ами.
- Скачи, Прост! - крикнули солдату, увозящему Тави. - Эй, расступись,
все по седлам и догоняйте его; смотри в оба!
- Пусти лошадь, - сказал жандарм.
Державшие коня отбежали; солдат метнулся, ахнул и, прежде чем смолк в
оцепеневшем слухе гром хлопнувшего как бы по лицу выстрела, разжал руки,
валясь головой вниз, а Тави, потеряв равновесие, скользнула с седла; нога ее
подвернулась, и, упав, она подумала, что убита. Лошадь, заржав, исчезла
Взрыв криков, топот и лязг сабель рванулись со всех сторон. Встав, Тави
прислонилась к стене, где тотчас ее схватили, тряся с исступлением и злобой,
так как подумали, что выстрелила она.
- Обыщите, отнимите револьвер! - переговаривались перед ее лицом. -
Свяжите ее!
Оскорбленная грубым прикосновением, Тави ловко вывернула руку, ударив
по лицу ближайшего; в то же время три выстрела, гулко толкнув тьму, с
блеском, секнувшим глаза как бы посреди самой свалки, перевернули все;
качаясь, двое солдат отошли и повалились со стоном; остальные, вне себя,
ринулись куда попало, хватая и отталкивая впопыхах друг друга.
- Нас убивают! Чего смотрите, надо оцепить дом и всю улицу! На лошадей!
Где арестованная?!
Застыв, прижалась Тави к стене, с поднятой для защиты рукой; изнемогая
от страха, стала она кричать, в то время как паника и грохот лошадиных копыт
вместе с меловым мельканием сабель кружились кругом нее, подкашивая колени.
Вдруг в самое ее ухо прозвучал быстрый шепот: - Сдержитесь; в полном
молчании повинуйтесь мне
- А кто это? - таким же шепотом, задыхаясь, спросила девушка.
- Я - Крукс.
Она не успела опомниться, как вокруг ее спины обвилась резким и
спокойным усилием твердо отрывающая от земли рука; в то же время шум свалки
отдалился, как если бы на нее бросили большое сукно.
VI
Он поднял ее в руках, обвив ими легкое тело девушки так покойно, как
будто ничто не угрожало ему, и неторопливо поправился, когда заметил, что ее
плечо стиснуто его левой рукой. Но были уже притуплены ее чувства, и только
глубокий вздох, вбирающий с болью новую силу изнемогшему сердцу, показал
Друду, как было тяжело и как стало теперь легко ей. Она была потрясенно-тиха
и бесконечно блаженно-слаба. Но чувство совершенной безопасности охватило
уже ее ровным теплом; она как бы скрылась в сомкнувшейся за ней толще стены.
Это впечатление поддерживалось решительной тишиной, в далях которой мелькали
лишь подобные шуму платья или плеску глухой струи неровные и ничтожные
звуки, отчего подумала она, что скрыта где-то поблизости дома, в месте
случайном, но недоступном. По ее лицу скользил, холодя висок, ветер, что
могло быть только на открытом пространстве.
- Помогите же мне, - сказала она едва слышно, - все объясните мне и как
можно скорее, мне плохо; рассудок покидает меня. Вы ли это? Где я теперь?
- Терпи и верь, - сказал Друд. - Еще не время для объяснения; пока
лучше молчи. Я без угрозы говорю это. Тебе очень неловко?
- Нет, ничего. Но не надо больше меня держать. Я встану, пустите.
- И этому будет время. Там, где мы стоим, сыро. Я по колено в воде.
Тави инстинктивно поджала ноги. "Ты" Друда не тронуло ничего в ее
прижавшейся к спасению и защите душе; он говорил "ты" с простотой владеющего
положением человека, не придавая форме значения. Она умолкла, но нестихающий
ветер загадкой лился в лицо, и девушка не могла ничего понять.
- Я не буду говорить, - виновато сказала Тави, - но можно мне спросить
вас об одном только, в два слова?
- Ну говори, - кротко согласился Друд.
- Отчего так тихо? Почему ветер в этих стенах?
- Ветер дует в окно, - сказал, помолчав, Друд, - мы в старом складе;
окно склада разрушено; он ниже земли; вода и ветер гуляют в нем.
- Мы не потонем?
- Нет.
- Я только два слова, и ничего больше, молчу.
- Я это вижу.
Она затихла, покачивая ногой, висевшей на сгибе
Друдова локтя, с целью испытать его настроение, но Друд сурово подобрал
ногу, сказав: - Чем меньше ты будешь шевелиться, тем лучше. Жди и молчи.
- Молчу, молчу, - поспешно отозвалась девушка; странное явление
опрокинуло все ее внимание на круг световой пыли, неподвижно стоящей прямо
под ней фосфорическим туманным узором; по нему с медленностью мух бродили
желтая и красная точки.
- Что светится? - невольно спросила она. - Как угольки рассыпаны там;
объясните же мне наконец, Крукс, дорогой мой, - вы спасли и добры, но зачем
не сказать сразу?
Думая, что она заплачет, Друд осторожно погладил ее засвеженную ветром
руку.
- В сыром погребе светится, гниет свод; гнилые балки полны
микроскопических насекомых; под ними вода и поблескивающая светом в ней
отражена гниль. Вот все, - сказал он, - скоро конец.
