времена, вход в дом обычно располагался на крыше. Перед нами до
самого горизонта тянулось предгорье Тао (примерно 2300 м над уровнем моря),
некоторые вершины с воронками потухших вулканов достигали 4000 м. Позади
нас, за домами, текла прозрачная река, на противоположном берегу которой
виднелось еще одно селение пуэбло с такими же домами из красного кирпича,
высота которых увеличивалась по направлению к центру, что странным образом
напоминало американскую столицу с ее небоскребами в центре. Примерно в
получасе езды вверх по реке возвышалась большая гора, просто Гора, Гора без
имени. Говорят, что, когда она затянута облаками, мужчины уходят туда, чтобы
совершать таинственные обряды.
Индейцы пуэбло чрезвычайно скрытны, особенно в том, что касается их
религии. Свои обряды они совершают в глубокой тайне, которая охраняется
настолько строго, что я воздержался от расспросов - это ни к чему не привело
бы. Никогда раньше я не сталкивался с подобной таинственностью. Религии
современных цивилизованных народов вполне доступны, их таинства уже давно
перестали быть таковыми. Здесь же сам воздух был преисполнен тайны, - тайны,
известной всем, но недоступной для белых. Эта странная ситуация напомнила
мне об Элевсинских мистериях, об их тайнах, которые всем известны, но
никогда не разглашаются. Я понял, чувства какого-нибудь Павсания или
Геродота, когда писал: "Мне не позволено называть имя этого бога". Здесь
царили не мистификация, а мистерия, и нарушение тайны несло в себе
опасность, одинаковую для всех и каждого. Хранение же ее наделяет индейца
пуэбло некой гордостью и силой, позволяющей противостоять агрессивной
экспансии белых. Эта тайна рождает у него чувство своего единства с
племенем. Я убежден, что пуэбло как особая общность сохранятся до тех пор,
пока будут храниться их тайны.
Поразительно, насколько меняется индеец, когда заходит речь о религии.
Обычно он полностью владеет собой и ведет себя с достоинством, что порой
граничит с равнодушием. Но когда он заговаривает о вещах, имеющих отношение
к его священным тайнам, он становится необыкновенно эмоциональным, не в
силах скрывать свои чувства. И это в какой-то степени позволяло мне
удовлетворить свое любопытство. Выше я уже говорил, что от прямых расспросов
мне пришлось отказаться. Поэтому, желая узнать что-то существенное, я
старался делать это крайне осторожно; наблюдая за выражением лица
собеседника. Если я касался чего-то важного, он замолкал или же отвечал
уклончиво, но на лице его появлялись следы глубокого волнения, глаза
наполнялись слезами. Религия для индейцев - отнюдь не теория (можно ли
создать теорию, способную вызвать слезы), это то, что имеет прямое и
непосредственное отношение к действительности и значит столько же, если не
больше.
Когда мы сидели на крыше с Охвией Биано, а слепящее солнце поднималось
все выше и выше, он вдруг сказал, указывая на него: "Тот, кто движется там,
в небе, не наш ли это Отец? Разве можно думать иначе? Разве может быть
другой Бог? Без солнца ничто не может существовать!" Все сильнее волнуясь,
он с трудом подбирал слова, и наконец воскликнул: "Что человек делал бы один
в горах? Без солнца он не смог бы даже соорудить себе очаг!"
Я спросил, не допускает ли он, что солнце может быть огненным шаром,
форму которого определил невидимый Бог. Мой вопрос не вызвал у него ни
удивления, ни негодования. Вопрос показался ему настолько нелепым, что он
даже не счел его глупым - а просто не обратил на него внимания. Я испытал,
будто оказался перед неприступной стеной. Единственное, что я услышал в
ответ: "Солнце - Бог! Это видно любому".
Хотя никто не станет отрицать огромного значения солнца, но то чувство
и то волнение, с которым говорили о нем эти спокойные, скрытные люди, было
для меня внове и глубоко меня трогало.
В другой раз, когда я стоял у реки и смотрел на гору, возвышавшуюся
почти на 2000 м, мне пришла в голову мысль, что это и есть крыша всего
американского континента и что люди, живущие здесь, подобны индейцам,
которые, завернувшись в одеяла, стоят на самых высоких крышах Пуэбло,
молчаливые и погруженные в созерцание - лицом к солнцу. Внезапно глубокий,
дрожащий от тайного волнения голос произнес слева от меня: "Тебе не кажется,
что вся жизнь идет от Горы?" Это старый индеец в мокасинах неслышно подошел
ко мне и задал свой - не знаю, как далеко идущий - вопрос. Взгляд на реку,
струящуюся с горы, объяснил мне, что его подтокнуло. По-видимому, вся жизнь
идет от Горы потому, что там - вода, а где вода, там жизнь. Нет ничего более
очевидного. В его вопросе слышалось глубокое волнение, и я вспомнил
разговоры о таинственных ритуалах, совершаемых на Горе. "Каждый может
видеть, что ты сказал правду", - ответил я ему.
К сожалению, наша беседа вскоре прервалась, так что мне не удалось
составить более глубокое понятие относительно символизма воды и горы.
