ю контору, которая
не видела оснований спешить. Никто не допускался к нам на свидание. Чтоб
оправдать этот режим, не имеющий никакой опоры в норвежской конституции,
правительству пришлось провести особый исключительный закон. Что касается
моей жены, то она была арестована даже без попытки объяснения.
Норвежские фашисты могли, кажется, праздновать победу. На самом деле
победа была одержана не ими. Тайна нашего интернирования по существу проста.
Московское правительство пригрозило бойкотом норвежского торгового флота и
сразу дало почувствовать силу этой угрозы на деле. Судовладельцы бросились к
правительству: сделайте что угодно, но верните нам немедленно советские
заказы!
Норвежский торговый флот, четвертый по величине в мире, занимает
решающее место в жизни страны, и судовладельцы определяют ее политику
независимо от правительственных смен. Сталин воспользовался монополией
внешней торговли, чтобы помешать мне разоблачить подлог. Крупный норвежский
капитал пришел ему на помощь. В свое оправдание социалистические министры
сказали: "Не можем же мы жертвовать жизненными интересами населения ради
Троцкого!" Такова подлинная причина нашего ареста.
17 августа, т. е. уже после того как фашисты опрокинули ушат своих
разоблачений, а Москва -- ушат своих обвинений, Мартин Транмель писал в
"Арбайтербладет": "Во время своего пребывания в нашей стране Троцкий точно
выполнял условия, которые были ему поставлены при въезде в Норвегию"
(Между тем по обязанностям редактора Транмель лучше, чем кто бы то ни
было, знал о моей литературной деятельности, в том числе и о тех статьях,
которые через несколько дней послужили основой для доклада паспортной
конторы. Но как только доклад был одобрен правительством (которое само же
заказа-
ло этот доклад... по предварительному заказу Москвы), Тран-мель сразу
понял, что во всем виновен Троцкий. В самом деле, почему он не отказался от
своих взглядов или, по крайней мере, от их открытого выражения? Тогда он мог
бы спокойно наслаждаться благами норвежской демократии.
Здесь уместна, может быть, маленькая историческая справка. 16 декабря
1928 года, в Алма-Ате, в Центральной Азии, специальный уполномоченный ГПУ,
прибывший из Москвы, предъявил мне требование отказаться от политической
деятельности, угрожая в противном случае репрессиями. "Предъявленное мне
требование отказаться от политической деятельности, -- писал я в ответ ЦК
партии, -- означает требование отречения от борьбы за интересы
международного пролетариата, которую я веду без перерыва тридцать два года,
то есть в течение всей своей сознательной жизни... Величайшая историческая
сила оппозиции, при ее внешней слабости в настоящий момент, состоит в том,
что она держит руку на пульсе мирового исторического процесса, ясно видит
динамику классовых сил, предвидит завтрашний день и сознательно подготовляет
его. Отказаться от политической деятельности значило бы отказаться от
подготовки завтрашнего дня... В "Заявлении", поданном VI конгрессу
Коминтерна, мы, оппозиционеры, как бы предвидя предъявленный мне сегодня
ультиматум, писали дословно: "Требовать от революционера отказа от
политической деятельности могло бы только вконец развращенное чиновничество.
Давать такого рода обязательства могли бы только презренные ренегаты". Я не
могу ничего изменить в этих словах"41.
В ответ на это заявление Политбюро постановило выслать меня в Турцию.
Так, за несогласие отказаться от политической деятельности я заплатил
изгнанием. Теперь норвежское правительство требовало от меня, чтобы за право
находиться в изгнании я заплатил... отказом от политической деятельности.
Нет, господа демократы, на это я не мог согласиться!
В только что цитированном письме Центральному комитету я высказал
уверенность, что ГПУ собирается посадить меня в тюрьму. Я ошибся: Политбюро
ограничилось изгнанием. Но чего не осмелился сделать Сталин в 1928 году, то
сделали норвежские "социалисты" в 1936 году. За отказ прекратить легальную
политическую деятельность, составляющую смысл моей жизни, они посадили меня
в тюрьму. Правительственный официоз оправдывался тем, что времена, когда
эмигранты-классики Маркс, Энгельс, Ленин писали, что хотели, в том числе и
против правительств тех стран, которые дали им убежище, давно отошли в
прошлое. "Мы живем сейчас при совсем других отношениях, и Норвегия должна с
ними считаться".
Неоспоримо, что эпоха монополистического капитала беспощадно помяла
демократию и ее гарантии. Но меланхолическая
фраза Мартина Транмеля не дает ответа на вопрос, каким образом
социал-демократы рассчитывают использовать эту потрепанную демократию для
социалистического преобразования общества? К этому надо еще прибавить, что
ни в какой другой демократической стране невозможно было бы такое
издевательство над элементарными нормами права, как в "социалистической"
Норвегии.
