рованного труда, аналогично противоречию между принятием этики одержимости работой и идеалом полного безделья в свободное от работы время и во время отпуска. Бесконечный конвейер и бюрократическая рутина, с одной стороны, телевидение, автомобиль и секс -- с другой, делают это противоречивое сочетание возможным. Одна лишь одержимость работой свела бы людей с ума, как и полное безделье. Сочетание же их друг с другом вполне позволяет жить. Кроме того, обе эти противоречивые установки находятся в соответствии с экономической необходимостью: капитализм XX века зиждется как на максимальном потреблении производимых товаров и предлагаемых услуг, так и на доведенном до автоматизма коллективном труде.
Теоретический анализ показывает, что радикальный гедонизм не может привести к счастью, а также почему он не может этого сделать, принимая во внимание человеческую природу. Но и без теоретического анализа наблюдаемые факты со всей очевидностью свидетельствуют о том, что наш способ "поисков счастья" не приводит к благоденствию. Мы представляем собой общество заведомо несчастных людей: одиноких, снедаемых тревогой и унынием, способных только к разрушению и постоянно ощущающих свою зависимость -- людей, которые радуются, если им удалось как-то убить время, которое они так усиленно стремятся сэкономить.
Наше время -- время величайшего социального эксперимента, который когда-либо был осуществлен, чтобы решить вопрос, может ли достижение наслаждения (как пассивный аффект в противоположность активному -- благоденствию и радости) быть удовлетворительным ответом на проблему человеческого существования. Впервые в истории удовлетворение потребности в наслаждении не только не является привилегией меньшинства, но стало доступным для более чем половины населения. В индустриальных странах этот эксперимент уже дал отрицательный ответ на поставленный вопрос.
Вторая психологическая посылки индустриального века, а именно что индивидуальные эгоистические устремления ведут к миру и гармонии, а также росту благосостояния каждого, столь же ошибочна с теоретической точки зрения, и ее несостоятельность опять-таки подтверждают наблюдаемые факты. Почему этот принцип, который отрицал только один из великих представителей классической политэкономии -- Давид Рикардо -- следует считать справедливым? Если я эгоист, то это проявляется не только в моем поведении, но и в моем характере. Быть эгоистом -- значит, что я хочу всего для себя; что мне доставляет удовольствие владеть самому, а не делиться с другими; что я должен стать жадным, потому что если моей целью является обладание, то я тем больше значу, чем больше имею; что я должен испытывать антагонизм по отношению ко всем другим людям: к своим покупателям, которых хочу обмануть, к своим конкурентам, которых хочу разорить, к своим рабочим, которых хочу эксплуатировать. Я никогда не могу быть удовлетворенным, так как моим желаниям нет конца; я должен завидовать тем, кто имеет больше, и бояться тех, кто имеет меньше. Но я вынужден подавлять эти чувства, чтобы изображать из себя (перед другими, как и перед самим собой) улыбающееся, разумное, искреннее и доброе человеческое существо, каким старается казаться каждый.
Жажда обладания неизбежно ведет к нескончаемой классовой войне. Утверждение коммунистов, что, уничтожив классы, их система положит конец классовой борьбе, является фикцией, ибо их система зиждется на принципе неограниченного потребления как цели жизни. Поскольку все хотят иметь больше, неизбежно образование классов, неизбежна классовая борьба, а в глобальном масштабе -- война между народами. Алчность и мир исключают друг друга.
Радикальный гедонизм и безудержный эгоизм не могли бы возникнуть как руководящие принципы экономического поведения, если бы в XVIII веке не произошло коренного изменения. В средневековом обществе, как и во многих других высокоразвитых и примитивных обществах, экономическое поведение определялось этическими принципами. Так, для теологов-схоластов такие экономические категории, как цена и частная собственность, были частью нравственной теологии. Допустим, что теологи нашли формулировки, с помощью которых им удалось приспособить свой моральный кодекс к новым экономическим требованиям (например, определение понятия "справедливая цена", данное Фомой Аквинским); тем не менее экономическое поведение оставалось человеческим поведением и, следовательно, подчинялось нормам гуманистической этики. В несколько этапов капитализм XVIII века претерпел радикальное изменение: экономическое поведение отделилось от этики и человеческих ценностей. В самом деле, считалось, что экономическая машина представляет собой автономный организм, независимый от потребностей и воли человека. Предполагалось, что это некая система, которая функционирует сама по себе, в соответствии со своими собственными законами. Страдания рабочих и разорение все большего числа мелких предприятий в интересах роста все более крупных корпораций представлялись экономической необходимостью, о которой можно было сожалеть, но с которой приходилось мириться, как если бы она была неизбежным следствием какого-то закона природы.