Она поверила, посмотрела вверх, но ничего не увидела; стоял ветреный
мрак, скованный тишиной, меж тем отражения в воде, о которых говорил Друд,
меняясь и переходя из узора в узор, вычертились рассеянным полукругом. Ее
томление, наконец, достигло предела; жажда уразуметь происходящее стала
болью острого исступления, - еще немного, и она разразилась бы рыданиями и
воплем безумным. Ее дрожь усилилась, дыхание было полно стона и тоски. Поняв
это, Друд стиснул зубы, каменея от напряжения, увеличившего быстроту вдвое;
наконец мог он сказать: - Смотри. Видишь это окно?
Глотая слезы, Тави протерла глаза, смотря по некоторому уклону вниз,
где, без перспективы, что придавало указанному Друдом явлению
мнимо-доступную руке близость, сиял во тьме узкий вертикальный
четырехугольник, внутренность которого дымилась смутными очертаниями;
всмотревшись, можно было признать четырехугольник окном; оно увеличивалось с
той незаметной ощутительностью, какую дает пример часовой стрелки, если не
отрывать от нее глаз. Момент этот, прильнув к магниту опрокинутого сознания,
расположился, как железные опилки, неподвижным узором; страх исчез; веселое,
бессмысленное "ура!", хватив через край, грянуло в уши Друда ликованием все
озарившей догадки, и Тави заскакала в его руках подобно схваченному во время
игры козленку.
- Ничего больше, как страннейший распричудливый сон, - сказала она,
посмеиваясь; - ну-с, теперь мы с вами поговорим. Во сне не стыдно; никто не
узнает, что делаешь и говоришь. Что хочу, то и выпалю; жаль, что я вижу вас
только во сне. А не проснуться ли мне? Но сон не страшен уже ... Нам кое-что
надо бы выяснить, уважаемый Монте-Кристо. Не смейте, не смейте прижимать
крепко! Но держать можете. Во сне я не постесняюсь, велика важность. Знайте,
что вы приятны моему сердцу. А я вам приятна? Где ваша машина с
колокольчиками? Почему знали вы, что умер старик? Кто вы, скажите мне,
таинственный человек? И как вы живете? Не скучно ли, не тяжело ли вам среди
бездарных глупцов?
Говоря так, смеялась и трясла она его послушную руку, прижимаясь к его
груди, где чувствовала себя уютно, размышляя в то же время о правах
сновидения не без упрека себе, но в лени и усталости чрезвычайной.
- Краснею ли я? - думала она вслух.
- Так это твой соя? - спросил Друд так особенно, как звучат голоса во
сне.
- Ну да, сон, - беззаботно твердила девушка, держа его руку и смотря на
налетающее окно, - сон, - повторила она, подняв голову, чтобы рассмотреть
кирпичную кладку. Окно охватило их и перебросилось взад.
- Сон, - растирая глаза, сказала, топнув ногой, Тави - Друд уже опустил
ее. Отекшие ноги заставили ее опереться на стол, и от движения, звякнув,
жестяная кружка перекатилась по плите пола. Стеббс, молча, поднял ее,
светясь и улыбаясь всем своим существом.
Она вздрогнула, выпрямилась и перевела взгляд со Стеббса на Друда;
отступила, волнуясь, взяла кружку и бросила вновь, прислушиваясь, как
звякнула жесть. Неразложимый на призраки голос предмета открыл истину.
- Это не сон, - медленно выговорила, садясь и складывая руки, девушка;
сверкнуло все и раздалось в ней чудным ударом.
Друд посмотрел на Стеббса, сказав рукой, что надо уйти. Тави, сжав
руки, переступила шага два ближе, так что Друд был с ней теперь рядом.
- Посмотрите на меня долго! Он посмотрел с тем выражением, желание
какого угадал в ней, - покорно и просто.
- Теперь не смотрите на меня.
- Бог с тобой, я не смотрю, - взволнованно проговорил Друд, - сядь и
овладей сердцем своим. В себе ты найдешь все.
- Не трогайте, не разговорите меня, - чуть слышно сказала Тави. - Иначе
что-то спутается...
Но не по силам было ей происшедшее во всем размахе его. Она
встрепенулась.
- Очень много всего, - сказала Тави, взглядывая на Друда с бледным и
тяжелым лицом.
Факты были сильнее ее, и она не могла одолеть их ни рассуждением, ни
волнением; так резко жизнь бросила ее на другой берег, с которого прежний
виден только в тумане, а этот поразителен, но молчит.
- Еще болят руки, так стиснул меня солдат. Спрашивается - за что?
- За тобой следили, думая, что узнают, где найти Друда. Мы перекинулись
словами, когда мои колокольчики были еще потехой, когда ты славным сердцем
своим встала на защиту осмеянного. Поэтому за тобой шел, а потом ехал
приличный человек с умным лицом. Меня зовут Друд - ты слышала обо мне?
С ее лица не сходила задумчивость и покорность, а взгляд, блуждая с
тихой рассеянностью, был полон тени, - он не играл, не блестел. Ее
впечатления остановились, застилая сознание огромным слепым пятном, и Друд
понимал это, но не тревожился.
- Нет, не слышала, - сказала, по-прежнему безучастно, девушка, - а вы
кто?
- Я человек, такой же, как ты. Я хочу, чтобы тебе было покойно.
- Мне покойно. Мне хорошо с вами. Здесь так хорошо сидеть. А это - что?
- Тави слабо повела рукой. - Ведь это - старинный замок?
