Владимир Тендряков. Покушение на миражи
---------------------------------------------------------------
"Новый Мир", NoNo 4-5, 1987
Роман
Отсканировано и вычитано mkl 22/08/2006 mkl958@yandex.ru
---------------------------------------------------------------
Существует мнение, что писатель всю жизнь пишет одну книгу. Во всяком
случае, Владимир Тендряков (1923-1984) был именно таким писателем.
Над чем бы он ни работал -- будь то роман о юности или трудная повесть
о послевоенной деревне, публицистическая статья о современных нравах или
повесть о школе, сатирическая проза или военные рассказы, -- Владимир
Тендряков пишет о своей вере в человека, страстно, мучительно пробивается к
лучшему в человеке, отстаивает способность мыслящего человека отринуть
любые, самые привлекательные и удобные для жизни миражи ради того, чтобы
сознательно и ответственно торить пусть скромную, едва заметную, но свою
тропинку в истории народа. Сейчас мы называем это новым сознанием,
пониманием того, насколько изменился мир, в котором мы живем. Мы только
приближаемся к мысли о том, что наше настоящее -- залог продолжения истории
рода людского.
Перечитывая прозу Тендрякова, убеждаешься в том, что всю свою
творческую жизнь он мучился вопросами бытия, видел и старался писать
бескомпромиссную правду, его социальный анализ поражает точностью, а мысль
-- упорством и бесстрашием. Мы и сейчас не знаем до конца возможности
литературы, хотя о ее роли в жизни общества написаны тома. Литература,
пожалуй, самый чувствительный инструмент общества. И когда гуманитарные
науки топчутся на месте, пытаясь создать социальную и философскую картину
действительности, литература вынуждена взваливать на себя этот груз,
тревожить совесть, смущать наш покой, нащупывать закономерности. Возможно,
физики, работающие на нынешних ЭВМ, улыбнутся, читая, как по-домашнему
суетливо герои Тендрякова готовят перфокарты с данными о возникновении
христианства для только что построенного компьютера. Техника за последнее
десятилетие шагнула далеко вперед.
Но рабочее название романа "Евангелие от компьютера" точно определило
для автора направление поиска: с помощью ультрасовременной техники
восстановить "связь времен".
"Предпосылки, с которых мы начинаем, -- писали Маркс и Энгельс, -- не
произвольны, они -- не догмы -- это -- действительные предпосылки, от
которых можно отвлечься только в воображении. Это -- действительные
индивиды, их деятельность и материальные условия их жизни, как те, которые
они находят уже готовыми, так и те, которые созданы их собственной
деятельностью".
Отправная точка обращения к истории для Тендрякова -- это ситуация,
сложившаяся сегодня в области общественного развития, поэтому он так
внимателен в исследовании обстоятельств, созданных, по определению Маркса,
"собственной деятельностью" человека, к следствиям этой деятельности. Сейчас
становится очевидно: современное мышление вышло на глобальные категории,
человечество должно выжить, гарантировать свое бессмертие. Миражи и все, что
сдерживает наш жизненный потенциал, что вселяет ложную надежду, будто ход
истории сам без личных твоих усилий приведет к обществу разума и
благоденствия -- все это погибельно для нас. Последний роман Тендрякова
заставляет читателя задуматься над собственной; позицией в нынешнем мире.
Поражаешься бесстрашию писателя. Может быть, впервые вослед русской
классике художественному анализу подвергается сама всемирная идея гуманизма.
Для нашей модели гуманизма чрезвычайно актуален и важен вывод автора о
невозможности строительства качественного общества без жесткой экономической
и социальной ответственности работника.
Тендрякову часто ставили в упрек публицистичность его прозы. Но ведь
литературу XX века все больше ведет м ы с л ь, сейчас она для нас особенно
необходима. Не это ли так задевает нас в "Пожаре" В. Распутина или в
последних вещах Ч. Айтматова, не она ли, бестрепетная мысль, вела во многом
булгаковского "Мастера..." -- и это при всей пластике и фантасмагории
романа?
Под рукописью романа "Покушение на миражи" стоит дата -- 1979 год. Это
дата окончания первого варианта, который автор считал возможный показать в
редакции журнала. Потом снова была работа, Владимир Федорович сделал новый
вариант, изменил профессию героя -- героем стал не историк, а
профессиональный физик, человек, способный реально "поверить алгеброй
гармонию" на современных ЭВМ. Но не изменилась мысль романа, она лишь
укрепилась в новой редакции.
Роман был передан автором в редакцию "Нового мира" и подготовлен к
печати в 1982 году. Однако Тендряков не увидел его напечатанным. И только
сейчас к читателю придет его итоговая книга.
В давнем романе Тендрякова "Свидание с Нефертити" (1964) много раз
возникает понятие "миражи будущего", автор все время возвращается к этой
проблеме. В книге, завершающей практически его творчество, Тендряков решился
на самый важный шаг своей жизни и определил его с публицистической редкостью
-- покушение на миражи.
Д. ТЕВЕКЕЛЯН.
Из непроглядных временных далей течет поток рода людского, именуемый
Историей. Он несет нас через наше сегодня дальше, в неведомое.
В неведомое? Ой нет, не совсем! Далекое проступает уже сейчас, только
надо уметь его видеть -- великое через малое, в падающем яблоке -- закон
всемирного тяготения.
