атную доску. Наткин
голос мягкий, но почему-то очень громкий, как громкий шепот, зазвучал вдруг
в моих ушах:
- У меня глаза серые, - говорила она, - обычно серые, а смотри, какие
они сейчас, смотри! Видишь, видишь, абсолютно зеленые, ты видишь?! Только,
если не увидишь, не ври, я тебе никогда этого не прощу! Зеленые или нет?
Зеленые?!
Я повернулся к ней и, стесняясь, долго смотрел ей в глаза, чтобы не
соврать, чтобы сказать ей правду; ее глаза были хотя и чуть-чуть, но
все-таки зеленые, именно что зеленые, вовсе не серые, и я сказал ей, что они
зеленые, очень, очень... Она засмеялась, я почему-то тоже, и в этот момент
мы оба (наверное, оба) увидели, как старуха в шортах бросилась к своей
раскрытой книге и, схватив ее, куда-то метнулась, мальчик-муравей,
повизгивая и охая, быстро собирал рассыпанные по скамейке черные и белые
шахматные фигурки, мимо нас промчались какие-то люди, потом появились
другие, лихие, деловитые, они тащили за собой тепловые шланги и огромные
полиэтиленовые чехлы и в диком темпе, покрикивая, стали закрывать чехлами
розы, укладывая в их гуще наподобие змеевика свои шланги, где-то, хотя слов
было не разобрать, громко заговорило радио, и тут же я отдал себе отчет в
том, что я среди других людей, держа Натку за ее теплую еще руку, быстро иду
в сторону от розария, а кругом жутко холодно, как осенью.
- Авария в этой секции, - услышал я Наткин голос. - Пойдем скорее в
теплую зону и вообще из "Тропиков". Ты не против?
Я кивнул, и мы быстро пошли по просторной пальмовой аллее.
Люди кругом нас тоже торопились.
Скоро мы выскочили в теплую зону, помчались дальше, мелькнули по дороге
знакомые лица - Венька Плюкат, Ким Утюгов, Вишнячихи, Жека Семенов, Валера
Пустошкин, Рита Кууль, красавица из старой школы, кое-кто из "Пластика",
старушка информатор с Аякса "Ц", наш суперкосмонавт Палыч с молоденькой
женой; кто-то, кажется, меня окликнул - я не ответил, не обратил внимания,
после - раздевалка, и вскоре мы выскочили из "Тропиков".
После мы долго гуляли под дождем, сидели в "Шоколаднице" и ели бульон,
блинчики с мясом, сбитые сливки с вареньем, я вспомнил вдруг про газету и
обрадовался, что меня пока, слава богу, не узнают на улице, но, не дай бог,
скоро будут - портрет-то и статью напечатали; Натка сказала, что это, мол,
ерунда, чушь, вообще постарайся сделать из этой белиберды что-то для себя
даже приятное; потом мы опять гуляли, дождь то начинал лить снова, то
переставал; я признался Натке, что, когда мне было шесть лет, я мечтал стать
космическим пиратом; она подарила мне авторучку, я ей - свою; после мы
долго, до полной темноты бродили в дубовой роще, далеко за моей новой
школой, и она держала меня под ручку, мы не целовались, и было очень, до
жути здорово, так здорово, как будто в комнате темно, но стоит зажечь свет,
и ты увидишь наряженную елку, которую, пока ты, устав от беготни, уснул на
часок, сумела нарядить мама.
x x x
Скоро начали приходить письма. Тучей. Домой, в адрес газеты, в школу.
Школа будто обезумела (раньше, все же, я относился к ней с некоторым
уважением), позабыла недавнее прошлое и снова поставила перед Высшей Лигой
вопрос о моем докладе, или - в крайнем случае - о моем выступлении с
рассказом о работе в общих чертах. На этот раз я уже и сам не захотел, из-за
общего ажиотажа, и Зинченко со мной согласился. Он все больше и больше
нравился мне, тихий, маленький, вежливый человек, толковый ученый и вообще
симпатичный. Я даже думаю, что именно из-за него (не потому, конечно, что он
так велел, а из-за его собственного поведения) все в группе вели себя по
отношению ко мне просто классно: не подшучивали надо мной и уж, конечно, не
сюсюкали. Само собой - и не до этого было, работа была сложная.
Письма (тихо и незаметно мама стопочками клала их на окно в моей
комнате) шли ко мне, не разбери-поймешь откуда, со всего света: из нашего
городка, из других городов, с промежуточных станций; много было из-за
границы.
Писали и спрашивали, в основном, всякую чепуху, бред: могу ли я,
сравнивая интенсивность и длительность успеха прошлых кинозвезд, вычислить
конец влияния Дины Скарлатти, то есть стоит ли начинать ей подражать (если
не начали), или ее закат уже не за горами; что я думаю о заочном школьном
обучении - каково мое отношение к полемике по этому вопросу, начатой в
Англии; сколько мне было лет, когда я впервые в жизни поцеловался; не
кажется ли мне, что джаз все-таки изжил себя, или можно в будущем ожидать
нового его взлета; не возьму ли я на себя труд и смелость обратиться к
правительству от имени всех ребят с просьбой о скорой и полной, раз и
навсегда, отмене талонов на сладости, еду и развлечения, которые нам выдают
родители; трушу ли я у зубного врача или нет; скоро ли выпустят обо мне
кинофильм; и прочее, и прочее, все в этом же духе. Особенно дурацкое письмо
пришло с Аякса "Ц" - нашлась там какая-то девчонка, которая жила на Аяксе с
родителями и якобы видела меня, когда я со своим классом тащился по коридору
на это практическое занятие.