- Это маяк, Тави; но он, а также все приюты мои, - их много, - для тебя
замки и будут замками. Все это для тебя и тебе.
Она подумала, потом улыбнулась.
- Вот как! Но что же... что же ... чем же я отличилась?
- Наверное, тем, что ты сама не знаешь этого. Но я шел, а ты остановила
меня. Правда, немного прошло времени, однако пора мне заботиться о тебе и с
открытым сердцем слушать тебя. Мы, одинокие среди множества нам подобных,
живем по другим законам. Час, год, пять или десять лет - не все ли равно?
Ошибался и я, но научился не ошибаться. Я зову тебя, девушка, сердце родное
мне, идти со мной в мир недоступный, может быть, всем. Там тихо и
ослепительно. Но тяжело одному сердцу отражать блеск этот; он делается как
блеск льда. Будешь ли ты со мной топить лед?
- Я все скажу ...Я скажу все; но я сейчас не могу. - Она дышала слабо и
тихо; ее взгляд был странно покоен; временами она шептала про себя или
покачивала головой. - Я ведь нетребовательна; мне все равно; мне только
чтобы не было горести.
- Тави, - сказал Друд так громко, что кровь вернулась к ее лицу, -
Тави, очнись.
Она посмотрела на свои руки, провела пальцами по глазам.
- Разве я сплю?! Но верно, - все в тумане кругом. - Что это? что со
мной? Очните меня!
Он положил руку на ее голову, потом погладил, как разволновавшегося
ребенка.
- Сейчас ты станешь сама собой, Тави; туман рассеется, и все будет ни
чудесным, ни странным; все просто, когда двое думают об одном. Смотри, -
стол; на нем хлеб, яичница, кофейник и чашки; в помещении этом живет
смотритель маяка, Стеббс; плохой поэт, но хороший друг. Он, правда, друг
мне, и я это ценю. Здесь родился и твой образ - год назад, ночью, когда
играли мы на стеклянной арфе из пузырьков; а потом я уже видел тебя всегда,
пока не нашел. Вот и все; такое же, как и у других, и люди такие же. Только
одному из них - мне - суждено было не знать ни расстояний, ни высоты; во
всем остальном значительно уступаю я Стеббсу; он и сильнее, и проворнее, а
также отлично ныряет, чему я не могу научиться, а потому иногда завидую.
Хочешь, я позову Стеббса?
- Хочу. - Она взглянула снизу на стоящего перед ней Друда, потом
схватила его руку своими обеими ручками и, зажмурясь, крепко потрясла ее,
натужив лицо; открыла глаза и рассмеялась смехом, полным тихого
удовлетворения. - Вы еще мне много покажете?
- Довольно, чтобы тебе не было никогда скучно. Стеббс!
Он стал звать, открыв дверь.
- Иду, иду! - сказал Стеббс с лестницы, где стоял, ожидая зова. Он был
причесан, был вымыт, и, хотя дело происходило ночью, его брюки были отчищены
бензином и мылом.
- Как хорошо! - сказал он. - Какая отличная ночь! Не хочется оторвать
глаз от звездных миров, и я рассматривал их ". Что вы сказали?
- Стеббс, - перебил его Друд, - сядь; второй раз мы прощаемся с тобой
так внезапно. Но со мной жизнь, которую я искал, и ей нужен глубокий отдых.
Есть также сведения о маяке у тех, кого мы не любим. Поэтому я не задержусь,
только поем. Но ты будешь извещен скоро и явишься навсегда.
- Спасибо, Гора, - сказал Стеббс. - Как зовут нового Друга?
Друд засмеялся: - "Великий маленький друг", - зовут его, - "Тави" зовут
ее, "Быстрый ручей", "Пленительный звон"...
- Да, нас четырнадцать, - прибавила Тави, - но не все пересчитаны.
Остальных, впрочем, вы знаете... А это правда, я - друг вам, друг, но только
ведь навсегда?!
- Он знает это. Он - Гора, - сказал Стеббс, наполняя тарелку девушки.
Но она не могла есть, лишь выпила, торопясь, кофе и снова стала смотреть
поочередно на Друда и Стеббса, в то время как Стеббс спрашивал, куда
отправится теперь Друд. Его мучило любопытство. Девушка была не совсем в его
вкусе, но Друд принес и берег ее, поэтому Стеббс рассматривал Тави с
недоумением почтальона, вскрывшего шифрованное письмо. Но ему было суждено
привыкнуть и привязаться к ней очень скоро, - гораздо скорее, чем думал в
эту минуту он, мысленно сопоставлявший всегда с Друдом Венеру Тангейзера,
какой изображена она на полотне, меньше - Диану, еще меньше -
Психею; его психологическое разочарование было все же приятным.
Любопытный как коза, Стеббс остерегся однако спрашивать о событиях,
зная вперед, что не получит ответа, так как никогда Друд не торопился
открывать душу тем, кто не теперь тронул ее. Но он сказал все же немного: -
Ты будешь думать, что я ее спас, как узнаешь впоследствии, что было; нет, -
она спасение носила в груди своей. Мы шли по одной дороге, я догнал, и она
обернулась, и так пойдем вместе теперь.
