учила всякие словечки благодарности, тут Ксюша из меня вытравила всю
нечисть, прижав к своей несимметричной груди, как Офелию, а когда узнала,
что зову его Леонардиком, громко хохотала!
Динаму кручу, а встречусь: веди в ресторан, или в филармонию, или в
театр, культуры хочу! Он сразу скукожится, жмется, я тебе, говорит, лучше
машину куплю. Покупай! Нет, спасибо! Не надо! Я в театр хочу! Идем в театр.
Официально была с ним на вы, вплоть до самой кончины, соблюдала дистанцию,
из уважения к профилю и за заслуги, а как Ксюша на помощь явилась: --
Отчего, -- первый вопрос в двери, -- он умер? -- Как отчего? -- отвечаю не
колеблясь: -- От восторга!
Оговорюсь и сейчас, принимая в свидетели бабушку, чей портрет не
продам, скорее удавлюсь в ванной, а ванная, разве это ванная! -- С газовой
горелкой, газоаппарат, насмешка над современностью, зато горячая вода есть
всегда, оговорюсь и сейчас, ибо происходим мы из княжеского рода, хотя и
заблудшего на дорогах, потерянного в обстоятельствах: -- Мой Леонардик умер
от восторга!
Положа руку на сердце, я его не убивала. Я только довела его до
восторга. Дальше он сам себя довел... А то они тут слетелись на меня, вши
лобковые, кровь пьют, озверели совсем! Что я вам сделала? Что привязались?!
Вы моего сломанного мизинца не стоите! Вон, посмотрите, у меня прабабушка --
столбовая дворянка из Калинина! Вон портрет, писанный маслом! Совершенно
шикарная женщина, бездна обаяния, декольте, надменный взор, драгоценности. Я
все продам, пойду по миру побираться, но портрет не продам, хотя жить мне,
скажу не таясь, больше не на что, а если икру ем, то тоже трофейную, запасы
кончаются, икра да коньяк -- вот и все, чем меня вы одаривали, да я не
продалась, я динаму крутила, и любовничков, если на то пошло, было у меня не
больше десяти! А прабабушку не продам! Это память. Ритуля говорит: мы
похожи. Ритуля Ритулей, а я сама сравнивала: прикреплю портрет к трюмо,
встану рядом, смотрю: сходство несомненное, и взор тоже надменный, не наш, и
шеи похожие. Только у нее меньше беспокойства в лице...
И ты, Леонардик, хорош, нечего сказать! Видишь, как некрасиво
получилось. А теперь пристают: отчего, мол, кровоподтеки?! А мне что
отвечать? Почему я должна страдать за твои фантазии? С какой стати?! Я,
конечно, рада сохранить в невинности твою репутацию, да только мне тоже не
нравится, когда на меня орут! Я к такому обхождению не привыкла, по-другому,
не по-хамски воспитана, а что касается подарков, коль скоро интересуетесь,
будто они объясняют цену нашей любви, то скажу: крохобор! все больше посулы,
мне Аркаша, до близнецов, куда лучше подарки дарил, от семьи отрывая, и на
что мне машина, когда я и так, на такси, куда надо поспею, но они в этих
ссадинах вымогательство предполагали, а Зинаида Васильевна говорит: ничего
знать не знаю, первый раз, что называется, слышу. Совсем завралась! Как не
знать, ВСЕ знали, я на люди рвалась, а как что, крутила динаму, нет, мол,
дома -- и все! -- и он не выдерживал, неделю от силы, а потом: -- Иришенька,
собирайся! Я билетики взял. -- Привязался ко мне... Ну, я выряжусь так, что
все ахают, а он: -- Поскромнее бы ты, а то прямо как наклонишься, все видно!
-- Ну и что? Пусть смотрят, завидуют! -- Не нравилось это ему, хотя старался
ходить генералом и гоголем, встречались знакомые: -- это, мол, Ира, --
знакомил, хотя не любил, рад был уклониться, да я видная, все смотрели,
платья такие Ксюша дарила, не на зарплату, конечно. Так год прошел, и второй
наступил, и мне скучновато становилось, с места не двигалось, правда, он
кое-как пытался разнообразить: то Зинаиду в санаторий на юг отправит, то еще
куда-нибудь сошлет. Приглашает на дачу. Егор улыбается, радуясь за хозяина,
но был тоже не прост, познакомившись ближе: оказалось, пьески сочиняет, а
Владимир Сергеевич ему сто пятьдесят рублей платил, покровительствовал, а
Егор нашептывал мне: -- Это он на мне думает спастись, раз отогрел. -- А
жена его, прислуга худая, та очень портвейн любила, и была глуповата не в
меру, потому что, объяснял Егор, он женился до срока, еще не поверив в себя,
а Владимир Сергеевич, как подопьет, вызывает Егора и говорит: -- Ты, Егор,
смотри у меня! Не пиши чего не следует! -- А Егор сразу юродивым
прикидывается и начинает лебезить: -- Что вы! что вы, Владимир Сергеевич!
Век буду помнить, Владимир Сергеевич...
