я рассматривал себя, как часть некой
истории, концы которой запрятаны. Поэтому, не переводя духа, сдавленным
голосом, настолько выразительным, что каждый намек достигал цели, я встал и
отрапортовал: -- Если я что-нибудь "знаю", так это следующее. Приметьте. Я
знаю, что никогда не буду насмехаться над человеком, если он у меня в гостях
и я перед тем делил с ним один кусок и один глоток. А главное, -- здесь я
разорвал Попа глазами на мелкие куски, как бумажку, -- я знаю, что никогда
не выболтаю, если что-нибудь увижу случайно, пока не справлюсь, приятно ли
это будет кое-кому.
Сказав так, я сел. Молодая дама, пристально посмотрев на меня, пожала
плечами. Все смотрели на меня.
-- Он мне нравится, -- сказал Ганувер, -- однако не надо ссориться,
Санди.
-- Посмотри на меня, -- сурово сказал Дюрок; я посмотрел, увидел
совершенное неодобрение и был рад провалиться сквозь землю. -- С тобой
шутили и ничего более. Пойми это!
Я отвернулся, взглянул на Эстампа, затем на Попа. Эстамп, нисколько не
обиженный, с любопытством смотрел на меня, потом, щелкнув пальцами, сказал:
"Ба! и -- и заговорил с неизвестным в очках. Поп, выждав, когда утих смешной
спор, подошел ко мне.
-- Экий вы горячий, Санди, -- сказал он. -- Ну, здесь нет ничего
особенного, не волнуйтесь, только впредь обдумывайте ваши слова. Я вам желаю
добра.
За все это время мне, как птице на ветке, был чуть заметен в отношении
всех здесь собравшихся некий, очень замедленно проскальзывающий между ними
тон выражаемой лишь взглядами и движениями тайной зависимости, подобной
ускользающей из рук паутине. Сказался ли это преждевременный прилив нервной
силы, перешедшей с годами в способность верно угадывать отношение к себе
впервые встречаемых людей, -- но только я очень хорошо чувствовал, что
Ганувер думает одинаково с молодой дамой, что Дюрок, Поп и Эстамп отделены
от всех, кроме Ганувера, особым, неизвестным мне, настроением и что, с
другой стороны, -- дама, человек в пенсне и человек в очках ближе друг к
другу, а первая группа идет отдаленным кругом к неизвестной цели, делая вид,
что остается на месте. Мне знакомо преломление воспоминаний, -- значительную
часть этой нервной картины я приписываю развитию дальнейших событий, к
которым я был причастен, но убежден, что те невидимые лучи состояний
отдельных людей и групп теперешнее ощущение хранит верно.
Я впал в мрачность от слов Попа; он уже отошел.
-- С вами говорит Ганувер, -- сказал Дюрок; встав, я подошел к качалке.
Теперь я лучше рассмотрел этого человека, с блестящими, черными
глазами, рыжевато-курчавой головой и грустным лицом, на котором появилась
редкой красоты тонкая и немного больная улыбка. Он всматривался так, как
будто хотел порыться в моем мозгу, но, видимо, говоря со мной, думал о
своем, очень, может быть, неотвязном и трудном, так как скоро перестал
смотреть на меня, говоря с остановками: -- Так вот, мы это дело обдумали и
решили, если ты хочешь. Ступай к Попу, в библиотеку, там ты будешь
разбирать... -- Он не договорил, что разбирать. -- Нравится он вам, Поп? Я
знаю, что нравится. Если он немного скандалист, то это полбеды. Я сам был
такой. Ну, иди. Не бери себе в поверенные вино, милый ди-Сантильяно. Шкиперу
твоему послан приятный воздушный поцелуй; все в порядке.
Я тронулся, Ганувер улыбнулся, потом крепко сжал губы и вздохнул. Ко
мне снова подошел Дюрок, желая что-то сказать, как раздался голос Дигэ:
-- Этот молодой человек не в меру строптив. Я не знал, что она хотела
сказать этим. Уходя с Попом, я отвесил общий поклон и, вспомнив, что ничего
не сказал Гануверу, вернулся. Я сказал, стараясь не быть торжественным, но
все же слова мои прозвучали, как команда в игре в солдатики.
-- Позвольте принести вам искреннюю благодарность. Я очень рад работе,
эта работа мне очень нравится. Будьте здоровы.
Затем я удалился, унося в глазах добродушный кивок Ганувера и думая о
молодой даме с глазами в тени. Я мог бы теперь без всякого смущения смотреть
в ее прихотливо-красивое лицо, имевшее выражение, как у человека, которому
быстро и тайно шепчут на ухо.
IV
Мы перешли электрический луч, падавший сквозь высокую дверь на ковер
неосвещенной залы, и, пройдя далее коридором, попали в библиотеку. С трудом
удерживался я от желания идти на носках -- так я казался сам себе громок и
неуместен в стенах таинственного дворца. Нечего говорить, что я никогда не
бывал не только в таких зданиях, хотя о них много читал, но не был даже в
обыкновенной красиво обставленной квартире. Я шел разинув рот. Поп вежливо
направлял меня, но, кроме "туда", "сюда", не говорил ничего. Очутившись в
библиотеке -- круглой зале, яркой от света огней, в хрупком, как цветы,
стекле, -- мы стали друг к другу лицом и уставились смотреть, -- каждый на
новое для него существо. Поп был несколько в замешательстве, но привычка
владеть собой скоро развязала ему язык.