28 августа нас интернировали, а 31 августа издано было так называемое
"королевское постановление", дающее правительству право подвергать
заключению "нежелательных" иностранцев. Если даже считать такое
постановление законным (а юристы это оспаривают), то, во всяком случае, в
течение трех дней в Норвегии царил режим маленького государственного
переворота. Но это были только цветочки -- ягодки предстояли впереди.
* * *
Первые дни заключения воспринимались почти как дни блаженного отдыха
после небывалого напряжения "московской" недели. Хорошо было остаться одним,
без новостей, без телеграмм, без писем, без телефонных звонков, без
посторонних лиц. Но как только прибыли первые газеты, интернирование
превратилось в пытку. Поразительно, какое место занимает ложь в нашей
общественной жизни! Даже самые простые факты передаются чаще всего в
искаженном виде. Но я имею здесь в виду не обычные, будничные искажения,
вытекающие из противоречий социальной жизни, мелких антагонизмов и
несовершенства психики. Гораздо страшнее та ложь, на службе которой
становятся грандиозные государственные аппараты, подчиняющие себе всех и
все. Такую работу мы наблюдали уже во время последней войны. Но тогда еще не
было тоталитарных режимов. В самой лжи еще оставался элемент застенчивости и
дилетантизма. Не то теперь, в эпоху сплошной, абсолютной, тоталитарной лжи,
которая пользуется монолитной прессой и монолитным радио для массового
отравления общественной совести.
В первые недели заключения мы сидели, правда, без радио. Надзор над
нами находился в руках начальника Главной паспортной конторы Констада,
которого либеральная пресса называла из вежливости как полуфашиста. К
капризному произволу он присоединял вызывающую грубость.
Озабоченный единством полицейского стиля, Констад решил, что радио
несовместимо с режимом интернирования. В правительстве победило, однако, на
этот раз либеральное течение, и мы получили радиоаппарат. Бетховен мирил со
многим. Но Бетховен попадался редко. Чаще всего мы наталкивались
на Геббельса42, Гитлера или на ораторов московской
радиостанции. Маленькая квартира с невысокими потолками сразу наполнялась
густыми клубами лжи. Московские ораторы на разных языках лгали в разное
время дня и ночи об одном и том же: они объясняли, как и почему я
организовал убийство Кирова43, о существовании которого я при
жизни его думал не многим больше, чем о существовании какого-либо из
китайских генералов.
Бездарный и невежественный оратор повторял бессмысленный набор фраз,
соединенных вместе лишь липкой ложью. "При помощи союза с гестапо Троцкий
хочет добиться разгрома демократии во Франции, победы генерала
Франко44 в Испании, крушения социализма в СССР и прежде всего
гибели нашего любимого, великого, гениального..." Голос оратора звучит
тускло и вместе с тем нагло. Совершенно очевидно, что этому стандартному
клеветнику нет никакого дела ни до Испании, ни до Франции, ни до социализма.
Он думает о бутерброде. Невозможно было больше двух-трех минут подвергать
себя этой пытке. Несколько раз на день в голову приходил один и тот же
непочтительный вопрос: неужели человечество так глупо? Почти столь же часто
мы обменивались с женой фразой: "Все-таки нельзя было думать, что они так
подлы".
Сталин совсем не гоняется за правдоподобностью. В этой области он
вполне усвоил психотехнику фашизма: задушить критику массивностью и
монопольностью лжи. Возражать? Опровергать? В возражениях недостатка не
было. В находившихся при мне бумагах, в моей памяти, в памяти жены были
неоценимые данные для разоблачения московского подлога. И днем и ночью в
голову приходили факты -- сотни фактов, тысячи фактов, -- каждый из которых
ниспровергал какое-либо из обвинений или "добровольных признаний".
Еще в Вексале, до интернирования, я в течение трех дней диктовал
по-русски брошюру о московском процессе. Теперь я оставался без технической
помощи, писать приходилось от руки. Но не в этом было главное затруднение.
Пока я в тетради набрасывал свои возражения, тщательно проверяя цитаты,
факты, даты и сотни раз повторяя про себя: не постыдно ли возражать на такие
невообразимые гнусности -- ротационные машины всего мира извергали новые
потоки апокалиптической лжи, а московские спикеры отравляли эфир.
Какова будет судьба моей рукописи? Пропустят ее или нет? Тягостнее
всего была полная неопределенность положения. Министр-президент вместе с
министром юстиции склонялись, видимо, к законченному тюремному режиму.
Другие министры боялись отпора снизу. Ни на один вопрос о своих правах я не
получал ответа. Если б, по крайней мере, твердо знать, что мне запрещена
какая бы то ни было литературная работа, в том
числе и самозащита, я сложил бы временно оружие и читал бы
Гегеля45 (он лежал у меня на полке). Но нет, правительства прямо
ничего не запрещало. Оно только конфисковывало рукописи, которые я направлял
адвокату, сыну, друзьям. После нескольких дней напряженной работы над
очередным документом ждешь, бывало, с нетерпением ответа от адресата.
