дзиратель, выводя меня из забытья, полного
жалости к себе; я понял, что думал вслух.
- Убери свои большие уши, слонище! - взвыл я.
- Называй меня как хочешь, - отозвался он дружелюбно.
- Твоя судьба уже написана.
Я снова обмяк, привалился к стене и закрыл голову руками.
- Доводы обвинения ты изложил, - сказал Надзиратель. -Впечатляюще,
брат. Сила. Но где защита? Мать имеет право на ответное слово - так, нет?
Кто будет адвокатом?
- Тут не зал суда, - ответил я, ощущая тошнотворную пустоту, которая
пришла на смену гневу. - Если у нее есть своя версия, пусть излагает где
хочет.
- Превосходно, превосходно, - сказал Надзиратель с шутовским
довольством. - Так держать! Ты у меня тут главное развлечение.
Первоклассное. Браво, мистер. Браво-брависсимо.
И я думал о безумной любви, обо всех amours fous в семье да
Гама-Зогойби. Я вспоминал Камоинша и Беллу, Аурору и Авраама, вспоминал
бедную Ину, удравшую со своим американо-индийским красавчиком Кэшонделивери.
Я даже присоединил к ним Минни-Инаморату-Флореас, экстатически влюбленную в
Иисуса Христа. И, само собой, я бесконечно, как ребенок, расчесывающий
больное место, размышлял о нас с УМОЙ. Я цеплялся за нашу любовь, просто за
то, что она была у нас, хотя некие внутренние голоса не умолкая порицали
меня за связь с УМОЙ как за вопиющую ошибку. "Отпусти ее, - предлагали
голоса. - Хотя бы сейчас, после всего, обрежь эту нить". Но все равно мне
хотелось верить тому, чему верят все любящие: что любовь сама по себе -пусть
даже неразделенная, неудачная, сумасшедшая - лучше, чем любая альтернатива.
Я цеплялся за любовь, которую представлял себе смешением душ, переплетением,
торжеством всего нечистокровного, открытого, ищущего - лучшего в нас - над
всем, что есть в нас обособленного, беспримесного, строгого, догматического,
чистого; я цеплялся за любовь как триумф демократии, как победу
компанейского Множества, не считающего человека островом, над скупой,
замкнутой, дискриминирующей Единичностью. Я культивировал в себе взгляд на
безлюбье как на высокомерие, ведь разве не они, нелюбящие, считают себя
совершенными, всевидящими, всезнающими? Любить - значит отказаться от
всесилья и всеведения. Мы влюбляемся слепо, как падаем в темноту; ибо любовь
есть прыжок. Закрыв глаза, мы летим со скалы в надежде на мягкое
приземление. Ох, не всегда оно мягкое; и все же, говорил я себе, все же,
пока ты не прыгнул, ты еще не родился на свет. Прыжок есть рождение, даже
если он кончился смертью, битвой за белые таблетки, запахом горького миндаля
на бездыханных губах любимой.
"Нет, - возражали голоса. - Любовь твоя и мать твоя погубили тебя". ,
Я еще дышал, но дышал с трудом; астма свистела и клокотала в легких.
Когда я задремывал, мне странным образом снилось море. Всю жизнь раньше я,
засыпая, слышал шум волн, происходящий от столкновения водной и воздушной
стихий, и мои сновидения выдавали тоску по этому плещущему звуку. Иногда
море было сухим - скажем, из золота. Иногда это был полотняный океан, прочно
пришитый к земле по береговой линии. Иногда земля казалась порванной
страницей, море - другой страницей, выглядывающей снизу. Эти грезы говорили
мне то, чего я не хотел слушать: что я сын моей матери. И вот однажды я
пробудился от очередного водного сна, в котором, спасаясь от неизвестных
преследователей, я вышел к темному подземному морю, и женщина в саване
велела мне плыть пока не задохнусь, ибо только тогда я доберусь до
единственного берега, где всегда буду в безопасности, до берега мечты; и я
подчинился ей со всею охотой, я плыл из всех сил, пока не отказали легкие; и
когда они наконец лопнули, когда океан хлынул внутрь меня, я проснулся с
судорожным вздохом и увидел подле себя невозможную фигуру одинокого пирата с
попугаем на плече и картой сокровищ в руке.
- Вставай, баба, - сказал Ламбаджан Чандивала. - Пошли искать твое
счастье, мало ли где оно может быть.