-- Вы отличились, -- сказал он, -- похитили судно; славная штука,
честное слово!
-- Едва ли я рисковал, -- ответил я, -- мой шкипер, дядюшка Гро, тоже,
должно быть, не в накладе. А скажите, почему они так торопились?
-- Есть причины! -- Поп подвел меня к столу с книгами и журналами. --
Не будем говорить сегодня о библиотеке, -- продолжал он, когда я уселся. --
Правда, что я за эти дни все запустил, -- материал задержался, но нет
времени. Знаете ли вы, что Дюрок и другие в восторге? Они находят вас ".
вы... одним словом, вам повезло. Имели ли вы дело с книгами?
-- Как же, -- сказал я, радуясь, что могу, наконец, удивить этого
изящного юношу. -- Я читал много книг.
Возьмем, например, "Роб-Роя" или "Ужас таинственных гор"; потом
"Всадник без головы"...
-- Простите, -- перебил он, -- я заговорился, но должен идти обратно.
Итак, Санди, завтра мы с вами приступим к делу, или, лучше, -- послезавтра.
А пока я вам покажу вашу комнату.
-- Но где же я и что это за дом?
-- Не бойтесь, вы в хороших руках, -- сказал Поп. -- Имя хозяина
Эверест Ганувер, я -- его главный поверенный в некоторых особых делах. Вы не
подозреваете, каков этот дом.
-- Может ли быть, -- вскричал я, -- что болтовня на "Мелузине" сущая
правда?
Я рассказал Попу о вечернем разговоре матросов.
-- Могу вас заверить, -- сказал Поп, -- что относительно Ганувера все
это выдумка, но верно, что такого другого дома нет на земле. Впрочем, может
быть, вы завтра увидите сами. Идемте, дорогой Санди, вы, конечно, привыкли
ложиться рано и устали. Осваивайтесь с переменой судьбы.
"Творится невероятное", -- подумал я, идя за ним в коридор, примыкавший
к библиотеке, где были две двери.
-- Здесь помещаюсь я, -- сказал Поп, указывая одну дверь, и, открыв
другую, прибавил: -- А вот ваша комната. Не робейте, Санди, мы все люди
серьезные и никогда не шутим в делах, -- сказал он, видя. что я, смущенный,
отстал. -- Вы ожидаете, может быть, что я введу вас в позолоченные чертоги
(а я как раз так и думал)? Далеко нет. Хотя жить вам будет здесь хорошо.
Действительно, это была такая спокойная и большая комната, что я
ухмыльнулся. Она не внушала того доверия, какое внушает настоящая ваша
собственность, например, перочинный нож, но так приятно охватывала
входящего. Пока что я чувствовал себя гостем этого отличного помещения с
зеркалом, зеркальным шкапом, ковром и письменным столом, не говоря о другой
мебели. Я шел за Попом с сердцебиением. Он толкнул дверь вправо, где в более
узком пространстве находилась кровать и другие предметы роскошной жизни. Все
это с изысканной чистотой и строгой приветливостью призывало меня бросить
последний взгляд на оставляемого позади дядюшку Гро.
-- Я думаю, вы устроитесь, -- сказал Поп, оглядывая помещение. --
Несколько тесновато, но рядом библиотека, где вы можете быть сколько хотите.
Вы пошлете за своим чемоданом завтра.
-- О да, -- сказал я, нервно хихикнув. -- Пожалуй, что так. И чемодан и
все прочее.
-- У вас много вещей? -- благосклонно спросил он.
-- Как же! -- ответил я. -- Одних чемоданов с воротничками и смокингами
около пяти.
-- Пять?.. -- Он покраснел, отойдя к стене у стола, где висел шнур с
ручкой, как у звонка. -- Смотрите, Санди, как вам будет удобно есть и пить:
если вы потянете шнур один раз, -- по лифту, устроенному в стене, поднимется
завтрак. Два раза -- обед, три раза -- ужин; чай, вино, кофе, папиросы вы
можете получить когда угодно, пользуясь этим телефоном. -- Он растолковал
мне, как звонить в телефон, затем сказал в блестящую трубку: -- Алло! Что?
Ого, да, здесь новый жилец. -- Поп обернулся ко мне. -- Что вы желаете?
-- Пока ничего, -- сказал я с стесненным дыханием. -- Как же едят в
стене?
-- Боже мой! -- Он встрепенулся, увидев, что бронзовые часы письменного
стола указывают 12. -- Я должен идти. В стене не едят, конечно, но... но
открывается люк, и вы берете. Это очень удобно, как для вас, так и для
слуг... Решительно ухожу, Санди. Итак, вы -- на месте, и я спокоен. До
завтра.
Поп быстро вышел; еще более быстрыми услышал я в коридоре его шаги.
V
Итак, я остался один.
Было от чего сесть. Я сел на мягкий, предупредительно пружинистый стул;
перевел дыхание. Потикиванье часов вело многозначительный разговор с
тишиной.
Я сказал: "Так, здорово. Это называется влипнуть. Интересная история".