А как умер хозяин, встречаю, ораторствует: наблюдал, дескать, за
нравами: был, доложу вам, полный подлец. Я, перед новыми друзьями, Егора
осаживаю, мол, помолчи, неблагодарностью не размахивай, только вижу: для них
Владимир Сергеевич не человек, а какая-то порча, значит все можно, вали на
него, но спорить не стала, себе на yме а если по справедливости разобраться,
то напрасно Eгор выступал, так как у Леонардика был высокий полет, а что
писал, так, значит, была в том необходимость. Он же Егор, сравнения
приводил: прославлял, мол, подвиги когда люди сгорали живьем из-за кучки
колхозной соломы, а сам бы пошел сгорать? Э, нет, говорю, люди разные: одни
должны умирать, а другие песни о них слагать, кажется, понятно, и тогда
Юрочка Федоров, что смотрел на меня с самого начала как на лазутчика из дачи
Владимира Сергеевича, начинает сомневаться, не стукачка ли я, а я вообще
людей люблю с непонятной душой, и когда так ставится вопрос, мне сразу
скучно.
Он и Ксюшу мою разоблачал, будто не ходил за ней, как собака, досье
собирал, всякие там истории, и вот как Ксюша вошла, улыбаясь всем вокруг,
замыслил черное дело, устроил скандал, хотя, собственно, по какому праву?
Ты, -- закричал, -- курва грязная! Стрелять таких надобно, грязных курв! --
Ксюша улыбается, не понимая, но с интересом прислушивается, смеяться даже
стала безо всякой истерики, я ее в истерике только после ласк видела: не
выдерживала, бывало, визжит, попискивает, да вдруг как закричит! как
забьется!! Ну, прямо судороги, руки к лицу приложишь: лежит, успокаивается,
а после ничего уже не помнит, да и напоминать грешно, но поражалась я силе
ее удовольствия, которая даже сильнее была ее интеллигентного организма,
хотя и сама, бывало, кричала, а если не вовремя кто кончал, готова была
убить, а Ксюша -- та просто до посинения, как барышня из Тургенева, так
доходила! А тут стоит, улыбается, на Юрочку Федорова смотрит с улыбкой: --
Бедный мальчик. Извелся!.. -- А тот ругается, кровью налился, весь свет
ненавидит и говорит, в свою очередь: -- А где же сестра твоя родная, где
Лена-Алена, почему ты про нее никогда не расскажешь? -- Ксюша пожала
плечами: зачем ее упоминать, ей и без того плохо, лежит себе на даче. И гут
я сама вспоминаю, что у Ксюшиных родителей тоже есть дача, только она туда
не наведывается, вообще не бывает, иногда, когда родители позовут, съездит
на часок и тотчас вернется, не заночует. И мне она про Лену-Алену никогда не
говорила, я тоже прислушалась, вдруг что приключилось? Неужели? От Ксюши
всякое жди, но чтоб криминал? А Юра Федоров -- мой будущий сопровождающий,
хотя я возражала, да без толку: Мерзляков отказался, побоявшись, а остальные
друзья, что постарше, сомневались в моей затее, даже обидно было смотреть, а
я в себя верила, как в Жанну д'Арк!
Нет, говорит Юра Федоров, ты нам расскажи, курва грязная, почему твоя
сестра всю жизнь на даче томится, с бабками, приживалками, почему за ней
горшки с калом выносят зимой и летом? -- Я смотрю, Ксюша задумалась, ничего
не отвечает, ну, думаю, полный скандал, а была всегда Ксюша гордая, чуть не
то, сразу вспыхнет, презирала все, а тут молчит, а компания пьяная. Юрка
тоже, а как пьян, бывал грубоват и тоже вспыхивал, хотя я с ним, признаться,
ни разу, -- не нравился: все у него теории, разоблачительные дела, я,
говорит, однолюб, а как выпьет, совсем гадом становится, все знали и все
равно приглашали, да и я, бывало, позову: наперед знаю, будет губы кривить и
фыркать и ученость свою демонстрировать, но так сложилось, куда он придет,
вроде некоторое событие, хотя, что он делал и как, понятия не имела да и не
хотела: ну, широко известный в узких кругах -- и ладно! -- а как стали
интересоваться, посреди прочего, Юриной персоной, отвечала: -- А черт его
знает! Но что психопат -- это точно... -- И были довольны ответом, да я
искренне, потому что нельзя обижать мою Ксюшу, но все-таки интересно,
по-человечески, было узнать, чем Ксюша моя провинилась. Ладно, -- говорит
Ксюша, обводя глазами компанию, а еще была она тогда не француженка, в людях
хорошо разбиралась. -- Ладно, говорит она, я скажу: есть у меня сестра
парализованная, всю жизнь в койке лежит, отсюда и горшки, и приживалки, и
умственная отсталость. Лежит и повизгивает, отсюда и пролежни, и прочие
беспокойства: лучше бы умерла, да никак, понимаете, не умирает... -- Ты нас,
отвечает за всех Юра Федоров, на понимание не возьмешь, здесь люди
грамотные, жизнь видят; а компания как компания -- кто зашел, кто вышел, и
дело у меня происходит: без дедули, он в земле ковыряется, в общем, лето, и
мы с Ксюшей вдвоем, идиллия. -- Как жить так можно, когда рядом сестра в
койке время проводит, за всю жизнь говорить не научилась? Как, скажи, можно
от счастья до потолка прыгать, когда слезы катятся?.. Курва ты грязная!