"...Помню очень хорошо, как шел весь Ваш, класс и Вы тоже. Тогда, в тот
момент, когда я Вас увидела, вы еще были не Вы, Вы и сами, я думаю, не
знали, что Вы. это Вы (ну, Вы меня понимаете), потому что Вы еще только шли
на то практическое занятие, на "Пароле час спустя Вы выкинули свой
знаменитый научный трюк. [Знаменитый научный трюк - да-а-а!!!] Вы еще тогда
- хорошо помню (а меня Вы не видели, я стояла у двери) - пригладили свой
хохолок на голове и сказали кому-то из своих: "Все торчит и торчит, часто
приходится приглаживать". [Совершенно не помню этой фразы.] Я вспомнила об
этом уже потом, тогда, когда увидела Ваш портрет в центральной газете [был и
такой, я забыл сказать], и решила; что теперь, когда о Вас знает вся
планета, многие будут носить прическу в Вашем стиле - с хохолком. Когда я
это решила и поняла, я поняла и решила, что сделаю это первой. Посылаю Вам
свою фотографию с новой прической [действительно, похоже было здорово], я
снимала себя сама автоспуском, японской камерой "Сакура" - очень ее Вам
рекомендую. Пока прощаюсь (пока?!). Целую. Ваша Нюша".
Хоть имя-то нормальное, человеческое!
Конечно, писали, в основном, люди моего возраста, а взрослые очень
редко, и тоже чушь - мол, потрясающе, гениально, никогда бы не подумали.
Одна женщина, например, узнав, сколько мне лет и как много и напряженно, не
покладая рук, сдвигая горы, въедаясь в проблему, ворочая пластами знаний, я
работаю, предлагала мне меня усыновить, если, конечно, у меня вдруг по любым
причинам нет родителей или родственников.
Было еще одно вполне дурацкое письмо, но я так и не разобрался -
взрослый человек его писал или нет. Коротенькое, без подписи, в стихах,
вроде поэмы, что ли...
Взгляните-ка на молодца!
Он стал начальником отца.
В двенадцать лет - Умнее всех!
В двенадцать лет - Такой успех!
И все в таком роде.
Если бы это письмо не было таким корявым и дурацким, оно бы ударило
меня прямо в сердце. Точно.
Само собой, на улице меня стали узнавать, - можно ли познакомиться,
похлопывание по плечу, автографы... Дергало меня это ужасно, и я доложил об
этом Зинченко (по закону Высшей Лиги ее работники обязаны были сообщать
начальству о неполадках внутри себя, если чувствовали или допускали, что
они, эти неполадки, мешают работе. Научный руководитель, а иногда и
специальный консультант-психолог, определяли уровень нетрудоспособности,
учитывая, конечно, сложность и важность работы, и делали вывод: оставить
человека на рабочем месте или дать ему временный отдых. Вообще многие
нарушали этот закон, потому что в период временного отдыха зарплата
уменьшалась).
Мой случай был из разряда пустяшных, и Зинченко выделил нам с папой
маленькую "амфибию" типа маневренной ракеты - как раз к тому же забарахлил
наш "роллер". Но и в воздухе иногда, и в закрытой "амфибии", было
неспокойно: увидит тебя какой-нибудь весельчак и либо в хвост пристроится,
либо рядом, совсем близко, летит - улыбочки, жесты, знаки, мол, ха-ха,
открой окошко, автограф в воздухе.
И по телефону звонили - не отбиться. Конечно, в основном, девчонки, и,
главное, - все жутко стеснялись. Я это понимал по маминому голосу: и я, и
папа вообще перестали подходить к телефону.
Я странно жил в эти дни, трудно. Работы было по горло, само собой, но
уставал я не именно от работы, а оттого, что постоянно думал: вот я бьюсь,
бьюсь, думаю об этой чертовой семнадцатой молекуле, стараюсь изо всех сил,
ни фига не выходит и... это хорошо, так и надо; а так было не надо, не
хорошо: готовился колоссальный бросок в космос, колоссальный, не полет на
одну из отдаленных (именно отдаленных) планет, а высадка с целью ее
освоения, впервые в мире, и я прекрасно понимал, ну, просто по конструкции
корабля, что вовсе не на Аяксе "Ц" будет летать наш новый космолет.
И с Наткой получалось неважно. Буквально на следующий день после
"Тропиков" я вдруг ясно представил себе, что вот я зайду к ней или позвоню,
а она поведет себя так, будто ничего и не было, будто мы с ней не гуляли по
дубовой роще, не сидели в "Шоколаднице"; я так этого боялся, что никак не
мог ни зайти к ней, ни позвонить.
Словом, я вкалывал на всю катушку, стараясь, с одной стороны, добиться
перестройки этой чертовой семнадцатой молекулы и радуясь, с другой, что
ничего у меня не получается. Главное, ужасно было думать, как же я поступлю,
если найду правильное решение проблемы, а об этом никто еще не будет знать.
Что я сделаю? Выберу, как бы это сказать, ну, науку, что ли, или там
человечество, долг (о себе я не думал) и сообщу полученный результат Высшей
Лиге (а тогда, я точно это знал, папе будет худо)? Или, наоборот, затемню
результаты и дам папе самому решить проблему? (Тогда я, - закрыв глаза, я
очень остро это чувствовал - буду просто негодяем в науке, именно негодяем -
лучше и не скажешь.)