Проходят неделя, нередко две. Старший констебль приносит в полдень бумагу за
подписью Констада, извещающую, что такие-то и такие-то письма и документы
признаны неподлежащими отправлению. Никаких объяснений, только подпись. Но
зато какая подпись! Я должен воспроизвести ее здесь во всем ее неподдельном
величии.
Не нужно было быть графологом, чтобы догадаться, кому правительство
вверило нашу судьбу!
В руках Констада был сосредоточен, впрочем, лишь контроль над нашими
душами (радио, переписка, газеты). Непосредственная власть над телами
вручена была двум старшим полицейским чиновникам: Асквигу и Ионасу Ли.
Норвежский писатель Хельге Крог, которому можно вполне довериться, называет
всех трех фашистами. Правда, Асквиг и Ли держали себя приличнее Констада. Но
политическая картина от этого не меняется. Фашисты нападают на мою квартиру.
Сталин обвиняет меня в союзе с фашистами. Чтоб помешать мне разоблачить
подлог, он добивается от своих демократических союзников моего
интернирования. Суть интернирования состоит в том, что меня и мою жену
отдают в руки трех фашистских чиновников. Лучшей расстановки фигур не
выдумает никакая шахматная фантазия!
Я не мог все же пассивно претерпевать отвратительные обвинения. Что
оставалось мне? Попытаться привлечь к судебной ответственности местных
сталинцев и фашистов за клевету в печати, чтоб доказать на процессе ложность
московских обвинений. Но в ответ на эту попытку бдительное правительство
издало 29 октября новый исключительный закон, согласно которому министр
юстиции получил право запретить "интернированному иностранцу" ведение каких
бы то ни было процессов. Министр немедленно же воспользовался этим правом.
Так первое беззаконие послужило фундаментом для второго. Почему
правительство пошло на такую скандальную меру? Все по той же причине.
Ословская "коммунистическая" газетка, еще накануне пресмыкавшаяся перед
социалистическим правительством во прахе, извергала теперь по его адресу
неслыханно наглые угрозы. Покушение Троцкого на "престиж советского суда"
неминуемо нанесет хозяйству Норвегии неисчислимые убытки! Престиж
московского суда? Но он мог пострадать только в одном случае: если б мне
удалось перед норвежским судом доказать ложность московских обвинений.
Именно этого-то в
Кремле смертельно боялись. Я сделал попытку привлечь клеветников в
других странах (Чехословакия и Швейцария). Реакция не заставила себя ждать:
11 ноября министр юстиции известил меня грубым по форме письмом (норвежские
социалистические министры считают, видимо, грубость атрибутом твердой
власти), что мне запрещено ведение где бы то ни было каких бы то ни было
процессов. Если я хочу добиваться своих прав в другом государстве, я должен
"покинуть почву Норвегии". Эти слова представляли собой едва замаскированную
угрозу высылки, то есть фактической выдачи в руки ГПУ. Так я истолковал этот
документ в письме к своему французскому адвокату Ж. Розенталю46.
Пропустив беспрепятственно мое письмо, норвежская цензура подтвердила тем
самым мое толкование. Встревоженные друзья стали стучаться во все двери, ища
для меня визы. В результате этих усилий открылась дверь далекой Мексики.. Но
об этом в свое время.
Стояла дождливая и туманная осень. Трудно передать тягостную атмосферу
в деревянном доме Sundby, где ,весь нижний этаж и половина верхнего заняты
были тяжеловесными и медлительными полисменами, которые курили трубки,
играли в карты, а в полдень приносили нам газеты, исполненные клеветы, или
послания Констада, с его фатальной подписью. Что будет дальше? Где выход?
Еще 15 сентября я сделал попытку предупредить через печать общественное
мнение о том, что после политического крушения первого процесса Сталин
вынужден будет поставить второй. Я предсказывал, в частности, что ГПУ
попытается перенести на этот раз операционную базу заговора в Осло. Своим
предупреждением я надеялся перерезать ГПУ дорогу, помешать второму процессу,
может быть, спасти новую группу обвиняемых. Тщетно! Мое заявление было
конфисковано. В виде письма к сыну я написал ответ на сикофант-скую брошюру
британского адвоката Притта47. Но так как "королевский советник"
пламенно защищал ГПУ, то норвежское правительство сочло себя обязанным
защищать Притта: моя работа оказалась задержана.
Я обратился с письмом в бюро Профсоюзного Интернационала, указывая в
числе прочего на трагическую судьбу Томского48, бывшего главы
советских профессиональных союзов, и требуя энергичного вмешательства.