Ксюша все улыбается и говорит: -- Я, говорит, может быть, за себя и за нее
живу, коли ей, говорит, отпущено такое несчастье, лучше, говорит, один живой
труп, чем два, лучше, говорит, равновесие, а не мрак кромешный, который и
так, все равно, мрак. Да, говорит Юра, не ожидал я, по совести сказать, от
тебя или, вернее, как раз ожидал! Встает и демонстративно выходит, я не
задерживаю, а компания так, случайная, посидели, помолчали, а потом давай
выпивать и закусывать. Через час, смотрю, Юрочка сам возвращается, с
извинениями за вторжение в чужую тайну. А Ксюша уже пьяненькая, отвлеклась,
с кем-то там присела, беседует. Полез он мириться -- она помирилась, была
незлопамятная, но когда разошлись и Юрочка стал задерживаться, ожидая
подарка, то он не ошибся, она к нему переметнулась, оставив не помню кого,
да только неважно: взяла я актера, она -- Юрочку, и была с ним как шелковая,
слушалась и выполняла команды, или нет! я была с капитаном, интересный такой
капитан, он мне тихо сказал, что скоро космонавтом станет. Мне, признаться,
плевать, и мы принялись с ним трахаться, а Юрочка Ксюшу терзал до утра. А
когда поутру разошлись, капитан мой да Юрочка, лютыми врагами между собой по
непонятно какому поводу, разошлись в глубоком молчании, бросая кривые
взгляды, то я говорю Ксюше: -- Сестренка Аленушка -- это сказка, или на
самом деле страдает? -- Страдает, говорит, о стенку скребется, звуки
странные издает, то ли мяукает, то ли смех ее разбирает, а то вдруг завоет,
слушать не могу, уезжаю, а помереть -- не помрет, мать совершенно с ума
сходит, такое, мол, положение. Было мне интересно взглянуть на ее сестрицу,
сравнить лицом, да и вообще интересное дело: одна скачет, а другая в постели
скребется, возьми, говорю, меня как-нибудь на дачу, когда соберешься. --
Обязательно, солнышко! Нет, мол, у меня от тебя тайн, а что про сестру Лену
не говорила, пойми: тяжело мне все это, вот, улыбнулась, живу за двоих, а
что грех веселиться, если рядом такое, то, может быть, верно, что грех...
Улыбнулась она, закурила, да так и не отвезла, то ли вышло нечаянно, то
ли я не напомнила, только Ксюша не отвезла меня семейный позор показывать,
как горшки выносят и слезы льют круглосуточно. Была гордая. Зато Ритуля меня
чрезвычайно огорчает, скажу откровенно, тревожит меня Маргарита -- вдруг как
выскользнет -- вся без кожи, вся в прожилках и мускулах наружу, -- на
подоконник, чтобы дальше вниз по трубе соскользнуть, и я знаю: уйдет -- не
воротится, я схватила ее за ногу, чувствую -- слизь. Нога слизистая.
Вырывается, но в конце концов я с ней справилась, уцепилась, втянула назад,
отчего и спасла, а могла ведь разбиться, дуреха! А делить мне с ней нечего,
кроме любви, ты моя ненаглядная падчерица! Эх, Ритуля, могла и погибнуть...
подружка! Но не прошло полминуты: звонок!
Я к телефону крадусь, вся в волнении, руки дрожат, будто кур воровала,
звонит звонок в мертвой квартире, кто-то звонит по мою душу, стою в
нерешительности, боюсь отозваться, но любопытство пересиливает, беру трубку:
молчу, вслушиваюсь, пусть первым отзовется, и чувствую: он, хотя почему,
собственно, по телефону? но так подумала и молчу. Слышу, однако, Ритулин
голосок, вздыхаю свободнее, я, -- говорит, заеду к тебе, дело есть, -- голос
ласковый, словно обида позади. -- Ну, конечно, -- обрадовалась я. --
Конечно, моя любовь!
Кто поймет желания беременной женщины? Не селедочки захотелось вдруг,
не огурчиков маринованных, а желания вовсе не благостные снизошли на меня:
то ли трюмо на меня действовало, рождая старинные образы, то ли страх искал
выхода?
Открыла буфет, бутылочка ополовиненная, коньяк, что пили с Дато, от
давнишней размолвки осталось, налила стакан и села, согревшись от выпитого,
всеми брошенная на старости лет, закусила вечерним звоном с орешком, но еще
живая и теплая, на себя гляжу: кожа белая, незагорелая, мне б на юг,
поскакать на коне, выдавали по страшному блату, а Володечка, что с
иноземцами занимался счастливой торговлей, только он не фарца, а на благо
отчизны, он достал скакуна, я любительница, все обеспечил, маловат только
ростом, но в Тунис зазывал и походкой моей восторгался, а потом уехал, ну,
да я и так облечу весь свет, стюардессой или так себе, по рецепту врача,
загляну в Фонтенбло, в гости к Ксюше: -- Здравствуй, Ксюша! -- Она
обрадуется, сядем за стол с ее стоматологом, разберемся, в чем там дело,
затем -- в Америку, к спасительницам: пять белых, одна-- шоколадная, и
встретимся в роскошном отеле на крыше, открытой ветрам, соболя все да норки,
а я в своей облезлой лисе, а под ней пустота и отсутствие меня, потому что,
скажу, я, подружки, пьяна, уложите, не трогайте, а не то блевать буду,
простите... а потому что, простите... напилась... я еще нашла!.. напилась
ликера... и объявляю всем... слушайте!
Я рожу вам такое чудовище, что оно отомстит за меня как Гитлер или еще
кто-нибудь, они тоже из тех были, я знаю, только бабы молчали, чтобы их не
сожгли, я поняла! Я не первая мне так голос говорит он мне подсказывает я не
первая не последняя а для мщения вы из меня половую тряпу не делайте! Я
страдать за вас не хочу сами страдайте и вы со всякими там идеями страдайте
и вы жополизы и ты мой родимый народ но дело не в этом вот наш закон мы с
Ксюшей закон выдумали и сказала Ксюша такого закона еще не выдумывало
человечество и назвали мы его законом Мочульской-Таракановой это очень
важный закон он всех объединяет я вам потом скажу вы понимаете что я говорю
а рожать я рожу ждите с радостью будет вам вот такой подарок от любви к вам
ко всем вот такой только я пошла спать... баиньки... называю своих врагов...