Иногда у меня мелькала мысль, что, скорее всего, наша человеческая
психика устроена так, что если чего-то очень не хочется, то ты, хоть и
будешь стараться изо всех сил, ничего все равно не добьешься. Сначала такое
предположение меня радовало: в конце концов, никакой я не негодяй и не могу
отвечать за нашу психику, раз уж она так устроена. Но потом совсем другое,
неожиданное соображение совершенно это, первое, утопило. Это было странное
соображение, какое-то новое для меня, удивительное; я точно помню, что
раньше такие мысли и не прыгали, не булькали, не жили в моей голове; я вдруг
остро почувствовал, что - да, конечно, само-то по себе все может произойти,
но в любом случае все произойдет именно само по себе, плохое ли, хорошее, а
мне остается только пристроиться к этому плохому или хорошему. И тут я
впервые почувствовал, что, кроме моего как бы долга, или моего папы, есть
еще я сам, я сам, и именно перед самим собой я обязан точно знать, как мне
поступить. Мне самому, затерявшейся в космосе молекуле под названием
"Рыжкин", нужно точно знать, что важнее, самому принимать твердые решения, а
не просто шаляй-валяй, не просто: выйдет хорошо - радость, плохо - горе.
Я так удивился, увидев вдруг, как забурлила во мне эта свеженькая
мысль, что сначала даже обрадовался: вот, мол, все вроде бы просто, приму
решение - и все тут, какое ни приму, а сам все равно буду твердо уверен в
его правильности, но после растерялся, и мне стало еще хуже; как поступить,
я не знал, но уже и не мог спокойно думать, - мол, будь, как будет, - я уже
был обязан как бы сам перед собой все знать заранее.
Теперь мне стало ясно, что ни о каких ходах и думать нечего: смешно
было мечтать о том, чтобы сломать ногу и залечь в больницу или еще хуже -
каким-либо образом, если проблему семнадцатой решу именно я, подсунуть
верную мысль, ход папе. (У меня даже скулы до боли сводило от мысли, что он
будет радоваться, не зная, что все это сплошной обман, просто я очень хорошо
представлял себя на его месте.)
Довольно быстро я освоил управление "амфибией", которую нам с папой
выделил Зинченко, и иногда по вечерам, когда мне становилось особенно не по
себе, я говорил дома, что слетаю к кому-нибудь там из ребят, а сам плавно
поднимался в воздух и, выбравшись из строгого, по правилам воздушного
движения, надгородского пространства, летел по прямой куда глаза глядят,
забираясь чуть выше воздушного уровня, где свои, менее сложные правила все
же были, на уровень, где никаких правил не существовало, но просто было
категорически запрещено летать вообще.
Я гасил сигнальные (обязательные для всех) огни и мчался с дикой
скоростью над темной землей. Патрульные милицейские "амфибии" ничего
поделать со мной не могли, я шел как темный призрак, без единого огонька, и
они либо вообще не замечали меня, либо замечали слишком поздно - скорость у
меня (хотя их "амфибии" были мощнейшие) была куда выше их: как-то я,
размечтавшись о таких полетах, за три дня начертил и тайком за неделю собрал
микроприставку к двигателю нашей "амфибии", которая легко, за считанные
секунды, монтировалась или снималась с двигателя, запросто умещалась в моем
портфеле и мощность двигателя увеличивала феноменально.
Я мчался в темном небе над темной землей с невероятной скоростью,
внимательно следя за огнями патрулей, и возвращался обратно, когда
совершенно выматывался от этой дикой гонки. Иногда я (хотя это тоже было
запрещено), погасив сигнальные огни, зависал низко над "Тропиками", открывал
иллюминаторы и долго сидел, ни о чем не думая и только чувствуя, как мягко
по щекам, шее и волосам струится снизу теплый, влажный тропический воздух, а
внизу, в гущах деревьев, за высоченными стенками из прозрачного плекса
спросонья скандалят обезьяны и рыкают львы.
Однажды я, выбрав темный беззвездный вечер и тоже выключив сигнальные
огни, завис прямо над Наткиным домом. Двигатель работал (я отладил его)
почти бесшумно, я расхрабрился и опустился еще ниже, но не слишком близко,
чтобы на меня не упал шедший из окон свет. Свет в ее комнате не горел, и мне
стало нехорошо от мысли, что она не дома, прыгает где-нибудь, носится,
хохочет, веселится и совсем не думает обо мне. Я подумал еще, что, может,
она не в своей, а в другой комнате или сидит в темном тайничке у колодца, но
это было всего лишь предположение, и я не успокоился.
Тут же я услышал, как резко хлопнула входная дверь коттеджа (калитка не
щелкала, я знал твердо; слух мой был напряжен до предела, значит, кто-то
вышел из коттеджа, а не вернулся домой), я мягко взмыл слегка вверх и увидел
в слабых отблесках уличных фонарей, что от коттеджа к калитке идет ее отец,
ну, это светило науки. Зачем-то я включил микрофон обратной связи с землей и
направил луч щупа в сторону светила и вдруг услышал:
- Н-да-а-с!.. Это в наш-то просвещенный век... Забавно. ..
