Сергей Николаевич Сергеев-Ценский. Маска
Стихотворение в прозе
---------------------------------------------------------------------
Книга: С.Н.Сергеев-Ценский. Собр.соч. в 12-ти томах. Том 1
Издательство "Правда", Библиотека "Огонек", Москва, 1967
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 12 октября 2002 года
---------------------------------------------------------------------
Когда поднадзорный студент второго курса Хохлов вышел из дому на улицу,
то сзади него остались низкие, пахнущие самоваром комнаты и во всю ширину их
открытые злые и яркие глаза отца.
И звучал сзади его голос, хриплый, задыхающийся, похожий на лай, голос
человека, у которого кто-то шутя разбил тесный аквариум земного счастья, так
что вытекла затхлая тинистая вода и в предсмертных судорогах забились на
полу крошечные рыбки.
Из-под обожженных болью и злобой хриплых звуков выступали обыденные и
простые, сухие и колючие, как бурьян, слова о позоре, о потерянных годах, о
том, что нужно есть для того, чтобы жить.
Мелькало перед глазами, как в углу сидели и плакали две девочки, его
сестры, напуганные, бледные, в коричневых гимназических платьях.
Был святочный вечер, мглистый, холодный, скользкий, как кожа ужа.
Прямо перед Хохловым черным расплывчатым силуэтом ползла в небо высокая
часовня на площади, а по сторонам около нее убогими четырехугольниками
дымились низенькие дома с робкими огоньками. На обледенелых и мокрых
тротуарах дрожали змеистые язычки света из окон магазинов; они боязливо
бежали дальше на мостовую и тонули там в лужах. Тяжело и едко пахло дымом и
тающим снегом.
Улица, по которой шел Хохлов, называлась почему-то здесь, в среднем
уездном городе, проспектом. Самая людная и в обычное время, теперь она
кишела народом.
В клубе был маскарад, и туда, прикрытые непромокаемыми плащами и
простынями, шли маски.
Около них и за ними толпились гуляющие, пытались с боков заглянуть им в
лица, бросали в них странными по своей убогости остротами и хохотали.
Перед проспектом на площади была извозчичья биржа, и извозчики тоже
тюкали и гикали им вслед.
Хохлов шел и думал, что на жизнь кто-то большой и могучий надвинул
колокол воздушного насоса, крепко придавил его краями к земле и выкачал
из-под него воздух, оттого в жизни тесно, густо и нечем дышать, и жизнь
казалась ему бутафорски обставленной дорогой на кладбище.
Вечерняя мгла просачивалась в его мозг не как мгла, а как тысяча
плотных, серых, скучных мыслей; и они, лишенные формы, кружились в нем
медленно и глухо.
Сквозь плохую старую шинель пробирались к его телу осторожные, как
мыши, тоненькие струйки холода, и Хохлову мерещилось бабье лето, длинная
белая паутина, сверкающие на светлом небе желтые листья.
Звенела в ушах какая-то многоголосая молодая песня, точно колыхался
клочьями теплый утренний туман над рекой...
Представлялись огромные заливные луга с нежной, ласковой далью, запахом
полыни, перепелиным боем...
Когда-то в детстве Хохлов видел маленькую картину: на сухой земле между
каменьями тесно сплелись в клубок серые змеи. Кругом было много места, но
они зловеще жались одна к другой, точно перевязанные невидимыми нитями.
Толпа на проспекте показалась ему таким же тесным липким клубком, и он
свернул в переулок.
Сразу стало темно и узко.
Над безглазым длинным забором висели черные ветки, хрустально-звонкие
от нависшего на них льда. Где-то впереди одиноко плавало желтое пятно
фонаря.
В глухом переулке глухо стучали его шаги, и навстречу им низко над
землей ползли, как какое-то длинное, цепкое плоскобрюхое чудовище, смутные в
очертаниях дома.
И обидно было за людей, смиренно ютившихся в таких жалких домах.