Затем он встал, принес большое одеяло и подошел к девушке, говоря: - Не
будем медлить, здесь не место засиживаться, воспользуемся темнотой и этим
отдыхом, чтобы продолжать путь. Утром не будет уже загадок тебе, я скажу
все, но дома. Да, у меня есть дом, Тави, и не один; есть также много друзей,
на которых я могу положиться, как на себя. Не бойся ничего. Время принесет
нам и простоту, и легкость, и один взгляд на все, и много хороших дней.
Тогда эту резкую ночь мы вспомним, как утешение.
Красная, как пион, с отважными слезами в глазах, Тави скрестила руки, и
Друд плотно укутал ее, обвязав, чтобы не свалилось одеяло, вязаным шарфом
Стеббса. Теперь имела она забавный вид и чувствовала это, слегка шевеля
руками, чтобы ощутить взрослость.
- Все гудит внутри, - призналась она, - о-о! сердце стучит, руки
холодные. Каково это - быть птицей?! А?
Все трое враз начали хохотать до боли в боках, до спазм, так что нельзя
было ничего сказать, а можно только трясти руками. Тут, более от страха, чем
от естественной живости, на Тави напало озорство, и она стала покачиваться,
приговаривая: - Сезам, Сезам, отворись! Избушка на курьих ножках, стань к
лесу задом, а ко мне передом! - С нежностью и тревогой посмотрел на нее
Друд. - О, не сердитесь, милый! - пламенно вскричала она, пытаясь протянуть
руки, - не сердитесь, поймите меня!
- Как же сердиться, - сказал Друд, - когда стало светло? Нет. - Он
застегнул пояс, накрыл голову и махнул рукой Стеббсу. - Я тороплюсь. Сколько
раз прощался уже я с тобой, но все-таки мы встречаемся и будем встречаться.
Не грусти.
Он подошел к Тави; невольно отступила она, обмерла и очнулась, когда
Друд легко поднял ее. Но уже двинулось кругом все, подобно обвалу;
замораживая и щекоча, от самых ног поднялся к сердцу лед, пространство
раздалось, гул сказки покрыл ропот далекой, внизу, воды, и ветер застрял в
ушах.
- Тави? - вопросительно сказал Друд, чувствуя, что он вновь равен для
нее летящей стремглав ночи, что он - Гора.
- Ау! - слабо выскочило из одеяла. Но тотчас с восторгом освободила и
подняла она голову, крича, как глухому: - Что это светится там, внизу? Это
гнилые балки, дерево гниет, светится, вот это что! И пусть никто не поверит,
что можно жить так, пусть даже и не знает никто! Теперь не отделить меня от
вас, как носик от чайника. Это так в песне поется... - Она оборвала, но
сквозь зубы взволнованно и сердито окончила: - "Ты мне муж будешь, а я буду
твоя жена", - а перед тем так: "Если меня не забудешь, как волну забывает
волна ... та-та-та-та-та-та-та-та будешь и... та-та-та, та-та-та .... жена".
Она уже плакала, так печально показалось ей вдруг, что "волну забывает
волна". Затем стал говорить Друд и сказал все, что нужно для глубокой души.
Как все звуки земли имеют отражение здесь, так все, прозвучавшее на
высоте, таинственно раздается внизу. В тот час, - в те минуты, когда два
сердца терпеливо учились биться согласно, седой мэтр изящной словесности,
сидя за роскошным своим столом в сутане а-ля-Бальзак и бархатной черной
шапочке, среди описания великосветского раута, занявшего четыре дня и
выходящего довольно удачно, почувствовал вдруг прилив томительных и глухих
строк мелькающего стихотворения. Бессильный отстранить это, он стал писать
на полях что-то несвязное. И оно очертилось так:
Если. ты, не забудешь,
Как. волну забивает волна,
Ты мне мужем приветливым, будешь,
А я буду твоя жена.
Он прочел, вспомнил, что жизнь прошла, и удивился варварской
версификации четверостишия, выведенной рукой, полной до самых ногтей
почтения, с каким пожимали ее.
Не блеск ли ручья, бросающего веселые свои воды в дикую красоту потока,
видим мы среди водоворотов его, рассекающего зеленую страну навеки
запечатленным путем? Исчез и не исчез тот ручей, но, зачерпнув воду потока,
не пьем ли с ней и воду ручья? Равно - есть смех, похожий на наш, и есть
печали, тронувшие бы и нашу душу. В одном движении гаснет форма и порода
явлений. Ветер струит дым, флюгер и флаг рвутся, вымпел трещит, летит пыль;
бумажки, сор, высокие облака, осенние листья, шляпа прохожего, газ и кисея
шарфа, лепестки яблонь, - все стремится, отрывается, мчится и - в этот
момент - одно. Глухой музыкой тревожит оно остановившуюся среди пути душу и
манит. Но тяжелей камня душа; завистливо и бессильно рассматривает она
ожившую вихрем даль, зевает и закрывает глаза.
VII
В течение пяти месяцев шесть замкнутых, молчаливых людей делали одно
дело, связанные общим планом и общей целью; этими людьми двигал
руководитель, встречаясь и разговаривая с ними только в тех случаях, когда
это было совершенно необходимо. Они получали и расходовали большие суммы,
мелькая по всем путям сообщения с неутомимостью и настойчивостью, способными
организовать великое переселение или вызвать войну. Если у них не хватало
денег или встречались препятствия, рассекаемые, единственно, золотым
громадным мечом, - треск телеграмм перебегал по стране, вручая замкнутый
трепет своей белой руке, открывавшей нетерпеливым женским движением матовые
стекла банковых кабин, где причесанный человек нумеровал, подписывал и
методично оканчивал дело превращения еще не высохшей подписи в цветные
брикеты ассигнаций или золотых свертков, оттягивающих руку к земле.