Молча он шел к калитке, но не дошел, остановился на полпути и начал (я
даже обомлел) вслух читать стихи:
Среди зеленых свечек,
Подняв свои усы,
Сидит в траве кузнечик
И смотрит на часы.
Часы висят на ели,
Их стрелки - из смолы,
Они выводят трели,
Они темнят углы,
Они смущают травы,
И, завершая круг,
Седой и величавый,
Обходит их паук.
Сидит кузнечик в травке
И, лапками суча,
Он слышит, как канавки
По камешкам журчат.
И, растопырив усики,
Он в сумраке лесном
Ползет-ползет на пузике
Купаться перед сном.
Часы закрыл листочек:
Натикались вполне.
Паук, спокойной ночи!
Кузнечик спит на дне.
Не знаю почему - разволновался я ужасно.
Он замолчал.
После снова заговорил:
- Конечно, что-то в них от машины есть. Вполне. "Канавки по
камешкам"... Н-да-с... Но иногда - странное чувство: очень человеческие
стихи... И что это значит, что он "спит на дне", этот кузнечик? Погиб? Умер?
Немного жутковато, когда смотришь на машину и знаешь за ней такое... Будто
она - машина, но... но и еще что-то, нечто - нечто мыслящее, страшно сказать
- о-ду-шев-лен-но-е... Н-да-с... Погиб кузнечик. Или нет?
Я резко рванул ручку вертикального полета, постепенно выводя "амфибию"
носом по ходу движения, выжал полный газ и долго мчался прямо вверх,
абсолютно строго вверх, удаляясь в черное небо точно (тютелька в тютельку)
над домом Натки, и так летел долго-долго, выжимая из двигателя все, что
только было можно, пока, наконец, не почувствовал, что в слоях атмосферы
такой разреженности моя "амфибия" летать еще не может.
Я вернулся домой вымотанный - не рассказать.
x x x
Ночью мне приснился странный сон - не то занятный, не то неприятный - я
так и не понял какой, не разобрался.
Будто в "Тропиках", в специальном павильоне появилось особое мороженое,
ну совершенно особенное, такого в жизни еще никогда и не было: его можно
было съесть сколько угодно, - страшно даже представить, потому что именно
сколько угодно, - килограмм, тонну, целую гору; главное - вкусноты оно было
невероятной, как в сказке. Я думаю, и идея этого феномена, и
установка-изготовитель, и продукты из которых его делали, и специальные
препараты - все изобрели люди феноменальной гениальности. А есть его можно
было сколько угодно потому, что оно не насыщало, и ни объесться, ни даже
наесться было нельзя: при изготовлении в него вводили какие-то такие
компоненты и химические регуляторы, что оно, попадая в организм, не
заполняло пустой объем в желудке, не перерабатывалось в какие-нибудь там
калории или витамины, не насыщало, оставляя при этом в организме какой-либо
шлак, отходы, а просто с помощью этих химических регуляторов и некоторых
ферментов желудочного сока превращалось через несколько секунд после его
попадания в желудок в обычную воду, влагу, легко и незаметно выходившую
наружу в условиях тропического климата. И еще второй сюрприз: температура
мороженого была нормальной, вовсе не холодной, эффект замораживания
осуществлялся особым, другим, чем обычно, способом, а чувство холода во рту
вызывал какой-то препарат, отдаленно напоминающий мяту - иначе говоря,
простудиться было невозможно. Вкуснотища необыкновенная, не насыщаешься, не
переохлаждаешься - ешь сколько угодно, а потому, раз никаких
противопоказаний нет, то и талонов-ограничителей никаких не надо. Никаких!
Ур-ра!
Не знаю уж, сколько я наел этого мороженого за три часа, наверное,
уйму, но потом перестал, нет, само собой, мне не надоело, куда там, просто
мне вдруг захотелось уйти из павильона, найти Натку и вернуться с ней
обратно, и это чувство было сильнее. Но выйти из павильона я никак не мог,
дверь была закрыта, спрос на это мороженое был так велик, что очереди стояли
огромные, и администрация решила, что каждую новую партию желающих будут
запускать раз в пять часов; чтобы никто из очереди не пытался ворваться и не
было бы беспорядка, никого раньше этого срока наружу не выпускали, да,
честно говоря, и желающих уйти не было.
Наверное, я был единственным, кто сидел в павильоне и не ел, я бы ел,
само собой, и времени в запасе было целых два часа - просто я сидел и ломал
себе голову, как же все-таки поскорее отсюда выбраться и найти Натку.
Вдруг (я даже вздрогнул) к моему столику плавно подплыла и тут же села
девочка в синем, похожем на специальную форму (и я не ошибся), костюмчике, с
каким-то особым фирменным значком на пиджаке. Она - вот главное, от этого-то
я и вздрогнул - как две капли, воды была похожа на Натку, и это меня
взволновало необыкновенно (Натка, Холодкова, прохладное мороженое, я и она,
вместе - все совпадало), но при этом я точно знал, что это была не она.
- Меня зовут Алиса (заметьте - Алиса, как бы сладкое, вкусное имя),
Алиса, - повторила она, протягивая мне руку.
- Рыжкин, - сказал я, протягивая ей свою, но она, слава богу, и глазом
не моргнула, не узнала - то ли газет не читала, то ли портрет мой не
запомнила, то ли фамилию.
- Я ученица спецшколы общественного питания, - сказала она, - и на
время практики являюсь представителем фирмы "Детский мир", которая выпускает
новый сорт мороженого - "Восторг". По поручению фирмы я изучаю спрос на
"Восторг" и потребление "Восторга". Я заметила, вы перестали есть, почему?!