Вставали огромные улицы, залитые электрическим светом, дома-дворцы и
волнистый шум от экипажей. Потом вдруг тесная комната, синий табачный дым,
студенты и чья-то свирепо кричащая голова:
- Люди страдают больше всего оттого, что придумали себе религии!.. Да!
Религии!..
Хохлов вспомнил, что тогда долго спорили и потом пели "Дубинушку".
Упругие, сильные ноги Хохлова прочно хватались за выступы скользкого
тротуара, и в такт его шагам от середины головы к вискам его подкатывалось
что-то мягкое, как резиновые мячи, и тихо било - тук-тук.
Хохлов вспоминал, что всякий Кай, как бы ни был он велик, умрет, и
нелепым казалось ему жить и работать для будущих поколений, которые тоже
умрут.
Но, думая так, он ловил и останавливал собственные мысли, и обидным
было для него то, что они такие жалкие, короткие и бьются, точно стая ночных
мотыльков, сталкиваясь и жужжа крыльями, все в одно и то же стекло тусклого
уличного фонаря.
Там, где кончалась полоса этих мыслей, вернее под ними, лежало одно
сплошное ощущение обиды и скуки.
Скукой было то, что было кругом, обидой казалась вся жизнь.
Хотелось чего-то теплого и открытого, светлого и нежного...
Ветер качал хрустально-звонкие ветки над безглазым забором; в сырой,
дымной мгле уныло плавало желтое пятно одинокого фонаря; струйки холода,
осторожные, как мыши, пробирались тихонько сквозь старую шинель к телу.
В клубе, куда вошел за толпой Хохлов, было жарко, душно и пахло
противною смесью духов и пота.
И было что-то позорное для человека, рабское, животное в этом запахе
пота, боязливо скрашенном духами.
Широкий зал был набит битком. Вдоль стен рядами сидели на стульях,
посередине медленно двигались в пестрой толпе пестрые маски.
Был неизменный святочный дед с длинной чалого цвета бородою и кучей
детских игрушек, был черный трубочист с гирьками, ведром и веником; от него
постоянно отшатывались с криком и визгом, боясь запачкаться, и он конфузливо
убеждал: "Господа, ведь это не сажа, это чернила!.. Честное слово, чернила,
и давно высохли!.."
Маленького роста барышня изображала "20-е число". Вся обвешанная
двадцатыми числами из отрывных календарей, в обеих руках она держала кучу
покупок. На нее обращали внимание, и она сияла.
Другая барышня, тонкая, долгоносая, желтая, была "гением мира". Поводя
плечами, она шевелила бумажными крыльями и над буклями жестких волос
протягивала вверх длинную косу, наивно сделанную из меча.
Был "ночной сторож", хромой и кривой старикашка, с колотушкой и медной
бляхой. То справа, то слева его о чем-то спрашивали; в ответ он так
оглушительно кричал: "Чаго?" - что не было сомнения в его глухоте, и публика
хохотала.
В стороне, под колонной, стояли "Адам и Ева". Неловко обтянутые в
телесного цвета трико с морщинами и складками на сгибах, они держали в руках
райское дерево - елку, обвешанную яблоками и обвитую искусителем змеем,
сделанным из старой велосипедной шины.
"Ева" была коротка и толста, у "Адама" острыми углами выступали лопатки
и локти.
Уродливые тела их были смешны и страшны, но они не видели этого и
вызывающе смотрели в толпу.
Кто-то из всего лица сделал длинный, как хобот, красный нос. Около
этого носа, украшенного крупными надписями, спорили, смеялись и шумели.
Унылого вида черные домино, идя одно за другим, как черные жуки дерево,
точили толпу.
Расцвеченные всеми цветами ярких лоскутов, многочисленные цыганки,
испанки, мордовки извивались, сверкали и звенели монистами.
От ширины зала потолок казался тяжелым и низким, и Хохлов ясно видел,
что в углах его притаилось что-то бескрылое, ползучее, серое и сонно и мутно
улыбалось.
В буфете Хохлов напился.