x x x
Эта бумага была не картой сокровищ, а самим сокровищем - предписанием о
моем немедленном освобождении. Не пропуском для искателей счастья, а
нежданным счастьем. Она доставила мне чистую воду и чистую одежду. Слышно
было, как поворачиваются ключи в замках и как завистливо беснуются другие
заключенные. Надзиратель - слоноподобный хозяин этого крысиного общежития,
этой переполненной тараканьей гостиницы - куда-то подевался; мне
прислуживали льстивые, почтительные шестерки. Пока я шел к выходу,
звероголовые демоны не тыкали в меня своими трезубцами и не улюлюкали вслед,
шевеля змеиными языками. Открывшаяся передо мной дверь была обычного
размера; стена была просто стеной. Снаружи меня ждал не ковер-самолет и даже
не старый наш водитель Хануман за рулем летучего "бьюика" - нет, обычное
черно-желтое такси с надписью мелкими белыми буквами на черном приборном
щитке: "Заложено в Международный банк "Хазана"". Мы ехали по знакомым
улицам, над которыми реяли знакомые послания от производителей ботинок
"метро" и санитарных трусиков "стейфри"; с рекламных щитов и неоновых
вывесок меня манили домой сигареты "ротманс" и "чарминар", мыло "бриз" и
"рексона", мебельный лак "время", туалетная бумага "надежда", зубочистки
"жизнь" и краска для волос "любовь". Ибо не было никаких сомнений в том, что
мы едем на Малабар-хилл, и единственной тучкой на почти безоблачном небе
была необходимость вновь прокрутить в голове старые мысли о раскаянии и
прощении. Родительское прощение, ясное дело, у меня имеется; но должен ли я,
возвращаясь, принести им в дар мое раскаяние? Блудному сыну дали кусок
откормленного теленка, на него излили любовь, хотя он не сказал, что
сожалеет о содеянном. Горькие пилюли раскаяния застряли у меня в горле; как
и все в моем роду, я был щедро одарен упрямством. К чертям, нахмурился я, в
чем мне каяться? Примерно на этой стадии моих размышлений я обнаружил, что
мы едем на север - не к родительскому лону, а от него; так что это было не
возвращение в рай, а дальнейшее падение.
Я возбужденно затараторил: "Ламба, Ламба, скажи ему" Ламбаджан держался
невозмутимо. Отдохни, расслабься, баба.
Пережить такое, это кто угодно занервничает. Но в противовес
спокойствию Ламбаджана попугай язвительно надсаживал глотку. Сидя на полочке
под задним окном, Тота презрительно верещал. Я сполз вниз на моем сиденье и,
закрыв глаза, отдался воспоминаниям. Инспектор обследовал труп УМЫ и
обыскивал меня. Из моего кармана он извлек белый прямоугольник.
- Это что такое? - спросил он, приблизившись вплотную (он был ниже меня
почти на голову) и чуть ли не уткнувшись усами в мой подбородок. -
"Пепперминт" для свежего дыхания?
Я что-то беспомощно залепетал о двойном самоубийстве.
- Заткнись! - оборвал меня инспектор и разломил таблетку надвое. -
Проглотишь - посмотрим.
Это меня протрезвило. Я не мог заставить себя разомкнуть губы;
инспектор совал половину таблетки мне в рот. "Но я тогда умру, добрый
господин, нас тут двое будет лежать".
- Просто получится, что мы нашли два трупа, - сказал инспектор, словно
констатируя факт. - Любовная история с печальным концом.
Читатель, я сопротивлялся как мог. Меня схватили за руки, за ноги, за
волосы. Миг спустя я лежал на полу подле тела УМЫ, которое рьяные ребята в
шортах отпихивали в сторону. Мне приходилось слышать о гибели людей во время
того, что эвфемистически называлось "столкновениями с полицией". Инспектор
взял меня за нос и сжал... Долго ли можно обходиться без воздуха? И когда я
уступил неизбежному, раз! Таблетка у меня во рту.
Но - как вы догадались - я остался жив. Вместо миндальной горечи я
ощутил на языке сахарную сладость. Я услышал слова инспектора:
- Сукин сын дал ей смертельную дозу, а себе оставил конфетку. Что ж,
выходит, убийство! Банальщина неимоверная.
И вдруг инспектор превратился в Харри Джамсета Рама Сингха, смуглого
набоба из Бханипура, а люди в шортах сделались толпой школьников, крутых
сорванцов. Они хорошо меня скрутили, эти крутые, взяли за руки, за ноги и
поволокли в лифт. И по мере того, как действовала таблетка - а на меня все
вообще действовало вдвое быстрее, - окружающее стало меняться.
- Эгей, вы! - вопил я, конвульсивно дергаясь в крепнущих объятиях
галлюциногена. - У-у-у, я сказал - отваливайте!
Погнавшись за белым кроликом, провалившись в Страну Чудес, увидев мух
размером с лошадь-качалку, девочка должна была выбирать - пить или не пить,
есть или не есть; спроси Алису, как поется в старой песне. А моя Алиса, моя
Ума сделала свой выбор, сказавшийся отнюдь не на ее росте; и умерла, и не
могла уже ни на что ответить. Не задавай вопросов - не услышишь неправды.
Можно выбить это на ее могильном камне. Как мне понять эти две таблетки,
убивающую и опьяняющую? Хотела ли моя любимая, погибнув сама, отправить меня
в царство грез с тем, чтобы я вышел оттуда живым? Или она хотела увидеть мою
смерть сквозь цветные очки наркотика? Трагическая героиня? Убийца? Или,
каким-то непостижимым образом, то и другое вместе? Тайну свою Ума Сарасвати
унесла в могилу. Сидя в заложенном в банк такси, я думал о том, что никогда
ее не знал и теперь уже никогда не узнаю. Она умерла, умерла потрясенная, а
я уцелел, я рождаюсь для новой жизни. Она заслуживает моего великодушия, по
крайней мере, сомнения, и всех добрых чувств, какие я могу в себе отыскать.
Я открыл глаза. Бандра. Мы в Бандре.
- Кто это подстроил? - спросил я Ламбаджана. - Что за фокусы?
- Тс-с, баба, - успокаивающе произнес он. - Скоро сам увидишь.
В саду своей лальгаумской виллы под тенью магнолии Раман Филдинг стоял
в соломенной шляпе, темных очках и белой форме крикетиста. Он сильно взмок и
держал в руке тяжелую биту.