Кто в 1820 году обратил внимание на сообщение Эрстеда, что стрелка
компаса резко отклонилась к проволоке, по которой пропущен ток?.. Людей
тогда волновала судьба Наполеона, доживающего последние дни на острове
Святой Елены, убийство герцога Беррийского. А стрелка компаса... экая,
прости господи, чепуха. Но от нее вздрогнула История, началась новая
промышленная эра, электричество вошло в жизнь и изменило ее, изменился мир,
изменились мы сами.
А щепотка урановой соли, случайно засветившая фотопластинку
Беккереля... А "безумные" прожекты скромного учителя из Калуги -- вырваться
из объятия Земли!..
Течет поток рода людского. Куда? Какие силы гонят его? Безвольные ли мы
рабы этих фатальных сил, или у нас есть возможность как-то их обуздать?
Мучительные вопросы бытия всегда вызывали страх перед будущим. Он прорывался
в легендах о всемирном потопе, хоронящем под собой человечество в кошмарах
откровения от Иоанна, в жестоких расчетах Мальтуса. И хотя активная
жизнедеятельность людей побеждала этот страх, но тревога за свои судьбы не
исчезала, и загадки бытия не становились менее мучительными.
Чем дальше, тем меньше человек зависел от внешних сил, тем сильней он
ощущал -- опасность кроется в нем самом. Не кто-то и не что-то со стороны
больше всего мешает жить, а непреходящая лютая взаимонесовместимость.
И мы теперь острей, чем прежде, осознаем, что между обыденно житейскими
конфликтами Иванов Ивановичей с Иванами Никифоровичами и глобальными
катаклизмами мировых войн существует глубинная связь, то и другое --
нарушение общности.
Разобщенности же во все времена противопоставлялась нравственность.
Испокон веков на нее рассчитывали, к ней неистово призывали. Но мы уже
устали от громогласных призывов, по-прежнему не уверены ни в себе, ни в
своем будущем. Куда занесет нас бурное все ускоряющееся течение Истории, в
какие кипучие пороги, в какие гибельные омуты?..
Грядущее проступает уже сейчас: в малом -- великое! Как разглядеть его
неброские приметы? Приметы надвигающейся опасности, приметы обнадеживающие и
спасительные. И прежде всего приметы возрождающейся нравственности, без нее
немыслима жизнь.
Будущее проступает уже сейчас -- такова особенность развития. Чтобы
уловить робкие приметы этого будущего, надо, как ни парадоксально,
вглядываться назад, в истоки нынешнего. Только тогда можно понять, как оно
изменчиво и куда эта изменчивость приведет. Грядущее проглядывается через
прошлое.
Несет время род людской, позади, по реке Прошлого, в фарватере Истории,
остаются человеческие маяки. Каждый что-то собой отмечает. По ним легче
всего ориентироваться. И следует ли отворачиваться от их архаического света,
если даже он и кажется нам иллюзорным?
СКАЗАНИЕ ПЕРВОЕ. О несвоевременно погибшем Христе
Перед вечером море Галилейское замирает: волны отбегают от оглаженных
валунов, обессиленно лежат на гальке, лишь бесшумно вздыхают. По берегу
красные, прокаленные скалы рвутся из сочной зелени, над ними сведенные
судорогой сосенки обнимаются с жирными олеандрами.
Вспыхивают весла на солнце, гонят неуклюжую рыбачью барку. Путь
недалек, в ближайший городишко Вифсаиду, он уже виден впереди -- по склону
лепятся друг над другом плоские крыши и клочковатые садики. В барке десяток
мужчин, рыбаков из Капернаума. На носу в прямой посадочке человек --
тщедушен, опален солнцем, закутан в длинный выгоревший плащ. Он недавно
появился в этих местах и вызвал шум. Мария из Магдалы, которую он вылечил от
бесноватости, бегала по побережью и громко славила его имя.
По земле Палестинской издавна бродили пророки, вещающие надежды,
грозящие гибелью. Теперь их едва ли не больше, чем в старину. Тетрарх
Ирод-Антипас только что отрубил голову пророку из Иудеи Иоанну, жившему в
пустыне, носившему верблюжью власяницу, крестившему водою из Иордана. Во
всех концах страны ропщут на Антипаса. А рядом в неспокойной Самарии объявил
себя мессией некто Досифей, столь свято соблюдавший благочестие, что совсем
отказался от пищи, ходят слухи -- то ли помер от голода, то ли все-таки еще
нетленно жив. Досифян много, и все они шумно славят учителя. И вот новый
пророк -- пришел сейчас из Иудеи, встречался там с Иоанном, родом же,
однако, из Назарета.
Назарет близко, день пути и того не будет. И вошел он в поговорку: "Не
жди из Кесарии привета, а путного из Назарета". В богатой языческой Кесарии
сидит римский прокуратор, а в Назарете живут крикуны и путаники. В Капернаум
этот назаретянин вошел тем не менее с толпой, ребятишки бежали впереди и
кричали петушиными голосами:
-- Осанна! Осанна!
Пророк шел по берегу легким, прыгучим шагом и неожиданно остановился. В
воде выбирали сеть в лодку братья Ионовы -- Симон и Андрей. Запутавшаяся
рыба жгуче вспыхивала под низким солнцем
-- Идите со мной,-- сказал пришелец,-- ловцами человеков сделаю вас.
