Александр Степанович Грин. Безногий
---------------------------------------------------------------------
А.С.Грин. Собр.соч. в 6-ти томах. Том 4. - М.: Правда, 1980
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 26 апреля 2003 года
---------------------------------------------------------------------
Когда я остановился...
Как правило, я не люблю зеркал. Они возбуждают представление
отчетливой призрачности происходящего за спиной, впечатление застывшей и
вставшей стеной воды, некой оцепеневшей глубины, не имеющей конца и вещей в
далях своих.
В особенности жутко рассматривать отражения уличного зеркала, с его
неточностью вертикала, где стены и улицы клонятся, привстав, на тебя, или -
прочь, вниз, подобно палубе в качку, пока не отведешь глаз.
Мы обычно рассматриваем себя изнутри, не отделяя наружности, какой
смутно помним ее, от мыслей и чувств, поэтому большей частью бываем
настроены несколько мстительно и настороже, когда видим эту живую форму -
свое лицо - отделенной от нас в беззащитное состояние.
Я не отвернулся бы к зеркалу, не обратился бы к его немому подсказу,
если б не замечание вполголоса:
- Смотри, калека, дай ему что-нибудь.
Это сказала женщина. Они сострадательнее мужчин, может быть, потому,
что у них живее воображение чувств, отличное от воображения зрительного.
Я оглянулся и увидел человека в рваном пальто, сидящего на бедрах в
тележке-ящике. У него было опухшее, безжизненного цвета молодое лицо; жизнь
этого рассеченного пополам узника ушла в глаза, блестяще и напряженно
бегающие по лицам идущей над ним толпы. Вся насильственно остановленная
подвижность тела выражалась этим шагающим на привязи взглядом. Его плечи
были сведены вперед, руки упирались в края ящика, палки лежали рядом.
Иногда, приподнимая черный картуз и снова туго натягивая его, он
вносил этим движением в мои впечатления черту уродливого благополучия;
тогда, с некоторым усилием, я мог представить, что этот человек стоит
наполовину в земле, - как рабочий в водосточной канаве, - и что у него есть
ноги.
Меня удерживало около него желание превзойти самого себя, постичь его
ощущения, его вечное чувство укороченности, неправильного сердцебиения, его
особый ход мыслей, всегда связанных с своим положением.
Я не знаю, почему было мне это нужно, так как я не люблю калек из
чувства решительного, несколько раздраженного сопротивления, возбуждаемого
этими переделанными, заштопанными телами, заставляющими вводить в спокойный
и свежий свои мир вид несчастья уродливого, - увы, мы ищем гармонии даже в
лохмотьях, картинности - в отравленной угаром мансарде, - и зрелище
мужественной нужды тронет нас скорее, чем просто голодный вой, потому что
первый случай картинности кует воображение.
При виде калеки я делаюсь замкнут, любопытен и холоден.
Я был таким и теперь, когда, не желая смущать несчастного, изучал его
в зеркале, замечая, что и он тоже упорно смотрит мне в глаза в стекле,
может быть, ожидая, что я подойду и дам денег.
Наверное, он так и думал.
Я убежден, что каждого прохожего он рассматривал исключительно с этой
стороны, что его негодование было непрерывным, так как едва один из ста
совал ему что-нибудь. В таких случаях калека механически кланялся и снова
начинал молча вертеть ярким взглядом, находя, конечно, излишними всякие
причитания и возгласы.
Когда в ящике накоплялось несколько штук бумажек, он неторопливо
сортировал их и раскладывал по карманам, смотря перед собой с рассеянностью
бухгалтера.
Я хорошо чувствовал и понимал это профессиональное настроение,
связанное с особыми душевными искажениями, которые в свете жестокой,
непроизвольной внутренней усмешки моей получали показной, театральный
характер.