Вначале маршруты шестерых, посвятивших, казалось, всю жизнь свою тому
делу, для которого их призвал руководитель, охватывали огромные
пространства. Их пути часто пересекались. Иногда они виделись и говорили о
своем, получая новые указания, после чего устремлялись в места, имеющие
какое-либо отношение к их задаче, или возвращались на старый след,
устанавливая новую точку зрения, делающую путь заманчивее, задачу -
отчетливее, приемы - просторнее. Они были все связаны и в то же время каждый
был одинок.
Постепенно их путешествия утрачивали грандиозный размах,
сосредоточиваясь вокруг нескольких линий, отмеченных на своеобразной карте,
в которой мы не поняли бы ничего, сложными знаками. От периферии они
стягивались, кружась, к некоему центру или, вернее, к территории с
неустойчивыми границами, в пределах которых цель чувствовалась более
отчетливо, более вероятно, хотя и определяясь немногими шансами простой
случайности, но все же возбуждая решительные надежды.
Уже мерещилась некая глухая развязка. Уже факты, несколько раз
проверенные, повторялись блестящей, беглой чертой, подобной отдаленной
вспышке беззвучного выстрела; уже прямой след кинулся под ноги, мгновенно
сцепив все тщательные соображения в одно последнее действие... действие
развернулось, руки, схватив пустоту, дрогнули, немея в изнеможении, и
обратный удар вдребезги разнес таинственные тенета... Затем наступил день, в
свете которого ошеломляюще ясно стало на свои места все, видимое
обыкновенными глазами обыкновенных людей, - как не было ничего.
Мы возвращаемся к Руне Бегуэм, душа которой подошла к мрачной черте. Ее
голос стал сух, взгляд неподвижно спокоен, движения усталы и резки. Но ни
разу за все время, что искала смерти пламенному сердцу невинного и
бесстрашного человека, она не назвала вещи их настоящими именами и не
подумала о них в ужасной тоске. Она гибла и защищалась с холодным отчаянием,
найдя опору в уверенности, что смерть Друда освободит и успокоит ее. Эта
уверенность, подобная наитию или порыву, вызванному нестерпимой мукой, но
длящемуся бесконечно, создала цель, доверенную руководителю, и только с ним
говорила она об этом, но всегда с просьбой как можно менее беспокоить ее.
Нет дела и цели, какие рано или поздно не овладели бы все мыслью и всей
душой какого-нибудь одного человека, дотоле, быть может, живущего без особых
планов, но с предчувствием и настроением своей роли. Его надо было извлечь
из ровной травы голов, узнать и отметить среди множества подобных ему лицом,
среди двойников с обманчивым впечатлением оригинала. Казалось, ничто
подобное не совместимо с силами и опытом девушки, отъезд и приезд которой
отмечался светской газетной хроникой в повышенном тоне. Действительно, она
не могла совершить это при всем сознании особенностей задачи и ясном отчете
самой себе, что надо было бы сделать; предстоял публичный вызов или
пересмотр населения нескольких городов с испытаниями, занявшими бы не один
год.
Нужный человек пришел сам, как будто бы ловил минуту изнеможения, чтобы
постучать, войти и заговорить. Был слышен по пустынной ночной улице стук
колес, звучавший все громче, и Руна, отогнав сон, - вернее, мертвую
неподвижность мысли, с какой пыталась забыться на жегшей щеку подушке, -
прислушивалась к шуму невидимого экипажа.
- Кто едет ночью? куда? - спрашивала она, невольно замечая, что
прислушивается с странным ожиданием, что кровь дико стучит; казалось, к ней
именно направлен был этот одинокий стук ночи. Все громче звучал он,
отчетливее и поспешнее становилась его трескучая трель; кто-то спешил, и
Руна приподнялась, вслушиваясь, не загремят ли снова колеса. Но шум стих
против ее дома; другой шум, возникающий лениво и смутно, коснулся
напряженного слуха; тихий, как пение комара, далекий звонок, еще звонок, -
ближе, стук отдаленной двери, шорох и замирание смутных шагов. Не выдержав,
она позвонила сама, с облегчением чувствуя, как это самостоятельное действие
выводит ее из оцепенения.
Тихо постучав, вошла горничная.
- К вам приехали, - сказала она, - и мы не могли ничего сделать. Карета
с гербами; из нее вышел человек, настойчиво приказавший передать вам письмо.
"Едва его прочтут, - сказал он, - как вы получите приказание немедленно
провести меня к госпоже вашей". Мы посоветовались. Видя, что не решаются
беспокоить вас, он раздал нам, смеясь, по несколько золотых монет. Нам стало
ясно, что такое, по-видимому, важное лицо не решится беспокоить вас
по-пустому. "Рискнем!" - подумали мы ...
- Как! - невольно возмутясь, сказала Руна. - Лишь несколько золотых
монет... Я посмотрю это письмо. Горе вам, если оно недостаточно серьезно для
такого неслыханно дерзкого посещения.
Она разорвала конверт, мрачно смотря на горничную, успевшую, запинаясь,
пролепетать: - Никто не знает, почему мы пустили его. В нем что-то есть,
будто он знает, что делает. Он так спокоен.
