а Гершензона, в капитальном труде
"Николаевские жандармы и литература 1826--1855 г.г." М. Лемке опубликовал
свою работу "Чаадаев и Надеждин".
Лемке -- строгий к фактам -- брезгливо отверг целый ряд фантастических
версий, созданных предыдущими биографами Чаадаева, и сплетен, повторенных
ими. Работа его охватывает период в жизни Чаадаева, непосредственно
связанный с появлением "Философического письма" в "Телескопе". И вот как раз
в разборе проблем принципиально-теоретического характера Лемке, как почти
всегда, оказался слаб, несамостоятелен. Тут он повторил то, что было уже
сказано Гершензоном.
В 1913--1914 годах вышел на русском языке двухтомник сочинений и писем
Чаадаева, обнаруженных к тому времени, составленный Гершензоном. (До этого
часть материалов, вошедших в этот двухтомник, Гершензон опубликовал в своей
биографии Чаадаева.) Правда, в очень коротком предисловии к двухтомнику
Гершензон не нашел на этот раз нужным повторять идеи своей биографии
Чаадаева и ограничился чисто редакторскими замечаниями текстологического и
библиографического характера. Однако каждый, конечно, кто был знаком с
гершензоновской биографией Чаадаева и не сумел составить о ней объективного
мнения, невольно читал Гершензоном же составленный двухтомник сквозь призму
гершензоновских концепций. Облеуховский "мистический дневник" был включен в
состав двухтомника как несомненный чаадаевский текст. Легенда как бы
подтверждалась, таким образом, документально, обретала академическую
респектабельность.
* * *
Лишь советским исследователям удалось нанести удар по этой легенде.
Главное заключалось здесь в новой методологии, в новом подходе к
истории общественной мысли.
Весь дух, вся идейная атмосфера новых времен заставляла, конечно,
по-иному взглянуть и на самого Чаадаева, и на легенды о нем, в частности, и
на легенду, творившуюся некогда "веховцами". Огромный размах приняла работа
по изучению декабризма и его эпохи. Исследования в этой области, во многом
основанные на ранее труднодоступных архивных материалах, прояснили и
некоторые стороны чаадаевской биографии, творческого облика мыслителя.
Чаадаев все тверже и тверже укреплялся в сознании нового мыслящего общества
прежде всего как друг Пушкина, Грибоедова, человек, очень близкий к
декабризму, непримиримый враг русского царизма, самодержавной
государственности.
Но гершензоновская легенда жила.
В 1924 году, например, в популярной в то время книге "Русская
литература и социализм" автор ее, очень известный тогда исследователь П.
Сакулин (многие труды его сохраняют значительную ценность и по сей день),
говоря о Чаадаеве, по существу, в значительной мере солидаризировался все с
тем же Гершензоном.
Странная, внешне совершенно непонятная и неожиданная вещь происходит
тогда же и с таким чутким исследователем-художником, как Юрий Тынянов. В
1927 году была написана им знаменитая "Смерть Вазир-Мухтара". На первых же
страницах романа автором описывалась встреча Грибоедова -- главного героя
романа -- с Чаадаевым в доме Левашовых на Новой Басманной в Москве.
Грибоедов привез в Россию "Туркменчайский мир". И один из первых своих
визитов в Белокаменной сделал Чаадаеву.
Камердинер "разводил руками и объявил бесстрастно, что Петр Яковлевич
болен и не принимает. В ответ на это Грибоедов скинул ему на руки плащ,
бросил шляпу и двинулся в комнаты.
Не постучав, он вошел.
Перед столом с выражением ужаса стоял Чаадаев.
Он был в длинном, цвета московского пожара халате.
Тотчас же он сделал неуловимое сумасшедшее движение ускользнуть в
соседнюю комнату. Бледно-голубые, белесые глаза прятались от Грибоедова.
Было не до шуток, пора было все обращать в шутку.
Грибоедов шагнул к нему и схватил за рукав.
-- Любезный друг, простите меня за варварское нашествие. Не торопитесь
одеваться. Я не женщина.
Медленно совершалось превращение халата. Сначала он вис бурой тряпкой,
потом складок стало меньше, он распрямился. Чаадаев улыбнулся. Лицо его было
неестественной белизны, как у булочников или мумий. Он был высок, строен и
вместе хрупок. Казалось, если притронуться к нему пальцем, он рассыплется.
Наконец он тихо засмеялся.
-- Я, право, не узнал вас, -- сказал он и махнул рукой на кресла, --
садитесь. Я не ждал вас. Говоря откровенно, я никого не принимаю.
-- И тем больше не хотели меня. Я, действительно, несвятостью моего
житья не приобрел себе права продолжать дружбу с пустынниками.
Чаадаев сморщился.
-- Не в том дело, дело в том, что я болен.
-- Да, вы бледны, -- сказал рассеянно Грибоедов. -- Воздух здесь
несвеж.
Чаадаев откинулся в креслах.
-- Вы находите? -- спросил он медленно.
-- Редко проветриваете...