Старший из братьев, Симон, сурово посмотрел на пророка, стоящего на
берегу. Тот был неказист на вид, мал ростом, длинная одежда мешковато
спадала с узких плеч и лицо худое, темное, с перекошенным носом, но красила
его улыбка и взгляд черных блестящих глаз был прям и весел.
-- Кто ты? -- непочтительно спросил Симон.
-- Сын Человеческий.
Симон молча взялся за весла, подгреб к берегу.
Теща Симона в тот вечер болела, жаловалась на голову. Гость наложил ей
на темя руки, поговорил, снял боль, та сразу повеселела, стала собирать на
стол.
Братья Ионовы совсем недавно перебрались сюда из Бетсаиды, привезли с
собой недобрую славу -- согрешили в субботу. Пророк не только сел с ними за
стол, но и посадил еще подобранного на дороге мытаря Матфея-Левия сына
Алфеева. Нет презренней службы, чем мытарь -- сборщик податей: бродячие псы,
они охраняют Иродовы законы, нарушают Моисеевы -- дерут мзду со всякого,
степенного и богатого не пропускают, бедного не милуют.
Бен-Рувим, человек благочестивейший и очень ученый, не переступив
порога, укоризненно заговорил в распахнутую дверь:
-- Разве ты не знаешь -- не садят фиговое дерево среди лозы и злак
среди осота? Что они родят тогда?
-- Тебе не нравится, с кем я сижу? -- спросил пророк.
-- Зовешь себя Сыном Человеческим, а сидишь с грешниками и мытарями,
ешь с ними хлеб, пьешь вино!
Сын Человеческий усмехнулся:
-- Не здоровые имеют нужду во враче, а больные. Я пришел призвать не
праведников, но грешников.
И не только сидящие за столом удивились, в толпе стоящей за спиной
Бен-Рувима, раздалось:
-- Авва!..
А в стороне от всех несмелой тенью качался под звездами убогий Маной. У
него плетью висела правая рука, и был он кожевник и давно уже не занимался
своей работой. Он слышал, что назаретянин исцеляет, об этом кричала
бесноватая Мария из Магдалы. Маной хотел просить исцеления, но не смел
тревожить пророка.
В конце субботнего, как всегда, собирались в синагоге. И Бен-Рувим
решил здесь уличить нового пророка. В синагоге он был хозяином, даже хазан,
престарелый Манасий, сильно робел перед ним. Кроме того, Бен-Рувиму донесли:
утром пришелец, называющие себя Сыном Человеческим, ходи с учениками по
полям, и заметили -- кой-кто из них походя срывал колоски. Да, да, в день
субботний!
Для сынов Израилевых нет более святой, более вечной заповеди, чем
четвертая заповедь из тех, что переданы Моисею Иеговой: "А день седьмый --
суббота Господу Богу твоему: не делай в оный никакого дела ни ты, ни сын
твой, ни дочь твоя, ни раб твой, ни рабыня твоя, ни скот твой, ни пришелец,
который в жилищах твоих". Антиох Епифан -- да будет проклято имя его! --
запрети евреям праздновать субботу, грози лютыми казнями. И евреи уходили в
пещеры, там праздновали. Однажды отряд, высланный Епифаном, наткнулся в
пустыне на идущих отметить день покоя. Многие из евреев были вооружены, но
ни один даже не коснулся меча -- подставляли головы и умирали, лишь бы не
осквернить субботу. Меч, поднятый в защиту -- тоже работа, а потому все до
единого полегли, остались верны Закону.
Сорвать колосок в поле, пусть даже и невзначай, -- малый, но труд, грех
перед благочестием. И в синагоге Бен-Рувим напомнил перед всеми слова
Моисеевы:
-- Всякий, кто делает дело в день субботний, да будет предан смерти.
Он устремил взгляд в сторону, где в окружении учеников сидел
назаретянин, посмевший называть себя Сыном Человеческим.
-- Ответь нам, прохожий: правда ли, те, кого ты учил, нарушили сегодня
субботу, рвали на поле колосья? Ответь, но остерегись спасать себя ложью!
Назаретянин встал, и тишина нависла над ним. Не все глядели на него с
враждой. Кто не без греха: сорвать колосок -- малость, случится, и не
заметишь, но с субботой не шутят. Малое может обернуться большой бедой.
Назаретянин медленно двинулся к кафедре, невысокий, большеголовый, в тяжело
обвисшем, собравшем пыль иудейских дорог плаще, босые ноги мягко ступают по
каменным плитам.
Он не дошел до кафедры, развернулся лицом к людям. И люди затаились,
лишь задние тянули шеи. Лицо пророка было спокойно и строго, глаза блуждали
по собравшимся, и те, на ком они задерживались, смущенно отворачивались.
На самом заднем ряду сбоку на скамье пристроился Маной, здоровой рукой
покоил на коленях мертвую руку, взгляд его был тоскующе влажен, как у овцы,
отбившейся от стада. Назаретянин кивнул ему, позвал внятно:
-- Иди сюда!
Маной вздрогнул и не посмел двинуться.
-- Иди!.. Стань на середину.
Тогда Маной зашевелился. Он давно уже не мог подыматься с легкостью,
всегда с лишними движениями, всегда с натугой. Но поднялся, двинулся вперед
с опаской, волоча непослушные ноги, и рука бескостно болталась вдоль тела.