- Класс, - гортанно проквакал он. - Чистая работа, Боркар.
"Кто такой Боркар?" - на секунду задумался я, но потом увидел, как
Ламбаджан салютует ему, и понял, что я давно забыл настоящее имя этого
искалеченного матроса. Итак, Ламба оказался тайным бойцом ОМ. Он говорил мне
когда-то о своей религиозности, и я смутно помнил, что он родился в какой-то
деревне в штате Махараштра, но теперь я с постыдной ясностью увидел, что не
знаю о нем ничего существенного, просто не давал себе труда
поинтересоваться. Мандук подошел к нам и похлопал Ламбаджана по плечу.
- Вот настоящий воин-маратх, - сказал он, дыша бетелем мне в лицо. -
Дивный город Мумбаи, Мумбаи маратхов - так, Боркар?
Он осклабился, и Ламбаджан, стоявший навытяжку, насколько это было
возможно с костылем, с готовностью согласился:
- Сэр капитан сэр.
Написанное на моем лице недоумение позабавило Филдинга.
- А ты думал, чей это город? - спросил он. - Вы там на Малабар-хилле
попиваете себе соду-виски и толкуете о демократии. А у ваших ворот стоят
наши люди. Тебе кажется, ты все-все о них знаешь, но у них своя жизнь, и
тебе они про нее никогда не расскажут. Кому вы нужны, богатые безбожники?
Сукха лакад ола зелата. А, ты ведь по-нашему не понимаешь. "Когда загорается
сухая палка, все вокруг вспыхивает". Когда-нибудь этот город - не поганый
англизированный Бомбей, а город Мумбаи, названный в честь великой нашей
богини, - вспыхнет огнем наших идей. Тогда Малабар-хилл сгорит дотла, и
наступит Рам раджья - власть Рамы.
Он посмотрел на Ламбаджана.
- Ты просил, и я много чего сделал. Обвинение в убийстве снято, и
принята версия самоубийства. Что касается наркотиков, органы займутся
крупными бадмашами, а не этой мелкой сошкой. Теперь ты мне растолкуй, ради
чего я старался.
- Сэр капитан сэр. - И старый чоукидар повернулся ко мне. - Ну-ка вмажь
мне, баба. Этого я не ожидал.
- Что ты сказал?
- Он глухой, что ли? - нетерпеливо хлопнул в ладоши Филдинг.
Лицо Ламбаджана стало чуть ли не умоляющим. Я понял, что он пошел на
риск, поставил себя в уязвимое положение, чтобы вызволить меня из тюрьмы;
что и он поставил на карту все, лишь бы Мандук заступился за меня в высоких
сферах. Теперь выходило, что я должен вернуть ему долг и спасти его от
неприятностей, оправдав его похвалы.
- Как тогда, помнишь, баба? - упрашивал он. - Сюда, сюда бей.
Он показывал на свой подбородок. Я перевел дыхание и кивнул.
- Ладно.
- Сэр разрешите пересадить попугая сэр, - сказал Ламба.
Филдинг нетерпеливо махнул рукой и опустился, колыхаясь, как тесто, в
огромное, но все равно жалобно заскрипевшее оранжевое плетеное кресло у
поросшего лилиями пруда. Столпившиеся кругом статуи Мумбадеви с интересом
смотрели на происходящее.
- Язык не прикуси, Ламба, - сказал я и ударил. Он упал как подкошенный
и распластался у моих ног без сознания.
- Неплохо, - проквакал довольный Мандук. - Он говорил, что этот твой
крученый кулак бьет не хуже кувалды. А что? Похоже на правду.
Ламбаджан медленно приходил в себя, осторожно трогал челюсть.
- Все в порядке, баба, - были его первые слова. А Мандука вдруг
прорвало, как с ним часто случалось.
- Знаешь, почему это нормально, что ты его ударил? -кричал он. - Потому
что я так сказал. А почему я мог так сказать? Потому что я хозяин его тела и
его души. А как я их заимел? Позаботился о его родичах. Ты вот даже не
знаешь, сколько их там у него в деревне. А я много лет уже плачу за учебу
детей, за докторов и лекарства. Авраам Зогойби, старик Тата, С. П. Бхаба,
Крокодил Найди, Кеке Колаткар, Бирла, Сассуны, даже сама мать Индира - они
думают, что они наверху, но им дела нет до простого люда. Скоро маленький
человек им покажет, как они ошибаются. - Я стремительно терял интерес к
этому разглагольствованию, но тут в его голосе зазвучали интимные нотки. - А
тебя, дружок мой Кувалда, я, считай, спас от смерти. Теперь все, теперь ты
мой зомби.
- Чего вы от меня хотите? - спросил я, но, спрашивая, уже знал не
только чего он хочет, но и как я к этому отношусь. Когда я нокаутировал
Ламбаджана, что-то, спавшее во мне всю жизнь, вышло наконец наружу, что-то,
чье пленение до той поры означало неполноту, апатию, пассивность во
всевозможных видах и чье высвобождение я пережил теперь с раскрепощающей
радостью. Я понял в тот миг, что мне не надо больше жить подготовительной,
временной жизнью, не надо быть тем, что продиктовано наследственностью,
воспитанием и несчастьем, - что я могу наконец-то стать собой, собой
подлинным, чей секрет кроется в этой деформированной конечности, которую я
так долго прятал и кутал. Хватит! Теперь я выхвачу ее с гордостью, как меч.