-- Не то, -- протянул Чаадаев, задыхаясь, -- я, что же, по-вашему,
бледен?
-- Слегка, -- удивился Грибоедов.
-- Я страшно болен, -- сказал упавшим голосом Чаадаев..."
Далее они говорят о болезни Чаадаева. Грибоедов делает вид, что
серьезен: Чаадаев болен мнительностью патологической.
"Он почувствовал неестественность белого лица и блестящих голубых глаз,
речи, самые звуки которой были надменны.
Новая Басманная с флигелями отложилась, отпала от России...
Грибоедов медленно краснел.
Чаадаев прищурил глаза...
Грибоедов насупился. Склизкие глаза Чаадаева на него посматривали...
-- Мой друг, мой дорогой друг, -- сказал он вдруг тихо, -- когда я
вижу, как вы, поэт, один из умов, которые я еще ценю здесь, вы -- не творите
более, но погружаетесь в дрязги, мне хочется сказать вам: зачем вы стоите на
моем пути, зачем вы мне мешаете идти?
-- Но вы, кажется, и не собираетесь никуда идти, -- сказал спокойно
Грибоедов.
Чаадаев сбросил на столик черный колпак с головы. Открылась лысина,
высокая, сияющая. Он сказал, гнусавя, как Тальма:
-- О, мой корыстный друг, поздравляю вас с прибытием в наш Некрополь,
город мертвых! Долго ли у нас погостите?"
Все это написано удивительно сочно, вкусно. Все это как-то
по-особенному, по-художнически удивительно точно в деталях, совершенно
безошибочно в отдельных мазках. Все это видишь. Всему этому веришь. И это --
неправда.
Восторгаясь "Смертью Вазир-Мухтара", М. Горький писал Тынянову, однако:
"Не понравился мне Чаадаев, кажется даже, что Вы обидели его чем-то или --
он Вас обидел".
Чаадаев у Тынянова -- сумасшедший. Вновь Чаадаев сумасшедший!
"Для Грибоедова, -- писал недавно исследователь тыняновского творчества
А. Белинков, -- плохо принятого и раздраженного, мнение о Чаадаеве как
сумасшедшем еще как-то оправдано... Однако это точка зрения не только
Грибоедова, но и автора. И для того чтобы ее оправдать, Тынянов усиливает те
черты Чаадаева, которые будут использованы в 1836 году для того, чтобы
скомпрометировать "Философическое письмо" и, объявив его автора сумасшедшим,
нейтрализовать огромное общественное воздействие произведения. Тынянов как
бы подтверждает официальную версию сумасшествия Чаадаева. Официальная версия
дана через официальное лицо -- коллежского советника Грибоедова, едущего в
Петербург по службе. Читатель, с трудом вспоминающий Чаадаева человеком,
который "в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес", достаточно наслышан о
"Философическом письме" и скандальной расправе с его автором. Поэтому
Тынянов восьмилетний разрыв между грибоедовским приездом в Москву и
напечатанием письма как бы снимает и усиливает в Чаадаеве черты, которые
потом будут выставлены для всеобщего обозрения как основание для дикого и
бесстыдного даже в самодержавной России вердикта.
Но Тынянов снимает и то, что потом станет одним из самых знаменитых
примеров расправы самовластия с политической оппозицией.
Для чего это делается? Несомненно, для того, чтобы поддержать главный
тезис романа: фатальность, непоправимость истории, перерождение человека под
давлением реакции, и для того, чтобы скомпрометировать попытку вмешательства
человеческого в провиденциальные дела исторического процесса. Поэтому
человек, склонный к таким попыткам, П. Я. Чаадаев, изображен в романе
сумасшедшим". Он, добавляет Белинков, "нужен для подтверждения тезиса еще с
одной стороны, разъяснения русофильских тенденций Грибоедова... И Чаадаев
исчезает".
Чаадаев страдал пессимизмом. Бывает так, что исторический пессимизм
возникает как результат определенной исторической ситуации, бывает же так,
что пессимизм оказывается историческим предвестием. Лирический пессимизм
очень чуткого Тынянова был исторически многозначителен. Пройдет два
десятилетия, и имя Чаадаева исчезнет со страниц отечественных изданий.
Для образного воплощения своей точки зрения на Чаадаева, своей легенды
о нем Тынянову понадобились старые сплетни, мизерное истолкование
чаадаевского жизненного стиля в последекабристскую пору, снижение
чаадаевского облика, вплоть до самых рискованных выходок.
Провожая Грибоедова, Чаадаев в тыняновском романе "у самых дверей
спросил его беспечно:
-- Милый Грибоедов, вы при деньгах? Мне не шлют из деревни. Ссудите
меня пятьюдесятью рублями. Или ста пятьюдесятью. Первой же поштой отошлю.
У Грибоедова не было денег, и Чаадаев расстался с ним снисходительно".