запоминайте... вы меня поняли?.. ну всЈ... академики...
8
И стало чисто в природе, как будто надела она белые кружевные трусы.
По первому снегу возвращалась от Станислава Альбертовича. Встретил, как
родную, не приставал, чувствуя ответственность момента, был строгий, только
ручку поцеловал, был деловой, как и я. Остался доволен. Гешили рожать.
Обещал поддержку. В конце концов, давно мечтала иметь ребеночка. Буду его
нянчить. У него будут такие маленькие ножки и ручки. Буду стричь ему
ноготки. Чувствую: просыпается материнство. Сердился, ч то от меня несет
перегаром. Дала слово не пить, потому что вообще не люблю, не в моих
правилах, а напилась случайно и что до сих пор написала -- отменяю как
полный вздор! ВЕСЬ ЭТОТ ВЗДОР ОТМЕНЯЮ И ПЕРЕЧЕРКИВАЮ!!!
Предыдущее не читать!
Однако пришла и все-таки выпила, потому что решение важное, с Ритулей
не делюсь, но Ритуля вчера, раздевая меня, удивлялась округлости и разбитому
трюмо, но мне сделалось плохо, не успела ответить, а утром, когда снова
спросила, ответила уклончиво, но она подозрительная, что да как, и я
принялась ее щекотать -- она отвлеклась и захохотала, а когда пришла в себя,
было поздно, хотя шила, конечно, не утаишь. Нотабене: В недалеком времени
обещают быть подземные толчки, если он там живой, а не мертвенький...
Стану матерью-одиночкой и буду пристально следить, а если что, откроюсь
науке -- чем черт не шутит! -- вот и рожу, коли мне другое не светит, пить
же бросаю категорически и пьянство презираю до дна, однако свое решение не
рассматриваю как капитуляцию перед Леонардиком, который по-прежнему для меня
предатель и некрасиво поступивший мужчина, потому как, если обещал выполнить
договор, -- выполняй! А бросать слова на ветер такому уважаемому человеку,
под некрологом которого был черный лес подписей, а я вырвала газету у дедули
и заперлась, села в теплую воду, реву и читаю. Я его еще больше полюбила за
его некролог, напечатанный во всех газетах, по телевизору тоже объявили
пасмурным голосом, а подписей! подписей! Я просто обалдела.
Я и раньше знала, Леонардик, что ты знаменит, что при жизни живая
легенда, а как прочла, поняла, что потеряли мы великого человека, куда
только ни приложившего свой талант, в какую только сферу, с детства знала
имя твое, а когда новые друзья, во главе с Егором, лакейским Иудой, как
барин умер, пошли продавать тебя, мол, говно, но ты не говно, ты в историю
вошел, с кем только не фотографировался, и даже со мной, в школе проходили,
меня даже из-за тебя после уроков оставили, чтобы учить, когда все побежали
купаться на пруд, чтобы успеть до грозы, где в начале XX века утонула дочка
помещика Глухова, барышня двадцати двух лет, и с тех пор, как рассказывали
очевидцы, в нем никто не купался из суеверия, а на месте усадьбы сохранилась
пустая плешь, старательно обсаженная вековечными вязами, зато в самом городе
осталось от Глухова трехэтажное здание в затейливом стиле и с плавными
очертаниями -- в нем теперь наша школа, в которой училась.
Пройдет время. Твоя дача превратится в мемориальный музей, и зашмыгают
посетители в войлочных тапочках, заложив руки за спину, проносясь по
паркетам, как по льду, у всех на глазах обособят шелковым шнурком кровать из
карельской березы, где мы с тобой оживляли увядшего Лазаря. Задача была
непростая, но ты знаешь: твоя Ирочка с нею справлялась, потому что, если
слово дала, не отказывалась, а ты от кого не хотел уходить, даже не понимаю:
сам признавался -- старая каракатица... А я тебе, знаешь, какой бы была
женой! О, ты был бы у меня как за пазухой: до сих пор бы не умер, я бы сразу
разобралась, кто твой враг и кто тайный недоброжелатель, вроде Егора,
которого ты приютил, а он тебя с ног до головы обосрал, чтобы на этом
дешевый капитал заработать, да еще обещал про тебя написать, что будет уже
совсем клеветой, я ему так и сказала: -- Егор! Не успел остыть твой барин,
как ты клевещешь... Побойся Бога, Егор! А он божится и говорит, что
верующий. Таких верующих надо расстреливать! Вот что я вам скажу, и если кто
удосужится прочесть Егорову клевету, прошу не верить, потому что все это
неправда. Владимир Сергеевич был человек разносторонний, о чем некролог
лучше меня написал, а некролог каждый может прочесть в газетах, даже в
сельскохозяйственной, я вырезала.
Сидела в ванне и плакала, слезы так и текли, несмотря на
издевательство, которое незамедля перед тем испытала, как последняя
мученица. Вероника не зря напророчила: Ксюше -- радость, а ты, Ира, на муку
обречена! Однако, сидя в ванне, я не только плохое вспомнила, не только твои
ухищрения, не только обман и конечный отказ, а я прикинулась, будто на отказ
согласилась, вернее, не то, чтобы согласилась, а то, что жить без тебя не
могу в любом, даже самом заштатном качестве, хотя аргументы, которые ты
выставлял, звучали, как детский лепет, и если ты боялся рогов, то Господи!