Руна уже не слышала ее. Устремив взгляд на атласный листок, она видела
и переживала слово - одно слово: "Друд"; сама фраза могла показаться
бессмыслицей всякой иной душе. Она прочла: "По следам Друдам - более ничего
не было в той записке, но этого оказалось довольно.
- Подайте одеться, - быстро сказала девушка, мгновенно сжав письмо, как
сжимают платок, - ведите этого человека в мраморную гостиную.
Тогда, среди ночи, вспыхнули обращенные к саду окна. Ярко озарил свет
статуи и ковры; неестественным оживлением веяло от этого часа ночной
тревоги, замкнутой в беззвучное колесо тайны. Болезненно владея собой, вошла
Руна с холодным и неподвижным лицом, увидев там человека, обратившего к ней
полуприкрытый взгляд узких тяжелых глаз. Эти глаза выражали острую, почти
маниакальную внимательность, равную неприятно резкому звуку; вокруг скул
темного лица вились седые, падающие локонами на грудь волосы, оживляя
восемнадцатое столетие. Кривая линия бритого рта окрашивала все лицо мрачным
светом, напоминающим улыбку Джоконды. Такое лицо могло бы заставить
вздрогнуть, если, напевая, беззаботно обернуться к нему. Он был в черном
сюртуке и шляпу держал в руках.
Руна вошла с вопросом, но лишь взглянула на посетителя, как понятно
стало ей, что не нужен вопрос. Это было как бы продолжением только что
примолкшего разговора.
- Я не назову себя, - сказал неизвестный, - а также не объясню вам,
почему только теперь, но не позже, не раньше, вхожу сюда. Но вы ждали меня,
и я пришел.
Дрожа, знаком пригласила она его сесть и, стиснув руки, села сама, по
праву ожидая неслыханного. Без жестов и улыбки продолжал свою речь гость; он
сложил на остром колене желтые руки, став более неподвижен, чем мраморные
Леандр и Геро сзади него со скорбью и смертью своей. Он сказал: - Я знаю,
как вы живете, знаю, что ваша жизнь полна вечного страха, что ваша молодость
гаснет. И я также знаю, что думая в одном направлении, всегда думая об одном
и том же, без тени надежды победить этот след молнии, опалившей вас среди
вашего прекрасного голубого дня, вы пришли к спокойному и задумчивому
решению.
Этими словами ее состояние было схвачено и показано ей самой.
- Ваше имя, - сказала она, отшатываясь, и так хрипло, что было близко к
вскрику. - Первый раз я вас вижу. Который раз видите вы меня? Разве я
говорила с вами? Где? Скажите, кто предал меня? Да, я уже не живу; я грежу и
погибаю.
- Кто бы я ни был, - сказал неизвестный, изменив своей неподвижности и
слегка покачиваясь с глубокой и зловещей рассеянностью, - я, как и вы, -
враг ему, следовательно, - друг ваш. Отныне, если наш разговор соединит нас,
вы будете звать меня просто - "Руководитель". Друд более жить не должен. Его
существование нестерпимо. Он вмешивается в законы природы, и сам он - прямое
отрицание их. В этой натуре заложены гигантские силы, которые, захоти он
обратить их в любую сторону, создадут катастрофы. Может быть, я один знаю
его тайну; сам он никогда не откроет ее. Вы встретили его в момент забавы -
сверкающего вызова всем, кто, встречая его в толпе, далек от иных мыслей,
кроме той, что видит обыкновенного человека. Но его влияние огромно, его
связи бесчисленны. Никто не подозревает, кто он, - одно, другое, третье,
десятое имя открывают ему доверчивые двери и уши. Он бродит по мастерским
молодых пьяниц, внушая им или обольщая их пейзажами неведомых нам планет,
насвистывает поэтам оратории и симфонии, тогда как жизнь вопит о
неудобоваримейшей простоте; поддакивает изобретателям, тревожит сны и
вмешивается в судьбу. Неподвижную, раз навсегда данную, как отчетливая
картина, жизнь волнует он, и меняет, и в блестящую даль, смеясь, движет ее.
Но мало этого. Есть жизни, обреченные суровым законом бедности и страданию
безысходным; холодный лед крепкой коркой лежит на их неслышном течении; и он
взламывает этот лед, давая проникать солнцу в тьму глубокой воды. Он
определяет и разрешает случаи, по его воле начинающие сверкать сказкой. Мир
полон его слов, тонких острот, убийственных замечаний и душевных движений
без ведома относительно источника, распространившего их. Этот человек должен
исчезнуть.
Где слабый ненавидит - сильный уничтожает. Воля и золото говорят теперь
между собой. Совершите траты необходимые, быть может, безумные; но помните,
что нет спасения без борьбы; не вы нанесете этот удар. Начнем издалека,
уверенно сжимая кольцом. По свету бродят цыгане, и они знают многое, что
никому не доступно, кроме их грязных кочевий. Они жадны и скрытны. Однако
под рукой у меня есть несколько людей особой породы, углубленных, как и я, в
рассматривание дымных фигур жизни, в мелькающий и едва слышный трепет ее. Мы
сходим по золотой тропе к этим оборванным, волосатым кочевникам, где, под
полами цветных шатров, таятся хитрая красота и сведения самого различного
свойства, по тем линиям, на какие нам надо ступить. Но не будем пренебрегать
также помощью официальной, лишь с осторожностью и выбором чрезвычайными,
если не хотим, чтобы поиски наши стали достоянием всех. В этом случае наши
карты будут смешаны и поражены тем противоречием, в какое станем мы с
задачей своей к прочей действительности.