Действительно, Чаадаев в последний период своей жизни бедствовал, был в
нужде. Но у Тынянова мотив чаадаевской бедности, завершающий сцену встречи с
ним Грибоедова, привлечен для неправомерного снижения образа странного
мыслителя. Тынянов, столь заботливо сохранивший даже самые, казалось бы,
мелочные детали чаадаевского быта, почерпнутые у Жихарева, прошел мимо
весьма многозначительных свидетельств того же автора. Говоря, к примеру, о
той редкой и для Чаадаева и для Грибоедова "короткости", исключительной
близости отношений, которая связывала этих двух людей, Жихарев писал: "Мать
Грибоедова, жившая очень долго, и его сестра чтили воспоминания этой
короткости до конца, а супруга, как известно, никогда на долго в Москве не
бывавшая и при жизни мужа Чаадаева никогда не знавшая, по приезде с Кавказа
поспешила его навестить в память связи с мужем. Это случилось около 30-ти
лет после смерти Грибоедова". Этот, без сомнения, идейно многозначительный
лирический эпилог к истории отношений двух замечательных русских мыслителей
как-то слишком уж горько контрастирует с почти местами фельетонным тоном, в
котором написана Тыняновым сцена последней встречи Грибоедова с Чаадаевым.
Успех романа был огромен и продолжителен. Легенда-сплетня о Чаадаеве
получила такую аудиторию, такую массу слушателей, которых у нее до этого
никогда не было: в стране прошел всеобуч.
Роман был превосходно написан, сплетня получилась художественной. В
сознании рядового интеллигента той поры она очень органично дополнила те
смутные уже к тому времени представления о Чаадаеве, которые шли все еще от
того же Гершензона...
Некогда молодой Герцен написал произведение, в котором попытался
вывести Чаадаева. Чаадаев ему не удался -- Герцен тогда еще не дорос до
понимания Чаадаева. И Герцен публично отмежевался от своего несостоятельного
намерения, отмежевал своего героя от реального Чаадаева. Тынянов написал не
Чаадаева, он персонифицировал сплетню о Чаадаеве. Его Чаадаев так же был
похож на Чаадаева, как грибоедовский Репетилов на грибоедовского Чацкого
(даже не как Чацкий на Чаадаева). Но образ Чаадаева, созданный Тыняновым,
стал Чаадаевым русского читателя той поры. Сплетня снова сделалась легендой.
Наконец, в 1935 году в "Литературном наследстве" были опубликованы пять
ранее неизвестных и давно уже разыскиваемых исследователями "Философических
писем" Чаадаева. Тогда же была опубликована и прокламация Чаадаева к русским
крестьянам, написанная им в 1848 году. А годом ранее в "Звеньях" появилась
неопубликованная статья Чаадаева, позволявшая, наконец, оценить эволюцию его
воззрений но основным философским и политическим вопросам в заключительный
период его жизни.
"Публикация новых философических писем Чаадаева, -- писал тогда же В.
Ф. Асмус, -- восполняющая крупнейший пробел литературного наследия Чаадаева,
показывает всю шаткость гершензоновских догадок. Публикуемые новые письма
Чаадаева... содержат страстный и сильный выпад против крепостнического
рабства... Вопреки предположениям и догадкам Гершензона, во вновь найденных
письмах Чаадаева трактуются не столько вопросы "о загробной жизни", о
благодати, грехе и искуплении, сколько философские и
философско-исторические... Публикация новых чаадаевских писем, -- замечал
Асмус, -- станет крупным событием для истории русской литературы и
философии, вызовет ряд исследований, потребует пересмотра существующих
концепций. Не предваряя результатов этих будущих исследований -- довольно
сложных ввиду наличия ряда противоречий в системе мыслей самого Чаадаева, --
можно уже наперед сказать, -- заключал исследователь, -- что в итоге этих
будущих работ концепция Гершензона, боровшегося против созданной Герценом
"чаадаевской легенды", сама окажется в значительной части "гершензоновской
легендой".
Приблизительно в это же время были, наконец, прояснены на основании
новых архивных данных некоторые существенные обстоятельства чаадаевской
биографии.
В этой связи следует еще раз вспомнить Тынянова.
В силу некоей логики мышления, выступая приблизительно в это время и
позднее с талантливыми статьями по истории русской литературы и русского
освободительного движения, Тынянов, обращаясь в этих своих трудах к
Чаадаеву, как бы полемизирует с самим собой -- автором "Смерти
Вазир-Мухтара". Он с видимым удовольствием говорит о Чаадаеве -- человеке
большого общественного темперамента, мастерски разрушая при этом ряд
обывательских сплетен, окружавших имя этого человека на протяжении многих и
многих десятилетий.
Появился исследователь Д. Шаховской, по-видимости поставивший целью
всей своей научной деятельности идейную реабилитацию Чаадаева. Шаховским был
собран огромный материал, который должен был лечь в основу готовившегося им
многотомного издания сочинений и писем Чаадаева.
В планах научно-исследовательских институтов стали появляться названия
трудов, так или иначе связанных с чаадаевским наследием. Мыслящая Россия
готовилась поближе, всерьез, по-деловому познакомиться с Чаадаевым,
разобраться, наконец, в его идеях, составить о нем свое новое мнение.