ради жизни с тобой я бы всех их послала подальше, а если, например, Ксюша,
то это не считается, это совсем другое, это все равно как сама с собой,
только гораздо лучше, потому что я знаю: однажды на теннисном корте, в
момент ее сильной подачи, ты вдруг обнаружил, что она выросла -- и пропустил
мяч, приведя в некоторое смущение ее папа, несмотря на всю дружбу, и Ксюша
сказала: -- Ну, хорошо. Если не хочешь, я больше не буду туда ездить... Я не
только плохое вспоминала, были счастливые деньки, когда ты выступал
генералом и гоголем, гордясь своими достижениями, своими фантазиями, которые
редко встречались в людях твоего поколения, как сам говорил, да ты и, верно,
был уникальный, а если жмот, так кто без слабостей?
Между тем, со своей стороны, я тебя не обманывала, а что одевалась
красиво, это еще не грех, но ты все равно сомневался, чем напоминал других,
совсем уже не великих, хотя были среди них и достойные люди, тот же Карлос,
латиноамериканский посол, гораздо тебя пощедрее, притом иностранец, и я бы
за него давно вышла, если бы имела желание, потому что он бредил мною.и
проносился под моими окнами на мерседесе и даже -- ой! скрипнула дверь!..
вот испугалась... нет, я правду говорю: ты напрасно ревновал и сомневался!
Только поздно теперь. Нельзя было зря целоваться в тот первый вечер и
подавать надежду, потому что, хотя ты во мне и не вызывал отвращения своей
старостью и беспомощностью, потому что я понимала сама, на что иду, и потом
-- орел несомненный, однако, как рука упала на грудь, я, по совести сказать,
немного вся сжалась, ощущаю все-таки разницу в возрасте, как будто с
дедулей; но нет, это для меня пустое, я в тебе человека различила и очень
мне нравился твой полет, я не брезговала, я ради тебя на все была с самого
начала готовая и ласковая, ты ожил от этого, а ты вместо благодарности вдруг
испугался за свою репутацию, хотя великие люди на старости лет рубили дрова
и шли напролом. Репутация! Репутация! Да кто бы посмел тронуть твою
репутацию! Кому ты нужен?!
Вот это меня и выводило из равновесия, толкало на мрачные мысли искать
утешения на руках, например, у Дато, который мог играть на рояле только для
меня, хотя на гастролях играл перед многотысячной аудиторией и показывал
рецензии и программки, где писалось о нем как о новом феномене, а ты на
семью оглядывался и юлил, но я не только плохое вспоминала, и Ксюша
свидетель: когда она приехала после твоей смерти, я была безутешна, не
только потому, что меня довели эти сволочи, это само собой, а еще и потому,
что тебя недоставало, чтобы меня защитить. Но я не только вспоминала плохое:
я помню счастливые деньки, когда мы ездили на дачу, обедали, пили сухое
вино, ты слушал меня, мои мысли, которые я вслух говорила, да и твои
фантазии меня тоже начали увлекать, но когда прошел год и стал кончаться
второй, мне уже порядком поднадоело, потому что время бежало и молва росла,
что я вроде как к тебе приписана. Дато тоже пронюхал неладное, да я
рассмеялась в ответ: мол, чистая дружба! Дато я заверила: просто через Ксюшу
имею удовольствие знать, а Дато, между прочим, до сих пор с почтением, хотя
все как-то сникло вокруг тебя после смерти и редко произносится всуе имя
твое, отчего торжествуют враги, а я плачу.
Только я не только плохое помнила, Леонардик! Я была в тебя влюблена,
правду говорю, и правду потом написали, хотя и туманно так, чтобы никто не
догадался, хотя и сказали Ивановичи, что надобно было так написать, чтобы и
никто ничего не понял, но чтобы написано было как документ. И взвилась тогда
Зинаида Васильевна, пуще пареной репы взвилась, обездоленная статьей под
названием ЛЮБОВЬ! А не будет глумиться надо мной! Я торжествовала. Не скрою.
Но все равно шла ко дну, и гудел газоаппарат, и дедуля, старый стахановец,
вспоминал про тебя как про гения и про героя. А я хорошо узнала слабости
этого гения с сокровенной фиговиной, которой не только игралась, но даже
примеряла с его разрешения, накалывала на маечку и в таком виде являлась в
объятия, и он хохотал и чувствовал прилив новых сил, потому что всегда нужно
было выдумывать ему необычное, или между коленок зажму: ищи, мой любимый!
Или брить меня, дело к лету, собирался: намыливал кисточку и, надев очки,
важно наморщив лоб, брил, как цирюльник или как нянька, только более
обстоятельно, потому что няньки жестоко скребут, тупым лезвием, и при этом
остервенело кричат: -- Ну, целки, кто следующая?! -- и я сама их спешила
опередить, залюбовавшись в трюмо, где среди трофейных духов выступала я
маленькой девочкой, и бюстгалтеры не носила, за что Полина Никаноровна зуб
точила, лишь повод подай! Да спасибо Харитонычу, уберегал, а я ему ни слова
про Леонардика, хотя обожал он рассказы: расскажи да расскажи, все
выспрашивал. Но Леонардику я предстала совершенно с другой стороны, хотя он
задним числом придумал приревновать меня даже к Антончику, только я не
далась, перешла в наступление, а на предложение Ритули, приехавшей ко мне со
вчерашним предложением, отвечаю, что нужно подумать, поскольку деньги давно
на исходе. Пример моей несравненной Ксюши встает перед глазами, но она-то не
ради, конечно, копейки! она из богатых, семейство Мочульских известно, и
папа ее дружил, между прочим, с Владимиром Сергеевичем, прогуливались под
соснами, и в шахматы садились после обеда, зевая и напевая куплеты, чтобы
думалось лучше, -- а для большего кайфа, и она получала его (были случаи),
ненароком выходя на Манежную площадь, со своим спаниелем ушастым, я даже не
верила, но она приглашала для смеха, да я не решалась. А почему? В другие
истории охотно вмешивалась, и будет что вспомнить нам с Ксюшей, двум
шелковым бабушкам, но не то, чтобы стеснялась, как-то казалось мне не
солидно, да Ксюша не настаивала: не хочешь -- как хочешь, пойду со
спаниелем, а Вероника -- та просто мужчин не терпела из принципа, за людей
не считала как существа неэстетические, ей, видите ли, не нравилось, что у
них там, положим, болтаются яйца -- фи! гадость! Мы спорили. Но с ней не
поспоришь, когда же сердилась, она, словно шутя, говорила: -- Лобок твой,
Ириша, сильнее, чем лобик -- что было обидно, но ведьма есть ведьма!