Чем более слушала его Руна, тем яснее возникала ее надежда; и уже не
хотелось ей ни о чем спрашивать, но лишь, единственно, действовать. Глухая
пелена укрыла ее душу; без жестокости, без ясного отчета себе, на что
решается, блаженно смеясь, сказала она: - Будьте Руководителем. Я ничего не
пожалею на это, ни о чем не вздохну, но буду ждать терпеливо и дам все, что
нужно.
Она вышла и принесла все деньги, какие были у нее в этот момент, также
принесла чек на крупную сумму.
- Довольно ли этого?
- Пока довольно, - сказал гость, - теперь я могу отлично провести
время. А что, безумная девушка, скажете вы, если одно из самых замечательных
мошенничеств разыгралось только что на ваших глазах?
Но она улыбнулась, - так слабо, как слабо подействовала на нее шутка.
- Вы правы, - сказал посетитель, вставая и отвешивая глубокий поклон. -
Когда придет время, я извещу вас обо всем важном. Спокойной ночи.
Он сказал это с резкой улыбкой, пристально посмотрев на нее.
Выразилась ли в жестких словах этих ее собственная жажда отлетевшего в
бред и ужас покоя, или было задето что-нибудь еще, более значительное, - но
мгновенной болью исказилось лицо девушки. Вздрогнув, выпрямилась и овладела
она собой.
- Идите, - сказала она, быстро и тяжело дыша, - вас зовет пославшая
сюда ночь. Идите и убейте его.
- Я выйду и стану на его след; и буду идти по следу, не отрываясь, -
сказал Руководитель. - Я спешу, ухожу.
Он вышел; его карета отъехала; быстро отлетающий стук колес, прогремев
у подъезда, стал вскоре смутным жужжанием. Прислушиваясь к нему, Руна
говорила с собой, сжимая руку, смеялась и плакала.
С той ночи стало медленнее идти время. Ее тревога росла; неподвижное
упорство человека, вынужденного ожидать пассивно и может быть в те часы,
когда ломаются самые острые углы тайного действия, скользящего по земле,
росло в ней костенеющей массой, мрачно сжимая губы всякий раз, когда ясно
представляла она конец. По-прежнему мелькали среди ее дней улыбка или лицо
Друда, данного как бы навсегда в спутники, но уже не так потрясая, не так
сбрасывая могучим толчком, как то было недавно. Теперь смутно мерещилось ей
рядом с ним другое лицо, но с неуловимыми и тонкими очертаниями, едва
выраженным намеком беспокойного света; то пропадало, то появлялось это лицо,
и она не могла отчетливо уловить его. Меж тем ее пораженная мысль двигалась
по кругу, стиснувшему в себе чувство безотчетной утраты и тупой страх
душевной болезни. Это состояние, усиливаясь, ослабевая и вновь усиливаясь,
достигло наконец мрачных пустынь, в свинцовом свете которых гнется и кричит
жизнь.
На второй день после того, как Друд, смеясь, перешел границу,
раскинутую страшной охотой, Руководитель посетил Руну в последний раз. Как
приговор, выслушала она его слова, не поднимая взгляда, лишь тихо перебирая
рукой кисть веера; бледней жемчуга было ее лицо. Казалось, сама ненависть,
принявшая жуткий человеческий облик, сидит с ней. Его слова шипели и жгли, и
он с трудом, сквозь разорванное злобой дыхание, быстро, как выстрелы, бросал
их: - Не было ни одного момента в связи всех действий и слов наших, не
проверенного с точностью астрономического хронометра. Друзья были приведены
к молчанию; предатели выслежены и убиты; все негодное, бездарное в этом деле
было обречено ничтожеству и бездействию. Мы предусмотрели случайности,
высчитали миллионные части шансов, - больше, чем исчисляет сама природа,
производя живое существо, сделали мы, но лучший момент упущен. Как, где, кем
допущена ошибка? Еще не ясно это, но что в том? Какую черту, какой оттенок
мысли кого-либо из связанных с нами людей упустили мы или придали ей
неточное значение? А! Я опять спрашиваю этот пустой воздух, когда он уже
пуст и невинен! когда можно смотреть вверх только на птиц! когда струсившее,
или слабое, или сманенное им сердце, покойно улыбаясь, ложится спать, тихо
вздохнув!
Он умолк, и Руна подняла глаза. Но более испугалась она теперь, чем
когда-либо в худшие минуты своего бреда. Само бешенство с дергающимся синим
лицом сгибалось перед ней, и залитые мраком глаза неистово ссекали острым
блеском своим вздрогнувший взгляд девушки.
- Мне нехорошо, - сказала она, - идите; все кончено. И все кончено
между нами.
Вдруг слабым стал его голос; плечи поникли, взгляд потух, руки,
растерянно и беспомощно дрожа, как будто искали опоры. Он встал, осунувшись;
вяло и тускло осмотревшись, скорбно повел он бровью и направился к выходу.
- Я только старик, - услышала девушка, - силы оставляют меня, слабеет
зрение, - и жизнь, данная на один порыв, восстанет ли опять стальным блеском
своим? Я сломан: борьба вничью.