Я обратил внимание, что индейцы пуэбло, с такой неохотой рассказывавшие
о вещах религиозных, с большой готовностью и воодушевлением обсуждали свои
отношения с американцами. "Почему американцы не оставят нас в покое? -
вопрошал Горное Озеро. - Почему они хотят запретить наши танцы? Почему они
не позволяют нашим юношам уходить из школы, когда мы хотим отвести их в
Киву. [Место, где совершаются ритуалы.] Мы ведь не делаем ничего, что
приносило бы вред американцам!" После долгого молчания он продолжил:
"Американцы хотят запретить нашу религию. Почему они не могут оставить нас в
покое? То, что мы делаем, мы делаем не только для себя, но и для американцев
тоже. Да, мы делаем это для всех. Это нужно всем".
По его волнению я понял, что вождь имеет в виду что-то очень важное в
своей религии. "Выходит, то, что выделаете, приносит пользу всем?" - спросил
я. "Конечно! Если бы мы не делали этого, что бы сталось тогда?" - ответил он
с необыкновенным воодушевлением и многозначительно указал на солнце.
Я ощутил, что мы приблизились к деликатной сфере, которая затрагивает
священные тайны племени. "Ведь мы - народ, - сказал он, - который живет на
крыше мира, мы - дети солнца, и, совершая свои обряды, мы помогаем нашему
Отцу шествовать по небу. Если мы перестанем это делать, то через десять лет
солнце не будет всходить и наступит вечная ночь".
Теперь я знал, откуда берется достоинство и невозмутимое спокойствие
этого человека. Он - сын солнца, и его жизнь полна космологического смысла -
он помогает своему Отцу, творцу и хранителю жизни на земле, - он помогает
ему совершать это ежедневное восхождение. Если в свете такого
самоопределения мы попытаемся объяснить назначение собственной жизни, то,
как подсказывает здравый смысл, его убожество поразит нас. Мы
покровительственно улыбаемся первобытной наивности индейца, кичимся своей
мудростью. Почему? Да потому, что нас гложет обыкновенная зависть. Ведь в
противном случае на свет божий выйдут наша духовная нищета и никчемность.
Знания не делают нас богаче, но все дальше уводят от мифологического
миропонимания, которое свойственно было нам когда-то по праву рождения.
Если мы на минуту отрешимся от нашего европейского рационализма и
окажемся вдруг на этих вершинах с их кристальным воздухом, где по одну
сторону - полоса материковых прерий, по другую - Тихий океан, если мы
пожертвуем своими сознательными представлениями о мире ради этой бескрайней
линии горизонта, за которой скрыто, то, чего мы не знаем, что неподвластно
сознанию, - только тогда мы увидим мир таким, каким его видят индейцы
пуэбло. "Вся жизнь приходит с гор", - и в этом они могут убедиться
непосредственно. Точно также они убеждены, что живут на крыше безграничного
мира, ближе всех к Богу. Бог слышит их лучше других, их поклонение их обряды
достигают далекого солнца раньше, чем другие. Священная Гора, явление Яхве
на горе Синай, вдохновение, испытанное Ницше на Энгадене, - все это явления
одного порядка. Мысль о том, что исполнение обряда может магическим образом
воздействовать на солнце, мы считаем абсурдной, но, если вдуматься, она не
столь уж безумна, более того, она нам гораздо ближе, чем мы предполагаем.
Наша христианская религия, как и всякая другая, проникнута идеей, что
особого рода действия или поступки - ритуал, молитва или богоугодные дела -
могут влиять на Бога.
Ритуальные действия всегда являют собой некий ответ, обратную реакцию,
и предполагают не только прямое "воздействие", но зачастую преследуют и
магическую цель. Но чувство, что ты сам в состоянии ответить на проявление
Божественного могущества, что ты, сам, способен сделать для Бога что-то
важное, преисполняет человека гордостью, дает ему возможность ощутить себя
своего рода метафизическим фактором. "Бог и мы" - даже если это
бессознательный sousetendu (намек. - фр.) это все же ощущение
равноправности, позволяющее человеку вести себя с завидным достоинством, и
такой человек в пол -ном смысле слова находится на своем месте.
Кения и Уганда
Tout est bien sortant des mains
de l'Auteurdes choses.
Rousseau
[Все, что выходит из рук Творца, - благо. Руссо.]
На Лондонской выставке в Уэмбли (1925) на меня произвела неизгладимое
впечатление экспозиция, посвященная племенам и народностям, находившимся под
британским протекторатом, и я решил, что в ближайшем будущем отправлюсь в
тропическую Африку. Мне давно хотелось пусть недолго, но пожить в
какой-нибудь неевропейской стране, среди людей, мало похожих на европейцев.