И когда Ксюша кружилась близ обожаемой мною архитектуры, среди
бесконечных тюльпанов, я признала свое поражение: так не могла! боясь то
Полины моей Никаноровны, то просто обычного милиционера, который зорко
глядел мне под ноги и ждал, когда поскользнусь, чтобы поглумиться над
длинноногой, -- всегда в ожидании высылки туда, где футболист все играет, а
время стоит, несмотря на измену со встречным соперником, в голубой
нейлоновой куртке-обновке, она так мне нравилась! хотелось потрогать, из-за
чего вышел бешеный провинциальный роман, когда в вечернюю стужу набросил мне
куртку на плечи, внизу текла наша мелкая коричневая речка и дети бродили по
ней, ловя сеткой раков, спускалось солнце, когда второй муж в больничку
попал со временной травмой того, чем меня раздразнил на всю жизнь и себе на
беду, была зверски бита велосипедным насосом, а что первый муж совершенно
выпал, то здесь тоже доза несправедливости: не приюти он Ирочку, схоронив от
ее родителей, что сталось бы с девочкой и увидела бы когда-нибудь Ксюшу --
вопрос, хотя Леонардик обществом баловал мало, и во мне накопилась обида:
чем хуже я Зинаиды, которую он прогуливает по фойе и банкетам с брильянтами
в старых ушах, уж разве не поняли бы его -- ему во всем шли навстречу! -- а
он весь лучился, и только мне разрешалось шутить, а если пошли там потом
кровоподтеки и ссадины на теле, то он и это придумал под моим руководством,
я чувствовала нюхом и кожей такую его предпоследнюю блажь, и Лазарь восстал!
Мы бросились опрометью в объятия, спешили отпраздновать торжество, я
пальчик послюнила и помогла, чтоб не мучился, вот он и кончил и, кончив,
сказал, потирая просветленное лицо: -- Ну, гений любви! Ну, богиня!
А я лежу себе навзничь, как будто ни в чем не бывало, и он трогательно
печется о моем удовольствии, как, может, никто из его сурового поколения,
пройдя через славу и смерть, был он жертва масштабов, и когда все
завершилось, хотелось ему воспеть хоть солому, пусть даже сомнительный
случай или вовсе чужой континент вроде пышущей Африки, потому что творческая
душа у него была увеличена, как печенка, и титьки тоже большие любил (как
все они, из сурового поколения). А я сидела в ванне и плакала, вспоминая так
много хорошего! Заботился с воодушевлением, самозабвенно, и я притворялась:
дышала, дышала, стонала, но горечь накапливалась, и не нужно мне было
никакой машины, которую если и подарил, сразу разбила, как куриное яйцо! Я
не машину, я счастья хотела, а что с Харитонычем дружбу водила, так все
потому, что замыслила танцевать королев, вернее не то чтобы танцевать, а
прохаживаться, но закрадывалась порой поважнее мечта, оцененная Ксюшей:
перейти через яму оркестра -- в зал шагнуть королевой! то есть всех осыпать
своей милостью, щедростью, добротой, я бы смогла, повторяя лихую
предшественницу, только если кутеж, так кутеж, а когда благородная цель, то
цвети, моя родина! я патриотка! -- Ксюша млела, она обожала растительность
сна, говорила: -- Я верю! Я верю! -- И подумала я: от Леонардика путь шел
такой, мне он нужен был для парения, и, чуть что, крутила динаму, и фыркала,
и убегала. Да рухнуло все, потому что не широка оказалась натура моего
кавалера, он был занят срочностью муравьиных дел и профиль носил. Я его
наизусть изучила, но мечта пересиливала: мы идем с ним по лестнице вверх,
белый мрамор, и лица лучших людей, и венчает нас сладкий поп Венедикт, и
желает нам счастья, а родине процветания, и я тоже! я тоже хочу, чтобы
скромное счастье свое подарить делу общей гармонии, только народные песни и
пляски предполагала несколько сократить, потому что занудство, зато пошло бы
такое благополучие, что лучшие люди единой толпой маршировали бы с факелами
по праздничным площадям столицы, а я -- сама скромность -- стою в окружении
преданных мне заместительниц, смотрю и ликую с бесстыдницей Ксюшей, которой
любое море по пипку ее незабвенную, которую обожаю! с ума схожу! нет больше
таких! умираю и плачу... Да, радость моя была безмерна, бывало, со сна слезы
лью, восхищаюсь и снова рыдаю, такие видения! да только робел Леонардик, мой
паинька, руки протягивал, а про договор ни гугу, а я ему говорила:
осторожней! сердечко будет шалить! -- а он мне в ответ: ты меня за старика
не держи! Мы еще повоюем!