Может быть, вы были нездоровы - грипп, ангина - до того, как пришли в наш
павильон? Или, может быть, вы вообще не поклонник мороженого?
Идиотский вопрос!
Я отрицательно покачал головой.
- Тогда я приступаю к выяснению вопросов спроса по другим причинным
каналам. Значит, у вас существуют другие причинные каналы?
- Не знаю, - сказал я. Бог ты мой, как феноменально она была похожа на
Натку, только голос другой, не теплый, а холодноватый, холодный даже.
- Вы пришли сюда сытый, голодный, средний? - спросила она, доставая из
фигурного карманчика красивую авторучку и длинный листок с каким-то текстом.
- Итак, сытый, голодный, средний? Назовите, а я подчеркну нужное.
- Средний, - сказал я.
- Та-ак, теперь задумайтесь, представьте - у вас то же, что и по
приходе, состояние насыщения - меньше - больше? Не появилось ли чувства
сытости?
- Нет, не появилось, - сказал я.
- Прекрасно, подчеркиваю - "не появилось".
- Что же здесь удивительного, - сказал я. - Ваш "Восторг" и не должен
насыщать, если я верно понял рекламу.
- Это-то мы и изучаем, так ли оно на самом деле.
- А я, пожалуй, несколько даже голоднее в сравнении с тем, как я себя
чувствовал, когда пришел сюда, - сказал я. Она, честно говоря, начала слегка
раздражать меня.
- Как-ак? "Восторг" в худшем случае может все же насытить, но не
увеличить чувство голода!
- Вам не сказали в вашей фирме, - заметил я, - что очень сытый человек
через несколько часов после принятия пищи снова способен испытывать чувство
голода? Так, знаете ли, бывает в жизни...
- Нет, не сказали, - ответила она. - Далее. Простуды после "Восторга"
не чувствуете, горло не болит?
- Нет, не чувствую, не болит.
- Подчеркиваю, - сказала она.
- Пожирнее, - сказал я.
- Что?
- Ничего. Это шутка, - сказал я.
- Я на работе, - сказала она. - Не мешайте подчеркивать.
- Значит, на мне ваша фирма испытывает "Восторг"?
- Да.
- А я от вас испытываю восторг.
- Мой домашний телефон, - сказала Алиса, - двести шестьдесят два - сто
сорок девять - четыреста двенадцать - сто пятьдесят девять восемь нулей сто,
добавочный "один". Сосредоточьтесь, добавочный - "один". Запомнить легко -
"один".
О, как меня злило, что она, абсолютно похожая на Натку, такая же
длинноногая, гибкая, лицо - как две капли воды, совсем, совершенно, ну,
абсолютно не Натка! А вдруг Натка, на самом деле, если приглядеться, тоже
такая? Нет, нет, не верю!
- Звоните после шести. Все обсудим.
- Например, - сказал я, - что вы не понимаете шуток? Это?
- Можно и это, - сказала она. - А потом сходим в кино, на Дину
Скарлатти. (Вдруг мне показалось, что голос ее слегка потеплел, чуть-чуть.)
У меня прическа, как у Дины Скарлатти, правда, недурная? Нравится? Ну!
- Вот видите, Алиса, - сказал я. Черт возьми, а вдруг это все-таки
Натка, Натка, которая ненадолго заблудилась в сумрачных дебрях фирмы
"Детский мир" и просто временно привыкла к другому, фирменному имени. -
Видишь, Алиса, - продолжал я. - Можно, хоть и немного, но и на работе
поболтать.
- Итак, - сказала она. - Чувства насыщения у вас нет. Простуды нет.
Попробуйте поесть "Восторга" еще.
- Мне не хочется, - сказал я вяло.
- Но ведь помех нет. Я подчеркнула, что нет.
- "Подчеркнула" - "не подчеркнула", какое это имеет значение?! - Опять
я готов был взорваться. - Сказано - не хочу.
- Фирма не настаивает, но нужно попробовать еще.
- А я не хо-чу! Я - против!!! Что значит, нужно?! Вы понимаете, фирма,
что это...
- Алиса, - поправила она.
- Алиса, вы...
- Все верно. Фирма не настаивает. Так. Что у нас дальше? Ах, да! Может
быть, причинные каналы отказа - иного толка? Здесь перечислено: "общее
недомогание до поглощения", "общее утомление до поглощения", "чрезмерная
сытость", "постоянная склонность к задумчивости"...
- Да, - сказал я. - Постоянная склонность к задумчивости. - Но она не
обратила внимания.
- "Постоянные идеи", "внезапно возникшая идея".
- Да, внезапно возникшая идея.
- "Врожденное отвращение к мороженому".
- Во! Во! Вот это! Она очнулась.
- Но ведь не отвращение к "Восторгу"? - сказала она, вдруг улыбнувшись,
как на рекламном листке "Пейте морковный сок "Нега".
Напугать бы ее, подумал я, так бы и осталась с этой улыбкой.
- Трудно, что ли, повторить? - сказала она капризно и жутко симпатично:
на секунду передо мной мелькнула Натка.