Собрание чаадаевских сочинений не вышло. Погиб Шаховской -- отдаленный
родственник Чаадаева. Как-то развеялась работа над неопубликованными
чаадаевскими рукописями, отчасти развеялись и сами рукописи. И когда в
газетах замелькали фельетоны о "низкопоклонниках перед Западом", имя
воинствующего "западника" Петра Яковлевича Чаадаева сделалось достаточно
одиозным.
Исчезли из планов научно-исследовательских институтов названия трудов,
так или иначе связанных с Чаадаевым. Исчезло и имя его из многочисленных
сборников и брошюр того времени. Чернышевскому вдруг влетело за
"недостаточную критику космополитизма Чаадаева".
После опубликования первого "Философического письма" М. Ф. Орлов
пытался замолвить слово о Чаадаеве перед Бенкендорфом, выставляя на вид
чаадаевскую веру в будущее России. Бенкендорф отмахнулся от этаких
тонкостей, сказал Орлову с назидательностью так: "Прошедшее России было
удивительно, ее настоящее более, чем великолепно, что же касается ее
будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое
воображение; вот, мой друг, точка зрения, с которой русская история должна
быть рассматриваема и писана".
Как и сто лет назад, волновал, почитался крамольным не столько
католицизм Чаадаева, сколько его взгляд на Россию, его, как выразился
Плеханов, "повышенная требовательность к окружающей действительности".
Произошло странное смешение понятий.
Спустя сто лет в памяти широкого читателя оставались лишь стихи
Пушкина, они были обращены к Чаадаеву:
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
Но о самом Чаадаеве уже почти никто не помнил.
* * *
Идейная шахерезада, связанная с именем Чаадаева, не завершилась вполне
и по сей день.
Правда, теперь она уже более не обнаруживает себя в прямых суждениях.
Легенда светит отраженным светом. Ее отголосок чувствуется порой в
подчеркнутой осторожности формулировок, связанных с именем Чаадаева, в
утрированной неопределенности некоторых академических дефиниций.
Чувствуется, не все ясно в Чаадаеве...
В работах современных исследователей истории русской освободительной
мысли Чаадаев постепенно вновь занимает место, принадлежащее ему по праву,
но это происходит как-то вяло, нерешительно и, главное, почти всегда
остается достоянием какого-нибудь академического издания, отдельных абзацев
в каком-нибудь сугубо специальном труде.
В "Истории русской критики", изданной Академией наук СССР уже в 1958
году, о Чаадаеве упоминается лишь вскользь, невнятно, по поводам, имеющим
непосредственное отношение к другим авторам. Между тем Чаадаеву принадлежат
критические выступления, по своей содержательности и глубине порой не
уступающие критическим суждениям Белинского и Герцена.
В современных работах, посвященных творчеству Грибоедова, Гоголя,
Лермонтова, имя Чаадаева в лучшем случае только упоминается. Даже
выступления большинства современных пушкинистов не составляют тут
исключения. А если в таких работах Чаадаеву и отводится какое-то место, то
как бы лишь затем, чтобы как-то отмежевать его имя от имен этих писателей
или даже противопоставить их творчество его идеям.
В многотомной "Истории русской литературы", являющейся ныне основным
пособием для изучающих историю русской литературы, в главе, посвященной
творчеству Пушкина, о Чаадаеве говорится так и таким тоном, что читатель
вынужден представить себе Чаадаева едва ли не совершенно случайным адресатом
знаменитого пушкинского послания. И так говорится о человеке, которого сам
Пушкин считал в пору создания этого послания своим духовным наставником,
которого и в советском литературоведении некогда уже почитали "идейным
учителем" Пушкина.
Правда, подобное отношение к роли Чаадаева в формировании пушкинского
гения не оригинально.
В 1854 году Чаадаев писал по поводу одного из тогдашних изданий:
"Признаюсь, это умышленное забвение отношений моих к Пушкину глубоко тронуло
меня. Давно ли его не стало, и вот как правдолюбивое потомство, в угодность
к своим взглядам, хранит предания о нем! Пушкин гордился моею дружбою; он
говорит, что я спас от гибели его и его чувства, что я воспламенял в нем
любовь к высокому", а некоторые нынешние авторы, замечает Чаадаев, находят,
"что до этого никому нет дела, полагая, вероятно, что обращенное потомство,
вместо стихов Пушкина, будет читать его Материалы... Не пустое тщеславие, --
продолжает Чаадаев, -- побуждает меня говорить о себе, но уважение к памяти
Пушкина, которого дружба принадлежит к лучшим годам жизни моей, к тому
счастливому времени, когда каждый мыслящий человек питал в себе живое
сочувствие ко всему доброму, какого бы цвета оно ни было, когда каждая
разумная и бескорыстная мысль чтилась выше самого беспредельного поклонения
прошедшему и будущему. Я уверен, что настанет время, когда и у нас всему и
каждому воздастся должное, но нельзя же между тем видеть равнодушно, как
современники бесчестно прячут правду от потомков".