Осенью того же года с двумя друзьями, англичанином и американцем, я
выехал в Момбаз. Кроме нас на пароходе было много молодых англичан,
направляющихся в колонии, чтобы занять свои посты. Царившая на борту
атмосфера ясно давала понять, что эти люди путешествуют не ради
удовольствия, но в силу необходимости. Конечно, они выглядели веселыми, но
общий серьезный тон был очевиден. О судьбе большинства попутчиков мне стало
известно еще до того, как я вернулся домой. Некоторых из них постигла смерть
буквально в течение ближайших двух месяцев, они умерли от тропической
малярии, инфекционной дизентерии и воспаления легких. Среди умерших был
молодой человек, сидевший за столом напротив меня. Другим был доктор Экли,
работавший в обезьяньем питомнике, с которым я подружился в Нью-Йорке
незадолго до этого путешествия. Он умер, когда я еще находился на Элгоне, и
весть о его смерти дошла до меня уже после возвращения.
Момбаз остался в моей памяти как жарко-влажный город, упрятанный в
лесу, среди пальм и манго, очень живописный, с природной гаванью и старинным
португальским фортом, - город столь же европейский, сколь и негритянский и
индийский. Мы пробыли там два дня и к вечеру третьего отправились по
узкоколейке в Найроби.
Наступала тропическая ночь. Мы ехали вдоль прибрежной полосы, мимо
многочисленных негритянских селений, где люди сидели и беседовали,
расположившись вокруг небольших костров. Вскоре поезд пошел на подъем,
селения исчезли. Опустилась фиолетово-черная ночь. Жара немного спала, и я
заснул. Меня разбудили первые лучи солнца; поезд, окутанный красным облаком
пыли, как раз огибал оранжево-красный скалистый обрыв. На выступе скалы,
опершись на длинное копье и глядя вниз на поезд, неподвижно стояла тонкая
черно-коричневая фигурка. Рядом возвышался гигантский кактус.
Я был околдован необычным зрелищем. Это была встреча с чем-то
совершенно чуждым, никогда не виденным мной, но в то же время я ощущал некое
сильное sentiment du dejr vu (чувство узнавания. - фр.). Мне казалось, что я
всегда знал этот мир и лишь случайно оказался разделенным с ним во времени.
Казалось, будто я возвратился в страну своей юности и знаю этого темнокожего
человека - он ждет меня уже пять тысяч лет.
Это настроение не покидало меня все время, пока я путешествовал по
Африке. Помню, что однажды мне доводилось переживать нечто подобное: в тот
раз я вместе с моим прежним шефом, профессором Блейлером, впервые столкнулся
с парапсихологическими явлениями. До этого я воображал, что буду потрясен,
увидев нечто столь невероятное. Но когда это случилось, я даже не был
удивлен, восприняв произошедшее как совершенно естественное, само собой
разумеющееся, словно я и раньше знал об этом.
Трудно сказать, какую струну задел во мне одинокий темнокожий охотник.
Просто я знаю, что этот мир был моим в течение тысячелетий.
Тем не менее я был несколько озадачен. Около полудня поезд прибыл в
Найроби, расположенный на высоте 1800 м над уровнем моря. Ярко светило
солнце, напомнив мне о сияющей вершине Энгадена, ошеломляющей своим блеском
тех, кто поднимался наверх из мглистой долины. И что удивительно, на
железнодорожной станции я встретил множество молодых людей в старомодных
шерстяных лыжных шапочках, которые я привык видеть, да и сам носил на
Энгадене. Они очень удобны потому, что завернутый вверх край можно опустить
вниз как козырек, в Альпах это защита от ледяного ветра, здесь - от палящей
жары.
Из Найроби мы на маленьком форде выехали к равнине Атхи, где раскинулся
огромный заповедник. С невысокого холма открывался величественный видна
саванну, протянувшуюся до самого горизонта; все покрывали бесчисленные стада
животных - зебр, антилоп, газелей и т. д. Жуя траву и медленно покачивая
головами, они беззвучно текли вперед, как спокойные реки; это мерное течение
лишь иногда прерывалось однотонным криком какой-нибудь хищной птицы. Здесь
царил покой извечного начала, это был такой мир, каким он был всегда, до
бытия, до человека, до кого-нибудь, кто мог сказать, что этот мир - "этот
мир". Потеряв из виду своих попутчиков, я оказался в полном одиночестве и
чувствовал себя первым человеком, который узнал этот мир и знанием своим
сотворил его для себя.
В этот миг мне во всей полноте открылся космологический смысл сознания.
"Quod natura relinquit imperfectum, ars perficit" (Что природа оставляет
незавершенным, завершает искусство. - лат.), - говорили алхимики. Невидимым
актом творения человек придает миру завершенность, делая его существование
объективным. Мы считаем это заслугой одного лишь Создателя, даже не
предполагая, что тем самым превращаем жизнь и собственное бытие в некий
часовой механизм, а психологию человеческую - в нечто бессмысленное,
развивающееся по заранее предопределенным и известным правилам. Эта утопия
часового механизма - совершенно безнадежная - не знает драмы человека и
мира, человека и Бога. Ей не ведомо, что есть "новый день" и "новая земля",
она подвластна лишь монотонному раскачиванию маятника. Я подумал о своем
приятеле, индейце пуэбло: он видел, что смысл его существования в том, чтобы
каждый день помогать отцу - Солнцу совершать свой путь по небу. Я не мог
избавиться от чувства зависти к нему - ведь его жизнь была полна смысла, а я
все еще без всякой надежды искал свой собственный миф. Теперь я его нашел, и
более того - осознал, что человек есть тот, кто завершает творение, что он -
тот же создатель, что только он один вносит объективный смысл в
существование этого мира; без него все это, неуслышанное и неувиденное,
молча поглощающее пищу, рождающее детенышей и умирающее, бессмысленной тенью
сотни миллионов лет пребывало в глубокой тьме небытия, двигаясь к своему
неведомому концу. Только человеческое сознание придает всему этому смысл и
значение, и в этом великом акте творения человек обрел свое неотъемлемое
место.