Развитие этой экономической системы определялось теперь не вопросом: Что есть благо для человека?, а вопросом: Что есть благо для развития системы? Остроту этого конфликта пытались сгладить с помощью допущения, согласно которому то, что является благом для развития системы (или даже какой-то одной крупной корпорации), есть благо также и для людей. Это логическое построение подкреплялось дополнительной конструкцией: те самые качества, которых требовала система от человека, -- эгоизм, себялюбие и алчность -- являются якобы врожденными; следовательно, они порождены не только системой, но и самой человеческой природой. Общества, в которых не было эгоизма, себялюбия и алчности, считались "примитивными", а члены этих обществ -- "по-детски наивными". Люди не способны были понять, что эти черты являются не природными склонностями, благодаря которым стало возможным существование индустриального общества, а продуктом социальных условий.
Не менее важен и другой фактор: отношение человека к природе стало глубоко враждебным. Будучи "капризом природы", человек, который по самим условиям своего существования является частью этой природы и в то же время благодаря разуму возвышается над ней, пытается разрешить стоящую перед ним экзистенциальную проблему, отбросив мессианскую мечту о гармонии между человечеством и природой, покоряя природу и преобразовывая ее в соответствии со своими собственными целями, пока это покорение не становится все более и более похожим на разрушение. Ослепивший нас дух завоеваний и враждебности не позволил нам увидеть, что природные ресурсы не беспредельны и в конце концов могут быть исчерпаны и что природа отомстит человеку за его хищническое и грабительское отношение к ней.
Индустриальному обществу присуще презрение к природе -- как ко всем вещам, которые не являются продуктом машинного производства, -- и ко всем людям, которые не занимаются производством машин (представителям цветных рас, исключение делается с недавних пор лишь для Японии и Китая). Людей привлекает все механическое, безжизненное, их влечет к себе могучий механизм и все сильнее охватывает жажда разрушения.
До сих пор здесь рассматривался аргумент, согласно которому черты характера, порожденные нашей социоэкономической системой, то есть нашим образом жизни, патогенны и в конечном счете формируют больную личность, а следовательно, и больное общество. Существует, однако, и другой аргумент, выдвигаемый с совершенно иной точки зрения и свидетельствующий о необходимости глубоких психологических изменений в человеке как альтернативы экономической и экологической катастрофе. Данная проблема была рассмотрена в двух докладах, подготовленных по поручению Римского клуба. Авторы первого из них -- Д. Медоус и др., второго -- М. Месарович и Э. Постель. Оба доклада посвящены мировым технологическим, экономическим и демографическим тенденциям. Месарович и Пестель приходят к выводу, что только коренные экономические и технологические изменения в глобальном масштабе в соответствии с определенным генеральным планом могут помочь "избежать крупной, а в конечном счете глобальной, катастрофы". Приводимые ими в качестве доказательства этого тезиса данные основаны на самом широком и систематическом исследовании, когда-либо проводившемся в этой области. (Их книга имеет определенные методологические преимущества перед более ранним докладом Медоуса, однако последний в качестве альтернативы катастрофе предусматривает еще более радикальные экономические изменения.) Месарович и Пестель далее делают вывод о том, что такие экономические изменения возможны только в том случае, "если в ценностях и установках человека (или, как я бы сказал, в ориентации человеческого характера) произойдут фундаментальные изменения, что приведет к возникновению новой этики и нового отношения к природе" (курсив мой. -- Э. Ф.). Их выводы лишь подтверждают высказанные до и после их доклада мнения других специалистов о том, что новое общество возможно только в том случае, если в процессе его становления будет формироваться также новый человек или, иными словами, если в структуре характера современного человека произойдут фундаментальные изменения.
К сожалению, эти два доклада слишком абстрактны и, кроме того, полностью игнорируют какие бы то ни было политические и социальные факторы, без которых невозможен никакой реалистический план. Тем не менее в них представлены ценные данные и впервые рассмотрены экономическая ситуация человечества в мировом масштабе, ее возможности и таящиеся в ней опасности. Вывод авторов о необходимости новой этики и нового отношения к природе тем более ценен, что это их требование находится в столь разительном противоречии с их философскими посылками.