Редко-редко встретишь у нас сейчас статью, не говоря уже о целой книге,
где о Чаадаеве бы говорилось в полный голос, без умолчаний, без утайки, без
этой своеобразной скромности за чужой счет.
В 1960 году Издательство Московского университета выпустило книгу П. С.
Шкури нова "П. Я. Чаадаев. Жизнь, деятельность, мировоззрение". Сам факт
появления у нас подобной книги говорит, конечно, о многом. Это была первая
за весь советский период развития нашей науки книга, посвященная Чаадаеву. В
известном смысле подобная работа не могла, естественно, не оказаться итогом
всех исследований советских авторов. Автор книги заявляет себя
решительнейшим последователем "концепции Герцена -- Плеханова" и столь же
энергичным противником "концепции Гершензона". В известном смысле можно,
пожалуй, даже сказать, что Шкуринов идет в своей книге дальше и Герцена и
Плеханова, он считает уже явно недостаточными положения, утверждавшиеся
Шаховским и некоторыми другими советскими исследователями. Он не согласен с
тем, что Чаадаеву в работах этих исследователей отводится место просветителя
наряду с Грановским и Станкевичем. О религиозности Чаадаева исследователь
говорит постоянно как о каком-то "привеске" к тем или иным глубоко верным
идеям мыслителя, чаадаевский мистицизм воспринимается им как "рамка" для
вполне приемлемых с нашей сегодняшней точки зрения идей мыслителя.
Но Чаадаев -- сложная фигура. Его идейный облик прихотливо
противоречив. Верное представление о нем не дается слишком прямолинейному
суждению. Это поистине самобытная фигура с действительно самобытной мыслью.
И здесь следует представить своеобразие темы, к которой мы обращаемся,
и одновременно те трудности, которые эта тема готовит читателю, готовит с
неизбежностью.
Чаадаев не блистательный полководец и не знаменитый путешественник.
Занимательность его жизни прежде всего не во внешних ее обстоятельствах, она
не событийна. Занимательность этой жизни как бы кроется внутри судьбы этого
человека. Драма Чаадаева -- это драма его идей. Она не имеет адекватного,
равного выражения во внешнем рисунке его жизнеописания. Как на известных
портретах Чаадаева под оледенело-скованной маской неподвижного его лика
трудно угадать страшную, трагическую напряженность мысли и воли, чувства и
разума, так и во "внешних данных" чаадаевской биографии порой лишь
угадывается стальная пружина внутренней необходимости, диктовавшей ему его
столь странные, столь неожиданные с точки зрения расхожей морали, столь
свободные от всяких норм общепринятости поступки. Такая биография требует
особого метода изложения, но она требует и особого рода читательского
внимания.
Тут мало простого сопереживания, пассивной фантазии любителя
беллетристики. Тут требуется сопереживание интеллектуальное, требуется
работа мысли. Чаадаевская биография по-настоящему увлекательна, но
развлекательности она не обещает.
Биография Чаадаева -- это биография его духовной эволюции, того
внутреннего процесса, который совершался в нем в течение всей его жизни.
Свои отношения к миру, свои воззрения он не встретил готовыми при своем
рождении, он не нашел их в своей колыбели. Он их вырабатывал в себе,
выстрадывал в себе. Он создавал себя, как другие подчас создают вещи или
книги, свое благополучие или свою славу. Его сила и его слабость, его ум и
его предрассудки, его надежды и иллюзии, мечты и разочарования не были
простым результатом стечения обстоятельств. Они были живыми чертами его
характера, они составляли его личность, они росли из нее и формировали ее. И
поэтому не надо и стараться понять чаадаевские идеи, не постаравшись понять
его личности. И потому не к чему интересоваться личностью Чаадаева, не дав
себе труда разобраться в его мыслях.
Маркс говорил, что единственный способ научиться мыслить заключается в
том, чтобы изучить историю мысли. Идя за этим утверждением, можно, наверное,
сказать, что единственным способом научиться жить является изучение,
познание жизни другого человека. Только и в первом и во втором случаях речь,
конечно, должна идти об оригиналах, а не о копиях. Иначе совет прозвучит
абстрактно. Речь должна идти о действительной истории, а не о мифах или
сплетнях. Иначе дело с неизбежностью сведется к изучению лишь собственных
предрассудков.
История едина.