- Бог ты мой, - сказал я. - Неужели ваша фирма не понимает, что эти
самые причины иного толка не важны, что причина отсутствия желания
поглощения (ну и речь - работать бы мне в их фирме) не в перенасыщении и не
в простуде; с другой стороны, если причины иного толка и влияют на падение
или рост спроса, то фирма ни проконтролировать их как следует, ни тем более
устранить не сможет! Понятно?
- Итак, я подчеркиваю причину.
Я испугался, что умру.
- Ладно, - сказал я, скрипнув зубами. - Ладно. Я назову. Придется
вписать, она там не названа.
- Я впишу.
- Не боитесь, а? - спросил я тихо, голосом змеи. - Ну, так вот. С того
момента, как я перестал поглощать "Восторг", я ужасно хочу, как бы это
сказать... ну, пи-пи! Понятно?!
Я произнес это, уже чувствуя, как это дико стыдно - так говорить
девчонке, но это ощущение тут же прошло, потому что она и глазом не
моргнула, все, что я сказал, молча записала, после встала, вежливо
поблагодарила меня за беседу и добавила:
- Пойдемте со мной на второй этаж, туалет там, возле кабинета
директора.
Мы вместе поднялись наверх.
- Скажите, Алиса, - спросил я. - А можно отсюда попасть в парк? Я хочу
уйти.
- Запросто, - сказала она. - Вон туалет, а вон лестница вниз, на выход.
Прощаюсь. Звоните двести шестьдесят два - сто сорок девять - четыреста
двенадцать - сто пятьдесят девять восемь нулей сто, добавочный "один".
То ли оттого, что она вдруг, на секундочку, улыбнулась опять
человеческой, не морковной улыбкой, то ли оттого, что кошмар "Восторга"
кончился и я был свободен, - я сам для себя неожиданно чмокнул ее в ухо и
пулей вылетел в парк. Через секунду я был уже в своей "амфибии".
Я взмыл в небо и только тут увидел (откуда вдруг взялась?!) висящую
между мной и стеклом переднего обзора маленькую, на резиночке (терпеть всего
этого не могу: разных там рыбок, медвежат, куколок...), игрушку: Натка - не
Натка, эта самая Алиса, потрясающе похожая, улыбающаяся, в фирменном
детскомировском костюмчике со значком, на котором мелко-мелко было написано
сверху: "Ешьте мороженое "Восторг" фирмы "Детский мир", а снизу:
26214941215900000000100 доб. 1. Целую, как ты меня только что. Твоя Алиса".
И пока я, доведя мою "амфибию" до дрожи, выжимая из нее последние
силенки, мчался в темнеющем небе, а эта Алиса вертелась и раскачивалась у
меня перед глазами, я с нарастающим ужасом и холодком в загривке все больше
и больше приходил в панику оттого, что поцеловал ее в ухо.
Я проснулся весь в холодном поту, с мерзким чувством своей измены
Натке.
Пока я приходил в себя, откуда-то (как она почувствовала, не знаю)
вдруг появилась мама; она летала надо мной, порхала, то взмывая высоко вверх
и открывая лившийся из окон холодный скучный осенний солнечный свет, то
возвращаясь ко мне и закрывая его.
Она сняла с моего запястья (когда она надела - я не знал) раскаленный
от моего тела браслет Горта; защелкали телефонные клавиши; температура
такая-то, давление такое-то, состояние сердца такое-то, столько-то
лейкоцитов в крови и т. д. и т. п. - она диктовала в поликлинику показания
счетчиков браслета и все порхала над моим тридцатидевятиградусным жаром,
пока их машина обрабатывала данные; шуршала по бумаге авторучка - мама
записывала необходимые лекарства...
Оказалось - очень сильный грипп.
x x x
Уже через день мне стало немного полегче, голова работала более или
менее четко, и я прекрасно отдавал себе отчет в том, что, несмотря на то,
что я остро понял и пережил, что сам перед собой обязан твердо знать, как
мне следует себя чувствовать в ситуации "эль-три", самому заранее как бы
выбрать, что же для меня важнее... несмотря на это, я вполне замечал в себе
какую-то радость, маленькую радостишку: вот, мол, заболел, день-два-три -
неделя, глядишь, - а папа и сам завершит работу.
Наверное, потому, что грипп все-таки еще крепко держал меня, и я даже,
кажется, чуточку себя, больного, жалел, и потому еще, что чувство, будто я
изменил Натке, прошло, но и - кап-кап-кап - на тютелечку, но все же осталось
- вечером, до прихода папы, я позвонил Натке. Впервые после "Тропиков".
Она оказалась дома. Изо всех сил, как бы вылезая сам из себя,
внимательнейшим образом вслушивался я в ее голос и понял, наконец, что
ничего для меня плохого в нем нет, хотя, кажется, и хорошего - тоже, но все
вместе меня успокоило. Я сказал ей, что заболел гриппом. Она спросила, какая
температура, и я сказал, что ерунда, вот такая-то. Она согласилась, что,
действительно, ерунда собачья (я даже слегка обиделся), и рассказала, что на
другой день после аварии в "Тропиках" (у меня даже сердце обдало холодком,
что она помнит именно аварию, а не наш поцелуй, хотя, подумал я тут же, было
бы не очень-то приятно, если бы она помнила и сказала об этом вслух, да еще
по телефону), что на другой день после аварии она купила в зоомагазине
хомячиху, подружку моему Чучундре, и надеется, что у них когда-нибудь будут
дети. Дети, смех! Я опять слегка расстроился, что вот, был мой подарок,
хомяк, и она, глядя на него, могла вспоминать обо мне и радоваться моему
подарку, а теперь получается вроде бы не именно мой подарок, а какой-то
зверинец, где от меня есть только частичка, а вовсе не все. Но очень быстро
я сообразил, что все это бред, от волнения. Главное, что она помнит, конечно
же, помнит обо мне и моем подарке и не скрывает этого, рассказывает... Мне
снова стало почти тепло, и я сказал ей, что, мол, скучно все-таки лежать и
болеть одному и не забежит ли она ко мне завтра после уроков вместе с
хомячихой, чтобы я ее посмотрел, если, конечно, ей, Натке, это удобно и она
ничем не будет занята. Очень средним, ровным каким-то голосом она сказала,
что так и поступит, если, конечно, она ничем не будет занята.