На несколько иной позиции стоит Э. Ф. Шумахер -- тоже экономист и в то же время радикальный гуманист. Его требование коренного изменения человека основано на двух доводах: наш нынешний общественный строй делает нас больными; мы окажемся на грани экономической катастрофы, если не изменим коренным образом своей социальной системы.
Необходимость глубокого изменения человека предстает не только как этическое или религиозное требование, не только как психологическая потребность, обусловленная патогенной природой существующего ныне социального характера, но и как обязательное условие физического выживания рода человеческого. Праведная жизнь уже не рассматривается как исполнение морального или религиозного требования. Впервые в истории физическое выживание человеческого рода зависит от радикального изменения человеческого сердца. Однако изменение сердца человека возможно лишь при условии таких коренных социально-экономических преобразований, которые дадут ему шанс измениться, а также мужество и дальновидность, необходимые, чтобы сделать это.
Все упоминавшиеся до сих пор данные опубликованы и хорошо известны. Трудно поверить, что не предпринимается никаких серьезных усилий, чтобы избежать того, что так похоже на окончательный приговор судьбы. В то время как в личной жизни только сумасшедший может оставаться пассивным перед лицом опасности, угрожающей всему его существованию, те, кто облечен государственной властью, не предпринимают практически ничего, чтобы предотвратить эту опасность, а те, кто вверил им свою судьбу, позволяют им пребывать в бездействии.
Каким образом стало возможным, что самый сильный из всех инстинктов -- инстинкт самосохранения, -- казалось бы, перестал побуждать нас к действию? Одним из наиболее тривиальных объяснений является то, что наши лидеры предпринимают многочисленные действия, дающие им возможность делать вид, что они принимают эффективные меры для предотвращения катастрофы: бесконечные конференции, резолюции, переговоры о разоружении создают впечатление, будто они понимают стоящие перед человечеством проблемы и стараются как-то их разрешить. В действительности же никаких серьезных изменений не происходит; но и руководители и руководимые усыпляют свое сознание и свое желание выжить, создавая видимость того, что путь к спасению им известен и что они находятся на правильном пути.
Другим объяснением может быть то, что эгоизм, порождаемый системой, заставляет ее лидеров ставить личный успех выше общественного долга. Никого больше не шокирует то, что ведущие политические деятели и представители деловых кругов принимают решения, которые служат их личной выгоде, но вредны и опасны для общества. В самом деле, если эгоизм -- одна из основ бытующей в современном обществе морали, то почему они должны вести себя иначе? Они как будто бы не знают, что алчность (как и подчинение) делает людей глупыми, даже когда они в личной жизни преследуют свои собственные интересы, заботясь о себе и своих близких (см. Ж. Пиаже "Моральные суждения ребенка"). В то же время рядовые члены общества тоже столь эгоистично поглощены своими личными делами, что едва ли обращают внимание на все, что выходит за пределы их собственного узкого мирка.
Еще одним объяснением такого притупления инстинкта самосохранения может быть то, что необходимые изменения в образе жизни людей должны быть настолько радикальными, что люди предпочитают жить под угрозой будущей катастрофы, нежели приносить сегодня те жертвы, которых потребовали бы эти изменения. Одним из наглядных примеров подобного широко распространенного отношения к жизни может служить описанный Артуром Кестлером случай, который произошел с ним во время Гражданской войны в Испании. Кестлер находился на комфортабельной вилле своего друга, когда поступило сообщение о наступлении войск Франко; не было сомнений, что вилла будет захвачена еще до рассвета и тогда Кестлера, скорее всего, расстреляют. Он мог бы спастись бегством, но ночь была дождливой и холодной, а в доме было тепло и уютно, и он решил остаться. Не одна неделя прошла, прежде чем его чудом удалось спасти из плена благодаря усилиям друзей-журналистов. Тот же тип поведения характерен для людей, которые скорее рискнут умереть "своей смертью", чем пройти медицинское обследование, в результате которого может быть поставлен диагноз опасного заболевания, требующего серьезного хирургического вмешательства.
Помимо этих объяснений фатальной пассивности человека в вопросах жизни и смерти, существует и другое, которое, собственно, и является одной из причин, побудивших меня написать эту книгу. Я имею в виду мнение, согласно которому мы в настоящее время не располагаем никакими альтернативами моделям корпоративного капитализма, социал-демократического или советского социализма или технократического "фашизма с улыбающимся лицом". Популярность этого мнения в большой мере объясняется тем фактом, что число попыток, предпринимавшихся с целью исследования осуществимости совершенно новых моделей общества и проведения экспериментов с ними, весьма невелико. В самом деле, пока проблемы социальной реконструкции не станут, хотя бы отчасти, предметом столь же глубокого интереса со стороны лучших умов современности, какой ныне вызывают наука и техника, одного воображения будет недостаточно, чтобы представить себе какие-либо новые и реалистические альтернативы.