Обдумать что-нибудь стройно у меня не было сил. Едва появилась связная
мысль, как ее честью просила выйти другая мысль. Все вместе напоминало
кручение пальцами шерстяной нитки. Черт побери! -- сказал я наконец,
стараясь во что бы то ни стало овладеть собой, и встал, жаждя вызвать в душе
солидную твердость. Получилась смятость и рыхлость. Я обошел комнату,
механически отмечая: -- Кресло, диван, стол, шкап, ковер, картина, шкап,
зеркало, -- Я заглянул в зеркало. Там металось подобие франтоватого красного
мака с блаженно-перекошенными чертами лица. Они достаточно точно отражали
мое состояние. Я обошел все помещение, снова заглянул в спальню, несколько
раз подходил к двери и прислушивался, не идет ли кто-нибудь, с новым
смятением моей душе. Но было тихо. Я еще не переживал такой тишины --
отстоявшейся, равнодушной и утомительной. Чтобы как-нибудь перекинуть мост
меж собой и новыми ощущениями, я вынул свое богатство, сосчитал монеты, --
тридцать пять золотых монет, -- но почувствовал себя уже совсем дико.
Фантазия моя обострилась так, что я отчетливо видел сцены самого
противоположного значения. Одно время я был потерянным наследником знатной
фамилии, которому еще не находят почему-то удобным сообщить о его величии.
Контрастом сей блистательной гипотезе явилось предположение некой мрачной
затеи, и я не менее основательно убедил себя, что стоит заснуть, как кровать
нырнет в потайной трап, где при свете факелов люди в масках приставят мне к
горлу отравленные ножи. В то же время врожденная моя предусмотрительность,
держа в уме все слышанные и замеченные обстоятельства, тянула к открытиям по
пословице "куй железо, пока горячо", Я вдруг утратил весь свой жизненный
опыт, исполнившись новых чувств с крайне занимательными тенденциями, но
вызванными все же бессознательной необходимостью действия в духе своего
положения.
Слегка помешавшись, я вышел в библиотеку, где никого не было, и обошел
ряды стоящих перпендикулярно к стенам шкапов. Время от времени я нажимал
что-нибудь: дерево, медный гвоздь, резьбу украшений, холодея от мысли, что
потайной трап окажется на том месте, где я стою. Вдруг я услышал шаги, голос
женщины, сказавший: "Никого нет", -- и голос мужчины, подтвердивший это
угрюмым мычанием. Я испугался -- метнулся, прижавшись к стене между двух
шкапов, где еще не был виден, но, если бы вошедшие сделали пять шагов в эту
сторону, -- новый помощник библиотекаря, Санди Пруэль, явился бы их взору,
как в засаде. Я готов был скрыться в ореховую скорлупу, и мысль о шкапе,
очень большом, с глухой дверью без стекол была при таком положении
совершенно разумной. Дверца шкапа не была прикрыта совсем плотно, так что я
оттащил ее ногтями, думая хотя стать за ее прикрытием, если шкап окажется
полон. Шкап должен был быть полон, -- в этом я давал себе судорожный отчет,
и, однако, он оказался пуст, спасительно пуст. Его глубина была достаточной,
чтобы стать рядом троим. Ключи висели внутри. Не касаясь их, чтобы не
звякнуть, я притянул дверь за внутреннюю планку, отчего шкап моментально
осветился, как телефонная будка. Но здесь не было телефона, не было ничего.
Одна лакированная геометрическая пустота. Я не прикрыл двери плотно,
опять-таки опасаясь шума, и стал, весь дрожа, прислушиваться. Все это
произошло значительно быстрее, чем сказано, и, дико оглядываясь в своем
убежище, я услышал разговор вошедших людей.
Женщина была Дигэ, -- с другим голосом я никак не смешал бы ее
замедленный голос особого оттенка, который бесполезно передавать, по его
лишь ей присущей хладнокровной музыкальности. Кто мужчина -- догадаться не
составляло особого труда: мы не забываем голоса, язвившего нас. Итак, вошли
Галуэй и Дигэ.
-- Я хочу взять книгу, -- сказала она подчеркнуто громко. Они
переходили с места на место.
-- Но здесь, действительно, нет никого, -- проговорил Галуэй.
-- Да. Так вот, -- она словно продолжала оборванный разговор, -- это
непременно случится.
-- Ого!
-- Да. В бледных тонах. В виде паутинных душевных прикосновений.
Негреющее осеннее солнце.
-- Если это не самомнение.
-- Я ошибаюсь?! Вспомни, мой милый, Ричарда Брюса. Это так естественно
для него.
-- Так. Дальше! -- сказал Галуэй. -- А обещание?
-- Конечно. Я думаю, через нас. Но не говорите Томсону. -- Она
рассмеялась. Ее смех чем-то оскорбил меня. -- Его выгоднее для будущего
держать на втором плане. Мы выделим его при удобном случае. Наконец просто
откажемся от него, так как положение перешло к нам. Дай мне какую-нибудь
книгу... на всякий случай ... Прелестное издание, -- продолжала Дигэ тем же
намеренно громким голосом, но, расхвалив книгу, перешла опять в сдержанный
тон: -- Мне показалось, должно быть. Ты уверен, что не подслушивают? Так
вот, меня беспокоят... эти... эти.
-- Кажется, старые друзья; кто-то кому-то спас жизнь или в этом роде,
-- сказал Галуэй. -- Что могут они сделать, во всяком случае?!
-- Ничего, но это сбивает. Далее я не расслышал.
-- Заметь. Однако пойдем, потому что твоя новость требует размышления.
Игра стоит свеч. Тебе нравится Ганувер?
-- Идиот!