Железная дорога в этих местах тогда только строилась, и поезд довез нас
до конечной (на тот момент) станции "Шестьдесят четыре". Пока слуги
выгружали наше объемистое снаряжение, я уселся на шоп-бокс (ящик для
провизии, что-то вроде плетеной корзины) и закурил трубку, размышляя о том,
что мы наконец достигли края нашей "ойкумены" - обитаемой земли, где
начинаются бесконечные тропы, в разных направлениях пересекающие материк.
Через какое-то время ко мне подошел немолодой англичанин, очевидно
поселенец. Он поинтересовался, куда мы направляемся. Когда я описал ему наш
маршрут, он спросил: "Вы первый раз в Африке? Я здесь уже сорок лет". "Да, -
ответил я. - По крайней мере, в этой части Африки".
"В таком случае могу ли я вам кое-что посоветовать? Понимаете, сэр,
здесь страна не человека, а Бога. И если что-нибудь случится, вы просто
сядьте и постарайтесь не волноваться". С этими словами он поднялся и
смешался с толпой негров, суетившихся вокруг.
Я долго сидел, пытаясь представить себе психологическое состояние
человека, который мог сказать такое. В словах англичанина несомненно
сконцентрировалась квинтэссенция его опыта; не человек, а Бог правил здесь,
другими словами, не воля или намерение, а непостижимая судьба.
Я все еще продолжал обдумывать его слова, когда раздался сигнал к
отъезду и подъехали два наших автомобиля. Мы, восемь человек, взгромоздились
вместе с багажом в машины, стараясь устроиться по возможности удобно. Затем
несколько часов ни о чем, кроме тряски, думать было невозможно. Ближайшее
поселение Какамега, где размещались окружной комиссар, небольшой гарнизон
африканцев, вооруженных винтовками, госпиталь и, хотите верьте - хотите нет,
маленькая психиатрическая больница, оказалось гораздо дальше, чем я
предполагал. Наступил вечер, и внезапно мы очутились в кромешной темноте. И
в этот момент разразилась тропическая гроза: гром, молнии и такой ливень,
что через минуту мы вымокли с головы до пят, а каждый мелкий ручеек
превратился в бурный поток.
В половине первого ночи, когда уже стало проясняться, мы в плачевном
состоянии наконец добрались до Какамеги, где комиссар привел нас в чувство
изрядной порцией виски и пригласил в свою гостиную. В камине пылал веселый и
такой долгожданный огонь. Посреди комнаты стоял большой стол, заваленный
английскими журналами. Впечатление складывалось такое, будто мы оказались в
загородном доме где-нибудь в Сассексе. Я так устал, что не мог провести
грань между сном и явью: снится мне все это или я, наоборот, проснулся. Но в
конце концов нам все же пришлось разбить наш палаточный лагерь, - мы делали
это впервые, - и, слава богу, все оказалось на месте.
На следующее утро я проснулся с легкими признаками ларингита: меня
знобило, и целый день я вынужден был провести в постели. Этому
обстоятельству я был обязан моим знакомством с так называемой brainfever
bird (дословно: птица, вызывающая воспаление мозга. - англ.). Эта птица
знаменита тем, что абсолютно точно допевает октаву до предпоследней ноты и
тут же начинает все сначала. Из-за высокой температуры и подобного
музыкального сопровождения я испытывал ощущение, что голова моя
раскалывается на куски.
Другой пернатый обитатель банановых плантаций выводил мелодию,
состоявшую из двух сладчайших и приятнейших звуков, заканчивая ее третьим -
резким и пугающим. Quod natura relinquit imperfectum... (To, что природа
оставила незавершенным. - лат.) Лишь одна птица здесь издавала безупречно
мелодичные звуки. Когда она пела, казалось, будто вдоль горизонта плывет
колокольчик.
На следующий день с помощью комиссара мы увеличили число наших
носильщиков и получили его военный эскорт из трех стрелков. В таком составе
мы начали путь к вершине Элгон (4400 м). Тропа вилась по относительно сухой
саванне, поросшей зонтичными акациями. Всю землю вокруг покрывали маленькие
круглые холмики в два-три метра высотой, это были старые колонии термитов.
Для путешественников вдоль тропы были построены небольшие кирпичные
домики, круглые, с соломенной крышей. Они были открыты и совершенно пусты.