Главной темой данной книги является анализ двух основных способов существования: обладания и бытия. В первой главе я привожу некоторые беглые наблюдения, касающиеся различия между этими двумя способами. Во второй главе это различие демонстрируется на ряде примеров, взятых из повседневной жизни, которые читатель может без труда соотнести со своим собственным жизненным опытом. В третьей главе представлены трактовки бытия и обладания в Ветхом и Новом завете, а также в сочинениях Майстера Экхарта. Последующие главы посвящены наиболее сложной проблеме: анализу различий между обладанием и бытием, как способами существования, в них я пытаюсь сделать теоретические выводы на основе эмпирических данных. Вплоть до последних глав речь в основном будет идти об индивидуальных аспектах этих двух основных способов существования; последние же главы посвящены их роли в формировании Нового Человека и Нового Общества и возможным альтернативам пагубному для человека способу существования и катастрофическому социально-экономическому развитию всего мира.
Альтернатива "обладание или бытие" противоречит здравому смыслу. Обладание представляется нормальной функцией нашей жизни: чтобы жить, мы должны обладать вещами. Более того, мы должны обладать вещами, чтобы получать от них удовольствие. Да и как может возникнуть такая альтернатива в обществе, высшей целью которого является иметь -- и иметь как можно больше -- и в котором один человек может сказать о другом: "Он стоит миллион долларов"? При таком положении вещей, напротив, кажется, что сущность бытия заключается именно в обладании, что человек -- ничто, если он ничего не имеет.
И все же великие Учители жизни отводили альтернативе "обладание или бытие" центральное место в своих системах. Как учит Будда, для того чтобы достичь наивысший ступени человеческого развития, мы не должны стремиться обладать имуществом. Иисус учит: "Ибо, кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее; а кто потеряет душу свою ради Меня, тот сбережет ее. Ибо что пользы человеку приобресть весь мир, а себя самого погубить, или повредить себе?" [Евангелие от Луки, IX, 24 -- 25]. Согласно учению Майстера Экхарта, ничем не обладать и сделать свое существо открытым и "незаполненным", не позволить "я" встать на своем пути -- есть условие обретения духовного богатства и духовной силы. По Марксу, роскошь -- такой же порок, как и нищета; цель человека быть многим, а не обладать многим.
Долгие годы различие между бытием и обладанием глубоко интересовало меня, и я пытался найти его эмпирическое подтверждение в конкретном исследовании индивидов и групп с помощью психоаналитического метода. Полученные результаты привели меня к выводу, что различие между бытием и обладанием, так же как и различие между любовью к жизни и любовью к смерти, представляет собой коренную проблему человеческого существования; эмпирические антропологические и психоаналитические данные свидетельствуют о том, что обладание и бытие являются двумя основными способами существования человека, преобладание одного из которых определяет различия в индивидуальных характерах людей и типах социального характера.
Чтобы лучше пояснить различие между этими способами существования -- обладанием и бытием, -- я хотел бы сначала проиллюстрировать его на примере двух близких по содержанию стихотворений, к которым покойный Д. Т. Судзуки обращался в своих "Лекциях по дзэн-буддизму". Одно из них -- хокку* японского поэта XVII века Басе (1644--1694), другое принадлежит перу английского поэта XIX века -- Теннисона. Оба поэта описали сходные переживания: свою реакцию на цветок, увиденный во время прогулки. В стихотворении Теннисона говорится:
Трехстишие Басе звучит так:
Поразительно, насколько разное впечатление производит на Теннисона и Басе случайно увиденный цветок! Первое желание Теннисона -- обладать им. Он срывает его целиком, с корнем. И хотя он завершает стихотворение глубокомысленными рассуждениями о том, что этот цветок может помочь ему проникнуть в суть природы бога и человека, сам цветок обрекается на смерть, становится жертвой проявленного таким образом интереса к нему. Теннисона, каким он предстает в этом стихотворении, можно сравнить с типичным западным ученым, который в поисках истины умертвляет все живое.