Он встал рядом с гостем и уронил голову. А гость словно забыл о нем --
снова вглядывался в людей.
-- Должно ли в субботу добро делать? Или зло делать? -- громко спросил
назаретянин. -- Вот он, видите?.. -- указал на Маноя. -- Спасти в субботу
его или погубить?
Молчание в ответ, только настороженно скрипели синагогские скамьи.
-- Суббота для человека или человек для субботы?..
Несмелая тишина.
-- Руку! -- Маною резко, окриком. -- Протяни руку!
Бескостная рука Маноя шевельнулась и поднялась... Никто почему-то не
ахнул, не удивился. Похоже, сам Маной тоже.
Гость взял его ладонь.
-- Мне подал руку -- подашь теперь каждому. Только надо сильно желать.
Что богу до тех, кто ничего не желает, даже здоровья себе... -- Он оттолкнул
от себя Маноя. -- Иди!.. Смелей, смелей! Ты человек, как и все!
И Маной пошел, его качало от изумления, и руку он нес приподнятой,
боялся опустить.
-- Посему Сын Человеческий есть господин субботы! -- возвестил гость и
двинулся вслед за Маноем.
Капернаум славил пророка, а Бен-Рувим был посрамлен. Симон гордился,
что назаретянин становился в его доме. Женщины сходились к источнику с
кувшинами и толковали о том, что Сын Человеческий -- тот самый, кого
выжидали евреи многие века. Он послан Иеговой вернуть величие дому
Давидову...
И все знали -- пророк двинется дальше, сначала в соседнюю Вифсаиду -- с
закатом солнца, подгадывая к вечеру, чтоб под новым кровом собрать новых
слушателей.
Но еще днем Бен-Рувим послал в Вифсаиду своего человека к знакомому
фарисею Садоку...
Вифсаида ничем не отличалась от других глухих галилейских городишек --
кремнистые тропинки сбегают от одной плоской хижины к другой, обрываются на
берегу просторном и каменистом. Но жила Вифсаида наособицу. Неширокий здесь
Иордан отделяет ее от всех, за спиной громоздятся спаленные горы, земля
обетованная кончается тут, а потому каждый житель Вифсаиды с особым рвением
старался хранить Закон.
Из этого упрятанного в дальний угол городка если и уходили в Иудею, то
не пророки, а секарии, презиравшие слово, действовавшие кинжалом. Наказав
смертью отступников благочестия, они спешили возвратиться сюда. Вифсаида
укроет и от римлян и от слуг первосвященника -- горы здесь дики, в них полно
незримых расщелин и потаенных пещер.
Самый благочестивый в Вифсаиде -- фарисей Садок, не похожий на всех
других фарисеев, покрытых жиром и гордыней. Он жилистый, обгоревший на
солнце, как головешка, ходит во вретище, ест что придется, не ищет себе ни
выгоды, ни славы. Его боялись по всему побережью вплоть до суетной и
спесивой Тивериады. И шепотом поговаривали -- Садок может протянуть руку
даже к Иерусалиму.
Слух о новом пророке долетел и сюда, судили, гадали и ждали, как
отзовется о нем Садок. И тот заговорил словами Иезекииля:
-- Пророки твои, Израиль, как лисицы в развалинах. Они видят пустое и
предвещают ложь, говоря "Господь сказал", а Господь не посылал их... И будет
рука моя против этих пророков, видящих пустое и предвещающих ложь...
После полудня, когда жара стала спадать, из всех домов начали
стягиваться к берегу. Виноградари забыли о своих виноградниках, кожевники
бросили свои замоченные кожи, рыбаки не собирали сети к вечернему лову --
топтались на берегу, переговаривались, вглядывались в море, ждали -- не
покажется ли лодка.
Она показалась, когда за далекими отсюда Кармельскими горами солнце
стало погружаться в зеленые воды великого моря.
Весла, вырываясь из воды, тревожно отсвечивали на закате. С каждым
взмахом барка приближалась к берегу. Сосредоточенное молчание нарушил Иоанн,
младший из сыновей Зеведеевых, которых за неумеренную восторженность и
шумливость Сын Человеческий назвал недавно "сыновья громовы".
Весь город высыпал! - выкрикнул Иоанн радостно.
Серьезный Симон, радовавшийся и огорчавшийся только про себя, обронил:
Не нравится мне
Не нравится, что встречают учителя? -- возмутился Иоанн.
-- Слишком дружно встречают.
Толпа на берегу была настораживающе неподвижна -- ни одного взмаха
руки, никто не бежит к воде, чтоб первому встретить нового пророка, --
сплоченно стоят. И Симона поддержали:
-- Вифсаида не любит гостей.
-- В ней никому не верят.
-- Даже друг дружке только по праздникам.
-- Разбойный город.
И юный Иоанн, "сын громовый", растерянно промолчал
-- Учитель наш,-- сказал Симон,-- похоже, недоброе там затеяли.
Учитель из Назарета, сидевший на носу, оглянулся с блуждающей улыбкой.
Он не боялся толпы, он верил в свою силу над ней.
-- Берег близко, -- ответил он. -- Высадите меня и поверните прочь,
если боитесь.
-- Я останусь с тобой, учитель! -- воскликнул Иоанн.
