Сергей Николаевич Сергеев-Ценский. Взмах крыльев
Стихотворение в прозе
---------------------------------------------------------------------
Книга: С.Н.Сергеев-Ценский. Собр.соч. в 12-ти томах. Том 1
Издательство "Правда", Библиотека "Огонек", Москва, 1967
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 12 октября 2002 года
---------------------------------------------------------------------
Когда я шел домой, был вечер. Я был тогда еще небольшим, но ясно помню,
что я устал, еле передвигал несгибавшиеся ноги и хотел пить.
Целый день, с пяти часов утра, я дышал лесом, ловил рыбу в длинном и
тихом озере Глушице и лазил на тонкие верхушки деревьев за спелой черемухой.
На плече моем болтались плохо смотанные лески трех удочек, руки мне
оттягивала круглая кошелка с пятью подлещиками и красноперками, а губы были
черны и клейки от черемухи.
Впрочем, к поясу моему на веревочке был привязан по-охотничьи, за
шейку, хвостом вниз, полуощипанный голубь, счастливо отбитый мною у ястреба.
Этот голубь был моей гордостью.
Я представлял, как буду рассказывать об этом сестренке Тане подробно и
обстоятельно. Изображу, как увидел ястреба в кустах бирючины над оврагом, -
огромного, коричневого с белым; он сидел и рвал перья крючковатым клювом, и
голубиное мясо краснело под его когтями.
Я крикнул; он обернулся и поглядел кругло и хищно, вытянув шею. Я
бросился к нему с удочками наперевес; он выпустил добычу и шарахнулся
кверху, шумя листьями.
Через минуту он уже далеко тянул над полем к городу, тяжело шевеля
крыльями, а сизый белохвостый голубь лежал в моих руках еще теплый и мягкий.
Я представлял, как Таня будет осторожно гладить его пальцами,
прижиматься к нему бледненькой щекой и тягуче говорить: "Бе-едный голубчик!"
- а я в это время буду пить чай и торопливо есть булку. И когда я соображал
на ходу, сколько чашек чаю я выпью, выходили все двузначные числа, и булка
казалась необыкновенно вкусной.
Я прошел уже прилегавшие к больнице кирпичные сараи и огороды с
капустой и огурцами, прошел длинный желтый забор сада и подошел к тому
корпусу огромной больницы, в котором служил мой отец.
На белых стенах больницы мое усталое воображение чертило расплывчатые
зеленые пятна на темных лентах - деревья леса; под ними стрельчатые,
желтоногие, зеленые пятна - прибережную кугу; а еще ниже белые полосы - воду
Глушицы. Из воды лукаво смотрели верткие красноперки, а над деревьями
поднимались тучи ястребов с голубями в когтях.
Я почти спал, идя на прямых ногах, но когда вошел в темный коридор
больницы с асфальтовым полом и вечно сырым, густо пропитанным йодоформом
воздухом, то очнулся.
В нашу квартиру, поднявшись на третий этаж, вошел я совсем бодро и,
поставив в прихожей удочки, снисходительно передал выбежавшей навстречу Тане
кошелку с подлещиками и голубя.
Против ожидания, она только мельком взглянула на мою добычу, и тут же,
маленькая, худенькая, пепельноволосая, подняв на меня огромные синие глаза,
сказала испуганным шепотом:
- А у нас бешеный!
- Ты голубя-то видела? - не поняв как следует того, что она сказала, и
обиженный невниманием, спросил я.
Таня потрогала голубя за хвост, помолчала и опять тем же испуганным
шепотом, как и прежде, сказала:
- А у нас бешеный... че-ерный... Страшный... Кричи-ит!..
И в это время я услышал, как в самом конце коридора, где была
курительная комната, кто-то завыл протяжно и дико, потом зарычал и застучал
в двери.
Потом оттуда же низом над полом поползли скрежещущие, скребущие звуки,
кривые и острые.