"По своему мировоззрению, -- писал Антонио Грамши, замечательный
итальянский философ-марксист, которого покойный Пальмиро Тольятти назвал
"одним из самых великих сынов итальянского народа, одним из самых глубоких и
гениальных мыслителей-марксистов", -- человек всегда принадлежит к
определенной группировке, и именно к той, в которую входят все социальные
элементы, разделяющие тот же, что и он, образ мыслей и действий. Человек
стремится находиться в соответствии с той или иной системой соответствия;
человек -- это всегда человеческая масса или человеческий коллектив. Вопрос,
-- говорит Грамши, -- в следующем: к какому историческому типу принадлежит
данная система соответствия, данная человеческая масса, элементом которой
является человек? Когда мировоззрение не критично и последовательно, а
случайно и бессвязно, человек принадлежит одновременно ко множеству
человеческих масс, его собственная индивидуальность причудливо пестра: в ней
уживаются элементы, роднящие его с пещерным человеком, и принципы новейшей и
передовой науки, пережитки всех ушедших в прошлое узкоместных исторических
фаз и интуитивные зародыши будущей философии всемирно объединенного
человечества. Поэтому, -- заключает Грамши свою мысль, -- критиковать
собственное мировоззрение -- значит придать ему единство и
последовательность, поднять его до той высоты, которой достигла самая
передовая мысль мира. Следовательно, это означает также критиковать всю
предшествующую философию, поскольку она оставила прочные наслоения в
народной философии. Эта критическая переработка человеком собственного
мировоззрения начинается с того, что он осознает, кем он является в
действительности, то есть с некоего "познай самого себя", как продукта всего
предшествующего исторического процесса, оставившего в тебе самом
бесчисленные свои следы -- тот багаж, который ты принял, не прибегая к
инвентарной описи. Для начала необходимо составить такую опись"
1.
1 Антонио Грамши, Избранные произведения, т. III, стр.
12--13. М., Изд-во иностранной литературы, 1959.
Действительно, от невнимания к Чаадаеву ныне страдает не он, конечно, а
мы сами. В известном смысле можно сказать, что это невнимание к себе.
Вернее, к определенным своим чертам и свойствам, не понятым и не уясненным
себе самими нами.
Чаадаев писал, что "первое условие биографа есть знание человеческого
сердца". В этом случае можно сказать, что знание сердца Чаадаева есть
все-таки необходимый пункт в той "описи" наших собственных духовных
богатств, которые мы получили от человечества.
Но "биография сердца", биография внутреннего мира личности, история его
духовных исканий, его внутренней жизни -- особый жанр.
И еще кое о чем надо заранее предупредить читателя.
"Моя унылая и смешная история", -- сказал Чаадаев. Это трудная и
тяжелая история. И совсем не смешная. Это достаточно непростая история.
Это биография души, описание внутреннего мира человека. Это история
личности, рассказ о том, что когда-то называлось "борениями духа". И предмет
разговора тут, как, впрочем, и во всех иных случаях, требует не только
своего жанра, но еще и своего метода и стиля. И о достаточно сложных
вопросах еще никому не удавалось говорить достаточно просто. Да к этому,
наверное, совсем и не надо стремиться, если ты не собираешься лукавить:
пусть сложное остается сложным, а простое -- простым. Так в конечном счете
будет все-таки проще.
Надежды без иллюзий
ГЛАВА II
И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд,
которым трудился я, делая их, и вот, все суета и томление духа, и нет от них
пользы под солнцем.
Книга Экклезиаста, гл. 2
Все, что может рука твоя делать, по силам делай; потому что в могиле,
куда ты сойдешь, нет ни работы, ни размышлений, ни знания, ни мудрости.
Книга Экклезиаста, гл. 9
Действительно, изложение основных "биографических данных" о Чаадаеве не
займет много места, но и не даст ничего существенного для понимания этого
человека и истинного смысла его жизни. Петр Чаадаев родился в 1794 году, 27
мая (по старому стилю), в Москве.
Отец его, Яков Петрович, был человеком малопримечательным и не оставил
после себя ничего сколько-нибудь достойного архивных папок.
Мать, Наталья Михайловна, была дочерью знаменитого в свое время
человека. Дед Петра Яковлевича Чаадаева по материнской линии -- князь Михайл
Михайлович Щербатов -- был известным историком, приближенным Екатерины II и
ее постоянным "внутренним оппозиционером". Дед весьма колоритно воплотил в
себе противоречия своего класса и своей эпохи, выступив как яростный
защитник крепостного права и сословных привилегий дворянства и одновременно
как не менее яростный обличитель пороков своего класса. Он был весьма
активной и общественно значимой в свое время фигурой, "государственным
человеком" и масоном, сподвижником знаменитого Н. И. Новикова. Можно
сказать, что общественный темперамент этого человека семейная традиция
сберегла для Петра Чаадаева, не наделив им его старшего брата Михаила.
Родители Чаадаева умерли очень рано; трехлетний Петр вместе с братом
были перевезены старшей сестрой их матери княжной Анной Михайловной
Щербатовой из Нижегородской губернии -- где умерли их родители -- в Москву.
Анна Михайловна была старой девой. Вся ее несколько застоявшаяся ласковость
хлынула на малолетних братьев. Опекуном Чаадаевых стал их дядя -- князь Д.
М. Щербатов, пышный вельможа еще екатерининской закваски. В доме дяди Петр
Чаадаев получил свое блистательное первоначальное образование.