Отношение Басе к цветку совершенно иное. У поэта не возникает желания сорвать его; он даже не дотрагивается до цветка. Он лишь "внимательно вглядывается", чтобы "увидеть" цветок. Вот как комментирует это трехстишие Судзуки: "Вероятно, Басе шел по проселочной дороге и увидел у плетня нечто малоприметное. Он подошел поближе, внимательно вгляделся и обнаружил, что это всего лишь дикое растение, довольно невзрачное и не привлекающее взгляда прохожего. Чувство, которым проникнуто описание этого незамысловатого сюжета, нельзя назвать особенно поэтическим, за исключением, может быть, последних двух слогов, которые по-японски читаются как "kana". Эта частица часто прибавляется к существительным, прилагательным или наречиям и привносит ощущение восхищения или похвалы, печали или радости, и может быть при переводе в некоторых случаях весьма приблизительно передана с помощью восклицательного знака. В данном хокку все трехстишие заканчивается восклицательным знаком".
Теннисону, как представляется, необходимо обладать цветком, чтобы постичь природу и людей, и в результате этого обладания цветок погибает. Басе же хочет просто созерцать, причем не только смотреть на цветок, но стать с ним единым целым -- и оставить его жить. Различие в позициях Теннисона и Басе в полной мере объясняет следующее стихотворение Гете:
Нашел*
Гете прогуливался в лесу без всякой цели, когда его взгляд привлек яркий цветок. У Гете возникает то же желание, что и у Теннисона: сорвать цветок. Но в отличие от Теннисона Гете понимает, что это означает погубить его. Для Гете этот цветок в такой степени живое существо, что он даже говорит с поэтом и предостерегает его; Гете решает эту проблему иначе, нежели Теннисон или Басе. Он берет цветок "с корнями" и пересаживает его "в сад прохладный", не разрушая его жизни. Позиция Гете является промежуточной между позициями Теннисона и Басе: в решающий момент сила жизни берет верх над простой любознательностью. Нет нужды добавлять, что в этом прекрасном стихотворении Гете выражена суть его концепции исследования природы. Отношение Теннисона к цветку является выражением принципа обладания, или владения, но обладания не чем-то материальным, а знанием. Отношение же Басе и Гете к цветку выражает принцип бытия. Под бытием я понимаю такой способ существования, при котором человек и не имеет ничего, и не жаждет иметь что-либо, но счастлив, продуктивно использует свои способности, пребывает в единении со всем миром. Гете, безмерно влюбленный в жизнь, один из выдающихся борцов против одностороннего и механистического подхода к человеку, во многих своих стихотворениях выразил свое предпочтительное отношение к бытию, а не к обладанию. Его "Фауст" -- это яркое описание конфликта между бытием и обладанием (олицетворением последнего выступает Мефистофель). В небольшом стихотворении "Собственность" Гете с величайшей простотой говорит о ценности бытия:
Я знаю, не дано ничем мне обладать, Моя -- лишь мысль, ее не удержать, Когда в душе ей суждено родиться, И миг счастливый -- тоже мой, Он благосклонною судьбой Мне послан, чтоб сполна им насладиться.
Различие между бытием и обладанием не сводится к различию между Востоком и Западом. Это различие касается типов общества -- одно ориентировано на человека, другое -- на вещи. Ориентация на обладание -- характерная особенность западного индустриального общества, в котором главный смысл жизни состоит в погоне за деньгами, славой, властью. В обществах, в которых отчуждение выражено в меньшей степени и которые не заражены идеями современного "прогресса", например в средневековом обществе, у индейцев зуни и африканских племен, существуют свои Басе. Возможно, что через несколько поколений в результате индустриализации и у японцев появятся свои Теннисоны. Дело не в том, что (как полагал Юнг) западный человек не может до конца постичь философские системы Востока, например дзэн-буддизм, а в том, что современный человек не может понять дух общества, которое не ориентировано на собственность и алчность. И действительно, сочинения Майстера Экхарта (которые столь же трудны для понимания, как и произведения Басе или дзэн-буддизм) и Будды -- это в сущности лишь два диалекта одного и того же языка.
Некоторое изменение смыслового значения понятий "бытие" и "обладание" нашло в последние несколько столетий отражение в западных языках и выразилось во все большем использовании для их обозначения существительных и все меньшем --глаголов.
Существительное -- это обозначение вещи. Я могу сказать, что обладаю вещами (имею вещи), например: у меня есть [я имею] стол, дом, книга, автомобиль. Для обозначения действия или процесса служит глагол, например: я существую, я люблю, я желаю, я ненавижу и т. д. Однако все чаще действие выражается с помощью понятия обладания, иными словами, вместо глагола употребляется существительное. Однако подобное обозначение действия с помощью глагола "иметь" в сочетании с существительным является неправильным употреблением языка, так как процессами или действиями владеть нельзя, их можно только осуществлять или испытывать.