Отныне я - мой кулак; я буду не Мавром, а Кувалдой.
А Филдинг говорил - говорил быстро, зло. "Знаешь, кто такой есть твой
папаша в его небоскребе Сиоди? Вышвырнуть вон единственного сына - это каким
же надо быть бессердечным подлецом! А что тебе известно про мусульманского
уголовного босса по кличке Резаный?"
Я признался в своем неведении. Мандук пренебрежительно махнул рукой.
- Узнаешь, все скоро узнаешь. Наркотики, терроризм, мусульмане-моголы,
компьютерные ракетные системы, махинации банка "Хазана", ядерное оружие. Хай
Рам! Это ж надо, как вы, инородцы, всегда вместе держитесь. Как
объединяетесь против нас, индусов, а мы, добренькие такие, недооцениваем
угрозу. Но теперь твой папаша отправил тебя ко мне пинком под зад, и ты
все-все-все узнаешь. Я и про роботов тебе расскажу, про разработку
современных высокотехнологичных киберов, которых запрограммируют нападать на
индусов и убивать их. И про детей расскажу, про армию инородческих
младенцев, которые займут колыбели наших детишек и слопают их пищу. Вот
каковы их планы! Но эти планы провалятся. Здесь Инду-стан - страна индусов.
Мы сломаем ось Зогойби-Резаный, чего бы это ни стоило. Мы их на колени
поставим. Ну так что, мой зомби, моя кувалда: за нас ты или против нас, за
правое дело или за левые доходы? С нами ты или нет?
Без колебаний я шагнул навстречу судьбе. Не дав себе времени
задуматься, как могут быть связаны обвинения Филдинга в адрес Авраама и
предполагаемые любовные отношения Мандука с госпожой Зогойби; не оглядываясь
на прошлое; охотно, даже радостно - я ринулся вперед. Куда ты послала меня,
мать моя, - во тьму, туда, где не видно меня, - я иду по своей воле. Клички,
которые ты дала мне, - отверженный, бродяга, неприкасаемый, чужак, злодей -
я прижимаю к груди и делаю своей неотъемлемой частью. Проклятье твое да
будет мне благословением, и ненависть, которую ты выплеснула мне в лицо, я
буду пить, как любовный напиток. Опозоренный я водружу на себя мой стыд и
назову его гордостью - понесу его, Аурора Великая, как алый герб на груди. Я
низвергаюсь с твоего холма, но не как падший ангел, нет. Мое падение не
Люциферово, а Адамово. Я падаю, чтобы стать мужчиной. Я счастлив, что падаю
так.
- Сэр мой капитан сэр.
Мандук издал зычный радостный возглас и стал выкарабкиваться из кресла.
Ламбаджан - Боркар - шагнул вперед и подал ему руку.
- Так, так, - сказал Филдинг. - Хорошо, кувалда твоя без дела не
останется. А какие еще таланты?
- Сэр кулинария сэр, - ответил я, вспомнив счастливые часы на кухне с
Эзекилем и его тетрадями. - Англо-индийский суп с пряностями, южноиндийское
мясо с кокосовым молоком, каурма по-могольски, кашмирский чай с пряностями,
"шелковый" кебаб; рыба по-гоански, баклажаны по-хайдарабадски, рис с
простоквашей по-бомбейски и так далее. Если вам нравится, даже розовый
соленый чай.
Восторгу Филдинга не было границ. Было ясно, что он любитель покушать.
- Выходит, ты настоящий универсальный игрок, - сказал он, хлопнув меня
по спине. - Посмотрим, годишься ли ты для ответственных матчей, можно ли
тебя поставить на ключевую шестую позицию и закрепишься ли ты на ней. Хами,
Уолтере, Рави Шастри, Капил Лев. - (Индийские крикетисты совершали в это
время турне по Австралии и Новой Зеландии.) - Для такого парня в моей
команде всегда есть место.
x x x
Моя служба у Рамана Филдинга началась с того, что он назвал
"испытательным сроком" в его домашней кухне, к большому неудовольствию его
постоянного повара Чхаггана Одним Кусом Пять - верзилы с торчащими вкривь и
вкось зубами, который, казалось, носил в огромном рту переполненное
надгробьями кладбище.
- Чхагга-баба, он свирепый у нас, - восхищенно сказал Филдинг, знакомя
меня с ним и объясняя его прозвище. -Однажды, когда боролись, откусил у
противника пальцы на ноге, все сразу.
Чхагган хмуро посмотрел на меня, являя собой в этой чистенькой кухне
невообразимо косматую фигуру с жирными пятнами на одежде, и, зловеще
бормоча, принялся точить большой нож.
- Ну, теперь-то он присмирел, - басил Филдинг. _ Правду говорю, Чхагго?
Ну перестань, перестань дуться. Нового повара следует принять как брата. Или
нет. - Он посмотрел на меня из-под тяжелых век. - Боролся-то с ним как раз
его братец. Ох уж эти пальцы! Точь-в-точь тефтельки маленькие, если бы не
грязные ногти.