Министр юстиции конфисковал и это письмо. Кольцо притеснений сжималось со
дня на день. Нас скоро лишили прогулок вне маленького двора. Посетители к
нам не допускались. Письма и даже телеграммы задерживались цензурой на
неделю и более. Министры позволяли' себе глумление над арестованными в
газетных интервью.
Норвежский писатель Хельге Крог отмечал, что в свои преследования
против меня правительство чем дальше, тем больше вносило элемент личной
ненависти, и прибавлял: "Это сов-
сем не редкое явление, что люди ненавидят того, перед кем они
виноваты"...
Сейчас, когда я оглядываюсь на период интернирования, я не могу не
сказать, что никогда и ни с чьей стороны в течение всей моей жизни, -- а мне
пришлось видать многое -- я не подвергался такому циничному издевательству,
как со стороны норвежского "социалистического" правительства. С гримасами:
демократического ханжества эти господа четыре месяца держали меня за горло,
чтоб помешать мне протестовать против самого грандиозного из всех
исторических преступлений.
ПРИ ЗАКРЫТЫХ ДВЕРЯХ
Норвежское правительство собиралось первоначально поставить процесс
фашистов, вторгшихся в мою квартиру за две недели перед выборами, в качестве
выигрышного номера. Правительственная печать утверждала, что преступникам
грозит несколько лет тюремного заключения. Но после того, как под замок
попали мы с женой, правительство отодвинуло процесс фашистов, чтобы дать
пройти выборам, а министр юстиции характеризовал ночное нападение, как
"мальчишескую шалость". О, священные нормы правосудия! Дело фашистов
рассматривалось окружным судом в Драммене уже после выборов.
11 декабря я был вызван в качестве свидетеля. Правительство, которое не
ждало от моих показаний ничего хорошего ни для себя, ни для своих грозных
союзников в Москве, потребовало закрытия дверей суда и не встретило,
разумеется, отказа. Подсудимые -- типичные представители деклассированной
мелкобуржуазной молодежи -- явились на суд из своих квартир в качестве
свободных граждан. Лишь меня---потерпевшего и "свидетеля" -- привозили под
охраной дюжины полицейских.
Скамьи для публики стояли пустыми; только мои охранители рассаживались
здесь и там. Справа от меня сидели плачевные герои ночного набега; они
слушали меня с напряженным интересом. Скамьи слева заняты были восемнадцатью
присяжными и кандидатами, отчасти рабочими, отчасти мелкими буржуа.
Председатель запретил им вести во время моих показаний какие бы то ни было
записи. Наконец, за спинами судей разместилось несколько высоких сановников.
Закрытые двери дали мне возможность с полной свободой отвечать на все
вопросы. Председатель ни разу не остановил меня, хотя я дал ему для этого
немало поводов в течение своих показаний, длившихся (вместе с переводом) --
я говорил по-немецки -- свыше четырех часов. У меня нет, разумеется,
стенограммы заседания, но я ручаюсь за почти дословную точность дальнейшего
текста, записанного по свежей памяти, на основании предварительного
конспекта. Показания даны мною под судебной присягой. Я отвечаю за них
полностью. Если "социалистическое" правительство закрыло двери суда, то я
хочу открыть не только двери, но и окна.
Вокруг интернирования
После формальных вопросов председателя о личности свидетеля допрос
переходит сразу в руки фашистского адвоката В.*, защитника подсудимых.
-- Каковы те условия, на каких свидетель был допущен в
Норвегию? Не нарушил ли их свидетель? Что явилось причиной
его интернирования?
Я обязался не вмешиваться в норвежскую политику и
не вести из Норвегии действий, враждебных другим государст
вам. Я выполнял оба обязательства безукоризненно. Даже
Центральная паспортная контора признала, что я не вмеши
вался в норвежские дела. Что касается других государств, то
моя деятельность имела литературный характер. Правда, все
что я пишу, носит марксистский, следовательно, революционный
характер. Но правительство, которое само подчас ссылается на
Маркса, знало о моем направлении, когда давало мне визу. Мои
книги и статьи всегда печатаются за моей подписью и ни в ка
ком государстве не подвергались преследованиям.
Но разве министр юстиции не разъяснил свидетелю
смысл условий во время своего визита в Вексал?
Министр юстиции действительно нанес мне визит вскоре
после моего приезда в Норвегию. С ним находились (Мартин
Транмель, вождь норвежской рабочей партии, и Колбьернсон --
официальный журналист. Не без застенчивой улыбки министр
юстиции упомянул о том, что правительство надеется, что в мо
ей деятельности не будет "шипов", направленных против дру
гих государств. Слово "шип" показалось мне не очень вразуми
тельным, но так как министр говорил на ломаном немецком
языке, то я не настаивал. В основном дело представлялось мне
так: реакционные филистеры воображают, что я собираюсь
превратить Норвегию в операционную базу для заговоров,
транспорта оружия и прочих страшных вещей. На этот счет я
мог с чистой совестью успокоить господ филистеров, в том чис
ле и "социалистических". Но мне не могло и в голову прийти,
что под недопустимыми "шипами" понимается политическая
критика. Я считал Норвегию цивилизованной и демократиче
ской страной.. и не хочу отказываться от этого взгляда и сей
час.