Калека был мне неприятен и жалок, но я не мог отойти от зеркала,
рассматривая его с живейшим и ненасытным интересом, разбрасывая вокруг
отрывочные картины боя, разрыва гранат, серого с розовой полосой утра, где
в сумерках, с руками, оттянутыми носилками, спотыкаются санитары, и ровный,
как пение самовара, стон сумеречного поля мешается с далекой пальбой.
Затем - операция, сознание новой и трудной жизни, тысячи мелких
приспособлений, неизвестных до этого, сны о ногах, попытки неумелых
движений, наука двигаться заново, с иным представлением о себе; согретое
годами отчаяние и темное безразличие.
Между тем я замечал, что, по впечатлительности или особой нервности,
машинально двигаю руками, подражая калеке, когда он возился с деньгами или
менял в чем-нибудь свое положение. Эти неполные, только лишь намеченные и
оборванные движения мои чрезвычайно раздражали меня, и я стал смотреть на
других как в зеркале, так и по тротуару.
Эти бесчисленные шаги ног, пульсация множества сухих женских лодыжек,
мерное откусывание калошами, сапогами и валенками больших, ровных кусков
тротуара, шум, стук, шарканье и шелест движения вызывали во мне приятное
чувство силы и равновесия, благодаря которому я могу пройти всю Тверскую,
взад-вперед, поднимаясь в гору и спускаясь с нее.
Калека в ящике иначе должен ценить и сознавать пространство; оно для
него - почти фикция, забытый сон; он смотрит на ближайший угол с сложным
расчетом дали, и крыша Гнездниковского небоскреба должна ему казаться
Монбланом.
Здесь мои размышления внезапно вспыхнули, рванувшись вслед женщине,
прошедшей быстро и озабоченно сзади меня; я тотчас узнал ее, все вспомнив,
что было семь месяцев назад.
Я поднимался в четвертый этаж, где мне открывали дверь, зная, как я
звоню, две сестры, - младшая, держа старшую за талию и выглядывая из-за нее
с шутливым вопросом: "Чего-с?"
Старшая смущалась, но не особенно; есть род приветливого смущения,
действующего взаимно, и я, смущаясь сам, радовался тому. Что же разлучило
нас? Я никак не мог вспомнить в эту минуту. Вообще у меня плохая память на
прошлое. Первым движением моим было броситься вслед, но я почему-то не
сделал этого тогда, когда она была в двух шагах, затем у меня уже не было
сил двинуться.
Я точно окаменел. Я стоял, пытаясь что-то понять, но мысли так
разбегались, что я сам - глухое отражение зеркала и звонкий оригинал -
улица сзади меня, - все спуталось в сеть, и беглый, глубокий трепет
ошеломления вызвал, наконец, эту ужасную кристаллизацию, от которой
перехватило в горле.
Так! Это я смотрю на себя, я, забыв, что со мной; у меня нет ног,
палки лежат рядом, и прохожие, втянув голову в плечи, посматривают на меня
сверху вниз, иногда бросая бумажку.
Действительно - я очнулся. Зеркала вызывают сны - странное смешение
прошлого и настоящего, меняют взгляд, цели и впечатления, - этот хоровод
исчез; с болью, крутым твердым винтом прошел сквозь меня день бегущих,
чужих ног и пригвоздил к ящику, где я могу шарить руками вокруг своих
бедер, шурша бумажками. Я смотрю на ноги и всегда думаю о ногах и о себе.
Где же мое сокровище, белое тело мое, мои ноги, которыми всходил я на
четвертый этаж, - смущаться, смотря в глаза? Я отвел взгляд от зеркала.
С рыданием, с злым воем, не удерживаясь, а торжествуя и плача, я -
безнаказанный, безногий, погибший, я, в котором всегда два, - беру свои
палки.
О проклятое зеркало! Бей его, я бью - раз! И лохмотья стекла остро
сверкают на пустом дереве. Невероятно смешно смотреть на это со стороны.
Но мне теперь все равно. Все равно.
Безногий. Впервые - журнал "Огонек", 1924, Э 7 (46).
Ю.Киркин
Last-modified: Sat, 26 Apr 2003 19:53:01 GMT