Я вспомнил давнюю байку Ламбаджана о том, как сказочный слон откусил
ему ногу, и подивился, сколько же гуляет по городу всяких невероятных
историй о потере конечностей - историй, исходящих как от субъектов, так и от
объектов ампутации. Я похвалил Чхаггана за образцовую чистоту на кухне и
сказал персоналу, что не потерплю снижения стандартов. Любовь к опрятности
нас роднит, заявил я, умалчивая о неприглядной внешности зубастого повара;
еще роднит нас, добавил я про себя, постоянное ношение оружия. У него клыки,
у меня кувалда; одно другого стоит, решил я. Я улыбнулся ему сладко, как
только мог.
- Сэр нет проблем сэр, - бойко отрапортовал я хозяину. - Мы великолепно
поладим.
Готовя Мандуку еду, я узнал о кое-каких особенностях этого человека. Я
понимаю, что сейчас пошла мода на мемуары вроде записок личного слуги
Гитлера, и многие этим недовольны - дескать, не надо очеловечивать
бесчеловечное. Но дело-то в том, что вовсе они не бесчеловечны, эти Мандуки,
эти маленькие Гитлеры, и человечность их лучше всего указывает на нашу общую
вину, вину человечества в человеческих преступлениях; ибо если бы они были
просто чудовищами и вопрос сводился бы к бесчинствам Кинг Конга или
Годзиллы, пресекаемым с помощью самолетов, то все остальные были бы
оправданы.
А я не хочу оправданий для себя лично. Я сделал выбор и жил своей
жизнью. Все! Хватит об этом! Продолжаю рассказ.
Одной из многих неиндусских черт Филдинга была любовь к мясной пище.
Ягнятина (которая была бараниной), баранина (которая была козлятиной),
кима***, курица, шашлык - он был просто ненасытен. Парсы, христиане и
мусульмане Бомбея, которых во многих других отношениях он всей душой
презирал, часто заслуживали его горячее одобрение за свою невегетарианскую
кухню. И это было не единственное противоречие в характере этого яростного,
чуждого логике человека. Он воздвиг и всячески поддерживал популистский,
обывательский фасад, но дом его был полон древних фигур Ганеши и Шивы
Натараджи, бронзовых статуй периода Чанделы, раджпутских и кашмирских
миниатюр, что выдавало подлинный интерес к высокой культуре Индии. Бывший
карикатурист когда-то учился в художественной школе, и хотя он никогда бы не
признался в этом публично, влияние ее порой давало себя знать. (Я ни разу не
спрашивал Мандука о моей матери, но если она действительно была с ним
близка, стены его дома говорили об одной из возможных причин этой близости.
Хотя говорили они и о другом - они опровергали расхожий тезис об
облагораживающей роли искусства. Мандук обладал всеми этими статуями и
картинами, но его нравственный состав был весьма низкого свойства, что,
скажи ему кто-нибудь об этом, дало бы ему, вероятно, лишний повод для
гордости.)
Что касается малабар-хиллских "сливок общества", они тоже не были ему
столь безразличны, как он желал показать. Мое происхождение льстило ему;
сделать Мораиша Зогойби, единственного, пусть даже и отвергнутого сына
могущественного Авраама своим персональным человеком-кувалдой - это
возбуждало, это было пикантно. Он поселил меня в своем доме в Бандре, и в
его обращении со мной иногда ощущалась особая теплота, которой не
удостаивался больше ни один его служащий; порой даже проскальзывало
уважительное "аап" -индусское "вы" - вместо привычного повелительного "ту".
К чести моих сослуживцев должен отметить, что они не выказывали при мне
недовольства этим моим особым положением; мне же, вероятно, не делает чести,
что я принимал все как должное - ванную с горячей и холодной водой, подарки
типа лунги и курта-пайджама****, предложения выпить пива. Воспитанный в
роскоши сохраняет ее у себя в крови.
Что интересно - это какой почет оказывала Филдингу бомбейская знать.
Посетители шли потоком - из Эверест-хауса и Канченджанга-хауса, из
Дхаулагири-бхавана****** и Нанга-Парбатбхавана, из Манаслу-билдинга и с
других сверхвожделенных, сверхнебоскребных гималайских вершин Малабар-хилла.
Самые юные, самые холеные, самые модные котики и кошечки наших городских
джунглей приходили понежиться в его лальгаумские угодья, и все они были
голодны, но отнюдь не мои угощения их привлекали; они ловили каждое слово
Мандука, жадно лакали каждый слог из его уст. Он был против профсоюзов, за
штрейкбрехеров, против работающих женщин, за обычай сати******, против
бедности, за богатство. Он был против городских "иммигрантов", в число
которых он включал всех не говорящих на маратхи, даже тех, кто родился в
Бомбее, и за "коренных жителей", включая тех маратхиязычных, которые
приехали не далее как вчера. Он был против коррумпированного Конгресса (И) и
за "прямое действие", подразумевавшее создание полувоенных отрядов в
поддержку его политических целей и налаженную систему подкупа. Он отвергал
марксистское понимание классовой борьбы как движущей силы общества и
выдвигал взамен индуистское представление о вечной неизменности каст. Из
цветов национального флага он был за индуистский шафран и против
мусульманской зелени. Он рассуждал о золотом веке "до чужеземных вторжений",
когда добрые индусы и индуски могли наслаждаться свободой. "Ныне наша
свобода, наша исконная сущность погребена под тем, что выстроили захватчики.
Эту исконную сущность мы должны извлечь из-под наслоений чужеземных
империй".