-- Я задал неделовой вопрос, только и всего.
-- Если хочешь знать. Даже скажу больше, -- не будь я так хорошо
вышколена и выветрена, в складках сердца где-нибудь мог бы завестись этот
самый микроб, -- страстишка. Но бедняга слишком... последнее перевешивает.
Втюриться совершенно невыгодно.
-- В таком случае, -- заметил Галуэй, -- я спокоен за исход
предприятия. Эти оригинальные мысли придают твоему отношению необходимую
убедительность, совершенствуют ложь. Что же мы будем говорить Томсону?
-- То же, что и раньше. Вся надежда на тебя, дядюшка "Вас-ис-дас".
Только он ничего не сделает. Этот кинематографический дом выстроен так
конспиративно, как не снилось никаким Медичи.
-- Он влопается.
-- Не влопается. За это-то я ручаюсь. Его ум стоит моего, -- по своей
линии.
-- Идем. Что ты взяла?
-- Я поищу, нет ли... Замечательно овладеваешь собой, читая такие
книги.
-- Ангел мой, сумасшедший Фридрих никогда не написал бы своих книг,
если бы прочел только тебя.
Дигэ перешла часть пространства, направляясь в мою сторону. Ее быстрые
шаги, стихнув, вдруг зазвучали, как показалось мне, почти у самого шкапа.
Каким ни был я новичком в мире людей, подобных жителям этого дома, но тонкий
мой слух, обостренный волнениями этого дня, фотографически точно отметил
сказанные слова и вылущил из непонятного все подозрительные места. Легко
представить, что могло произойти в случае открытия меня здесь. Как мог
осторожно и быстро, я совсем прикрыл щели двери и прижался в угол. Но шаги
остановились на другом месте. Не желая испытать снова такой страх, я
бросился шарить вокруг, ища выхода -- куда! -- хотя бы в стену. И тут я
заметил справа от себя, в той стороне, где находилась стена, узкую
металлическую защелку неизвестного назначения. Я нажал ее вниз, вверх,
вправо, в отчаянии, с смелой надеждой, что пространство расширится, --
безрезультатно. Наконец, я повернул ее влево. И произошло, -- ну, не прав ли
я был в самых сумасбродных соображениях своих? -- произошло то, что должно
было произойти здесь. Стена шкапа бесшумно отступила назад, напугав меня
меньше, однако, чем только что слышанный разговор, и я скользнул на блеск
узкого, длинного, как квартал, коридора, озаренного электричеством, где
было, по крайней мере, куда бежать. С неистовым восторгом повел я обеими
руками тяжелый вырез стены на прежнее место, но он пошел, как на роликах, и
так как он был размером точно в разрез коридора, то не осталось никакой
щели. Сознательно я прикрыл его так, чтобы не открыть даже мне самому. Ход
исчез. Меж мной и библиотекой стояла глухая стена.
VI
Такое сожжение кораблей немедленно отозвалось в сердце и уме, -- сердце
перевернулось, и я увидел, что поступил опрометчиво. Пробовать снова открыть
стену библиотеки не было никаких оснований, -- перед глазами моими был
тупик, выложенный квадратным камнем, который не понимал, что такое "Сезам",
и не имел пунктов, вызывающих желание нажать их. Я сам захлопнул себя. Но к
этому огорчению примешивался возвышенный полустрах (вторую половину назовем
ликование) -- быть одному в таинственных запретных местах. Если я чего
опасался, то единственно -- большого труда выбраться из тайного к явному;
обнаружение меня здесь хозяевами этого дома я немедленно смягчил бы
рассказом о подслушанном разговоре и вытекающем отсюда желании скрыться.
Даже не очень сметливый человек, услышав такой разговор, должен был
настроиться подозрительно. Эти люди, ради целей, -- откуда мне знать --
каких? -- беседовали секретно, посмеиваясь. Надо сказать, что заговоры
вообще я считал самым нормальным явлением и был бы очень неприятно задет
отсутствием их в таком месте, где обо всем надо догадываться; я испытывал
огромное удовольствие, -- более, -- глубокое интимное наслаждение, но оно,
благодаря крайне напряженному сцеплению обстоятельств, втянувших меня сюда,
давало себя знать, кроме быстрого вращения мыслей, еще дрожью рук и колен;
даже когда я открывал, а потом закрывал рот, зубы мои лязгали, как медные
деньги. Немного постояв, я осмотрел еще раз этот тупик, пытаясь установить,
где и как отделяется часть стены, но не заметил никакой щели. Я приложил
ухо, не слыша ничего, кроме трений о камень самого уха, и, конечно, не
постучал. Я не знал, что происходит в библиотеке. Быть может, я ждал
недолго, может быть, прошло лишь пять, десять минут, но, как это бывает в
таких случаях, чувства мои опередили время, насчитывая такой срок, от
которого нетерпеливой душе естественно переходить к действию. Всегда, при
всех обстоятельствах, как бы согласно я ни действовал с кем-нибудь, я
оставлял кое-что для себя и теперь тоже подумал, что надо воспользоваться
свободой в собственном интересе, вдосталь насладиться исследованиями. Как
только искушение завиляло хвостом, уже не было для меня удержу стремиться
всем существом к сногсшибательному соблазну. Издавна страстью моей было
бродить в неизвестных местах, и я думаю, что судьба многих воров обязана
тюремной решеткой вот этому самому чувству, которому все равно, -- чердак
или пустырь, дикие острова или неизвестная чужая квартира. Как бы там ни
было, страсть проснулась, заиграла, и я решительно поспешил прочь.