Он пил рюмку за рюмкой, спешно глотая тонкие ломтики какой-то соленой
рыбы.
И когда он пил, непривычный к водке, ему казалось, что внутри его
становилось шире и светлее и что-то, стиснутое в твердый комок, распускалось
и делалось теплым, мягким.
Рядом с ним перед буфетом стоял городской голова купец Чинников: он
тоже пил, медленно лакомясь кислыми омарами.
На его выпуклом животе коротко болталась огромная цепочка от часов с
массивным брелоком.
Толстые руки с рыжими волосами, дюжая шея, скупо обрезанный голый
череп, глубоко в рыхлом тесте лица запрятанные узкие глазки, клином
подрезанная борода, - Хохлову казалось, что он только в первый раз видит их
так отчетливо и резко, в каждом изгибе.
Точно большая лупа была между его глазами и им, и видимая сквозь эту
лупу каждая его точка была значительной и крупной.
Когда Чинников ел, Хохлов впивался глазами в его жующие челюсти и до
боли ясно ощущал, как они смыкались и размыкались, точно огромные клещи.
Когда он говорил с буфетчиком, медленно роняя с толстых губ низкие,
густые звуки, Хохлов вслушивался в их тембр, следил, как из них составлялись
слова, те слова, которые он слышал всю жизнь, и как в эти слова вливались
тусклые обрубленные мысли.
Когда он смеялся корявыми, точно мохом обросшими нотами, Хохлов видел,
что глаза его тонули в вязких веках, и над ними дрожали шерстистые брови,
открывался зубастый рот, и все круглое мясо лица смотрело двумя черными
ноздрями задранного кверху носа.
И Хохлову казалось, что он никогда раньше не видел так ясно, в таких
мелких чертах, как смеются люди.
Он следил за складками серого пиджака Чинникова, за тем, как блестит на
толстом мизинце широкий перстень, как движется лысая голова на низкой шее.
И все это было ново и странно, и все это было значительно и важно,
потому что он был - все.
Когда Чинников заплатил в буфете и шумно двинулся в зал, Хохлов тоже
заплатил и вышел, чтобы не упустить его из виду.
Зачем он был ему нужен, он не знал; он чувствовал только, что его
притянуло.
В глазах его стало мутно, и дрожали ноги.
В зале шли танцы.
Он мельком видел, как, сбившись в плотный круг, публика осадила
танцующих, видел выпрыгивавшие из толпы чьи-то взлохмаченные головы, и опять
его обдало запахом пота.
Чинников шел, переваливаясь на коротких ногах, и Хохлов, упорно глядя
то на его широкую спину, то на скупо обрезанный череп, упорно думал, что он
- все.
Он не различал масок; маски казались ему лицами и лица масками.
Их было слишком много, и они слишком пестрели кругом. Но, глядя в
толстую спину Чинникова, как в зеркале, он видел их всех.
Серый клетчатый пиджак Чинникова казался ему маской; маской были
зачесанные остатки рыжих волос над шеей и остриженная клином борода; толстые
щеки, в которых тонули глаза, тоже были искусно приклеенной маской.
Неотступно идя вслед за купцом, он хотел точно определить, сколько в
нем человека и где он спрятан.
Ему казалось ясным, что на человека здесь кто-то сознательно навертел
толстые бинты, переслоил их мясом и жиром, в отверстие рта воткнул хищные
зубы - и вышел Чинников.
Люстра, веером горевшая под серединой потолка, бросала мягкие отсветы
на его круглые плечи, на толстые, как бревна, ноги и на чищенные задники его
сапог.
В Хохлове подымалась злость.
Он чувствовал, как она выползала откуда-то из глубины и обжигала мозг,
чувствовал, как горячей волной она плыла в его руки и ноги и больно била в
виски, точно резиновыми молотками.
"Это то, что создала цивилизация, - маска! - бессвязно думал Хохлов. -
Тысячи лет существования только затем, чтобы создать маску...