* Я не вижу основания делать рекламу этим господам, называя полностью
их имена.
Но разве министр юстиции не заявил свидетелю, что ему
не разрешается публикование статей на актуальные политиче
ские темы?
Такое толкование условий показалось бы в те дни непри
личным самому министру юстиции. Я политический писатель
вот уже сорок лет. Это моя профессия, господа судьи и при
сяжные заседатели, и в то же время содержание моей жизни.
Неужели же правительство могло всерьез потребовать от меня,
чтоб я в благодарность за визу отказался от своих взглядов
или от их изложения? Нет, правительство клевещет ныне на
себя задним числом... К тому же немедленно после короткого
объяснения с министром юстиции насчет таинственных "ши
пов" Колбьернсон тут же попросил меня дать интервью для
"Арбайтербладет". Я спросил в шутливой форме министра юс
тиции:
А не будет ли интервью истолковано, как мое вторжение
в норвежскую политику?
Министр ответил буквально следующее:
-- Нет, мы вам дали визу, и мы должны вас представить
нашему общественному мнению.
Кажется ясно?
После этого в присутствии министра юстиции и Мартина Транмеля и с их
молчаливого одобрения я в ответ на заданные мне вопросы заявил, что
советская дипломатия оказывает преступную помощь Италии в итало-абиссинской
войне; что московское правительство вообще стало консервативным фактором;
что правящая каста занимается систематической фальсификацией истории для
возвеличения самой себя; что европейская война неизбежна, если ее не
остановит революция, и т. д.
Я не знаю, можно ли в этом интервью, напечатанном в "Арбайтербладет" 26
июля 1935 года, найти розы, но "шипов" в нем достаточно! Позвольте сослаться
еще и на тот факт, что моя "Автобиография" опубликована в Норвегии всего
несколько месяцев тому назад издательством правительственной партии. В
предисловии к этому изданию бичуется византийский культ непогрешимого
"вождя", бонапартистский произвол Сталина и его клики и проповедуется
необходимость свержения бюрократической касты. Там же разъясняется, что
именно борьба против советского бонапартизма является причиной моей третьей
эмиграции. Другими словами, если б я согласен был отказаться от этой борьбы,
у меня не было бы причины искать норвежского гостеприимства... Однако и это
еще не все, гг. судьи и присяжные! 21 августа, всего за неделю до
интернирования, "Арбайтербладет" опубликовала на первой странице обширное
интервью со мной под заголовком: "Троцкий показывает, что московские
обвинения вымышлены и сфабрикованы". Члены правительства, надо полагать,
читали мои обличения москов-
ского подлога. Однако постановление об интернировании, изданное через
неделю, ссылалось не на злободневное интервью, состоявшее из одних "шипов",
а на мои старые статьи, напечатанные во Франции и Соединенных Штатах. Фальшь
бросается здесь прямо в глаза!
Я могу, наконец, сослаться на свидетельство министра иностранных дел
Кота49, который заявил на одном из избирательных собраний, дней
за десять до моего интернирования: "Конечно, правительство знало, что
Троцкий будет и впредь писать свои политические статьи ("политические
хроники"), но правительство считало своим долгом оставаться верным
демократическому принципу права убежища". Речь г-на Кота напечатана в
официозе правительства. Вы все читали ее. Публичное свидетельство министра
иностранных дел уличает министра юстиции в прямой неправде. Пытаясь в
последний момент -скрыть действительное положение от общественного мнения,
министр юстиции конфисковал у моих секретарей мое письмо, в котором я
рассказывал о первом политическом интервью с •его активным участием, и
в самой грубой форме выслал обоих моих сотрудников из Норвегии. Почему? За
что? Они даже не эмигранты. У них безупречные паспорта. Кроме того--и это
важнее -- они безупречные люди.
Под видом убежища норвежское правительство подставило мне, господа
судьи, ловушку. Я не могу этого иначе назвать. Разве не чудовищно, что
полицейское учреждение, призванное проверять паспорта иностранцев --
паспорта! -- берет на себя задачу контролировать мою научную и литературную
деятельность, притом за пределами Норвегии? Если б дело зависело от господ
Трюгве Ли и Констадов, ни "Коммунистический манифест", ни "Капитал"
[Маркса], ни другие классические произведения революционной мысли не увидели
бы света: ведь это произведения политических эмигрантов!