По ночам у входа подвешивался зажженный фонарь, чтобы отпугнуть незваных
гостей. У нашего повара фонаря не было, зато он поселился один в собственной
маленькой хижине, чем был очень доволен. Но это чуть было не закончилось для
него самым печальным образом. Накануне он заколол перед своей хижиной овцу,
купленную нами за пять угандийских шиллингов, и приготовил на ужин
превосходные отбивные. Когда же после ужина мы уселись у костра и закурили,
до нас донеслись странные звуки, которые, приближаясь, напоминали то
медвежий рев, то собачий лай, то пронзительный крик, то истерический смех. В
первое мгновение мне показалось, что я нахожусь на комическом представлении
у Барнума и Бэйли, но вскоре сцена стала уже не смешной, а угрожающей. Нас
со всех сторон окружали голодные гиены, привлеченные, видимо, запахом
овечьей крови. Это они устроили дьявольский концерт, и в отблесках огня
можно было видеть, как в высокой траве горели их глаза.
Гиены, как известно, не нападают на человека, но абсолютной уверенности
в безопасности у нас не было, тем более, что в этот момент раздался страшный
вопль - он доносился со стороны хижин. Мы схватились за оружие
(девятимиллиметровая винтовка Манлихера и охотничье ружье) и сделали
несколько выстрелов по светящимся в траве огонькам, когда вдруг подбежал
перепуганный повар. Выяснилось, что "физи" (гиена) забралась в хижину и чуть
было не загрызла его. Весь лагерь был в панике. Гиены испугались и, шумно
протестуя, удалились. Остаток ночи прошел спокойно и тихо, лишь из хижины,
где жили носильщики, еще долго доносился смех. Утром следующего дня у нас
появился местный вождь с дарами - корзиной яиц и двумя цыплятами. Он
упрашивал нас задержаться еще на день и перестрелять гиен. Оказывается, за
день до нашего происшествия, они напали на спавшего в хижине старика и
растерзали его. De Africa nihil certum! (В Африке ни в чем нельзя быть
уверенным. - лат.)
С рассветом в жилище опять началось веселье - оттуда слышались взрывы
хохота. Похоже, они обыгрывали события минувшей ночи. Один изображал спящего
повара, другой - подползающую к нему гиену. Эту маленькую пьесу они
многократно повторяли, но публика каждый раз была в восторге.
С тех пор повара прозвали Физи. Мы, трое белых, уже получили свои
"trademarks" (прозвища. - англ.). Моего друга, англичанина, называли
Красношеим, как, впрочем, и всех здешних англичан. Американец, который
щеголял в эффектном плаще, был известен как Bwana meredadi (Нарядный
господин). Волосы тогда у меня уже были седыми (мне было пятьдесят), и меня
назвали Mzee - старик, считая столетним. Людей в преклонном возрасте здесь
почти не встретишь, седых я видел очень мало. Mzee - еще и почетный титул, и
он был присужден мне, поскольку я возглавлял "Психологическую экспедицию в
Багишу" - название, которое "lucus a non lucendo" ["Lucus" (роща) от "non
lucendo" (не светит) - пример анекдотичной этимологии; это означает нелепое,
противоположное действительности название.] присвоили этой экспедиции в
министерстве иностранных дел в Лондоне. Мы действительно побывали в Багише,
но гораздо больше времени провели на Элгоне.
Мои негры оказались превосходными знатоками человеческого характера.
Такая интуитивная проницательность связана со свойственной им удивительной
способностью к подражанию. Они потрясающе копируют походку, жесты, манеру
речи, в буквальном смысле "влезая" в шкуру своего персонажа. Их способность
к постижению эмоциональной природы показалась мне поразительной. Я
использовал любую возможность, чтобы вступать с ними в длительные беседы, к
которым они, судя по всему, питали пристрастие. Таким образом я многому
научился.
То обстоятельство, что наше путешествие было как бы полуофициальным,
давало нам определенные преимущества: нам было легче нанимать носильщиков,
легче добиться военной охраны. Последнее не было излишней предосторожностью,
мы передвигались по районам, которые белыми не контролируются. Так, при
восхождении на Элгон нас сопровождали сержант и два солдата. От губернатора
я получил письмо с просьбой взять под свою защиту некую англичанку, которая
возвращалась в Египет через Судан. Поскольку мы следовали по тому же
маршруту и уже успели познакомиться с этой дамой в Найроби, я не видел
причин отклонить эту просьбу. К тому же мы были многим обязаны губернатору
за самую разнообразную помощь.
Я рассказываю об этом, чтобы показать, как неуловимо архетип может
влиять на наши поступки. Нас по чистой случайности было трое. Я приглашал
еще одного моего приятеля присоединиться к нам, но обстоятельства не
позволили ему принять приглашение. Этого оказалось достаточно, чтобы
бессознательно мы стали ощущать себя архетипической троицей. Но для полноты
нам не хватало четвертого.
Поэтому я предпочел воспользоваться случаем и с удовольствием
приветствовал присоединившуюся к нам даму. Она оказалась непритязательной и
бесстрашной, внося приятное разнообразие в нашу мужскую компанию. Когда
спустя какое-то время наш юный товарищ заболел тяжелой формой тропической
малярии, нам очень пригодился ее опыт: в первую мировую войну она была
медсестрой.