Мне представился огромный черный ястреб с круглыми, желтыми, хищными
глазами и загнутым клювом. Он сидел на цепи, хохотал, бил в двери клювом и
разрывал их когтями.
И когда я подумал, что он может вырваться, я почувствовал, что холодею.
Я не знаю, почему в наше мирное терапевтическое отделение, которым
заведовал отец, посадили бешеного. Может быть, потому, что у нас была
свободная курительная комната, чего не было в других отделениях, а три
корпуса с психическими больными были набиты битком; может быть, за ним
просто хотели наблюдать врачи - не знаю, но его посадили, одетого в
горячечную рубаху, и заперли, пробив в двери маленькое оконце.
И с того времени, как его посадили, маленькое оконце курительной
комнаты причаровало всех.
Я никогда не любил больницы. Меня давили тяжелые огромные казенные
корпуса, всегда аккуратно выбеленные, многооконные, четырехгранные. Я не
выносил прилизанных, лысых больничных садиков с короткими аллеями из
подстриженных акаций; я не выносил вида больничной прислуги в однообразных
белых фартуках на кубовых платьях; меня тошнило от желтых халатов из
верблюжьего сукна и от острого всепроникающего запаха йодоформа.
Я не любил и своего отделения. Длинный и узкий белый коридор с белым
брезентом во всю длину, белые двери высоких палат по сторонам - все белое и
нудное казалось еще более нудным, если на его фоне желтым дымком колыхался
халат гуляющего больного.
Медленно и скучно тикали на середине коридора большие стенные часы.
Каждый день в одиннадцать часов в сопровождении большой свиты
фельдшерских учеников и служанок проходил по палатам ординатор; каждый день
в семь часов вечера проходил по коридору дежурный врач.
Часто из отделения в анатомическую на длинных носилках выносили
покойников, и на их место из приемной приносили и приводили новых больных.
Больные даже и перед смертью редко стонали; они мирно лежали по своим
койкам, послушно пили свои лекарства и доверчиво ждали выздоровления.
Поэтому в отделении было тихо. Но когда привели бешеного, все ожило,
задвигалось, захлопотало.
Бешеный в курительной - это было ново и страшно. Это было страшно даже
для тех из хроников, которым самим оставалось жить два-три дня. И, собрав
остаток сил, они медленно, с передышками доползали до курительной, откуда
могучими взрывами несся рев, вой и хохот; там они останавливались,
прислушивались и испуганно качали головами.
Более смелые из больных заглядывали в маленькое оконце. Но когда
бешеный видел изнутри наклонившееся к оконцу человечье лицо, он подбегал к
двери, ругался, стучал в нее ногами, плевал в коридор - и больные
отскакивали со страхом.
Стемнело.
Нас с Таней в коридор не пускали.
Но чем строже было запрещено нам выходить из своей комнаты, тем сильнее
мне хотелось выйти и посмотреть.
Усталость исчезла, и чай не казался вкусным. Я слышал от отца, что
бешеный был слесарем на железной дороге и несколько недель назад, спасая
свою улицу от огромной бешеной овчарки, был укушен ею за руку. Я слышал от
Тани, что он был большой, черный и страшный... Но этого было мне мало.
Мне мучительно хотелось увидеть его самого, близко, с глазу на глаз...
И я увидел.
Было двенадцать часов ночи. Все спали в нашей квартире - и отец и Таня,
когда я тихо встал с постели, тихо отворил двери и вышел в коридор.
В коридоре один дежурный служитель, Кузьма Гнедых, спал на деревянном
диване; другой, Давыд Саломатин, сидел на полу недалеко от курительной и
тоже дремал, обхватив колени руками и положив на них голову.
Жутко тикали часы, и я с каждым новым тиканьем делал новый неслышный
шаг по мягкому брезенту.
Посредине коридора, когда я вошел в яркий круг, падавший на пол от
висячей лампы, мне захотелось стремглав бежать назад - так сделалось
страшно. Но я удержался.