Коридор был в ширину с полметра да еще, пожалуй, и дюйма четыре сверх
того; в вышину же достигал четырех метров; таким образом, он представлялся
длинной, как тротуар, скважиной, в дальний конец которой было так же странно
и узко смотреть, как в глубокий колодец. По разным местам этого коридора,
слева и справа, виднелись темные вертикальные черты -- двери или сторонние
проходы, стынущие в немом свете. Далекий конец звал, и я бросился навстречу
скрытым чудодейственным таинствам.
Стены коридора были выложены снизу до половины коричневым кафелем, пол
-- серым и черным в шашечном порядке, а белый свод, как и остальная часть
стен до кафеля, на правильном расстоянии друг от друга блестел выгнутыми
круглыми стеклами, прикрывающими электрические лампы. Я прошел до первой
вертикальной черты слева, принимая ее за дверь, но вблизи увидел, что это
узкая арка, от которой в темный, неведомой глубины низ сходит узкая витая
лестница с сквозными чугунными ступенями и медными перилами. Оставив
исследование этого места, пока не обегу возможно большего пространства,
чтобы иметь сколько-нибудь общий взгляд для обсуждения похождений в
дальнейшем, я поторопился достигнуть отдаленного конца коридора, мельком
взглядывая на открывающиеся по сторонам ниши, где находил лестницы, подобные
первой, с той разницей, что некоторые из них вели вверх. Я не ошибусь, если
обозначу все расстояние от конца до конца прохода в 250 футов, и когда я
пронесся по всему расстоянию, то, обернувшись, увидел, что в конце,
оставленном мной, ничто не изменилось, следовательно, меня не собирались
ловить.
Теперь я находился у пересечения конца прохода другим, совершенно
подобным первому, под прямым углом. Как влево, так и вправо открывалась
новая однообразная перспектива, все так же неправильно помеченная
вертикальными чертами боковых ниш. Здесь мной овладело, так сказать,
равновесие намерения, потому что ни в одной из предстоящих сторон или
крыльев поперечного прохода не было ничего отличающего их одну от другой,
ничего, что могло бы обусловить выбор, -- они были во всем и совершенно
равны. В таком случае довольно оброненной на полу пуговицы или иного
подобного пустяка, чтобы решение "куда идти" выскочило из вязкого равновесия
впечатлений. Такой пустяк был бы толчком. Но, посмотрев в одну сторону и
обернувшись к противоположной, можно было одинаково легко представить правую
сторону левой, левую правой или наоборот. Странно сказать, я стоял
неподвижно, озираясь и не подозревая, что некогда осел между двумя стогами
сена огорчался, как я. Я словно прирос. Я делал попытки двигаться то в одну,
то в другую сторону и неизменно останавливался, начиная решать снова то, что
еще никак не было решено. Возможно ли изобразить эту физическую тоску, это
странное и тупое раздражение, в котором я отдавал себе отчет даже тогда;
колеблясь беспомощно, я чувствовал, как начинает подкрадываться, уже
затемняя мысли, страх, что я останусь стоять всегда. Спасение было в том,
что я держал левую руку в кармане куртки, вертя пальцами горсть монет. Я
взял одну из них и бросил ее налево, с целью вызвать решительное усилие; она
покатилась; и я отправился за ней только потому, что надо было ее поднять.
Догнав монету, я начал одолевать второй коридор с сомнениями, не предстанет
ли его конец пересеченным так же, как там, откуда я едва ушел, так
расстроясь, что еще слышал сердцебиение.
Однако придя в этот конец, я увидел, что занимаю положение замысловатее
прежнего, -- ход замыкался в тупик, то есть был ровно обрезан совершенно
глухой стеной. Я повернул вспять, рассматривая стенные отверстия, за
которыми, как и прежде, можно было различить опускающиеся в тень ступени.
Одна из ниш имела не железные, а каменные ступени, числом пять; они вели к
глухой, плотно закрытой двери, однако когда я ее толкнул, она подалась,
впустив меня в тьму. Зажегши спичку, увидел я, что стою на нешироком
пространстве четырех стен, обведенных узкими лестницами, с меньшими наверху
площадками, примыкающими к проходным аркам. Высоко вверху тянулись другие
лестницы, соединенные перекрестными мостиками.
Цели и ходы этих сплетений я, разумеется, не мог знать, но имея как раз
теперь обильный выбор всяческих направлений, подумал, что хорошо было бы
вернуться. Эта мысль стала особенно заманчива, когда спичка потухла. Я
истратил вторую, но не забыл при этом высмотреть включатель, который
оказался у двери, и повернул его. Таким образом обеспечив свет, я стал снова
смотреть вверх, но здесь, обронив коробку, нагнулся. Что это?! Чудовища
сошлись ко мне из породившей их тайны или я головокружительно схожу с ума?
Или бред овладел мной?
Я так затрясся, мгновенно похолодев в муке и тоске ужаса, что,
бессильный выпрямиться, уперся руками в пол и грохнулся на колени, внутренне
визжа, так как не сомневался, что провалюсь вниз. Однако этого не случилось.