В качестве наиболее яркого примера моей зловредной дея- тельности
правительство приводит мою статью, легально напечатанную во Франции и
Соединенных Штатах в буржуазном еженедельнике "Nation". He сомневаюсь, что
ни президент Соединенных Штатов, ни Леон Блюм не обращались к начальнику
норвежской паспортной конторы за защитой от моих статей. Требование зажать
мне рот исходило от Москвы. Но в этом норвежское правительство не хочет
признаться, чтоб не обнаружить своей зависимости. Поэтому оно прикрыло свой
произвол фальшью.
Адвокат В.: Каково отношение свидетеля к Четвертому Интернационалу?
-- Я являюсь сторонником, в известном смысле--инициатором этого
международного течения и несу за него политическую ответственность.
Значит, свидетель занимается и практической революци
онной работой?
Отделить теорию от практики нелегко, и я меньше всего
стремлюсь к этому. Но условия моего существования в нынеш
ней "демократической" Европе таковы, что я не имею, к несча
стью, возможности вмешиваться в практическую работу. Когда
конференция организаций Четвертого Интернационала летом
этого года выбрала меня заглазно в состав своего Совета, ко
торый, к слову сказать, имеет более почетный, чем практиче
ский характер, я особым письмом отклонил эту честь, именно
для того, чтоб не давать Констадам разных стран повода для
полицейских кляуз.
Что касается россказней норвежской реакционной печати о том, что я
являюсь инициатором восстания в Испании, стачек во Франции и Бельгии и пр.,
то я могу лишь презрительно пожать плечами. На самом деле инициатива
восстания в Испании принадлежит единомышленникам подсудимых и их адвоката.
Конечно, если б я имел возможность отправиться в Испанию для практической
работы, я сделал бы это немедленно. Я отдал бы все силы, чтоб помочь
испанским рабочим справиться с фашизмом, разгромить его, искоренить его. К
несчастью я вынужден ограничиваться статьями или советами в письмах, когда
те или другие лица или группы спрашивают моего совета...
Чего, собственно, хочет фашистский адвокат? Мы находимся пред лицом
суда, то есть такого учреждения, которое призвано карать за нарушение
закона. Нарушил ли я закон? Какой именно? Вы знаете, господа судьи и
присяжные заседатели, что другой фашистский адвокат, г-н X., обратился к
прокуратуре с предложением возбудить против меня судебное преследование за
мою "деятельность", не то литературную, не то террористическую. Жалоба была
отклонена в двух инстанциях. Государственный прокурор Зунд, официальный
страж законов этой страны, заявил в печати, что из всех тех материалов,
какими он располагает, он не видит, чтобы Троцкий нарушил какой-либо
норвежский закон или вообще подал повод к преследованиям против него. Это
заявление сделано было 26 сентября, через пять недель после московского
процесса и почти через месяц после моего интернирования. Нельзя не отдать
должное твердости и мужеству господина государственного прокурора! Его
заявление является явной демонстрацией недоверия к московским обвинениям и в
то же время осуждением репрессий против меня со стороны норвежского
правительства. Этого, думаю, достаточно!
Адвокат В.: Известно ли свидетелю это письмо и кем оно было написано?
-- Это письмо продиктовано мною моему секретарю и, оче-
видно, украдено (извиняюсь) господами обвиняемыми во время их
непрошенного визита. Из самого текста письма видно, что в ответ на
поставленные мне вопросы я высказываю свое мнение по поводу того,
заслуживает ли известное мне лицо, г-н X., морального доверия или нет. И в
этом случае я лишь подаю совет.
Адвокат В. (иронически): Только совет? А может быть, нечто большее, чем
совет?
-- Вы хотите сказать: приказание?
Адвокат утвердительно кивает головою.
-- Это в партиях наци "вождь" решает и приказывает, не
сомненно, и в том случае, когда дело идет о ночном налете на
квартиру. Подобные же нравы усвоил себе выродившийся Ко
минтерн. Принудительный культ слепого послушания создает
рабов и лакеев, а не революционеров. Я не являюсь ни учреж
дением, ни миропомазанным вождем. Мои советы всегда очень
осторожные и условные, -- ибо на расстоянии трудно оценить
все факторы, -- встречают у заинтересованных лиц то отноше
ние к себе, какого они заслуживают по своей внутренней убе
дительности: никакой другой силы они не имеют... Молодые лю
ди, похитившие это невинное письмо, рассчитывали, видимо,
найти в моих архивах доказательства заговоров, переворотов и
других злодеяний. Политическое невежество -- плохой советник.
В моих письмах нет ничего такого, чего нельзя найти в моих
статьях. Мой архив дополняет мою литературную деятельность,
но ни в чем не противоречит ей. Для тех, кто хочет обвинить
меня...
Председатель: Вас здесь ни в чем не обвиняют. Вы приглашены в качестве
свидетеля.
-- Я это вполне понимаю, господин председатель. Но гос
подин адвокат...
Адвокат: Я ни в чем не обвиняю; мы только защищаемся.