Пагубные последствия этой ошибки были замечены еще в XVIII веке. Дю Маре очень точно изложил эту проблему в своей посмертно опубликованной работе "Истинные принципы грамматики" (1769). Он пишет: "Так, в высказывании "У меня есть (я имею) часы" выражение "У меня есть (я имею)" следует понимать буквально; однако в высказывании "У меня есть идея (я имею идею)" выражение "У меня есть (я имею)" употребляется лишь в переносном смысле. Такая форма выражения является неестественной. В данном случае выражение "У меня есть идея (я имею идею)" означает "Я думаю", "Я представляю себе это так-то и так-то". Выражение "У меня есть желание" означает "Я желаю"; "У меня есть намерение" -- "Я хочу" и т. д."
Спустя столетие после того, как Дю Маре обратил внимание на это явление замены глаголов существительными, Маркс и Энгельс в "Святом семействе" обсуждали эту же проблему, но только более радикальным образом. Их критика "критической критики" Бауэра включает небольшое, но очень важное эссе о любви, где приводится следующее утверждение Бауэра: "Любовь... есть жестокая богиня, которая, как и всякое божество, стремится завладеть всем человеком и не удовлетворяется до тех пор, пока человек не отдаст ей не только свою душу, но и свое физическое "Я". Ее культ, это -- страдание, вершина этого культа -- самопожертвование, самоубийство".
В ответ Маркс и Энгельс пишут: "Бауэр "превращает любовь в "богиню", и притом в "жестокую богиню", тем, что из любящего человека, из любви человека он делает человека любви, -- тем, что он отделяет от человека "любовь" как особую сущность и, как таковую, наделяет ее самостоятельным бытием" (Маркс К. и Энгельс Ф., т. 2, с. 22--23). Маркс и Энгельс указывают здесь на важную особенность -- употребление существительного вместо глагола. Существительное "любовь" как некое понятие для обозначения действия "любить" отрывается от человека как субъекта действия. Любовь превращается в богиню, в идола, на которого человек проецирует свою любовь; в результате этого процесса отчуждения он перестает испытывать любовь, его способность любить находит свое выражение в поклонении "богине любви". Он перестал быть активным, чувствующим человеком; вместо этого он превратился в отчужденного идолопоклонника.
За два столетия, прошедших после Дю Маре, тенденция заменять глаголы существительными приобрела такие масштабы, которые даже он сам едва ли мог предвидеть. Вот типичный, хотя, возможно, и несколько утрированный, пример из современного языка. Представим себе, что некто, нуждающийся в помощи психоаналитика, начинает свою беседу с ним со следующего заявления: "Доктор, у меня есть проблема, у меня бессонница. Хотя я имею прекрасный дом, чудесных детей и у меня счастливый брак, я испытываю беспокойство". Несколько десятилетий назад вместо "у меня есть проблема" этот пациент, вероятно, сказал бы "я обеспокоен", вместо "у меня бессонница" -- "я не могу заснуть", а вместо "у меня счастливый брак" -- "я счастлив в браке".
Современный стиль речи свидетельствует о наличии высокой степени отчуждения. Когда я говорю "у меня есть проблема" вместо "я обеспокоен", субъективный опыт как бы исключается: "Я" как субъект переживания заменяется на объект обладания. Я преобразовал свое чувство в некий объект, которым я владею, а именно в проблему. Но слово "проблема" -- это абстрактное обозначение всякого рода трудностей, с которыми мы сталкиваемся. Я не могу иметь проблему, потому что это не вещь, которой можно обладать, в то время как проблема мною владеть может. Иными словами, я сам себя превратил в "проблему", и вот теперь мое творение владеет мною. Такой способ выражения обнаруживает скрытое, бессознательное отчуждение.
Можно, конечно, возразить, что бессонница -- это такой же симптом физического состояния, как боль в горле или зубная боль, и потому мы вроде бы вправе сказать "у меня бессонница", как и "у меня болит горло". И все же некоторое различие здесь есть: боль в горле или зубная боль -- это телесные ощущения, которые могут быть более или менее сильными, однако психическая сторона в них выражена слабо. У меня может быть больное горло, поскольку у меня есть горло, и может быть зубная боль, потому что есть зубы. Бессонница же, напротив, является не телесным ощущением, а неким состоянием психики, когда человек не может уснуть. Если я говорю "у меня бессонница" вместо "я не могу уснуть", то я, таким образом, обнаруживаю свое желание избавиться от ощущения тревоги, беспокойства и напряжения, которые не дают мне уснуть, и бороться с явлением психического порядка так, как если бы это был симптом физического состояния.