У моих ног я увидел разбросанные бессмысленные глаза существ с мордами,
напоминающими страшные маски. Пол был прозрачен. Воткнувшись под ним вверх к
самому стеклу, торчало устремленное на меня множество глаз с зловещей
окраской; круг странных контурных вывертов, игл, плавников, жабр, колючек;
иные, еще более диковинные, всплывали снизу, как утыканные гвоздями пузыри
или ромбы. Их медленный ход, неподвижность, сонное шевеление, среди которого
вдруг прорезывало зеленую полутьму некое гибкое, вертлявое тело, отскакивая
и кидаясь как мяч, -- все их движения были страшны и дики. Цепенея,
чувствовал я, что повалюсь и скончаюсь от перерыва дыхания. На счастье мое,
взорванная таким образом мысль поспешила соединить указания вещественных
отношений, и я сразу понял, что стою на стеклянном потолке гигантского
аквариума, достаточно толстом, чтобы выдержать падение моего тела.
Когда смятение улеглось, я, высунув язык рыбам в виде мести за их
пучеглазое наваждение, растянулся и стал жадно смотреть. Свет не проникал
через всю массу воды; значительная часть ее -- нижняя -- была затенена
внизу, отделяя вверху уступы искусственных гротов и коралловых разветвлений.
Над этим пейзажем шевелились медузы и неизвестно что, подобное висячим
растениям, привешенным к потолку. Подо мной всплывали и погружались
фантастические формы, светя глазами и блестя заостренными со всех сторон
панцирями. Я теперь не боялся; вдоволь насмотревшись, я встал и пробрался к
лестнице; шагая через ступеньку, поднялся на ее верхнюю площадку и вошел в
новый проход.
Как было свело там, где я шел раньше, так было светло и здесь, но вид
прохода существенно отличался от скрещений нижнего коридора. Этот проход,
имея мраморный пол из серых с синими узорами плит, был значительно шире, но
заметно короче; его совершенно гладкие стены были полны шнуров, тянущихся по
фарфоровым скрепам, как струны, из конца в конец. Потолок шел стрельчатыми
розетками; лампы, блестя в центре клинообразных выемок свода, были в оправе
красной меди. Ничем не задерживаясь, я достиг загораживающей проход
створчатой двери не совсем обычного вида; она была почти квадратных
размеров, а половины ее раздвигались, уходя в стены. За ней оказался род
внутренности большого шкала, где можно было стать троим. Эта клетка,
выложенная темным орехом, с небольшим зеленым диванчиком, как показалось
мне, должна составлять некий ключ к моему дальнейшему поведению, хотя и
загадочный, но все же ключ, так как я никогда не встречал диванчиков там,
где, видимо, не было в них нужды; но раз он стоял, то стоял, конечно, ради
прямой цели своей, то есть, чтоб на него сели. Не трудно было сообразить,
что сидеть здесь, в тупике, должно лишь ожидая -- кого? или чего? -- мне это
предстояло узнать. Не менее внушителен был над диванчиком ряд белых костяных
кнопок. Исходя опять-таки из вполне разумного соображения, что эти кнопки не
могли быть устроены для вредных или вообще опасных действий, так что,
нажимая их, я могу ошибиться, но никак не рискую своей головой, -- я поднял
руку, намереваясь произвести опыт ... Совершенно естественно, что в моменты
действия с неизвестным воображение торопится предугадать результат, и я, уже
нацелив палец, остановил его тыкающее движение, внезапно подумав: не
раздастся ли тревога по всему дому, не загремит ли оглушительный звон?
Хлопанье дверей, топот бегущих ног, крики: -- "где? кто? эй! сюда!" --
представились мне так отчетливо в окружающей меня совершенной тишине, что я
сел на диванчик и закурил. "Н-да-с! -- сказал я. -- Мы далеко ушли, дядюшка
Гро, а ведь как раз в это время вы подняли бы меня с жалкого ложа и, согрев
тумаком, приказали бы идти стучать в темное окно трактира. "Заверни к нам",
чтоб дали бутылку"... Меня восхищало то, что я ничего не понимаю в делах
этого дома, в особенности же совершенная неизвестность, как и что произойдет
через час, день, минуту, -- как в игре. Маятник мыслей моих делал чудовищные
размахи, и ему подвертывались всяческие картины, вплоть до появления
карликов. Я не отказался бы увидеть процессию карликов -- седобородых, в
колпаках и мантиях, крадущихся вдоль стены с хитрым огнем в глазах. Тут
стало мне жутко; решившись, я встал и мужественно нажал кнопку, ожидая, не
откроется ли стена сбоку. Немедленно меня качнуло, клетка с диванчиком
поехала вправо так быстро, что мгновенно скрылся коридор и начали мелькать
простенки, то запирая меня, то открывая иные проходы, мимо которых я стал
кружиться безостановочно, ухватясь за диван руками и тупо смотря перед собой
на смену препятствий и перспектив.
Все это произошло в том категорическом темпе машины, против которого
ничто не в состоянии спорить внутри вас, так как протестовать бессмысленно.