Кругом было тихо. Беззвучно спали сторожа и молчал бешеный.
Еще один шаг вперед... два... три...
Вот я уже прошел Давыда Саломатина, прошел совсем тихо, как привидение,
так как боялся, что он проснется и остановит.
Но он не проснулся; он спал, наивно и просто показав свою толстую бычью
шею.
Я вспомнил, что он первый силач на всю больницу, что, если бешеный
вырвется, сломав двери, Давыд его одолеет, что только за этим отец и
назначил его вторым дежурным, и ободренный пошел дальше.
Вот уже встала перед глазами высокая белая дверь с черным маленьким
окошком.
Я остановился и оглянулся кругом. За дверью было тихо, и тихо было
позади. В желтые круглые пятки спавшего на диване Кузьмы ударился свет
лампы, отчего они были похожи на две свежевымытые репы. Чем дальше, тем
темнее и уже становился длинный коридор, как лежачая, гладко обтесанная
сахарная голова.
Узенькое окошко чернело в двух-трех шагах. Я не устоял. Несколько
мучительных мгновений... и, дотянувшись до окошка, я уже глядел, застывший и
холодный, в черную тьму комнаты. И то, что я увидел там, был ужас.
Прямо в мои глаза колючим блеском освещенных лампой белков вонзились
два черных глаза бешеного... два безумно горящих, острых, колючих глаза
обвили меня жгучими кольцами, крепко связали и притянули.
Я не знаю, сколько - секунду, две - мы смотрели один на другого... Я
помню, что я вскрикнул и упал на пол. И ползая по полу, я кричал
бессмысленно, пронзительно, всю жажду жизни выливая в этом крике; а сверху
через окошко на меня плевал бешеный.
Глухим, торжествующим ревом колыхал он спящие стены коридора, и мне
казалось, что стены валились, что сейчас сорвется с петель его дверь и он
будет алчно рвать меня ядовитыми зубами.
- А-га-га-га! Попал в мальчишку! Попал в мальчишку! - обдавая меня
ядовитой слюной, кричал бешеный; а я катался по полу, тоже кричал и не имел
сил подняться.
Я смутно помню, как проснулся Давыд, взял меня поперек сильными руками
и принес в спальню. Я смутно помню, как с меня снимали заплеванное бешеным
белье и вытирали тело губкой с холодной водой.
Закутанный в теплое одеяло, я дрожал так сильно, что сами собой
взбрасывались руки и ноги.
Помню, отец дал мне брому в голубой чашке. Нервная лихорадка била меня
до самого утра, и, засыпая к тому времени, как проснулось отделение, я
видел, на границе между явью и сном, белых чаек, летавших над черным,
безбрежным озером.
Чаек было видимо-невидимо. Сверкавшими, белыми зигзагами они разрезали
черный воздух и жалобно кричали.
Когда они пролетали мимо меня, пугливо косясь назад красными от ужаса
глазами, я ясно видел, что они боялись не черного озера, не черного воздуха,
не меня, а взмаха собственных сверкающих, белых крыльев.
На следующий день в больничной церкви была всенощная.
Наше отделение примыкало к хорам. Я стоял на этих хорах, облокотившись
на толстые чугунные перила, и смотрел вниз. Внизу золотел иконостас и синели
ползучие клубы ладана. Певчие стройно пели "Свете тихий, святые славы...".
И, полные слепого доверия к высшей воле, полные светлого экстаза, вместе с
клубами ладана разлетались по церкви звуки молитвы.
С хор видны были только кивающие головы молящихся я крестящие правые
руки, да прямо в глаза с яркого золоченого иконостаса кротко глядели красиво
написанные иконы.
В узкие окна виднелись далекие дома города, пылавшие левой стороной под
заходящим солнцем.
Все было мирно и торжественно, празднично и молитвенно; но за стеной,
рядом с хорами, в курительной комнате, сидел бешеный, о котором забыли.