Уже в ранней юности в Петре Чаадаеве проявились не совсем обычные черты
характера, стремления. Взрослых современников просто поражала
"необыкновенная самостоятельность" его поведения и "независимость мышления",
поражала его непохожесть на сверстников, его какая-то воинствующая
самобытность. Замашки у него были странные. Он не терпел, когда его
спрашивали, к кому и зачем он уходит из дому, о чем думает. "Только что
вышедши из детского возраста, -- пишет Жихарев, -- он уже начал собирать
книги и сделался известен всем московским букинистам". Чуть позднее завел он
связи и с зарубежными книгопродавцами. По некоторым сведениям, в его
библиотеке была и запрещенная литература, которой в студенческую пору
пользовались многие будущие декабристы.
В 1808 году "по надлежащему испытанию", как сказано в официальном акте,
Петр и Михаил Чаадаевы были приняты в Московский университет. Образование
тогда здесь было, по единодушному свидетельству современников, поставлено
весьма неплохо.
Всего за четыре года до поступления в университет братьев Чаадаевых
Александром I в России была проведена реформа университетского образования,
существенно обновившая всю постановку преподавания в этих учебных заведениях
страны и всю атмосферу общественной жизни в них. Были узаконены разные
органы студенческого самоуправления, отменены некоторые инструкции,
оказенивавшие преподавание. В Московский университет были приглашены 15
новых профессоров. Среди них -- люди, оказавшие вскоре заметное влияние на
формирование мыслей будущих членов тайных декабристских обществ. А. Ф.
Мерзляков, И. Ф. Буле, П. А. Сохацкий, Баузе -- имена этих профессоров стали
модными среди наиболее передовой части молодых людей тогдашней России. В
университете утверждалась атмосфера товарищества, студенческого "дружества".
В общем это были те же идейные веяния, которые сыграли затем, такую
значительную роль в лицейский период пушкинской жизни. В университете Петр
Чаадаев спорил с товарищами о Руссо, Вольтере, Дидро. Здесь же он впервые
прочитал "Путешествие" Радищева. И здесь же впервые в Петре Чаадаеве
проявилась та самая черта его натуры, которая в дальнейшем столь многое
определила в его судьбе. Оказалось, что он "от остальных людей отличался
необыкновенной нравственно-духовной возбудительностью... Его разговор и даже
одно его присутствие, -- как писал один из современников Чаадаева, --
действовали на других, как действует шпора на благородную лошадь. При нем
как-то нельзя, неловко было отдаваться ежедневной пошлости. При его
появлении всякий как-то невольно нравственно и умственно осматривался,
прибирался и охорашивался". По каким-то, пока еще едва уловимым причинам
юноша Чаадаев сделался авторитетом для своих сверстников, и даже не для
одних только сверстников. Известно было, что у него оказались какие-то
серьезные дела с вполне серьезными и вполне взрослыми людьми; в основном,
как полагали, эти дела касались опять-таки книг.
Из людей, и доныне достаточно известных в нашей стране, товарищами
Чаадаевых по университету были Грибоедов, Н. И. Тургенев, И. Д. Якушкин, И.
М. Снегирев, к тому же кружку примыкали Никита и Артамон Муравьевы, А. И.
Якубович, П. П. Каверин. Якушкин стал впоследствии ближайшим другом Петра
Яковлевича, но и почти все другие из упомянутых тут оказались на всю свою
дальнейшую жизнь в числе тесного идейного окружения Чаадаева.
Судьба Чаадаева после окончания университета определялась незыблемой
традицией дворянства: он должен был пойти на военную службу. Семейные связи
и богатство определили выбор: в Петербург, в гвардию. В мае 1812 года братья
Чаадаевы вступили лейб-прапорщиками в Семеновский полк -- здесь некогда
служил и их дядя-опекун. В Семеновском полку они встретили кое-кого из своих
университетских товарищей. Тут же служил и Якушкин.
Отечественную войну Петр Чаадаев с братом провел в том же Семеновском
полку. Вплоть до взятия Парижа. Он участвовал в сражениях под Бородином,
Тарутином, при Малом Ярославле, Люцене, Бауцене, под Кульмом и Лейпцигом.
Теперь все это звучит историей. Но для понимания дальнейшей судьбы
Чаадаева надо все-таки представить себе и то ощущение ужаса, которое
охватило русское "мыслящее общество" в момент сдачи Москвы, и страшное
бегство -- знаменитый "исход" из нее и, казалось, неодолимое движение
наполеоновских полчищ. И сомнения "мыслящего общества" в судьбе империи.
Надо представить себе страну на грани катастрофы -- национальной катастрофы.
Утешительные концепции, высокая оценка спасительной стратегии Кутузова --
все это пришло позднее, во многом -- значительно позднее. Пушкин писал в
сожженной им главе "Евгения Онегина" в пору, когда кое-что уже все-таки
отстоялось, кое на какие обстоятельства войны можно было уже взглянуть без
того азарта, который рождается мыслью о еще не остывших событиях:
Гроза двенадцатого года Настала -- кто тут нам помог? Остервенение
народа, Барклай, зима иль русский бог?
"Остервенение народа", увиденное тогда Чаадаевым вблизи, не могло не
произвести на него огромного, конечно, впечатления.
Надо представить себе картину разоренной России, которую увидел тогда
Чаадаев, сразу из пышных дядиных зал попавший в самую гущу народной беды.