Приведу еще один пример: выражение "у меня огромная любовь к вам" бессмысленно. Любовь -- это не вещь, которой можно обладать, а процесс, некая внутренняя деятельность, субъектом которой является сам человек. Я могу любить, могу быть влюблен, но любя, я ничем не обладаю. На самом деле, чем меньше я имею, тем больше я способен любить.
"Иметь" -- на первый взгляд простое слово. Каждое человеческое существо что-нибудь имеет: тело*, одежду, кров и так далее, вплоть до того, чем обладают современные мужчины и женщины: автомобиль, телевизор, стиральная машина и многое другое. Жить, ничего не имея, практически невозможно. Почему же в таком случае обладание должно быть проблемой? Тем не менее история слова "иметь" свидетельствует о том, что оно представляет собой подлинную проблему. Те, кто считает, что "иметь" является самой естественной категорией человеческого существования, будут, возможно, удивлены, узнав, что во многих языках слово "иметь" вообще отсутствует. В древнееврейском языке, например, выражение "я имею" должно быть передано косвенной формой jesh li ("это относится ко мне"). Фактически языки, в которых обладание выражается именно таким образом, превалируют. Интересно отметить, что в развитии многих языков конструкция "это относится ко мне" впоследствии заменялась конструкцией "я имею", однако, как указал Эмиль Бенвенист, обратный процесс не наблюдался**.
[* Здесь следует хотя бы мимоходом отметить, что можно также и к своему телу относиться по принципу бытия, воспринимая его как живое, что находит свое выражение, когда говорят: "Я -- это мое тело", а не "У меня есть тело". Весь опыт чувственного восприятия свидетельствует о таком отношении к телу.
** Здесь и далее я использую примеры из работ Э. Бенвениста.]
Этот факт наводит на мысль, что развитие слова "иметь" связано с развитием частной собственности, причем эта связь отсутствует в обществах, где собственность имеет преимущественно функциональное назначение, то есть ею владеют в целях использования. В какой степени обоснована эта гипотеза, покажут дальнейшие социолингвистические исследования.
Если понятие "обладание" является, по-видимому, сравнительно простым, то, напротив, понятие "бытие", или такая его форма, как "быть", является гораздо более сложным и трудным для понимания. С точки зрения грамматики глагол "быть" может употребляться в разном качестве:
(1) в качестве связки, как, например, в английском: "I am tall" ("Я [есть] высокий"), "I am white" ("Я [есть] белый"), "I am poor" ("Я [есть] бедный"), то есть грамматического показателя тождества (во многих языках нет слова "быть", употребляемого в таком смысле: в испанском языке проводится различие между постоянными свойствами, которые относятся к сущности предмета (ser), и случайными свойствами, которые сущности предмета не выражают (estar);
(2) в качестве вспомогательного глагола для образования формы страдательного залога, как, например, в английском языке: "I am beaten" ("Я избит"), где "Я" является объектом, а не субъектом действия (ср. с "I beat" -- "Я бью");
(3) в значении "существовать" -- и в этом случае, как показал Бенвенист, его следует отличать от глагола "быть", употребляемого в качестве связки для обозначения тождества: "Эти два слова сосуществовали и всегда могут сосуществовать, будучи совершенно различными" [Бенвенист, 1974, с. 203].
Исследование Бенвениста проливает новый свет на значение "быть" как самостоятельного глагола, а не глагола-связки. "Быть" в индоевропейских языках представлено корнем es-, имеющим значение "иметь существование, принадлежать действительности". "Существование" и "действительность" определяются как "нечто достоверное, непротиворечивое, истинное" [там же, с. 204]. (В санскрите sant -- "существующий, действительный, хороший, истинный", превосходная степень sattama, "самый лучший".) "Быть", таким образом, по своему этимологическому корню означает нечто большее, нежели констатация тождества между субъектом и атрибутом; это нечто большее, чем описательный термин. "Быть" обозначает реальность существования того, кто или что есть; оно констатирует его или ее достоверность и истинность. Утверждение, что кто-то или что-то есть, относится к сущности лица или вещи, а не к его или ее видимости.