Я не понял, откуда этот средний голос, может, она обиделась, что я жду
ее завтра, а не сегодня вечером, но не стал об этом думать, может быть, к
тому же, я вообще выдумал этот средний голос, и мы сговорились на завтра, на
три часа.
- Пока, - сказал я. Она сказала:
- Пока. - И добавила вдруг: - Ты видишь меня в телефонную трубку?
Видишь?
Я ответил ей не сразу, не потому, что не понял вопроса, а потому, что
вообще не люблю эти выкрутасы, но все же сказал:
- Ясное дело, вижу.
- Отлично, - сказала она и добавила (отчего у меня сразу перехватило
дыхание и вместе с этим быстро скользнула мысль, что я, идиот несчастный,
все же не понял ее вопроса): - Ну, какие у меня сейчас глаза? Какие?
И я выдохнул:
- Зеленые.
И как в тумане услышал:
- Молодец. Ну, привет.
И она повесила трубку.
Я вернулся в кровать и долго не мог прийти в себя, потом, наконец,
успокоился и стал думать о нашем завтрашнем свидании.
(Но оно так и не состоялось.)
А пока я, не зная этого, лежал и мечтал о нем, еще одна мысль пришла
мне в голову. Вот ведь забавно! Ведь если вдуматься, то - что такое учиться,
что такое быть обыкновенным учеником, как все (и как это было в моей старой,
нормальной школе) - я и думать уже позабыл, перемахнув под папиным мощным
крылышком в новую, особую, сверхспециальную, для особоодаренных, так
сказать, молекул, школу; с другой же стороны, учился я в ней так мало, так
недолго и так давно уже (было у меня это ощущение) приступил к работе в
группе "эль-три", что опять-таки учеником себя вовсе не чувствовал; а с
третьей стороны, работать, а не учиться было странно, и работал я так по
времени мало и настолько еще не втянулся, не поверил до конца, что вот, я
уже работаю, что запросто можно было призадуматься (или думал) - так кто же
я такой на самом деле? Мелкота дошкольная? Само собой - нет. Школьник?
Ученик? Совершенно не школьник. Спецучащийся из высокого, недостигаемого для
простых ребят, гнездышка для особо одаренных? Уже нет. Абитуриент, студент,
инженер, ученый? Все нет, не разбери-поймешь кто. Немного холодное и
неуютное ощущение.
На другой день, в полтретьего позвонил телефон, я снял трубку, это был
Зинченко.
- Да, это я, - сказал он, когда я сразу же узнал его. - Ну, как ты? Как
твой грипп? Цветет?
- Цветет, - сказал я. - Помаленьку. А вы-то там как? Цветете,
расцветаете? А я вас сразу узнал, честно!
- В известном смысле, да, помаленечку цветем, - сказал он тихо и как-то
мягко. - Вот, решил тебе позвонить. Ты смотри, главное... - И он стал
перечислять, как мне следует себя вести, нечто относительно постельного
режима, питания, вреда чтения лежа, хождения босиком, форточки, лекарств,
дисциплины мыслей и переживаний, быть паинькой, ути-путиньки, наш
силовосстановительный бульончик... терпеть не могу, носятся, как с
грудным...
И вдруг он так же тихо и ровно сказал (я сразу понял, что он должен,
обязан был мне это сказать, хотя точно, совсем не имел цели в мягкой манере
попытаться вытянуть меня из постели в "Пластик"), он сказал:
- Сегодня твой отец, кажется, нашел путь перестройки семнадцатой
молекулы.
- Ка-ак?! Потрясающе! Ур-ра!- заорал я. - Вот чудо! Так что же вы
сразу, сразу не сказали?! Прекрасно сами знаете, как это важно! (Вряд ли он
догадывался, как это важно было для меня на самом деле. Или все же
догадывался?) Папа действительно нашел, и вы просто осторожничаете, или...
- Видишь ли. - Голос его был таким же тихим и ровным, а меня всего
трясло от волнения. - Он допустил, что перестройка четвертой и одиннадцатой
дадут эффект, идентичный перестройке семнадцатой. Посчитали все вместе -
чуть-чуть не совпадает, все же капелька до идеального остается. Стали
считать только предложенную новую пару. Сначала все шло ровно, как с
семнадцатой, после - резко поломалось.
Даже несмотря на волнения, я, засмеявшись, спросил:
- Уж не на "Аргусе" ли вы считали? Он тоже хохотнул (вспомнил) и
сказал:
- Нет-нет. На "Снежинке" (была и такая).
- Ух, ты! - крикнул я. - Вот чудно! Я сейчас еду! Лечу!