После происшествия с гиенами мы двинулись дальше, не успев выполнить
просьбу вождя. Дорога шла под уклон, все чаще попадались следы третичной
лавы. Мы прошли через заросли гигантских, покрытых огненно-красными цветами
деревьев найди. Огромные жуки и исполинские, ослепительно раскрашенные
бабочки оживляли поляны и лесные лужайки, на ветвях раскачивались любопытные
обезьяны. Вскоре мы почувствовали себя "miles from anywhere" (затерянными. -
англ.) в джунглях; это был райский мир. Большей частью наш путь пролегал по
краснозему саванны, мы предпочитали естественные тропы, узкие и извилистые.
Без особых приключений мы достигли подножья горы Элгон, которая по мере
приближения к ней росла на глазах. Здесь начинался подъем: узкая тропа,
ведущая вверх. Нас приветствовал местный вождь, он был сыном лекаря -
"лайбона". Приехал он на пони, это была единственная лошадь, которую мы пока
здесь встретили. Он сообщил, что его племя принадлежит к масаи, но ведет
обособленное существование здесь, на склонах горы Элгон.
После нескольких часов подъема мы вышли на большую живописную поляну,
где протекал чистый и холодный ручей, падающий с высоты примерно трех
метров. Здесь мы выкупались, разбили лагерь на мягком и сухом склоне в тени
зонтичных акаций. Неподалеку находилась негритянская деревушка, состоявшая
из нескольких хижин и бомы - двора, огороженного забором из колючего
кустарника.
С местным вождем я объяснялся на суахили. По его распоряжению нам
носили воду, этим занималась женщина с двумя дочерьми-подростками. Всю их
одежду составлял только пояс из раковин каури (раковины ходили здесь в
обращении вместо денег). Девушки были поразительно миловидными и стройными,
с шоколадно-коричневой кожей и аристократически медлительными движениями.
Приятно было слышать по утрам тихий звон железных колец, когда они шли от
ручья, видеть их силуэты, когда, слегка покачиваясь, они выплывали из
высокой желтой травы, удерживая на голове сосуды с водой. Набор украшений,
которые они носили был чрезвычайно разнообразен: кольца на лодыжках, медные
браслеты, ожерелья и серьги из меди или дерева, по форме похожие на
маленькие катушки. В нижнюю губу они втыкали костяной или железный гвоздик.
У девушек были прекрасные манеры, встречая нас они застенчиво и
очаровательно улыбались.
У меня никогда не было возможности поговорить с местными женщинами (за
исключением одного случая, о котором я вскоре упомяну), здесь это не
принято. Как и у нас на юге, мужчины здесь разговаривают с мужчинами,
женщины - с женщинами.
Вести себя иначе означает love-making (заниматься любовью. - англ.).
Белый при этом не только теряет свой авторитет, но и рискует "going-black"
(почернеть. - англ.), в чем я не раз убеждался. Нередко доводилось слышать,
как негры говорили о каком-нибудь белом: "Он - плохой человек", Когда я
спрашивал почему, в ответ раздавалось: "Он спит с нашими женщинами".
Мужчины здесь занимались скотом и охотой, женщины - шамбой (плантациями
бананов, сладкого картофеля, риса и маиса). Дети, козы и цыплята - все
помещались вместе в одной круглой хижине. Достоинство и естественность
местных женщин определялось их активной ролью в домашнем хозяйстве. Понятие
равноправия женщин - это порождение нашего века, когда естественное деловое
партнерство мужчины и женщины потеряло свой смысл. Примитивное же общество
регулируется бессознательным эгоизмом и альтруизмом - в расчет принимается и
то, и другое. Этот бессознательно установленный порядок тотчас разрушается,
если происходит нечто непредвиденное, восстановление же его - уже всегда
некий сознательный акт.
Я с теплотой вспоминаю одного из своих "информантов", от которого
получил немало интересных сведений о здешних семейных нравах. Это был
удивительно красивый и вежливый юноша по имени Гиброат - сын вождя, чье
доверие мне, похоже, удалось завоевать. Он охотно брал у меня сигареты, но
никогда не выпрашивал подарки, в отличие от всех остальных. Время от времени
он "наносил светские визиты" и рассказывал всякие любопытные вещи. Я видел,
что ему хочется о чем-то меня попросить, но он все не решается. Через
какое-то время, когда наше знакомство достаточно упрочилось, юноша обратился
ко мне с неожиданной просьбой: он хотел, чтобы я познакомился с его семьей.
Мне было известно, что жены у него нет, а родители его умерли. Речь шла о
его старшей сестре, которая вышла замуж, став второй женой, у нее было
четверо детей. Гиброат попросил меня навестить их - по-видимому, в его жизни
сестра занимала место матери. Я согласился, полагая, что смогу получить
некоторое представление о семейной жизни туземцев.