-- Да, конечно. Но вы защищаете ночное нападение на ме
ня тем, что подхватываете и разогреваете всякую клевету про
тив меня, откуда бы она ни исходила. Я защищаюсь против та
кой "защиты".
Председатель: Это ваше право. Вы можете вообще отказываться отвечать на
вопросы, которые способны причинить вам ущерб.
-- Таких вопросов нет, господин председатель! Я готов от
вечать на все вопросы, какие кому-либо угодно будет мне по
ставить. Я не заинтересован в закрытии дверей, о нет!.. Вряд
ли на протяжении всей человеческой истории можно найти бо
лее грандиозный аппарат клеветы, чем тот, который приведен
в движение против меня. Бюджет этой международной клеве
ты исчисляется миллионами в чистом золоте. Господа фашисты
и так называемые "коммунисты" черпают свои обвинения из
одних и тех же источников: ГПУ. Их сотрудничество против меня есть
факт, который мы наблюдаем на каждом шагу, в том числе и в этом процессе.
Мои архивы -- одно из лучших опровержений всех направленных против меня
инсинуаций и клевет.
Прокурор: В каком именно смысле?
-- Позвольте разъяснить это с некоторой подробностью. За границей
находятся мои архивы, начиная с января 1928 года. Более старые документы --
лишь в ограниченном числе. Но что касается последних девяти лет, все
полученные мною письма и копии всех моих ответов (дело идет о тысячах
писем!) находятся в моем распоряжении. В любой момент я могу предъявить эти
документы любой беспристрастной комиссии, любому открытому суду. В этой
переписке нет пробелов и пропусков. Она развертывается изо дня в день с
безупречной полнотой и своей непрерывностью отражает весь ход моей мысли и
моей деятельности. Она просто не оставляет места ни для какой клеветы... Вы
позволите мне, может быть, взять пример из более близкой некоторым присяжным
заседателям области.
Представим себе человека религиозного, благочестивого, который всю
жизнь стремится жить в тесном согласии с Библией. В известный момент враги
при помощи фальшивых документов или лжесвидетелей выдвигают обвинение, будто
этот человек занимается втайне атеистической пропагандой. Что скажет
оклеветанный? "Вот моя семья, вот мои друзья, вот моя библиотека, вот моя
переписка за много лет, вот вся моя жизнь. Перечитайте мои письма,
писавшиеся самым различным лицам по самым различным поводам, допросите сотни
людей, которые били в общении со мною в течение многих лет, и вы убедитесь,
что я не мог вести работы, противной всему моему нравственному существу".
Этот довод будет убедителен для всякого разумного и честного человека.
(Председатель и некоторые присяжные утвердительно кивают головами.)
В аналогичном положении нахожусь и я. В течение сорока лет я словом и
делом защищал идеи революционного марксизма. Моя верность этому учению,
доказанная, смею думать, всей моей жизнью и, в частности, теми условиями, в
каких я нахожусь теперь, создала мне большое число врагов. Чтоб парализовать
влияние тех людей, которые я защищаю и которые находят все большее
подтверждение в событиях нашей эпохи, враги прибегают к методам личного
очернения: они пытаются навязать мне методы индивидуального террора или, еще
хуже, союз с гестапо... Здесь отравленная злоба уже переходит в глупость.
Критически мыслящие люди, знающие мое прошлое и настоящее, не нуждаются ни в
каком расследовании, чтоб отвергнуть эти грязные обвинения. А всем тем,
которые недоумевают и сомневаются, я предлагаю выслушать многочисленных
свидетелей, изучить важнейшие политические документы и, в частности,
расследовать мои архивы за весь тот период, который особенно пытаются
очернить мои враги. ГПУ отдает себе безошибочный отчет в значении моих
архивов и стремится овладеть ими какой угодно ценой.
Председатель: Что такое ГПУ? Присяжные заседатели этого названия не
знают.
-- ГПУ -- это советская политическая полиция, которая в
свое время была органом защиты народной революции, но пре
вратилась в орган защиты советской бюрократии против наро
да. Ненависть ко мне бюрократии определяется тем, что я ве
ду борьбу против ее чудовищных привилегий и престутпного про
извола. В этой борьбе и состоит суть так называемого "троц
кизма". Чтоб разоружить меня перед лицом клеветы, ГПУ стре
мится овладеть моими архивами, хотя бы ценою грабежа, взло
ма и даже убийства.
Прокурор: Из чего это можно заключить?
-- 10 октября я во второй или в третий раз написал своему
сыну50, живущему в Париже: "Не сомневаюсь, что ГПУ пред
примет все, чтоб захватить мои архивы. Предлагаю немедлен
но передать парижскую часть архивов на хранение какому-ли
бо научному учреждению, может быть, голландскому Институту
социальной истории, еще лучше -- какому-либо американскому
учреждению". Это письмо я послал, как и все другие, через па
спортную контору: других путей у меня не было. Сын немед
ленно приступил к сдаче архивов парижскому отделению гол
ландского Исторического института*.