Симон недовольно помолчал и сдержанно возразил:
-- Куда нам поворачивать? Глаголы жизни вечной у тебя. Под носом барки
заскрипела галька.
От толпы отделилось десятка два мужчин. Впереди, наструненно прямой,
несущий на своих плечах рубище, как Аарон червленые ризы, выступал Садок. Он
подошел к самой воде.
-- Тот, кто называет себя Сыном Человеческим, пусть выйдет на берег.
Остальные останутся в лодке.
За спиной усохшего Садока стояли рослые и хмурые вифсаидцы, а дальше
сплоченная толпа...
-- Нас очень мало, учитель,-- тихо обронил Симон.
-- Кто может спасти того, кто пришел спасать других? -- возразил Сын
Человеческий и полез из барки.
Симон поспешно выпрыгнул в воду, подхватил на руки учителя, перенес на
берег. За ним перемахнул через борт Иоанн.
-- Ты слышал, Симон сын Ионы!.. Ты знаешь, что Садок из Виф-саиды не
любит повторять дважды!
-- Разве я один могу помешать вам? -- спросил Симон.
-- Ты нам просто не нужен, как и тот безбородый, который поспешил за
тобой.
Учитель кивнул Симону на лодку:
-- Уходите... Им легче иметь дело с одним.
-- Каждый может взять камень, учитель...
-- Для этого еще надо нагнуться. Уходите в лодку оба!
И Симон повиновался, подтолкнув Иоанна к барке, сам следом вскарабкался
через борт.
-- Лучше будет, если вы отплывете подальше. И совсем хорошо, когда
вернетесь назад, -- посоветовал Садок.
Но барка не двинулась с места.
Садок тронул за рукав пророка, и они направились к толпе, оба
низкорослые, неторопливые, одинаково преисполненные достоинства. За ними, с
хрустом давя гальку, вышагивали сопровождавшие.
Толпа при приближении зашевелилась, раздвинулась и вновь сомкнулась,
скрыв учителя от учеников.
Вплотную тугая пустота, ее сжимает плотный круг лиц, безбородых и
бородатых, мужских и женских, старчески немощных и налитых угрюмой силой,
родственно схожих нелюдимой настороженностью. Много ли тут счастливых? Есть
ли хоть один в этом слитном круге? У каждого наверняка своя беда, свои
горести, большие иль малые. Беды разные, а страдания у всех одинаковы, одни
и надежды -- о благополучии, о справедливости. Он дерзнул прийти к ним,
позвать в вымечтанное царство, где нет несчастных, нет ни обидчиков, ни
обиженных, но вот обложен со всех сторон, как опасный зверь.
И Садок окружен вместе с ним -- толпа предоставила ему право судить.
Садок понимает -- ежели не осудит, не справится, сам будет судим.
Толпу да, похоже, и Садока озадачивает спокойствие гостя -- стоит в
пустоте, маленький, нелепый, в тяжело обвисшей одежде, беззащитно жалкий, но
глаз не прячет, затравленно не озирается и не храбрится вызывающе. Прост до
оторопи, до смущения.
-- Ты называешь себя Сыном Человеческим? -- Слова Садока, как железные
скрежещут друг о друга.
-- А чьим сыном я могу быть? Или ты сам не из рода человеческого? Или я
не похож на тебя? -- Он отвечал не напрягая голоса, однако внятно, слышно
всем.
-- Правда ли, что ты говорил -- послан от Бога?
-- Правда.
-- И после этого считаешь -- я похожу на тебя? Кто из нас посмеет
сказать людям: меня послал Бог?! Таким был один Моисей.
-- Ты ошибаешься. Каждый из нас послан на землю Богом. Толпа
завороженно замерла, а Садок озадаченно промолчал. Но он ничуть не смутился,
он еще только прощупывал приезжего, не наносил удара. Теперь пришло время...
-- Называл ли ты себя господином субботы? -- спросил он. Ответ сразу,
без запинки, без раздумья:
-- Называл.
Общий гневный выдох, за ним перекатом угрожающий гул по толпе. Садок
поднял руку, темную, со скрюченными пальцами, как птичья лапа.
-- Разве ты дал нам субботу, что считаешь себя господином ее?
-- Дал ее Бог мне и вам.
-- Ты присвоил себе Богово. Берегись, прохожий!
-- Смерть ему! -- режущий визг из толпы. Самый нетерпеливый, самый
неистовый объявил о себе.
Но птичья лапа Садока властно заставила умолкнуть.
-- Как я мог присвоить то, что мне дано? -- по-прежнему негромок и
внятен голос гостя. -- Раз Бог дал нам субботу, то она уже наша. Суббота для
человека, и мы ее господа.
Визг не повторился, толпа молчала, сотни глаз обеспокоенно разглядывали
отчаянного. И Садок взмыл над молчащей толпой:
-- Значит, всякий может распоряжаться субботой как хочет?! Летучие мыши
проносились над толпой, бесшумны и бесплотны в застойном воздухе, словно
клочья нарождающейся черной бури средь обмершей природы. В насыщенной
ожиданием тишине спокойные и обидно будничные слова:
-- Если ты дашь мне динарий, то кто будет распоряжаться им после этого
-- ты или я?
-- Суббота не динарий, прохожий!
-- Как и ты не Бог. Но даже ты не станешь настолько мелочным, чтобы
дать и не разрешать пользоваться. Неужели Бог мелочнее тебя, человек?