А маска, чтобы не было человека... Это то, что задавило жизнь!..
Десятки тысяч лет на то, чтобы... маска!.. И слова, все слова, - это ведь
тоже маска..."
Дойдя до стены, Чинников не спеша обернулся, а обернувшись, лицом к
лицу столкнулся с Хохловым.
Он стоял перед ним хмурый, потный и пьяный, высокий и стройный.
И не успел Чинников повернуться широким плечом, чтобы дать ему дорогу,
как услышал прямо себе в лицо брошенные слова:
- Снимите маску!
- Чего-с? - чуть слышно пробормотал ошеломленный купец, и глазки его
тревожно выкарабкались из жирных щек, и шея вытянулась.
- Снимите маску!.. Маску сними, противно смотреть! - злобно закричал
Хохлов.
- Это вы, должно быть, ошиблись, господин студент, это - мое
собственное лицо, - трусливо оглянулся кругом купец.
- Это - человеческое лицо?.. Разве может быть такое человеческое
лицо?.. Лицо? Человеческое?..
Хохлов схватил его за массивную золотую цепочку, притянулся к нему
вплотную и широкими глазами буравил лысый череп и плещущие щеки купца, и в
глазах его был ужас.
Чинников не успел опомниться, как закачался, обхваченный длинными
руками Хохлова, и тяжелый, как земля, рухнул на скользкий пол.
Хохлов лежал на нем с придавленными внизу руками, потный, злобный и
красный, и хрипло кричал:
- Сним-ми ма-аску!
Он не слышал, как с боков и сзади раздались голоса, еле чувствовал, как
несколько рук охватило его и потащило к выходу.
- Господа! - упираясь, кричал Хохлов. - Это - человеческое лицо? На это
десятки тысяч лет? Десятки тысяч?
Его тащили к дверям, около него что-то возмущенно кричали, но он не
слышал.
Ему представлялся огромный камень, прыгавший по стеклянным утесам. От
его ударов с треском и звоном летели в стороны брызги. Искристой тучей они
кружились перед его глазами, разнообразные, безжизненные, бессмысленные,
крикливые; они обвивали его липкой и тонкой сетью; они вонзались в его глаза
иглами жгучих цветов; они заполняли перед ним все - все вместе одно; они
рвали его на части, все одно - маска.
Из клуба Хохлов шел уже не один, а с полицейским. Ноги его ослабели и
скользили по тротуару, и будочник придерживал его сзади за разрез шинели.
Хохлов говорил. Мысли его летели, и сталкивались грудами в голове, и
искрились, и звенели, все буйные, требующие выхода мысли.
Он говорил, что на землю надвинут не колокол воздушного насоса, а маска
и что надвинул ее не кто-то большой и могучий, а сами люди; говорил, что
"человека" нет, что его сознательно прячут под маску, потому что он слишком
хрупок и нежен для жизни; говорил, что нет ни зла, ни добра, есть только
факты и что его отец не хочет этого понять.
- Сказано вам - не безобразить! - поминутно перебивал его будочник. -
Которые люди теперь спать легли, а вы будите... Тоже называется образованный
человек... шваль!
Улица, по которой они шли, была темна и узка.
Не видно было, что висело над головой; не было ни звезд, ни месяца, ни
неба: висело что-то черное и давило.
И земли тоже не было видно.
Было два ряда приплюснутых, расплывчатых, жалких домов, сходившихся
вдали в черный тупик, и в тесной, дымной и чадной мгле плавало желтое пятно
фонаря.
1904 г.
Маска. Впервые напечатано в "Новом пути" Э 11 за 1904 год, с
подзаголовком: "Эскиз". Вошло в первый том собрания сочинений изд. "Мысль" с
датой: "Январь 1904 г.". В собрании сочинений изд. "Художественная
литература" (1955-1956 гг.) автор дал "Маске" подзаголовок: "Стихотворение
в прозе".
H.M.Любимов
Last-modified: Tue, 03 Dec 2002 18:52:49 GMT