Подавая Мандуку и его гостям пищу моего собственного приготовления, я
впервые услышал о существовании списка священных мест, где родились те или
иные индуистские божества и где потом мусульманские завоеватели нарочно
воздвигли свои мечети; они выстроили их даже не только на местах рождения
древних богов, но и там, где были их загородные резиденции, любовные
гнездышки, излюбленные торговые и питательные точки. Где теперь божеству
провести вечер в приличной обстановке? Все лучшие места осенены минаретами и
луковичными куполами. Это не дело! У богов тоже есть свои права, им нужно
обеспечить традиционный образ жизни. Захватчики должны убраться.
Любознательные молодые львы и львицы с Малабар-хилла рьяно соглашались.
Кампания за божественные права, ура! Вот это класс, вот это отпад. Но когда
они начинали с хиханьками да хаханьками издеваться над индийской исламской
культурой, покрывшей на манер палимпсеста лик Матери Индии, Мандук вставал с
места и рявкал на них так, что они вжимались в спинки кресел. Потом он
принимался нараспев читать газели, наизусть декламировать стихи на урду -
Фаиза, Джоша, Икбала - и распространяться о красоте мертвого города
Фатехпура Сикри и великолепии Тадж-Махала, освещенного луной. Да, не так уж
прост он был.
Женщины порой появлялись, но это было не самое для него важное. Их
привозили ночью, он мял их и слюнявил, но без большого интереса. Его
возбуждала власть, а не секс, и женщины нагоняли на него скуку, как ни
старались они его растормошить. Должен сказать, что не обнаружил даже намека
на его встречи с моей матерью, и мои наблюдения говорили о том, что их связь
была очень короткой, если вообще была.
Он предпочитал общество самцов. В иные вечера, собрав группу амбалов в
шафранных головных повязках из молодежной организации ОМ, он устраивал
импровизированную мужскую мини-олимпиаду. Состязались в армрестлинге, борьбе
на ковре, отжиманиях; затевали комнатные боксерские бои. Разгоряченные пивом
и ромом, ребята достигали состояния потной, драчливой, хриплой и ближе к
концу обессиленной наготы. В эти минуты Филдинг выглядел подлинно
счастливым. Скинув лунги с цветочным узором, он блаженствовал среди своих
боевиков, оглаживал себя, чесался, рыгал, пердел, шлепал себя по ляжкам и
ягодицам.
- Как попрем - все лягут! - вопил он в дионисийском восторге. - Сукины
дети! Мы - один кулак!
Я приходил, когда меня звали, и от одного ночного поединка к другому
слава Кувалды росла. Потные скользкие тела молодых соратников валились на
пол, и открывался счет. (Собравшиеся олимпийцы, стоя вокруг неровным
квадратом, хором кричали: "Девять!.. Десять!.. Готов!!") Одним Кусом Пять
был, соответственно, чемпионом среди борцов.
Поймите, я не хочу сказать, что Мандук совсем не вызывал у меня тошноты
и отвращения, - просто я научился их преодолевать. Я связал мою судьбу с его
звездой. Я отверг старое, потому что оно отвергло меня, и не было никакого
смысла переносить в новую жизнь старые вкусы и оценки. Я тоже буду таким,
решил я; стану как он. Я внимательно изучал Филдинга. Надо говорить, как он
говорит, делать, как он делает. Он - мой новый путь, мое будущее. Его нужно
исследовать, как исследуют дорожную карту.
Шли недели, месяцы. Мой испытательный срок в какой-то момент кончился;
я прошел некую тайную проверку. Мандук вызвал меня в свой кабинет - тот
самый, с зеленым телефоном-лягушкой. Входя, я увидел перед собой фигуру
столь ужасающую, столь удивительную, что в просветлении страха я вдруг
понял, что так и не покинул этот фантастический город, центральный Бомбей
или бомбейский централ, куда я был брошен после ареста на Кафф-парейд и
откуда, как я наивно думал, Ламбаджан вывез меня на заложенном в банк такси.
Это был человек, но человек отчасти металлический. В левую сторону его
лица была каким-то образом вделана большая стальная пластина, и одна его
рука тоже была гладкая и блестящая. Железный нагрудный доспех, как до меня
постепенно дошло, был все же не частью тела, а элементом маскарада,
усиливавшим впечатление от жуткого киборга с металлической щекой и рукой.
Это был имидж.
- Скажи "намаскар"******* нашему Сэмми Хазаре, достославному Железяке,
- проговорил Мандук, сидевший в кресле за письменным столом. - Он - вожак
твоих одиннадцати. Снимай давай колпак повара, надевай спортивные шмотки и
выходи на поле.
x x x
Серия "мавров в изгнании", или "темных мавров", рожденная страстной
иронией и рвущей душу болью, давшая впоследствии пищу спорам и
несправедливым обвинениям в очернительстве, цинизме, даже нигилизме, стала
крупнейшим достижением Ауроры Зогойби в последние годы ее жизни. В этих
вещах она отказалась не только от темы дворца на холме и морского берега,
преобладавшей в более ранних картинах, но и от чистой живописи как таковой.