Я кружился, описывая замкнутую черту внутри обширной трубы, полной стен и
отверстий, правильно сменяющих одно другое, и так быстро, что не решался
выскочить в какой-нибудь из беспощадно исчезающих коридоров, которые, явясь
на момент вровень с клеткой, исчезали, как исчезали, в свою очередь,
разделяющие их глухие стены. Вращение было заведено, по-видимому, надолго,
так как не уменьшалось и, раз начавшись, пошло гулять, как жернов в ветреный
день. Знай я способ остановить это катание вокруг самого себя, я немедленно
окончил бы наслаждаться сюрпризом, но из девяти кнопок, еще не испробованных
мной, каждая представляла шараду. Не знаю, почему представление об остановке
связалось у меня с нижней из них, но, решив после того, как начала уже
кружиться голова, что невозможно вертеться всю жизнь, -- я со злобой прижал
эту кнопку, думая, -- "будь что будет". Немедленно, не останавливая
вращения, клетка поползла вверх, и я был вознесен высоко по винтовой линии,
где моя тюрьма остановилась, продолжая вертеться в стене с ровно таким же
количеством простенков и коридоров. Тогда я нажал третью по счету сверху, --
и махнул вниз, но, как заметил, выше, чем это было вначале, и так же
неумолимо вертелся на этой высоте, пока не стало тошнить. Я всполошился.
Поочередно, почти не сознавая, что делаю, я начал нажимать кнопки как
попало, носясь вверх и вниз с проворством парового молота, пока не ткнул --
конечно, случайно -- ту кнопку, которую требовалось задеть прежде всего.
Клетка остановилась как вкопанная против коридора на неизвестной высоте, и я
вышел, пошатываясь.
Теперь, знай я, как направить обратно вращающийся лифт, я немедленно
вернулся бы стучать и ломиться в стену библиотеки, но был не в силах
пережить вторично вертящийся плен и направился куда глаза глядят, надеясь
встретить хотя какое-нибудь открытое пространство, К тому времени я очень
устал. Ум мой был помрачен: где я ходил, как спускался и поднимался,
встречая то боковые, то пересекающие ходы, -- не дано теперь моей памяти
восстановить в той наглядности, какая была тогда; я помню лишь тесноту,
свет, повороты и лестницы, как одну сверкающую запутанную черту. Наконец,
набив ноги так, что пятки горели, я сел в густой тени короткого бокового
углубления, не имевшего выхода, и уставился в противоположную стену
коридора, где светло и пусто пережидала эту безумную ночь яркая тишина.
Назойливо, до головной боли был напряжен тоскующий слух мой, воображая шаги,
шорох, всевозможные звуки, но слышал только свое дыхание.
Вдруг далекие голоса заставили меня вскочить -- шло несколько человек,
с какой стороны, -- разобрать я еще не мог; наконец шум, становясь слышнее,
стал раздаваться справа. Я установил, что идут двое, женщина и мужчина. Они
говорили немногословно, с большими паузами; слова смутно перелетали под
сводом, так что нельзя было понять разговор. Я прижался к стене, спиной в
сторону приближения, и скоро увидел Ганувера рядом с Дигэ. Оба они были
возбуждены. Не знаю, показалось мне это или действительно было так, но лицо
хозяина светилось нервной каленой бледностью, а женщина держалась остро и
легко, как нож, поднятый для удара.
Естественно, опасаясь быть обнаруженным, я ждал, что они проследуют
мимо, хотя искушение выйти и заявить о себе было сильно, -- я надеялся
остаться снова один, на свой риск и страх и, как мог глубже, ушел в тень.
Но, пройдя тупик, где я скрывался, Дигэ и Ганувер остановились --
остановились так близко, что, высунув из-за угла голову, я мог видеть их
почти против себя.
Здесь разыгралась картина, которой я никогда не забуду.
Говорил Ганувер.
Он стоял, упираясь пальцами левой руки в стену и смотря прямо перед
собой, изредка взглядывая на женщину совершенно больными глазами. Правую
руку он держал приподнято, поводя ею в такт слов. Дигэ, меньше его ростом,
слушала, слегка отвернув наклоненную голову с печальным выражением лица, и
была очень хороша теперь, -- лучше, чем я видел ее в первый раз; было в ее
чертах человеческое и простое, но как бы обязательное, из вежливости или
расчета.
-- В том, что неосязаемо, -- сказал Ганувер, продолжая о неизвестном.
-- Я как бы нахожусь среди множества незримых присутствий. -- У него был
усталый грудной голос, вызывающий внимание и симпатию. -- Но у меня словно
завязаны глаза, и я пожимаю, -- беспрерывно жму множество рук, -- до
утомления жму, уже перестав различать, жестка или мягка, горяча или холодна
рука, к которой я прикасаюсь; между тем я должен остановиться на одной и
боюсь, что не угадаю ее.
Он умолк. Дигэ сказала: -- Мне тяжело слышать это.
В словах Ганувера (он был еще хмелен, но держался твердо) сквозило
необъяснимое горе. Тогда со мной произошло странное, вне воли моей, нечто,
не повторявшееся долго, лет десять, пока не стало натурально свойственным,
-- это состояние, которое сейчас опишу. Я стал представлять ощущения
беседующих, не понимая, что держу это в себе, между тем я вбирал их как бы
со стороны. В эту минуту Дигэ положила руку на рукав Ганувера, соразмеряя
длину паузы,, ловя, так сказать, нужное, не пропустив должного биения
времени, после которого, как ни незаметно мала эта духовная мера, говорить
будет уже поздно, но и на волос раньше не должно быть сказано. Ганувер молча
продолжал видеть то множество рук, о котором только что говорил, и думал о
руках вообще, когда его взгляд остановился на белой руке Дигэ с
представлением пожатия. Как ни был краток этот взгляд, он немедленно
отозвался в воображении Дигэ физическим прикосновением ее ладони к
таинственной невидимой струне; разом поймав такт, она сняла с рукава
Ганувера свою руку и, протянув ее вверх ладонью, сказала ясным убедительным
голосом: -- Вот эта рука!