"Madame etait chez elle" (мадам была у себя. - фр.), она вышла из
хижины, когда мы прибыли, и непринужденно поздоровалась с нами. Она
оказалась привлекательной женщиной среднего возраста, то есть ей было около
тридцати; кроме обязательного пояса, она носила кольца на лодыжках и
запястьях, какие-то медные украшения свисали с необыкновенно длинной мочки
уха, грудь прикрыта шкурой какого-то дикого зверька. Своих четырех маленьких
"мтотос" она заперла в хижине, и они выглядывали сквозь дверные щели,
возбужденно хихикая. По моей просьбе она открыла дверь, но лишь через
какое-то время они осмелели и вышли. Сестра Гиброата была так же любезна,
как и он сам. А он светился от радости, видя успех своего предприятия.
Мы говорили стоя, потому что сидеть было негде, разве что на пыльной,
покрытой пометом дороге. Беседа наша ограничивалась условными рамками
полусемейной-полусветской тематики: семья, дети, дом, сад. Старшая жена жила
рядом, у нее было шестеро детей. Бома этой "сестры" располагалась метрах в
восьмидесяти от нас. Приблизительно на полпути между хижинами жен, на
вершине этого умозрительного треугольника стояла хижина мужа, а метрах в
пятидесяти за ней - маленькая хижина, принадлежавшая его взрослому сыну от
первой жены. Каждая из двух женщин имела собственную шамбу, и моя хозяйка,
похоже, очень гордилась своей.
У меня сложилось впечатление, что ее уверенность и чувство собственного
достоинства были основаны в значительной степени на адекватности ее своему
маленькому миру, включающему детей, дом, скот, шамбу, и - last but not least
(последнее, но немаловажное. - англ.) - не лишенную привлекательности
внешность. О муже говорилось вскользь; казалось, он то есть, то - нет. В
данный момент он находился в каком-то неизвестном месте. Моя хозяйка
казалась воплощением стабильности, воистину она была "pied-r-terre" (земная
опора мужа. - фр.). Вопрос заключался не в том, есть он или нет его, но
скорее - есть ли она, ибо она являлась центром этого домашнего мира, пока
муж бродит где-то со своими стадами. То, что происходит внутри этих
"простых" душ, не осознается и потому неведомо, ведь собственные заключения
о "прогрессивной" дифференциации мы делаем, исходя из своих представлений о
европейских нравах - и только.
Я спрашивал себя: не является ли "мужественность" белой женщины
следствием того, что она утратила этот естественный мир (шамба, дети,
домашний скот, собственный дом и очаг); может быть, это своего рода
компенсация за утрату естества, а отсюда причина "женственности" белого
мужчины? Рациональная государственная структура стремится любыми способами
затушевывать различия между полами. Роль гомосексуализма в современном
обществе аномальна: отчасти, это следствие материнского комплекса, отчасти -
феномен естественной целесообразности, призванный предотвратить дальнейшее
воспроизведение.
Мне и моим товарищам по путешествию посчастливилось ощутить вкус
африканской жизни в ее первобытной и ни с чем не сравнимой красоте и во всей
глубине ее страдания. Дни, которые я там провел, - лучшее, что было у меня в
этой жизни, - procul negotiis et integer vitae sulerisque purus (вдали
отдел, в первобытной жизни, чистой и непраздной. - лат.), в "божественном
покое" первобытной земли. Никогда больше у меня не было возможности так
свободно и открыто "наблюдать человека и других животных" (Геродот). За
тысячи миль от Европы, этой матери всех демонов, которые не могли достать
меня здесь, - ни телеграмм, ни телефонных звонков, ни писем, ни визитов, -
это было частью и необходимым условием "Психологической экспедиции в
Багишу". Все мои душевные силы в их свободном потоке обратились назад, в
этот блаженный первобытный простор.
Нам удавалось легко заводить разговоры с любопытными туземцами, которые
ежедневно приходили к лагерю, садились вокруг и с неизменным интересом
наблюдали за всем, что мы делаем. Мой вождь, Ибрагим, посвятил меня в
тонкости этикета беседы. Все мужчины (женщины никогда не приближались)
должны были сесть на землю. Для меня Ибрагим поставил маленький стул из
красного дерева - стул вождя, на который я должен был сесть. Затем я начинал
свою речь с перечисления "шауры" - тех тем, которых мы будем касаться.
Большинство моих собеседников объяснялись на сносном пиджин-суахили, я же,
чтобы меня поняли, старался в основном пользоваться карманным разговорником.
Эта маленькая книжка была предметом бесконечного восхищения. Мой скудный
словарный запас вынуждал меня говорить просто, что и требовалось в этой
ситуации. Зачастую наша беседа приобретала характер увлекательной игры в
отгадывание загадок, и туземцы охотно принимали в ней участие. Но
продолжалась она, как правило, не более часа, наши собеседники заметно
уставали и драматически жаловались, объясняя жестами: "Увы, мы так устали".
Меня, разумеется, очень интересовали их сны, но завести разговор на эту
тему никак не удавалось. Я предлагал маленькие поощрения: сигареты, спички,
английские булавки - все, чем они так дорожили. Ничего не помогало. Я так и
не смог до конца объяснить их испуг, когда речь заходила о сновидениях.