Почти каждое произведение серии содержало элементы коллажа, и со временем
эти элементы стали доминирующими. Объединяющая фигура героя-рассказчика,
фигура Мавра, обычно присутствовала, но чем дальше, тем больше он приобретал
черты бродяги, окруженного сломанными, пришедшими в негодность, выброшенными
вещами, которые часто были настоящими обломками ящиков или жестянками из-под
топленого масла, прикрепленными к холсту и раскрашенными. Обращает на себя
внимание то, что принявший новый облик султан Боабдил отсутствует на
открывающей серию поворотной работе большого цикла "мавров" - диптихе,
озаглавленном "Смерть Химены", в левой части которого могучая, ликующая
толпа несет женский труп, привязанный к деревянной метле, как в день
праздника Ганапати несут к воде фигуру оседлавшего крысу бога Ганеши. В
правой половине диптиха толпа уже разбрелась, и изображен только участок
береговой кромки, где среди сломанных муляжей, пустых бутылок и мокрых газет
лежит мертвая женщина, синяя и раздувшаяся, все еще привязанная к палке,
лишенная и красоты, и достоинства, перешедшая в разряд мусора. Когда Мавр
появляется вновь, это происходит в чрезвычайно прихотливом антураже, на
некой человеческой свалке, вызывающей в памяти хибары и импровизированные
навесы городских бездомных, громадные соты бомбейских трущоб. Здесь все
представляет собой коллаж - хижины, на которые пошли всяческие обломки,
ржавое рифленое железо, обрывки картона, сучковатые куски выброшенного
волнами на берег дерева, мятые автомобильные двери, ветровое стекло
оставленного без присмотра "форда-темпо"; многоквартирные дома, сложенные из
ядовитого дыма, из водопроводных кранов, становящихся причиной смертельных
схваток между женщинами за право очереди (например, индуски против евреек из
общины Бене-Израиль), из керосиновых самосожжений, из непосильной
квартплаты, собираемой с неслыханной жестокостью бандами "братков" и
патанов********; и жизни людей под давлением, которое чувствуешь сполна
только в самом низу кучи, становятся такими же композитными и лоскутными,
как их жилища: вот осколок мелкого воровства, вот черепок проституции, вот
обрывок нищенства; а у сохранивших остатки самоуважения -чистка ботинок,
бумажные гирлянды, дешевые серьги, плетеные корзинки, рубашки пайса-за-шов,
кокосовое молоко, присмотр за автомобилями и брикеты карболового мыла. Но
Аурора, никогда не ограничивавшаяся простым репортажем, продвинула свое
видение на несколько шагов дальше: в ее работах сами люди были составлены из
отбросов, были коллажами из всего, в чем город уже не нуждался - из
оторванных пуговиц, сломанных автомобильных дворников, обрывков ткани,
обгоревших книг, засвеченной фотопленки. Они бродили, выискивая себе, что
подвернется; роясь в огромных кучах частей человеческого тела, подбирали
себе недостающие конечности, и тут было не до разборчивости, что есть, то
есть, и многие довольствовались, скажем, двумя левыми ступнями или,
отчаявшись найти ягодицы, ставили себе на их место пухлые отрезанные женские
груди. Мавр стал обитателем невидимого мира, мира духов, мира несуществующих
людей, и Аурора последовала за ним туда, сделав невидимое видимым силой
своей художнической воли. И сама фигура Мавра: одинокий, лишенный матери, он
окунулся в порок и был изображен существом теневого мира, погрязшим в
преступлениях и бесчинствах. В этих поздних картинах он совершенно утратил
свою прежнюю метафорическую роль объединителя противоположностей, знаменосца
плюрализма, он перестал быть символом - пусть даже весьма условным - новой
нации и превратился вместо этого в олицетворение распада. Аурора явно пришла
к выводу, что идея смешения, гибридизации, скрещивания культур, которая на
протяжении большей части ее творческой жизни была для нее ближе к понятию
Бога, чем что бы то ни было, на деле оказалась подверженной порче и чреватой
тьмой не меньше, чем светом. В этом "черном Мавре" идея гибридности была
переосмыслена, и он стал - не побоюсь сказать - бодлеровским цветком зла:
...Aux objets repugnants nous trouvons des appas;
Chaque jour vers l'Enfer nous descendons d'un pas,
Sans horreur, a travers des tenebres qui puent*********.
И не только зла, но и бессилья; ибо он превратился в беглеца, в
преследуемого, его стали осаждать и мучить призраки прошлого, и тщетно он
прятался от них и гнал их прочь. Мало-помалу он сам обрел потусторонние
черты, стал ходячим призраком и начал погружаться в абстракцию, отдал
грабителям свои ромбы и алмазы, утратил последние остатки былого
великолепия; принужденный нести военную службу в дружине какого-то мелкого
князька (здесь, что любопытно, Аурора верна реальной биографии султана
Боабдила), низринутый с высот царской власти к положению простого наемника,
он быстро сделался составным существом, столь же жалким и безымянным, как
те, среди которых он обретался. Гора мусора росла, росла и наконец погребла
его.
Снова и снова Аурора обращалась к диптиху; в правых половинах она
представила нам серию страдальческих, безжалостных, пугающе обнаженных
поздних автопортретов, где есть влияние Гойи и Рембрандта, но гораздо больше
дикого эротического отчаяния, которое трудно сравнить с чем-либо в мировом
искусстве. Аурора-Айша сидела одна подле адской хроники сыновних падений и
ни разу не пролила слезинки. Ее лицо отвердело, стало каменным, но глаза
засветились невыразимым ужасом - словно ее до глубины души поразило то, на
что она глядела, что стояло перед ней, то есть там, где стоит обычно зритель
картины, - словно сам человеческий род открыл ей свое тайное и
отвратительное лицо, обратив тем самым в камень ее старческую плоть.