Как только она это сказала -- мое тройное ощущение за себя и других
кончилось. Теперь я видел и понимал только то, что видел и слышал. Ганувер,
взяв руку женщины, медленно всматривался в ее лицо, как ради опыта читаем мы
на расстоянии печатный лист -- угадывая, местами прочтя или пропуская слова,
с тем, что, связав угаданное, поставим тем самым в линию смысла и то, что не
разобрали. Потом он нагнулся и поцеловал руку -- без особого увлечения, но
очень серьезно, сказав: -- Благодарю. Я верно понял вас, добрая Дигэ, и я не
выхожу из этой минуты. Отдадимся течению.
-- Отлично, -- сказала она, развеселясь и краснея, -- мне очень, очень
жаль вас. Без любви... это странно и хорошо.
-- Без любви, -- повторил он, -- быть может, она придет... Но и не
придет -- если что...
-- Ее заменит близость. Близость вырастает потом. Это я знаю.
Наступило молчание.
-- Теперь, -- сказал Ганувер, -- ни слова об этом. Все в себе. Итак, я
обещал вам показать зерно, из которого вышел. Отлично. Я -- Аладин, а эта
стена -- ну, что вы думаете, -- что это за стена? -- Он как будто
развеселился, стал улыбаться. -- Видите ли вы здесь дверь?
-- Нет, я не вижу здесь двери, -- ответила, забавляясь ожиданием, Дигэ.
-- Но я знаю, что она есть.
-- Есть, -- сказал Ганувер. -- Итак ... -- Он поднял руку, что-то
нажал, и невидимая сила подняла вертикальный стенной пласт, открыв вход. Как
только мог, я вытянул шею и нашел, что она гораздо длиннее, чем я до сих пор
думал. Выпучив глаза и выставив голову, я смотрел внутрь нового тайника,
куда вошли Ганувер и Дигэ. Там было освещено. Как скоро я убедился, они
вошли не в проход, а в круглую комнату; правая часть ее была от меня скрыта,
-- по той косой линии направления, как я смотрел, но левая сторона и центр,
где остановились эти два человека, предстали недалеко от меня, так что я мог
слышать весь разговор.
Стены и пол этой комнаты -- камеры без окон -- были обтянуты лиловым
бархатом, с узором по стене из тонкой золотой сетки с клетками шестигранной
формы. Потолка я не мог видеть. Слева у стены на узорном золотистом столбе
стояла черная статуя: женщина с завязанными глазами, одна нога которой
воздушно касалась пальцами колеса, украшенного по сторонам оси крыльями,
другая, приподнятая, была отнесена назад. Внизу свободно раскинутыми петлями
лежала сияющая желтая цепь средней якорной толщины, каждое звено которой
было, вероятно, фунтов в двадцать пять весом. Я насчитал около двенадцати
оборотов, длиной каждый от пяти до семи шагов, после чего должен был с болью
закрыть глаза, -- так сверкал этот великолепный трос, чистый, как утренний
свет, с жаркими бесцветными точками по месту игры лучей. Казалось, дымится
бархат, не вынося ослепительного горения. В ту же минуту тонкий звон начался
в ушах, назойливый, как пение комара, и я догадался, что это -- золото,
чистое золото, брошенное к столбу женщины с завязанными глазами.
-- Вот она, -- сказал Ганувер, засовывая руки в карманы и толкая носком
тяжело отодвинувшееся двойное кольцо. -- Сто сорок лет под водой. Ни
ржавчины, ни ракушек, как и должно быть. Пирон был затейливый буканьер.
Говорят, что он возил с собой поэта Касторуччио, чтобы тот описывал стихами
все битвы и попойки; ну, и красавиц, разумеется, когда они попадались. Эту
цепь он выковывал в 1777 году, за пять лет перед тем, как его повесили. На
одном из колец, как видите, сохранилась надпись: "6 апреля 1777 года, волей
Иеронима Пирона".
Дигэ что-то сказала. Я слышал ее слова, но не понял. Это была строка
или отрывок стихотворения.
-- Да, -- объяснил Ганувер, -- я был, конечно, беден. Я давно слышал
рассказ, как Пирон отрубил эту золотую цепь вместе с якорем, чтобы удрать от
английских судов, настигших его внезапно. Вот и следы, -- видите, здесь
рубили, -- он присел на корточки и поднял конец цепи, показывая разрубленное
звено -- Случай или судьба, как хотите, заставили меня купаться очень
недалеко отсюда, рано утром. Я шел по колено в воде, все дальше от берега,
на глубину и споткнулся, задев что-то твердое большим пальцем ноги. Я
наклонился и вытащил из песка, подняв муть, эту сияющую тяжеловесную цепь до
половины груди, но, обессилев, упал вместе с ней. Одна только гагара,
покачиваясь в зыби, смотрела на меня черным глазом, думая, может быть, что я
поймал рыбину. Я был блаженно пьян. Я снова зарыл цепь в песок и приметил
место, выложив на берегу ряд камней, по касательной моему открытию линии, а
потом перенес находку к себе, работая пять ночей.
-- Один?! Какая сила нужн