Но после того, как он сдал первую партию, институт подвергся
ограблению. Похитители выжгли аппаратом большой силы дверь института,
работали целую ночь, обыскали все полки и ящики, не взяли ничего, даже
случайно забытых на столе денег, кроме 85-ти килограммов моих бумаг. Своим
образом действий организаторы грабежа настолько разоблачили себя, как если
бы начальник ГПУ оставил на месте преступления свою визитную карточку. Все
французские газеты (кроме, разумеется, "коммунистической" "Юманите", которая
является официозом ГПУ) открыто или замаскированно высказали свою
уверенность в том, что ограбление совершено по приказанию Москвы. Отдавая
дань технике ГПУ, парижская полиция заявила, что французские взломщики не
владеют такой мощной аппаратурой... К счастью, парижские агенты ГПУ
поторопились и попали впросак: первая партия бумаг, сданная институ-
* Как я вижу из письменных показаний сына, врученных судебному
следователю 19 ноября 1936 года, сын передал первую часть архивов еще до
получения письма от 10 октября, руководствуясь моими предшествующими
письмами, в которых я не раз выражал свои опасения насчет архивов, хотя и в
не столь категорической форме.
ту, составляла не более двадцатой части моих парижских архивов и
состояла главным образом из старых газет, представляющих исключительно
научный интерес; писем взломщики захватили, к счастью, очень мало...
Я жду новых, более решительных покушений, может быть, и здесь, в
Норвегии. Во всяком случае, я позволяю себе обратить внимание судей на то
обстоятельство, что ГПУ совершило набег на архивное помещение вскоре 'после
того, как я назвал голландский Исторический институт в письме, прошедшем
через руки паспортной конторы. Не в праве ли я сделать предположение, что
ГНУ имеет своих агентов в тех самых норвежских учреждениях, которые призваны
контролировать мою переписку? Если так, то контроль превращается в прямую
помощь взломщикам. Парижский набег агентов Сталина впервые навел меня на
мысль о том, что инициатива покушения этих господ (жест в сторону
обвиняемых) на мои архивы могла также исходить от ГПУ...
Председатель: На чем вы основываете ваше подозрение?
-- Дело идет только о гипотезе. Я не раз спрашивал себя:
кто внушил этим молодым людям план набега? Кто вооружил
их столь совершенным военным аппаратом для подслушива
ния моих телефонных разговоров? Ведь норвежские наци, как
показали последние выборы, пока еще ничтожная группа. Пер
воначальная моя мысль была: здесь замешано гестапо, которое
хотело выудить таким путем моих единомышленников в Гер
мании. Участие в этом деле гестапо остается для меня несом
ненным и сейчас.
Председатель: Каковы ваши основания?
-- За последние недели перед покушением господа фаши
сты нередко посещали наш двор и даже нашу квартиру, чаще
всего под видом покупателей дома... Поведение этих "покупа
телей" не раз возбуждало мои подозрения: сталкиваясь со мною
во дворе или в доме, они делали вид, что не замечают меня: у
них просто не хватало решимости мне поклониться. Храбрость
этих молодых людей вообще отставала от их злой воли: неда
ром они капитулировали перед одной мужественной девуш
кой-- Иордис Кнудсен...
За несколько дней до покушения к нам во двор пробрался иностранец в
тирольском костюме и, когда увидел меня, сейчас же отвел глаза в сторону. На
вопрос, чего ему нужно, он бессмысленно ответил: "купить хлеба", причем
назвал себя туристом, австрийцем. Но у нас в доме жил в те дни австриец,
который, выпроводив вежливо посетителя за ворота, сказал мне: этот субъект
говорит не на австрийском, а на северо-не-мецком языке. Я не сомневаюсь,
господа судьи, что подозрительный турист был инструктором в подготовке
покушения.
Главный обвиняемый: Это был мекленбуржец. Он действи-
тельно был туристом и носил тирольские брюки. Ему было не больше
восемнадцати лет... Никакого отношения к нашему плану он не имел. Мы
встретились с ним случайно в гостинице.
-- Ага! Подсудимый признает, следовательно, свою связь с
тем мекленбуржцем, который почему-то выдал себя за австрий
ца. Что касается возраста, то "туристу" было никак не менее
23-х лет. Ему незачем было искать хлеба у нас, когда есть бу
лочные. Случайная встреча в гостинице? Я этому не верю. ,В
заявлении подсудимого правдива лишь ссылка на тирольские
брюки...
Что фашисты, особенно германские, относятся ко мне с ненавистью, это
они достаточно доказали. Во время травли против меня французской реакционной
печати, главные материалы доставлялись из Германии. Когда гестапо при
каком-то обыске нашло в Берлине пачку моих старых писем, еще из
дофашист-ских времен, Геббельс расклеил по всей Германии афиши с
разобл