Он напомнил о себе к концу всенощной, когда певчие тихо и сдержанно
вступили в волнистую мелодию баюкающей песни: "Слава в вышних богу, и на
земли мир, в человецех благоволение".
Он заревел, глухо слышный сквозь плотно затворенные двери, но могучий,
неутомимый, протестующий, точно хотел властно обличить сладкоголосую
церковную песнь в вековой неправде, властно заявить, что на земле нет миpa и
благоволения, нет и не было. И чем дальше пели внизу певчие, тем громче и
неистовее ревел наверху бешеный и ожесточеннее колотил в дверь коленями и
плечами.
Я видел, как на наши хоры начали смотреть снизу странные, расплюснутые
недоумением лица; я чувствовал, как оттуда вверх пополз густой, как
кадильный дым, страх, - и мне стало весело.
Постепенно пустели хоры. Широко перекрестившись, вышел из церкви
старший врач больницы с явным желанием подняться к нам наверх; за ним вышли
дежурный ординатор и еще несколько человек.
Церковь пустела. Звуки пения стали слабыми, тревожными и мягкими, как
крылья ночных бабочек; зато крепли и царили над опустевшим пространством
крики бешеного - буйные, негодующие, вызывающие и дикие, такие непривычные
для больничной обстановки.
И чем больше выжимали они страха кругом, тем почему-то веселее
становилось мне.
Ночью снова раздались стуки. От них первой проснулась Таня.
Ночь была месячная, и сквозь занавески в спальню пробивался холодный,
осторожный свет. В полосе этого света Таня казалась прозрачной и
бестелесной. Она сидела на своей кроватке и плакала.
- Таня, ты что? - шепнул я ей, подымаясь.
- Бою-юсь!.. Он стучит!.. - протянула Таня и заплакала сильнее,
дергаясь худеньким телом.
За мною проснулся отец.
Я видел, как он долго искал в углу туфли и ворчливо надевал поверх
белья летнее пальто.
Кашляя на ходу, он вышел, и мы остались одни. Слышно было, как
проснулось от сильных стуков отделение. В коридоре ходили, отворяли и
затворяли двери палат, громко ругались.
Я зажег свечку и посмотрел на часы: было около часу.
Комната тревожно замигала колыхавшимися от света тенями. Стоявший на
этажерке бородавчатый куст кактуса стал похож на огромного зеленого паука с
хитро прищуренным глазом; глубоким скрытым смыслом повеяло от старого
пузатого комода, а висевшее над ним полотенце, скрученное и шершавое,
притаилось, как белая змея.
Таня, успокоенная светом, тихо хныкала, утирая слезы, потом уснула.
Бешеный не переставал стучать, и когда во мне любопытство победило
страх и я вышел из комнаты, то увидел, что весь коридор был заполнен
служителями, служанками и больными; стоя в отдалении от курительной плотной
толпою, они жестикулировали и гудели.
Высокий и тонкий легочный больной, которого звали Эверестом Максимычем,
возмущенным голосом говорил отцу:
- Это бесчеловечно! Как хотите, это бесчеловечно!.. Его отравить нужно,
и больше ничего. Поставьте ему мышьяку на окошко.
Отец недоумело разводил руками и отрицательно качал головой.
Видно было, что бешеному безысходно надоело сидеть взаперти. Собрав
свою огромную силу, полустянутую горячечной рубахой, ритмически и неослабно
он ударялся всем телом в толстую дверь. После каждого удара он рычал глухо и
злобно, отбегал к стене и снова всем телом с разгона бросался к двери.
И дверь трещала. Расшатанные петли ее визжали и хлюпали, середина ее
уже коробилась и выступала в коридор, и только крепкий двойной замок еще
держался.
- А-га-га-га! - хрипло кричал бешеный. И жутко было всем от этого
крика.
- А ведь он сорвет, пожалуй, двери? - пугливо отступая к порогу своей
палаты, говорил Эверест моему отцу.