О Натке я позабыл начисто, я думал только об одном и без всякого
зазнайства: вдруг они без меня не справятся, я там необходим, но это никак,
никак, никоим образом не бросает тень на папу, идея - его, а остальное -
завитушки, детали.
- Спокойно! - сказал Зинченко. - Во многом я звоню, чтобы сообщить тебе
новость. Но я против твоего приезда. Лежи.
- Да не буду я лежать! - крикнул я. - Знали ведь, что я заведусь, когда
сообщали!
- Твоя заводка меня не интересует. Заводись на здоровье. Я же обязан
был сообщить тебе новость? Это мой долг и твое право. Разве ты бы от него
отказался, лишь бы не заводиться?
- Конечно, нет! Но я беру ответственность на себя. В личной карточке я
распишусь, что встал с постели сам, никто меня не заставлял! Ну, товарищ
Зинченко, ну, можно?
- Распишешься, когда тебе стукнет шестнадцать, - сказал он.
- А пока кто?! - крикнул я. - Мало ли что я ребенок, я все-таки,
как-никак...
- Папа и мама распишутся. А ты пока ноль без палочки.
- А вы спрашивали его?! - крикнул я вдруг полушепотом, сразу
разволновавшись от мысли, что папа мог быть против моего приезда и вовсе не
потому, что я болен, а чтобы довести все до конца самому, Рыжкину-старшему,
как бы опасаясь, что я... ах, какая гадкая все-таки мысль!
- Я категорически против твоего приезда, - сказал Зинченко. - Отец
хочет, чтобы ты приехал, если ты себя хорошо чувствуешь. Но я против в любом
случае. Еще рано. Да и незачем. Твое дело, малыш, фантазировать, а считать -
наше дело!
- Он главнее, он отец! - крикнул я. - Он мой папа!
- А я Главный Конструктор корабля. Не фунт изюму!
- Ну и что?! А он мой папа! - крикнул я. - Он за меня распишется. Я
себя чувствую нормально. Да вы что, смеетесь?! Какой-то грипп! Сейчас же
вылетаю!
Он сказал вдруг:
- Ладно. Жди меня, я за тобой заеду. Оденься потеплее.
И повесил трубку.
Я завертелся волчком по какой-то нечеловечески сложной кривой,
заносился по комнате... Где брюки, где туфли? Тут же вспомнил (ох, осел!)
про Натку, растерялся ужасно, она придет, а никого нет, быстро набрал ее
телефон, уф-ф-ф... она была дома; без подробностей я сказал ей, что меня
требуют на "Пластик", дело серьезное, она спросила какое, я коротко
объяснил, она сказала, очень рада, если все разрешится для меня лучшим
образом, так рада, что вовсе и не огорчится, что я сегодня не увижу ее
хомячиху, а так бы хотелось, она, Натка, вот-вот должна была выйти и ехать
ко мне; молодец, не стала, как некоторые, раз человек вдруг оказался занят,
делать вид, что не только не расстроена, но и вообще не собиралась приезжать
- полно, мол, и своих дел.
Мы попрощались, она сказала, чтобы я звонил, я сказал - буду,
обязательно, и повесил трубку. Вдруг мне стало спокойно и ровно.
Но, когда вместе с Зинченко (он приехал мигом) мы примчались на
"Пластик", оказалось, что они там все сосчитали и сто раз пересчитали
абсолютно правильно, ошибка в папином замысле была зафиксирована точно и не
один раз - маленькая, мерзкая ошибочка, на первый взгляд совершенно
незаметная.
x x x
Не так уж отвратительно, но все-таки я чувствовал себя хуже, чем до
поездки на "Пластик", и, уж конечно, хуже, чем в тот момент, когда узнал от
Зинченко, что у группы появился новый шанс из-за чудесных предполагаемых
свойств четвертой и одиннадцатой молекул, которые углядел папа. Довольно
мерзко было валяться в постели в этом взвешенном состоянии, когда то
казалось, что я вот сейчас запросто могу вскочить на ноги, добежать до
старой школы и легко отыграть два тайма на своем коронном месте, левого
полузащитника (не знаю почему, но в новой школе я начисто забросил футбол),
то, наоборот, что вот еще немного, и я поплыву через светло-серые стены моей
комнаты в малоприятное плавание под общим названием "тридцать девять и три";
честное слово, в такие моменты возможность летать на моей "амфибии" казалась
мне счастьем. Я не помню точно, как и чем именно я развлекал себя, когда мне
становилось полегче - почти сносно. Я лежал какой-то вялый, вареный, даже
читать было трудно, но (и это я помню очень хорошо) иногда, через силу, даже
не желая читать, я вдруг набрасывался на папины книги по сверхпрочным
пластмассам и читал часами, как угорелый, взахлеб: там были прямо райские
сады красивейших формул, длинных, изящных, как лианы, а иногда и
коротеньких, маленьких, как круглая аппетитная вишенка... На работе, в
лаборатории "Пластика", на Аяксе я тоже много читал, вдруг отходил от
установки, забивался куда-нибудь в уголок и читал часами, и никто меня не
останавливал, не отвлекал... Иногда я пробивался через сложнейшие формулы с
огромным трудом, и чем больше я узнавал, тем больше догадывался, как
фантастически мало я еще знаю- даже удивительно, откуда у меня все же
возникали идеи - ведь, как-никак, возникали-то они не на пустом месте,
какой-то материал им был все-таки нужен.
Значит, что получалось? Если проблема "эль-три" все же