Подозреваю, что все дело в страхе и недоверии. Известно ведь, что негры
боятся фотографироваться, они подозревают, что при этом у них отнимают
частицу души, - возможно, точно так же они боятся, что тот, кто знает их
сны, может нанести им вред. Это, между прочим, не касалось наших слуг, они
были сомалийцами, жили на побережье и говорили на суахили. У них имелся
арабский сонник, к которому они обращались ежедневно. Если у них возникали
какие-то сомнения, они приходили ко мне за советом. За то, что я знал Коран,
они называли меня "человеком-книгой" и считали переодетым мусульманином.
Однажды мне удалось побеседовать с лайбоном, старым знахарем. Он
появился передо мной в великолепном плаще из шкурок голубых обезьян, явно
очень дорогом. Когда я стал расспрашивать знахаря о снах, он ответил со
слезами на глазах: "Прежде у лайбонов бывали сны, и они знали, ждать ли
войны и болезней, будет ли дождь и куда гнать стада". Еще его дед видел
такие сны. Но с тех пор как в Африку пришли белые, никто уже не видит снов.
Сны больше не нужны, теперь про все знают англичане!
Я понял, что этого человека лишили смысла его существования. То, в чем
раньше наставлял его божественный голос, теперь "знают англичане". Прежде
он, знахарь, беседовал с богами, ведающими судьбой племени, и обладал
огромным влиянием. Его слово - как слово пифии в Древней Греции - было
последней инстанцией. Теперь роль последней инстанцией перешла к окружному
комиссару. Все жизненные ценности находились отныне в этом мире. Думается,
что теперь это лишь вопрос времени и жизнестойкости черной расы - когда
негры наконец осознают важность физических законов.
Наш лайбон вовсе не был похож на выдающегося человека, он был всего
лишь слезливым старичком, живым воплощением распадающегося, отживающего и
невозвратимого мира.
Не однажды я заводил с туземцами разговор о богах, ритуалах и
церемониях. Но только единственный раз, в одной маленькой деревушке, мне
представилась возможность наблюдать нечто в этом роде. Там, перед пустой
хижиной посреди оживленной деревенской улицы, оставили тщательно выметенное
место диаметром в несколько метров. Посередине положили пояс из раковин,
кольца, серьги, черепки от горшков и какую-то лопатку. Нам лишь удалось
узнать, что в этой хижине умерла женщина. О похоронах ничего не говорилось.
В беседах со мной местные жители настойчиво повторяли, что их западные
соседи - "плохие" люди. Когда там кто-нибудь умирал, об этом уведомляли
соседнюю деревню, а тело вечером приносили к месту, находившемуся посередине
- между этими деревнями. В свою очередь, с той стороны на это же место
доставляли всякие подношения, а утром трупа уже не было. Мне со всей
очевидностью дали понять, что в той, другой деревне, мертвеца съедали. Там,
где мы жили, ничего подобного не происходило: мертвецов выносили в кусты, и
гиены в одну ночь все улаживали. Фактически мы не обнаружили ничего похожего
на похоронный обряд.
Тем не менее, мне стало известно, что, когда человек умирает, его тело
кладут на пол посреди хижины. Лайбон, обходя его вокруг, льет молоко из чаши
на пол, бормоча при этом: "Айик адхиста, адхиста айик!"
Значение этих слов мне было уже известно. В конце одной из моих бесед с
туземцами какой-то старик внезапно воскликнул: "Утром, на заре, мы выходим
из хижин, плюем на руки и протягиваем их к солнцу". Я попросил проделать эту
церемонию и подробно ее описать. Несколько человек поднесли руки ко рту,
поплевали на них, а вернее с силой подули, и повернули ладони к солнцу. Я
спросил, что это означает, зачем они это делают, почему дуют или плюют на
руки. Ответом была фраза: "Мы всегда так делаем". Получить хоть какое-то
внятное объяснение было невозможно, и я понял, что в действительности они
знали только, что они делали это, но не знали, что конкретно делали. Сами
они не видели в этом смысла. Но ведь и мы исполняем обряды, не всегда
понимая, зачем это делаем: зажигаем свечи на рождественской елке, храним
пасхальные яйца и т. д.
Старик пояснил, что это и есть истинная религия всех людей, что все
кевирондосы, все ваганда, все племена, которые можно увидеть с горы, и
живущие так далеко, что их невозможно увидеть, - все почитают "адхисту", то
есть восходящее солнце. Только в этот момент солнце было "мунгу" - то есть
Богом. Первый слабый золотистый полумесяц новой луны, явившийся на востоке,
- тоже Бог. Но только в этот момент и ни в какой другой.
По-видимому, смысл этого ритуала заключался в поднесении чего-то солнцу
в момент его восхода. Слюна же - это субстанция, которая по понятиям
примитивных народов содержит ману - целебную, магическую и жизненную силу.
Дыхание - это roho, арабское ruch, ивритское ruach, греческое pneuma - ветер
и дух. Само действие таким образом означает: "Я преподношу богу мою живую
душу". Это была безмолвная рукотворная молитва, которую можно истолковать
так: "Господи, в твои руки отдаю я дух мой".
Кроме ад