- Наказание какое-то! - махнул рукою отец. - Дураку пришла фантазия
принять бешеного, а я за него отдувайся.
- Ну, а вы все-таки как думаете, сорвет или не сорвет? - не отставал
Эверест.
- Должен же он когда-нибудь устать? - сердито отозвался отец.
Давыд и Кузьма, ругая один другого, подперли дверь плечами, но через
четверть часа они запросили смены, а бешеный был неутомим, его стуки стали
еще страшнее, торжествующий хриплый крик еще зловещей.
Скоро кто-то заметил, что у него свободна правая рука, толстый холст
рубахи он, должно быть, разгрыз острыми зубами, и теперь эта мускулистая,
волосатая рука могуче потрясала изнутри дверь за медную скобку.
Дверь дрожала, как осока под ветром. Стало ясно всем, что сейчас он
навалится на нее и сорвет с петель.
Кузьма Гнедых опрометью бросился в другие отделения за служителями;
отец искал в кладовой веревок, больные захлопывали двери своих палат.
Я стоял, готовый каждый момент убежать к себе в комнаты и запереться на
ключ.
И вдруг случилось нечто героическое и простое, как всякий героизм.
У нас в 8-й палате лежал худосочный семнадцатилетний парень Гаврюшка.
Так как была у него болезнь почек, то звали его в отделении Гаврюшкой "с
почками". Лечился он от своей болезни какими-то водами в синих сифонах.
Когда все разбежались от дверей курительной, я увидел Гаврюшку с
сифоном, поспешно идущего к этим самым дверям.
Он остановился перед окошком и хладнокровно направил свежую струю воды
на голую руку бешеного.
И вышло то, чего никто не ждал. Бешеный завыл, как собака, в которую
попали камнем, и бросился в дальний угол. Прекратились стуки, торжествующий
рев сменился жалким плачем.
Плохонький Гаврюшка победил. Что потом было - месть? ликование? - я не
могу точно сказать, но изо всех палат высыпали больные с оловянными
кружками, со стаканами, с чашками воды. Все вспомнили вдруг, что бешенство -
водобоязнь. Всякому хотелось плеснуть водою туда, в страшное, маленькое
окошко курительной комнаты. Кто-то вытащил из кладовой старый гидропульт и
прилаживал к окошку его длинную кишку, а кругом все смеялись.
Побежденный бешеный жалобно кричал, как большая хищная птица, гонимая
стаей ласточек.
И мне сделалось его жаль и хотелось, чтобы снова поднялся он,
несокрушимый и дикий, и начал трясти двери.
К утру он умер.
Когда его выносили, в коридоре вдоль его пути выстроилось все
отделение.
Длинный, высоколобый, чернобородый, он лежал на носилках, сухой и
прямой, как убитый ястреб. И на него, мертвого, все кругом смотрели
большими, пугливыми глазами, точно боялись, что вот он сейчас очнется и
встанет.
Мне вспомнилось то, что я видел на границе между явью и сном: черное
безбрежное озеро, черный воздух над ним и видимо-невидимо белых чаек.
Сверкающими, легкими крыльями они разрезали черный воздух и испуганно
кричали.
Когда они пролетали мимо меня, косясь назад красными от ужаса глазами,
я видел, что они боялись не черного воздуха, не черного озера, не
безбрежного простора, - они боялись сильного взмаха своих собственных легких
крыльев.
1904 г.
Взмах крыльев. Впервые напечатано в "Журнале для всех" Э 9 за 1904 год.
Вошло в первый том собрания сочинений изд. "Мысль" с датой: "Февраль 1904
г.". В собрании сочинений изд. "Художественная литература" (1955-1956 гг.)
автор дал "Взмаху крыльев" подзаголовок: "Стихотворение в прозе".
H.M.Любимов
Last-modified: Tue, 03 Dec 2002 18:53:45 GMT