Он удалился, шепча и покачивая головой в свете ∙ огромных дверей,
делающих его старинную фигуру " легкой, как марионетка; забыв о нем, Руна
сошла вниз. Ее вело желание двигаться, в то время как смерть была уже решена
уснувшей ее душой. Но Руна не знала этого.
Она оделась и вышла, рассеянно кивнув слуге на вопрос, которого и не
поняла и не слышала. У нее не было цели, но двигаться среди вечерней толпы
манило ее холодным отдыхом шумного и пестрого одиночества. Обычно сияли
окна; дрожащие лучи моторов, обгоняя лошадей и людей, то ослепляли спереди
прямо в глаза, то брызгали из-за спины, двигаясь и исчезая среди
пересекающих теней. Густая толпа двигалась ей навстречу, раскалываясь перед
этим бледным и прекрасным лицом с точностью водораздела, обливающего скалу;
небрежно и тихо шла девушка, не замечая ничего, кроме золотых цепей вечерней
иллюминации, рассеивающей под небом прозрачный голубой газ. Временами ее
внимание отмечало что-нибудь, немедленно принимающее гигантские размеры, как
если бы это явление подавляло все остальное: газету величиной в дом, женское
или мужское лицо с страниц "Пищи богов", ширину улицы, казавшейся озаренной
пропастью, щель или плиту тротуара, делавшиеся немедленно центром, вокруг
которого гремел город.
Постепенно толпа становилась гуще и шире, в ней замечался некоторый
беспорядок, разраставшийся в легкую давку. Слышались вопросы и возгласы.
Сколько могла, Руна продвигалась вперед, пока не была вынуждена
остановиться. Под ее рукой шмыгали дети; ряды спин, сомкнутых перед ней,
скрывали сцену или событие, вокруг которого установилось цепляющееся за
любопытство молчание; если кто на мгновение оборачивался из переднего ряда,
в его лице светилось сдержанное волнение.
С сознанием, что происходящее или происшедшее там каким-то особым
образом относится к ней, хотя никак не могла бы сказать, почему это, а не
другое чувство вызвано было уличным внезапным затором, Руна громко и
спокойно произнесла: - Пропустите меня.
Этот тон, выработанный столетиями, действовал всегда одинаково. Часть
людей отскочила, часть, изогнувшись, вытолкнута была раздавшейся массой, и
девушка вошла в круг.
Она не замечала теперь, что привлекла больше внимания, чем человек,
лежавший ничком в позе прильнувшего к тротуару, как бы слушая подземные
голоса. У самых ее ног блестел расползающийся кровяной развод, с терпким,
сырым запахом. Лежащий был прекрасно одет, его темные волосы мокли в крови и
на ней же лежали полусогнутые пальцы левой руки.
Безмолвно, глубоко и тяжко вздыхая, смотрела Руна на этого человека,
уступая одну мысль другой, пока, молниями сменяя друг друга, не разразились
они полной и веселой отрадой. В этот момент девушка была совершенно безумна,
но видела, для себя, с истиной, не подлежащей сомнению, - того, кто так
часто, так больно, не ведая о том сам, вставал перед ее стиснутым сердцем.
Вдруг смолкли и отступили все, едва заговорила она.
- Вы говорите, - тихо сказала Руна, уловив часть беглого разговора, -
что этот человек - самоубийца? Что он бросился из окна? О нет! Вот он - враг
мой. Земля сильнее его; он мертв, мертв, да; и я вновь буду жить, как жила.
Улыбаясь, осмотрела она всех, кто, внимательно шепча что-то соседу, сам
пристально смотрел на нее и, встав на колени, прижала к губам теплую,
тяжелую руку умершего. Со стуком упала рука, когда девушка поднялась.
- Прости, - сказала она. - Все прости. В том мире, где теперь ты, нет
ненависти, нет страстей; ты мертв, и я отдохну.
Она откинулась, обмерла и, потеряв сознание, стала биться в руках тех,
кто, подскочив, успел ее удержать. Обычная в таких случаях суматоха
окончилась появлением врача и вызовом собственного экипажа Руны, - так как
некоторые из толпы узнали ее.
Вот все, что надо, что можно, что следовало сказать об этой крупной
душе, легшей ничком. Но еще несколько слов, может быть, совершенно
удовлетворят пытливого читателя, думающего дальше, чем автор, и в одной
истории отыскивающего другую, пока не будут исчерпаны все жизни, все любви,
все встречи и случаи, пока кроткие могильные холмы, пестреющие зеленью и
цветами, не прикроют жизни и дела всех героев, всех людей этого скромного
повествования о битвах и делах душевных. Так, следуя за выздоровевшей, но
совершенно забывшей все девушкой, отметим мы и ее брак с Квинсеем, твердой
рукой протянувшим ей новые, не менее чудесные цветы жизни, и возвращение
жизнерадостности, - и все, чем дышит и живет человек, когда судьба
благоприятна ему. Только иногда, обращая взгляд к небу, где вольные черты
птиц от горизонта до горизонта ведут свой невидимый голубой путь, Руна
Квинсей пыталась припомнить нечто, задумчиво сдвигая тонкие брови свои; но
момент гас, и лишь его тень, светлым эхом возвращаясь издали, шептала слова,
- подслушанные ли где, или возникшие чужой волей? - быть может, слышанные
еще в детстве:
Если ты, не забудешь,
Как волну забывает волна...
14 ноября 1921 г.
28-го марта 23 г.