека. Воздвигся новый образ Бога, которому суждено было
на протяжении более чем тысячелетия складывания христианских народов и
тысячелетия их борьбы вселять силы и даровать утешение. Однако вопрос о
смысле безвинного страдания отброшен вспять к точке зрения друзей Иова:
безвинного страдания нет; только теперь учат о том, что каждый человек
абсолютно виновен и заслуживает страдание, но тем не менее он может быть
выкуплен, уверовав в страдание Бога.
Этой грандиозной религиозной концепции, с захватывающим содержанием
которой едва ли сравнится какая-либо иная, фарисейский иудаизм мог бы
противопоставить лишь простые усилия,
116 Bultmam. Neueste Paulusforschung // Theologische Rundschau. VI
(1935). S. 233.
117 Это не "суждение чувства", как полагает Кюммель (Kummel. Romer 7
und die Bekehrung des Paulus (1929), но суждение, основанное на строгом
анализе стиля: в контексте непоэтического текста "Я" такого восклицания
должно пониматься именно как "Я"; насколько я знаю, риторика мировой
литературы не знает подобного тона. (Талмудические и александрийские тексты,
приводимые Кюммелем (Ор. cit.), суть тексты совсем иного рода.)
118 Я не могу согласиться с мнением Лицмана (Lietzmann) о том, что
Павел никогда, даже в детстве, не жил "без Закона" (см. его комментарий к
Рим 7:9). То обстоятельство, что еврейский мальчик только в 13 лет
становится "сыном заповеди", выражает в ритуале глубинную реальность жизни.
Конечно, он и до этого события живет в атмосфере заповеданного, но не как
человек, которому Закон предписан в целом.
направленные на то, чтобы сохранить непосредственность израильского
отношения к Богу в изменившемся мире. Для этого нужно было отклонить два
представления, проникшие в еврейский эллинизм. Одно из них укрепилось в
простонародной разновидности еврейского эллинизма, а другое нашло себе место
как в философии, так и в апокалиптике. Нужно было отвергнуть представление о
судьбе, не тождественной власти Бога, и представление о посредничестве,
сущностно отличающемся от эпизодического посредничества при соприкосновении
иерархий земныхи небесных(119).
Для того чтобы отвергнуть первое из этих представлений, идею Провидения
нужно держать подальше от всякого намека на рок. Провидение означает
присутствие Бога и Его участие во всем, что происходит, и, стало быть,
творение, происходящее всегда, постоянно, во всякий момент времени. Из
некоей трансцендентной, точнее сказать, остающейся в имманентности
трансцендентной реальности этого рода ничего не должно воспоследовать, уж во
всяком случае не должно следовать ничего, что способно было бы ограничить
самостояние человека как первоистока свершающегося. Таков смысл часто
цитируемого высказывания рабби Акивы (Авот 3:15) о том, что все
предопределено, но человеку дана свобода выбора. Учение, принявшее такую
форму в первой трети II в., на самом деле значительно древнее, фактически
это раннефарисейское учение, ибо, очевидно, именно его Иосиф Флавий неверно
истолковывает, приписывая фарисеям мнение, согласно которому (Древн XVIII,
I) все предопределено роком, но в свободе побуждений человеку не отказано,
ибо Бог дает действовать сообща свободе и року. Что касается "действования
сообща", то об этом здесь и думать не приходится. С одной стороны, мысль
продвинулась гораздо дальше известного нам высказывания, согласно которому
все находится в руках Божьих, кроме страха Божьего: теперь нет ничего, чего
бы не предвидел в вечности Бог. С другой стороны, из свободы и возможности
испытывать страх Божий теперь возникла универсальная свобода, универсальная
возможность, данная человеку. "Наши дела совершаются по выбору и силе наших
душ", - сказано за столетие до Павла в Псалмах Соломона (9:7), которые
называют "фарисейскими псалмами". Трансцендентность и актуальность не
противоречат друг другу, однако они и не дополняют друг друга, точно так же,
как Бог и человек не дополняют друг друга, но трансцендентность - это
целиком реальность Бога, актуальность же - целиком реальность человека.
Вместе они составляют не сводимую ни к чему иному тайну отношения между
Богом и человеком. Вероятно, о присутствии этой тайны догадались великие
люди веры из числа фарисеев. Но если верующий стремится помыслить эту тайну
теологически, т. е. мысленно прикоснуться к недоступной нам стороне бытия,
то ему приходится говорить об отношении в Самом Боге, то есть, как
обыкновенно выражаются, об отношении между атрибутами Бога, а точнее, между
Богом как Провидящим и Богом как Дарующим свободу. Бог не выдает Свое
создание во власть рока, Он оставляет его без всяких опор и одновременно
поддерживает его.
Исходя из этого, можно понять также и путь, на котором было отвергнуто
представление о посредниках между Богом и человеком.
Вопрос, от которого мы отправлялись, вопрос о смысле страдания
праведных, теперь получил свой ответ в концепции, снова подхватившей великий
мотив страдающего "за многих" Раба Бога и одновр