Теснящиеся вокруг недружно зашевелились, заоглядывались. Лица, лица, но
они уже утратили родственную схожесть, они все выражали разное -- изумление
страх озадаченность, колебание (вот-вот согласятся с прохожим) и прежнее
ожесточенное недоверие. Толпа перестала быть единым телом, распалась на
людей -- разных, предоставленных самим себе.
Садок стоял гневно-прямой, тянул шею, обжигал взглядом страннного
пророка, не изрыгающего проклятия, не грозящего всевышними карами, не
возвышающего даже голоса -- роняющего лишь тихие и такие обычные, понятные
всем фразы.
-- Ты опасней чумы, прохожий! -- скрежещущий голос. -- Куда ты зовешь
нас? Поступай как хочешь, проводи субботу, как хочешь, живи! Не запрещено,
все дозволено -- можешь убить, лжесвидетельствовать, прелюбодействовать с
чужой женой... Каждому все разрешено!
Начавшая было распадаться толпа всплеснулась в едином негодующем
ропоте, вновь монолитно слилась, задние начали давить на передних, упругое
кольцо дрогнуло, заколебалось, стало сжиматься. И в этом враждебно
неустойчивом, конвульсивно живом кольце скрежещуще гремел Садок:
-- Зачем людям Закон?! Зачем людям единый Бог, если каждый сам по себе
-- как хочет? Каждый для себя вместо Бога! Вот к чему ты зовешь, прохожий!
И врезался острый визг того неистово-нетерпеливого:
-- Смерть ему!.. Сме-ерть!!
Казалось бы он, неистовый, наконец-то дождался момента, но нет -- рано.
Снова вскинулась птичья лапа Садока.
-- Пусть ответит!
-- Пу-у-усть отве-е-ети-ит!!! -- грозным обвалом из сотен грудей.
Обрушившийся обвал долго рокотал, раскатывался, не мог утихнуть. Молчал
пророк, ничтожно жалкий перед вздыбленной яростью, молчал, с покорным
терпением ждал тишины. И она наконец наступила -- неустойчивая, обжигающая,
дышащая гневом.
-- Если каждый примет в себя Бога, как тогда можно будет обидеть
кого-то? В каждом человеке -- Бог, каждого уважай, как Бога! -- Он выкрикнул
на этот раз громче обычного, боясь, что не успеет, не будет услышан.
Его услышали, толпа угрожающе ахнула -- оскорблены за Бога: впустить
его, великого, в себя, ничтожных, -- да как он смеет! Угрожающей изумление
всплеснулось и не опало, а уже Садок, напрягая жилы на тощей шее,
заблаговестил:
-- Слушай, Израиль!!! Он хочет, чтоб мы имели -- сколько людей, столько
и богов! Посрами язычников, Израиль! Откажись от единого Бога! Не сам ли
сатана перед нами?!
-- О-он!.. О-он!! Вельзевул!!! -- Толпа закипела, ломая круг, стеная и
давя друг друга.
И тряс над головой немощными кулаками Садок -- судья, призванный
народом:
-- Спасай, Израиль, веру свою!!
-- Сме-е-ерть!!! -- режущий визг, захлебывающийся от счастья.
-- Сме-е-ерть!! -- громово отозвалась на него толпа.
Сын Человеческий, стоявший внутри яростной кипени, впервые опустил
голову. Он не хотел видеть, как люди нагибаются, подбирают камни.
Никто не должен касаться руками нечестивого. Для таких преступников
против веры у евреев была лишь одна казнь. Камни полетели со всех сторон.
Сын Человеческий упал...
...Он уже перестал шевелиться, а камни все еще летели в него. Камни
отцов, камни матерей, камни детей... Садок тоже бросил свой камень. Никто не
смей остаться в стороне!
При такой казни виновников нет. Гнев народный -- гнев Божий.
Сидевшие в барке и видели и слышали, но не посмели заступиться. Их
кучка, а расправлялся народ. В каждого вместе с ужасом прокрадывалось и
сомнение -- а праведным ли был их учитель, собиравшийся спасти других, но не
спасший себя? Сам Господь допустил...
Симон оттолкнулся веслом, спихнул барку с галечника. Тихо отплыли.
Никто их не окликнул, никто о них не вспомнил.
Южная ночь не вкрадывается, а бесшумно обрушивается. Она скрыла
лепящийся к скалам жалкий городишко, каменистый берег, забросанный камнями
изувеченный труп.
Убийство вопреки Истории.
Он должен был прожить еще три года, взбудоражить Галилею, сказать свою
Нагорную проповедь, зовущую -- "люби ближнего своего и врага своего",
появиться в Иерусалиме, испытать предательство одного из учеников и уже
только тут мученически погибнуть, как презренный раб, -- на кресте. Затем
воскреснуть в своих продолжателях, "смертию смерть поправ".
Ничего этого не случилось -- пророк из суетного Назарета не стал
Иисусом Христом, не прошел из поколения в поколение по тысячелетиям, не
возвеличен людьми до бога. Как много подвижников, не успевших доказать свое,
ныне напрочь забыто!
Убийство противу всей Истории, какую мы знаем. И нет, не жители далекой
Вифсаиды повинны в нем. Непредусмотренное убийство совершено из XX века, из
наших дней. Причем людьми вовсе не враждебно-злобными к его памяти и, право
же, не мстительно-жестокими по натуре.