А потом был долгий путь к Парижу, который открыл армии русский
крестьянин. И наконец, Париж. Запад. Мир, о котором было известно из книг.
Цивилизация. Средоточение мировой истории. Тут впервые, пожалуй, для
мыслящего русского общества чувство гордости за свой народ отделилось от
гордости за свою страну, патриотизм переставал быть чувством
государственным. Тут завязалось многое, из этого пошли многие ростки. Многое
завязалось здесь и в Чаадаеве.
И вновь -- Россия.
"Война 1812 г., -- писал Якушкин, -- пробудила народ русский к жизни и
составляет важный период в его политическом существовании. Все распоряжения
и усилия правительства были бы недостаточны, чтобы изгнать вторгшихся в
Россию галлов и с ними двунадесять языци, если бы народ по-прежнему
оставался в оцепенении. Не по распоряжению начальства жители при приближении
французов удалялись в леса и болота, оставляя свои жилища на сожжение. Не по
распоряжению начальства выступило все народонаселение Москвы вместе с армией
из древней столицы. По рязанской дороге, направо и налево, поле было покрыто
пестрой толпой, и мне теперь еще помнятся слова шедшего около меня солдата:
"Ну, слава богу, вся Россия в поход пошла!"
Этими словами начинаются известные "Записки" ближайшего друга Чаадаева,
всю Отечественную войну прошедшего с ним плечом к плечу, ночевавшего с ним в
одной походной палатке, делившего с ним все свои мысли и чувства.
"Пребывание целый год в Германии и потом несколько месяцев в Париже не
могло, -- продолжает Якушкин, -- не изменить воззрения хоть сколько-нибудь
мыслящей русской молодежи; при такой огромной обстановке каждый из нас
сколько-нибудь вырос".
В Россию возвращались уже не те люди, которые вышли некогда из стен
Московского университета. В них что-то изменилось. В каждом -- хотя
по-разному и в разной степени. Россия осталась прежней.
"Из Франции в 14-м году, -- пишет Якушкин, -- мы возвратились морем в
Россию. 1-я гвардейская дивизия была высажена у Ораниенбаума и слушала
благодарственный молебен... Во время молебствия полиция нещадно била народ,
пытавшийся приблизиться к выстроенному войску. Это произвело на нас первое
неблагоприятное впечатление по возвращении в отечество... Наконец, показался
император, предводительствующий гвардейской дивизией, на славном рыжем коне,
с обнаженной шпагой, которую уже он готов был опустить перед императрицей.
Мы им любовались; но в самую эту минуту почти перед его лошадью перебежал
через улицу мужик. Император дал шпоры своей лошади и бросился на бегущего с
обнаженной шпагой. Полиция приняла мужика в палки. Мы не верили собственным
глазам и отвернулись, стыдясь за любимого нами царя. Это, -- вспоминает
Якушкин, -- было во мне первое разочарование на его счет; я невольно
вспомнил о кошке, обращенной в красавицу, которая, однако ж, не могла видеть
мыши, не бросившись на нее".
Приведенные строчки написаны Якушкиным много лет спустя после
излагаемых им событий, написаны ссыльным, уже пожилым человеком, достаточно
умудренным жизнью, многократно взвесившим свои чувства, продумавшим свои
воспоминания и впечатления своей молодости. Тем существеннее, какие именно
детали жизни своей он выделяет в воспоминаниях, что именно представляется
ему теперь наиболее важным...
Потом началась томительная петербургская жизнь. "В продолжение двух
лет, -- вспоминает Якушкин, -- мы имели перед глазами великие события,
решившие судьбы народов, и некоторым образом участвовали в них; теперь было
невыносимо смотреть на пустую петербургскую жизнь и слушать болтовню
стариков, выхваляющих все старое и порицающих всякое движение вперед. Мы
ушли от них на 100 лет вперед".
От неудовлетворенности жизнью, порой спасаясь от томительного безделья,
офицеры организовывали нечто вроде клубов (как говорили тогда -- "артели"),
шли к масонам. Зачинались завязи преддекабристских обществ.
Петр Чаадаев как-то сразу тут пошел несколько иной дорогой.
В 1813 году он перешел из Семеновского полка, где оставались его брат и
друзья, в Ахтырский гусарский полк, потом в гусарскую лейб-гвардию. В 1817
году он был назначен адъютантом командира гвардейского корпуса
генерал-адъютанта Васильчикова.
Это была карьера.
Петру Чаадаеву было тогда всего 23 года. Он был богат, знатен,
блистательно образован, красив, умен наконец. Он сразу же выделялся в любом
обществе. Он был по-настоящему аристократичен. Не вальяжно-барствен, а
именно аристократичен -- утончен, сдержанно горд, независим в изящно-метких
суждениях; манеры, по свидетельству всех знавших его тогда, были у него
абсолютно безукоризненны. Он знал четыре языка. В стиле его поведения были
черты, свойственные скорее не примелькавшемуся тогда "французскому" штампу
-- в нем чувствовалось нечто почти английское, "лордовское". Он как бы