Этот предварительный обзор значений слов "иметь" и "быть" позволяет сделать следующие выводы.
1. Под обладанием и бытием я понимаю не некие отдельные качества субъекта, примером которых могут быть такие утверждения, как "у меня есть автомобиль" или "я белый", или "я счастлив", а два основных способа существования, два разных вида самоориентации и ориентации в мире, две различные структуры характера, преобладание одной из которых определяет все, что человек думает, чувствует и делает.
2. При существовании по принципу обладания мое отношение к миру выражается в стремлении сделать его объектом владения и обладания, в стремлении превратить все и всех, в том числе и самого себя, в свою собственность.
3. Что касается бытия как способа существования, то следует различать две его формы. Одна из них является противоположностью обладания, как это показано на примере Дю Маре, и означает жизнелюбие и подлинную причастность к миру. Другая форма бытия -- это противоположность видимости, она относится к истинной природе, истинной реальности личности или вещи в отличие от обманчивой видимости, как это показано на примере этимологии слова "быть" (Бенвенист).
Анализ понятия "бытие" осложняется еще и тем, что проблема бытия была предметом многих тысяч философских трудов, и вопрос "Что есть бытие?" всегда был одним из ключевых вопросов западной философии. Хотя это понятие будет рассматриваться здесь с антропологической и психологической точек зрения, представляется не лишним обсуждение его и в философском плане, так как оно, несомненно, связано с антропологическими проблемами. Поскольку даже краткое изложение развития представлений о бытии в истории философии от досократиков до современной философии выходит за пределы данной книги, я упомяну лишь об одном наиболее важном моменте: понятии процесса, деятельности и движения как элементе, внутренне присущем бытию. Как подчеркнул Георг Зиммель, идея о том, что бытие предполагает изменение, то есть что бытие есть становление, связана с именами двух величайших и самых бескомпромиссных философов периода зарождения и расцвета западной философии: Гераклита и Гегеля.
Сформулированное Парменидом, Платоном и схоластическими "реалистами" положение о том, что бытие есть постоянная, вечная и неизменная субстанция, противоположная становлению, имеет смысл только в том случае, если исходить из идеалистического представления, что мысль (идея) есть наивысшая форма реальности. Если идея любви (в понимании Платона) более реальна, чем переживание любви, то можно утверждать, что любовь как идея постоянна и неизменна. Но если исходить из существования реальных людей -- живущих, любящих, ненавидящих, страдающих, то можно сделать вывод о том, что нет вообще ни одного существа, которое не находилось бы в процессе становления и изменения. Все живое может существовать только в процессе становления, только изменяясь. Изменение и развитие -- неотъемлемые качества жизненного процесса.
Концепция Гераклита и Гегеля, согласно которой жизнь есть процесс, а не субстанция, перекликается в восточном мире с философией Будды. В буддийской философии нет места понятию о какой бы то ни было устойчивой неизменной субстанции ни в отношении вещей, ни в отношении человеческого "Я". Ничто не является реальным, кроме процессов*. Современная научная мысль способствовала возрождению философских представлений о "мышлении как процессе", обнаружив и применив их в естественных науках.
[* 3. Фишер, один из самых выдающихся, хотя и малоизвестных чешских философов, связал буддийское понятие процесса с марксистской философией. К сожалению, эта его работа была опубликована только на чешском языке и поэтому недоступна для большинства западных читателей. (Мне она известна по переводу на английский, выполненному в частном порядке.)]
Прежде чем приступить к обсуждению некоторых простых иллюстраций двух способов существования -- обладания и бытия, -- следует упомянуть еще об одном проявлении обладания, а именно инкорпорировании. Инкорпорирование какой-либо вещи, которое человек осуществляет, например, съев или выпив ее, представляет собой архаичную форму владения этой вещью. На определенной ступени своего развития ребенок стремится засунуть в рот любую вещь, которую ему хочется иметь. Это чисто детская форма обладания, характерная для периода, когда физическое развитие ребенка еще не позволяет ему осуществлять другие формы контроля над собственностью. Такую же связь между инкорпорированием и владением можно обнаружить во многих разновидностях каннибализма. Например, съедая человеческое существо, каннибал верил в то, что он обретает таким образом его силы (поэтому каннибализм можно рассматривать как своеобразный магический эквивалент приобретения рабов); он верил, что, съев сердце храбреца, обретает его мужество, а съев тотемное животное, обретет божественную сущность, символом котор