Я это запомнила, но время, однако, сгущалось, обман поднимался, и
меркли мечты, да только шлет он мне вскорости приглашение, которое тут же
потребовала достать, проведав, что английский оркестр приезжает и объявлен
там Бриттен. Ну, Бриттен -- не Бриттен, событие важное, хочу! Он в очередной
раз впадает в сомнение, ссылается на нерешительность, мол, много знакомых,
превратно поймут, и слух разнесется: ты лучше б с дедулей! С дедулей! Ха-ха!
Нет, думаю, хватит ловить оскорбления в лицо, золотая я рыбка или нет? --
Золотая! -- отвечает. -- Золотая моя! ненаглядная! только не надо! -- Да
что, думаю, уперся мой лауреат! Нет, думаю, не пойдешь со мною на Бриттена,
стану безжалостной. Он сдался, предчувствуя полный провал, была я неумолима,
а он без меня жить совсем разучился. Бодрится: ну, ладно, пошли! Оделась.
Мое платье, как пламя, надела и -- на крыльцо, стою, как самая
неприступность, мы едем, он в страхе от платья, бормочет слова, репутация,
мол, репутация, мне, знаешь, нельзя, за мной слава ведется мужчины
серьезного, воспевающего подвиг и труд, а ты вся в нарядах и грудь без
прикрытия, хоть бы, мол, шарфик какой-нибудь, а я говорю: ну, скажи мне на
милость, чего ты боишься! Ты всех их сильнее, и они робеют, а ты их боишься,
да я хоть вообще без одежды войду, но если с тобой, то нам честь отдадут и
пропустят в любое посольство! Нет-нет, говорит, только не туда! Был барин, а
все-таки опасался, такое было воспитание, теперь по одному вымирают, выходят
на пенсию, все было доступно, но только без шума, в сервант убирали коньяк
от непрошенного гостя и ездили за занавесочками, выказывая ограниченность
чувств, и Ксюшу, когда студенткой была, папа ее, тоже деятель, наставлял,
говоря: -- Ебись -- только тихо!
Такая, значит, была установка. Не нравилось мне, но выбор какой?
Подъезжаем к подъезду. Сияют огни, словно сон мой ожил, и входим: весь
зрительный зал ожидает английский оркестр, по бокам флаги, волнение,
красота, занимаем места в директорской ложе, мой милый галантен, кивает
вокруг головой на приветствия, вижу: интерес пробудился, взгляды ловлю и
подбородок держу, не опуская, как леди, английский оркестр настраивается,
будут играть, дирижер вдруг входит японского вида и внешности, все бурно его
принимают и -- начали! Прикрыла глаза. Божественно! -- сообщаю ему,
наклонясь, -- какое блаженство! -- Я рад! - отвечает, но несколько,
чувствую, сухо. Напрягся -- никак не расслабится, тоскует, торопит конец,
вздыхает украдкой: ему бы на дачу, за забор, там он себе хозяин, а здесь вот
японец без палочки. Думаю: палочками они рис кушают, поэтому оркестром
управляет без палочки, шепчу это -- он улавливает шутку, но тихо шикают
соседи, а как перерыв, отведи, мол, в буфет, есть мороженое, а он: посидим
лучше здесь, я за день устал, нету сил, и музыка меня отвлекает от суеты
буфета, а я говорю: ну, пожалуйста, пойдем! Он нервно: иди сама, и так все
глазеют! -- Да ну тебя! -- Я повернулась и ушла, он с радостью дал
четвертной, чтоб ушла. Я ушла как оплеванная. Стою в очереди, страшнее тучи,
вокруг народ делится мнениями, высоко ставя японца, я тоже согласна, да
только молчу, в этой очереди чужая и лишняя, наконец, до меня дело доходит,
я говорю: откупорьте бутылку шампанского и взвесьте, пожалуйста, пять кило
апельсинов! Они мне в ответ: шампанское вам откупорим, а апельсинов так
много не выдадим, поскольку не на базаре, и чувствую -- унижают меня. Народ
смеется, отовариваться пришла на английский концерт, как будто в
каком-нибудь фельетоне, да только другую имею мысль, плевала на апельсины.