"Портреты Айши" производили тяжкое, угнетающее впечатление.
Не раз Айша возникала в контексте двухуровневой темы
призраков-двойников. Призрак-Айша преследовала мусорного Мавра; а позади
Айши-Ауроры порой виднелись нечеткие прозрачные фигуры - одна женская и одна
мужская, с пустотой вместо лиц. Была ли эта женщина Умой-Хименой, или это
была сама Аурора? А призрак-мужчина - это был я? То есть Мавр? А если не я,
то кто? В этих "призрачных" или "двойных" портретах Айша-Аурора выглядит -
или мне чудится? - затравленной, как Ума, когда я пришел к ней после гибели
Джимми Кэша. Нет, не чудится. Я знаю этот взгляд. Она выглядит так, словно
сейчас развалится на части. Так, словно ее преследуют.
x x x
А она на этих картинах преследовала меня. Точно она была ведьма на
скалистом утесе, высматривающая меня внутри своего хрустального шарика и
поглаживающая крылатую обезьянку. Потому что воистину я перемещался по
темным местам - с той стороны луны, позади солнца, - которые она сотворила в
своих работах. Я жил в ее фантасмагориях, и очами воображения она видела
меня отчетливо. Хотя и не абсолютно четко: было такое, чего она не могла
вообразить, чего даже ее проникающий всюду взгляд не в силах был увидеть.
В самой себе она проглядела снобизм, который выразился в этом ее
презрительном гневе, проглядела страх перед невидимым городом, проглядела
свою малабар-хиллскую спесь. С какой ненавистью обрушилась бы на себя
теперешнюю та прежняя, радикальная Аурора, королева националистов! Дать
повод сказать, что на склоне лет она стала еще одной grande dame
Малабар-хилла, прихлебывающей чай и с неудовольствием оглядывающей бедняка у
своих ворот...
А во мне она проглядела то, что в этих ирреальных сферах, в компании
человека-железяки, зубастого чудища и трусливой лягушки (ибо Мандук
определенно был трусом - он никогда сам не участвовал в жестоких делах, на
которые нас посылал) я впервые за мою длинно-краткую жизнь обрел ощущение
собственной нормальности, радость от того, что во мне нет ничего особенного,
чувство общности с людьми вокруг - а ведь это определяющие свойства родного
дома.
Есть одна истина, которую знал Раман Филдинг, на которой тайно
зиждилась его власть: люди жаждут вовсе не гражданской и социальной нормы -
нет, они жаждут возмутительного, невероятного, буйного, того, что способно
выпустить на волю нашу дикую мощь. Мы ищем возможности открыто проявить наше
тайное.
Так-то, мама: живя среди страшных людей, творя страшные дела, я без
всяких волшебных башмаков нашел дорогу домой.
x x x
Готов признать: мощь моих ударов почувствовали на себе многие. Я
доставлял насилие ко многим дверям, как почтальон доставляет почту. Я делал,
что требовалось и когда требовалось, - делал грязную работу и находил в ней
удовольствие. Рассказывал ли я, с каким трудом, преодолевая собственную
природу, я учился делать все левой рукой? Что ж: теперь я наконец могу быть
правшой, могу в моем новом, полнокровном бытии извлечь из кармана доблестную
руку-кувалду, и пусть она свободно пишет историю моей жизни. Моя дубинка
неплохо мне послужила. Очень быстро я стал одним из первых боевиков ОМ,
наряду с Железякой Хазаре и Чхагганом Одним Кусом Пять (который, как и
следовало ожидать, тоже был универсалом, чьи таланты не ограничивались
кухней). Команда Хазаре, его одиннадцать - мы трое и еще восемь громил,
таких же отчаянных и свирепых, - десять лет не знала себе равных и считалась
командой команд в иерархии ОМ. Так что помимо чистого наслаждения игрой
распоясавшихся сил были еще поощрения за отличные результаты и мужская
радость сплоченного товарищества.
Способны ли вы понять восторг, с каким я окунулся в простоту моей новой
жизни? Ибо так оно и было; я упивался ею. Наконец-то, говорил я себе,
немного непосредственности; наконец именно то, для чего ты рожден. С каким
облегчением прекратил я многолетние бесплодные попытки достичь нормальности,
с какой радостью явил миру свое сверхъестество! Можете ли вы вообразить,
сколько злости накопилось во мне из-за всех ограничений и эмоциональных
сложностей прежнего существования - сколько отвращения к высокомерию мира, к
подслушанным женским смешкам, к издевкам учителей, сколько невысказанного
гнева из-за тесноты одинокой, по необходимости замкнутой, лишенной друзей и
в конце концов разбитой матерью вдребезги жизни? Теперь вся накопившаяся
ярость взрывалась в моем кулаке, как порох. Шаррраххх! О, не сомневайтесь,
джентльмены и бегумы: я знал, кого надлежит отдубасить и отметелить, знал
как и знал почему. И спрячьте-ка ваше неодобрение! Б самый темный угол, куда
солнце и не заглядывает! Пойдите в кино и убедитесь, что больше всего криков
восторга ныне достается не любовнику и не положительному герою - нет, не им,
а молодчику в черной шляпе, который стреляет, рубит, колет, который
изничтожает любого, кто встает у него на пути! О, бэби. От