Глава первая
1
Однажды вы заметили седину на своих висках и не очень тому удивились --
как-никак возраст. Седина не пропадет, морщины не разгладятся -- это идет
необратимое Время.
...На месте том,
Где в гору подымается дорога.
Изрытая дождями, три сосны
Стоят -- одна поодаль, две другие
Друг к дружке близко...
Пушкинских сосен уже нет возле села Михайловского, как нет там
скривившейся мельницы, нет извозчичьих лошадей, гусаров, фельдъегерей,
крепостных мужиков, дворян, царей, нет и самого Александра Сергеевича, его
детей... Идет необратимое Время.
Идет и оставляет следы: египетские пирамиды, холм Гиссарлык, камни
римского Колизея... -- памятники былого честолюбия, геройства, страданий,
возвышенных и низменных страстей, бурлившей и остывшей жизни. Идет
необратимое Время.
Я принадлежу к тому разряду людей, которых противопоставляют лирикам.
Тридцать два года назад, не успев снять лейтенантские погоны, с вызывающей
независимостью видавшего виды фронтовика на физиономии и трусливым смущением
приготовишки в душе я вступил в святая святых -- известный московский вуз,
стал студентом физико-математического факультета. Физика тогда уже подарила
не очнувшемуся от ужасов войны миру первую из своих безобразных дочерей --
атомную бомбу, вторую, водородную, вынашивала. К этому родовспоможению я
прямого касательства не имел, в дальнейшем занимался только чистой теорией,
был одним из многих избранных, кто пытался объять необъятное -- призрачные
элементарные частицы и необозримую Вселенную мечтал заключить в едином
охвате. Было всякое, и восторги, граничащие с безумием, перед непостижимой
гармонией сущего, и приступы отчаяния перед бессилием и обмирания перед
зыбкой надеждой. Сильных эмоций в моей жизни было куда больше, чем
расчетливых прозрений. Не только у поэтов чувственное получает перевес над
рассудочным.
Мне постоянно приходилось оперировать временем, символ "t" был
составной часть едва ли не всех формул, какие создавал сам и заимствовал у
других. Оно, время, непостоянно и богато сюрпризами. Протон и электрон не
подвержены его влиянию, практически вечны, а, скажем, пион существует
невообразимо короткий миг -- долю секунды с шестнадцатью нулями после
запятой. Но и эта супермгновенная жизнь столь же нужна мирозданию, как и
жизнь вечных частиц. Космонавт в полете живет чуть-чуть медленнее, чем его
товарищ на Земле. И в просторах Вселенной есть колодцы -- черные дыры, куда
время как бы проваливается и застывает в бесконечности.
Относительность времени вне нас, вокруг нас, внутри нас. Миллион лет
или много более того понадобилось нашим далеким праотцам, чтоб создать себе
грубое рубило, несколько сотен тысячелетий -- чтоб вооружиться луком и
стрелами, а за какой-нибудь неполный десяток тысяч лет в бурном темпе
промчались к теории относительности, к космическим ракетам! Природа подарила
нам разум и получила взамен динамичность.
Наше время... Насколько известно, люди почти никогда не бывали довольны
своим временем, с завистью вглядывались или в прошлое -- мол, вот тогда-то
была жизнь, не чета нынешней, золотой век, -- или с надеждой в будущее.
Проницательный Белинский с неосторожной восторженностью заявил: "Завидуем
внукам и правнукам нашим, которые станут жить в 1940 году..." А в том году
уже шла самая жесточайшая из человеческих войн -- вторая мировая.
Я тоже хотел бы знать, что станется с нашими правнуками через сто лет,
но ошибка Белинского остерегает от оптимистических прогнозов. Чтоб хоть
как-то понять будущее, следует обратиться к прошлому, уловить в нем
особенности развития. Ньютон к концу жизни обратился к богословию, Эйнштейн
увлекался игрой на скрипке, сочинял бесхитростные стихи, Оппенгеймер изучал
санскрит, ну а я кинулся с головой в историю, искал в ней счастливые
моменты.
В некоторых солидных работах я наткнулся на многозначительные слова
"золотой век энеолита". Еще не возникло рабство, еще не произошло резкого
разделения на богатых и бедных, а распространившееся земледелие -- хорошо
ли, плохо -- кормило людей. Но кто из нас удовлетворится таким ненадежным
благополучием, которое добывается мотыгой, зависит от малейших капризов
природы -- дождя не вовремя, случайного града, свалившейся засухи. Золотой
век -- ой ли?..
Счастливейшими в истории считаются четырнадцать лет Перикла в Афинах.
Да, но это счастье казначея, прибравшего к рукам общую кассу. Афины
возглавляли союз эллинов, бесконтрольно распоряжались стекавшимися со всех
городов взносами. А Сократ в это время был приговорен к смерти, а великий
Фидий брошен в тюрьму...
Ни одно время, если пристальней вглядеться, не счастливей нашего. Я так
и не отыскал в истории мгновения, про которое можно бы сказать: остановись,
ты прекрасно!