-- Вы меня не так поняли, -- говорю. -- Мне надо не для себя, я в
директорскую ложу несу. -- Подумали, посовещались и отпустили. Тут Ксюша
меня, хохоча, имела привычку перебить, зачем, дескать, столько купила? -- От
злобы, отвечаю, от чистой и неприкрытой злобы. Дай, думаю, войду в
директорскую ложу с пятью кило апельсинов, как последняя жлобка, если он
настолько ничтожен в своем страхе за репутацию, пусть охнет, а шампанское --
беру стакан, как положено, и выпиваю к третьему звонку всю бутылку на глазах
у изумленной публики, закусывающей бутербродами с пивом и обсуждающей между
собой достоинства паршивого японца. А как выпила к третьему звонку всю
бутылку, ни капельки не оставив, возвращаюсь в директорскую ложу,
наполненную почтенной, но мне лично незнакомой публикой, хотя, замечаю,
знакомой моему трусливому кавалеру, вваливаюсь ложу с пятью килограммами
цитрусовых плодов и произвожу, разумеется, обещанный эффект. Владимир
Сергеевич меняется лицом и шепчет мне в неистовстве: -- В своем ли ты уме,
Ирина? -- Отвечаю: -- в своем, -- и дышу на него шампанским. -- Зачем тебе,
говорит, эта куча апельсинов? -- Люблю, -- отвечаю, -- апельсины. Не замечал
разве? -- Он посмотрел на меня и говорит в некотором недоумении -- Ты что,
выпила? -- А что, нельзя? -- Можно, -- говорит, -- но поедем лучше домой,
нечего нам тут делать. -- Говорит внешне спокойно, умел он себя в руках
держать, не срываться, хорошая, отмечаю, школа, но внутри, смотрю, полная
растерянность, вроде желе, даже чуточку жалко мне его стало, да я уперлась:
-- Нет! -- говорю громким голосом.-- Хочу, наконец, Бриттена услышать, да
ты, говорю, лапуля, не волнуйся, все будет в полном порядке! -- Он побледнел
и так выразительно на меня глянул, что я поняла: КОНЕЦ, и Бриттен будет нам
погребальной мелодией, отпевать сейчас будут нашу любовь, такое у меня
чувство, хотя несколько выпила и разрумянилась на славу. Леонардик тоже
молчи т, бледный, но весьма благородный старик, если со стороны взглянуть. А
я с апельсинами. Сижу, дирижер снова входит, бурный восторг, я тоже,
естественно, аплодирую, а собственно, в чем дело? Пропала моя любовь, конец
мечтам, и не буду я никогда своей предшественницей, и кик только они
заиграли, стало мне на душе и вовсе нехорошо, ветер старости подул мне в
уши, шампанское разобрало, захотелось заплакать от всего этого минора и
пакости, от всех этих женатых мужчин, что держали меня за дурочку, не
справляясь о потребностях души, а только нюхали бергамотовый воздух, нюхали
и балдели, и пичкали икоркой, икоркой, икоркой, прельщали анфиладой квартир
и машин, а сами дарили духи, духи, духи и на часы украдкой посматривали, и
хвастались, хвастались, хвастались, кто чем, без разбора: кто славой, кто
деньгами, кто талантами, кто тем, что он всем недоволен, и потому с ним тоже
изволь считаться и уважай, раз такой двойной счет открыт, как шутила
насмешница Ксюша, презиравшая эту компанию и в несуществующем городе Париже,
потому что он не существует, и Ксюша, садясь в розовое авто, проваливалась в
пустоту, и здесь, на твердой, родимой почве, потому как, считала она, всякая
карьера полна приключений, зигзагов и подлости, одни стоят других,
ненавидела, но жить не могла без: возвращалась, чтобы смеяться, и уезжала, и
возвращалась, а я сиди да помалкивай! а Ксюша на это: -- Поехали вместе! --
Да только у меня, извини, роман. -- С кем? С Антошкой? Так выбрось из
головы! Несерьезно! -- Нет! -- отвечаю. -- Выше бери! С Владимиром
Сергеевичем, твоим крестником и лауреатом! -- Не поздравляю, -- хмурится
Ксюша. -- Отчего? Человек-то он видный. Не обидит. -- Так думала я, а
смотрю: сидит бледный, готов растерзать, отплатиться и больше не звонить,
несмотря на то, что привязан и трудно, вздыхает, ему без меня. Только я тоже
выступаю с позиции силы, извини, говорю, а как наш договор? -- А апельсины?
-- спрашивает гневно. -- При чем тут апельсины! Так спорили мы в роковое
свидание, но дело до этого еще не дошло: сижу на Бриттене, очень нравится, я
в восхищении, вся раскраснелась, слушаю: очень! очень прекрасно! -- но
только сосед мой, Владимир Сергеевич, затаился и портит мне жизнь.
Потому что похожа была я всегда на застенчивую школьницу с толстыми
косичками, не умела хамить людям, даже слабым и беззащитным, но не любила,
когда со мной обращались как с дешевкой, кормили и требовали красоты, потому
что высоко себя чту и красота моя неподвластна, ибо только та женщина может
меня судить, что красивее меня, а мужчины и вовсе судить не имеют права, а
только восхищаться, а что до красоты, то красивее себя не встречала.
Спросят: а Ксюша? -- Вот разберемся. Ксюша, конечно, красотка, я ничего не
скажу, недостатков у нее, положим, нет, а то так бывает: лицо красавицы, а
спина вся в угрях, я видела много таких и сожалела, а Ксюша, бесспорно,
красотка, только я красавица, я -- гений чистой красоты, так меня все
прозвали, и Владимир Сергеевич тоже говорил: -- Ты -- гений чистой красоты!
-- то есть без примесей, но красота твоя не бульварная, не площадная,
красота твоя благородная, мочи нет оторваться! -- Так говорил и
Карлос-посол, и среднеазиат Шохрат, но когда я ему позвонила, спрашиваю: --
Узнаешь ли меня, Шохрат? -- отвечает он без всякого юмора и цокает в трубку
языком. Я сразу все поняла: -- Ну, до лучших времен, Шохратик! -- а сама
чуть не плачу. -- До лучших времен! -- отвечает Шохрат, большой в Средней
Азии человек, мы с ним на самолете одну за другой республики облетели,
форель кушали, и читал он мне Ахматову и Омара Хайяма, гордясь не бульварной
моей красотой. -- До лучших времен! -- вторит Шохрат и цокает языком, как
восточные люди, обманутые в самых искренних чувствах. А Флавицкий, Станислав
Альбертович, оказался в конечном счете другом: ну, зачем ему, спрашивается,
чтобы я рожала? какой толк? -- а он беспокоится, звонит, на консультации
приглашает, и, когда Ритуля мне свое нетелефонное предложение передает,