Однако жалкое же утешение -- мы-де столь же несчастливы, как и наши
прадеды, ничуть не добрей, не отзывчивей друг к другу. Человечество всегда
отказывало себе в липшем куске хлеба, чтоб получить смертоносное оружие. И
теперь танк обходится в десятки раз дороже трактора, работающего в поле. По
самомнительности и недоразумению мы продолжаем относить себя к виду homo
sapiens человек разумный, -- но, право же, нам куда больше подходит на
звание, которым мы наградили своих далеких предшественников, homo habilis,
человек умелый. Мы умелы, мы удивительно сноровисты, изобретательно создаем
с помощью одних вещей другие, но поразительно неразумны, сами себе
ужасаемся.
Привычно любить родину, кусок пространства, где ты появился на свет. И
почему-то никогда не говорят о любви к своему времени. Люблю наше время,
удивляюсь ему, страдаю за него, страдаю от него и хочу, хочу счастливых в
нем перемен!
А возможно ли повлиять на время? Да, вмешавшись в естественный ход
развития. Да, внося элемент искусственности в стихийные события. Да,
усилиями разума! Меня теперь жестоко мучает этот вопрос.
После такой неоригинальной филиппики, боюсь, может создаться
впечатление: эге, не болен ли он манией мессианства? Недуг, право же, не
столь редкий и в наш рационалистический век.
Мессианством?.. Нет! Страдаю весьма распространенной ныне болезнью --
непреходящей тревогой за день грядущий. Я, некий Георгий Петрович Гребин,
пятьдесят шесть лет назад родившийся в глухом районном селе Яровое, в семье
неприметного даже по районным масштабам служащего, со школьной скамьи
попавший в окопы, раненный на Курской дуге, контуженный в Карпатах, ныне
обладающий степенью доктора, званием профессора, числящийся в штате
известного всему научному миру НИИ, умеренно удачливый семьянин, я хочу,
чтоб жизнь и дальше процветала на Земле. Хочу! Не осудите за тривиальность.
2
Вряд ли кому удается уберечь себя в напористом течении времени от
ударов, от случайных травм.
Невзгоды войны, ранение и контузию я как-то не привык ставить в счет,
скорей даже благодарен, "что в двадцати сражениях я был, а не убит". И путь
от студентика, не успевшего скинуть военную шинель, до признанного
профессора тоже должен считать гладким. Неизбежные шероховатости, досадные
препятствия были, однако не настолько значительные, чтоб сетовать на них.
Лет пятнадцать или более того назад я попал в Лондон на международную
встречу физиков, взбудораженных тогда теорией кварков. В нескольких шагах от
сверкающей рекламной Пиккадилли под аркой дома, выходящей на людную
мостовую, я увидел группу юнцов длинноволосых, в цветных кофтах, увешанных
бусами, с подведенными глазами, крашеными губами, с зазывным выражением
панельных девиц. Прохожие не обращали на них внимания -- привычно, -- а я
выдал себя брезгливым содроганием.
-- У вас такого нет, мистер Гребин? -- осведомился мой попутчик,
известный в Англии научный обозреватель.
И я решительно, с чистой совестью ответил:
-- Нет. Сокрушенный вздох:
-- В таком случае верю -- будущее за вами, ибо молодость многих
развитых наций в проказе.
Я был наказан за самомнение.
К тому времени у меня уже подрос сын. Он увлекался собиранием марок,
научной фантастикой, фотографией, среди школьников шестых -- седьмых классов
занял по лыжам второе место на районных соревнованиях, учился неровно,
порывчиками, пятерки и двойки часто соседствовали в дневнике. Оглядываясь
назад, я вижу его в счастливые летние дни на даче в Абрамцеве, которую мы
снимали у вдовы художника, -- выгоревшие волосы, чистое, тронутое загаром
лицо, глаза, доверчиво отражающие небо, тесные потертые шорты и сбитые
коленки... Щемит сердце, хоть кричи.
Сева -- единственный сын в благополучной семье. Но для подростка
наступает такое время, когда каждая семья начинает казаться ему
неблагополучной. Каждая, даже самая идеальная! В ее рамках становится тесно,
внешний мир манит к себе, опека материи отца угнетает. Хочется свободы и
самостоятельности. Становление человека неизбежно создает этот
неисключительный кризис, у одних он проходит незаметно, у других перерастает
в трагедию. Сева стал чаще пропадать из дома...
Он отпустил волосы, наотрез отказался стричься, сразу утратил ухоженный
домашний вид, эдакий одичавший послушничек. Он наткнулся на старую кофту
матери с широкими рукавами, его только не устроили обычные пуговицы, где-то
раздобыл медные бубенчики, сам их пришил. В женской кофте с бубенчиками, в
потертых, с чужого зада (выменянных), с бахромой внизу джинсах, с
неопрятными жиденькими косицами, падающими на плечи, -- странная, однако,
забота о собственной внешности: стараться не нравиться другим походить на
огородное путало. Наш сын...
Навряд ли он ждал, что мы станем умиляться, но наше недоумение, досаду,
презрительность воспринимал болезненно, стал повышенно раздражительным.
Теперь любая мелочь выводила его из себя: неодобрительный взгляд, горькая
ухмылка на моем лице, просьба матери вынести мусорное ведро -- все
воспринималось как посягательство на его достоинство. И самые простенькие
вопросы для него вырастали в мучительнейшие проблемы -- праздновать или не
праздновать дома день рождения, ехать ли вместе с классом на экскурсию в
Коломенское, просить ли у матери денег на покупку новой пластинки?.. На его
физиономии все чаще и чаще возни