- Ты мне умно не говори, - сказал Василий Маралов, идеологический работник на
пенсии. - Я сам умный, три книги написал. Проще надо. Вот у тебя что на руке?
Часы, да?
Собеседник - друг и в некотором роде ученик - утвердительно икнул.
- Ну вот и поразмысли. Тут - своя диалектика. Носишь ты их, носишь, они у
тебя тикают, тикают ...
- А при чем тут научный атеизм, Вася? Мы ж с тобой о научном ате...
- Ты дослушай. Они тикают, тикают и вдруг - бац! Ударились о раковину.
- Почему о раковину?
- Это со мной случай был, еще до пенсии, в Сестрорецке. Я там...
- Ладно, неважно... Ну, ударились, и что дальше?
- А дальше у одного маленького колесика зубчик сломался. А все другие стали
недоворачиваться. И часы тебе вместо пятницы возьмут и покажут какой-нибудь
вторник. Вот так и человек... Эй, Петь!
Собеседник уже спал, прижавшись ухом к бежевой клеенке.
- Петь, - сказал Маралов и потряс его за плечо.- Слышь, Петь... Пойдем, на
диванчик ляжешь.
Маралов проснулся, подвигал ногой, запутавшейся не то в сбившемся
пододеяльнике, не то в не до конца снятых штанах, и хмуро, привычно выглянул
из тающего ночного мира в залитую серым светом комнату. По его
пробуждающемуся мозгу медленно, как дождевые черви, ползли первые утренние
мысли - они касались окружающего беспорядка. Тот действительно был ужасен: в
комнате царил такой хаос, что в нем даже угадывалась своя гармония - длинная
лужа на полу как бы уравновешивалась вдавленным в кусок колбасы окурком, а
сбитый с ног стул вносил в композицию что-то военное.
Несколько раз быстро шагнув в пустоте и полностью избавясь от штанов (ремень
все-таки, как змея, цапнул холодной пряжкой за ногу), Маралов, как обычно,
принялся наводить внутренний порядок. Что-то похожее на вкус во рту явственно
ощущалось и в душе и было, кажется, связано со вчерашним разговором, хотя его
содержание, тема и даже примерная траектория совершенно не желали вспоминаться.
Словно бы что-то застряло в мозгу, обособившись от всего остального, и теперь
ощущалось, как плотная масса посреди знакомых мыслей - холодная, бесформенная
и угрожающая.
"Вспомнить надо,- думал Маралов,- о чем-то мы таком... О часах, что ли? Да
нет, о часах - это помню. Это мы с атеизма перешли. А вот потом, когда он на
диванчик лег. Час, наверно, бредил... И вот тогда я чего-то такое... Нет, не
помню".
Открывая глаза, Маралов видел вокруг себя загаженную комнату, закрывая -
замечал в себе присутствие глубокой внутренней ямы, где скрывалось что-то
опасное. Так продолжалось довольно долго. Маралов не то чтоб не мог вспомнить,
в чем было дело, а скорее не мог себя заставить сделать это, как никогда не
мог себя заставить сразу нырнуть в холодную воду. Получилось все автоматически
- в квартире наверху заскрежетали чем-то по полу, тотчас же Маралов дал себе
команду все вспомнить - и вспомнил.
- Ухряб, - громко сказал он.
Вчера успели еще поговорить о Боге. Оказалось, верят в него оба, но каждый
по-своему. Петя признался, что на каждое партсобрание берет с собой
высушенное волчье ухо, а в особо серьезных случаях три раза обходит клумбу во
дворе, отчего получает небывалый заряд бодрости и мужества.
Маралов хотел было рассказать о том, что он когда-то видел в Сестрорецке, но
совершенно неожиданно для себя начал говорить обобщениями: что никакого
единого Бога нет, просто в каждой стране у людей существует какое-то главное
чувство по поводу жизни, что ли, и если выразить это чувство в виде сказки или
истории, то как раз и получится конкретное священное писание и каждый
конкретный, отдельно взятый Бог.
- Бог, - умильно сказал Маралов, - это как бы персонифицированное обобщение
всего непонятного.
- Чего ж,- помолчав, сказал тогда Петя с диванчика,- у нас за эти семьдесят
лет столько непонятного набралось, что тоже можно обобщить. Выходит, и Бог
такой есть, который этому соответствует?
- Конечно,- сказал Маралов,- объективно должен быть.
- И соответствующая религиозная мистика тоже?
- А почему нет. Легко.
На этом разговор сам собой затих. Маралов долго ворочался, вздыхал и все
думал об этом интересном предмете, пытаясь представить себе соответствующего
Бога. Только вдуматься: огромные портреты над городами и синие елочки,
торжественные заседания и могилы в стенах, бронзовые бюсты и салют - не просто
ведь все это так. Этому, так сказать, материальному,- размышлял Маралов,-
неизбежно должно соответствовать что-то духовное, сущностное... Это и будет
данный конкретный Бог - нечто, неявно вмещающее в себя остальное... Маралов
незаметно уснул. Потом проснулся и засуетился Петя - он уже опаздывал на актив
в другом конце города. Проводив его до дверей, Маралов пошел обратно, и тут,
в мутном утреннем полусне, когда он, сидя на кровати, стаскивал брюки, его
настигло невероятно ясное понимание - такое, что, испытав его, он даже не стал
окончательно раздеваться, а оглушенно повалился на простыни и воспользовался
пьяной способностью мгновенно засыпать. Прошло несколько часов тяжелого сна,
во время которого это понимание не рассосалось, а наоборот, как пущенный с
откоса снежный ком, обросло рыхлым коконом страха и безнадежности.
- Ухряб! - вдруг сказал Маралов. Ну да, все дело в этом слове - именно оно
родилось из утренней вспышки ясности, и именно оно было сейчас в центре
темного внутреннего образования.
"А это значит - "ухряб"? - подумал Маралов, с гримасой боли поворачиваясь к
стене. - Ухряб. Ничего не значит".
Порядок был наведен и похмелье прошло. Маралов вглядывался в зеркало,
зачесывая поперек головы длинную пегую прядь и думая, что так причесываться,
в сущности, крайне нелепо - мало того, что все видят его плешивость, так все
еще видят и то, каким жалким способом он пытается ее скрыть. Шевеление в душе
вроде притихло и только иногда напоминало о себе этим бессмысленным словом,
выбрасывая его внезапно на поверхность. Поправив галстук (пиджак и галстук он
надел, чтобы защититься от этой непонятной внутренней западни), Маралов пошел
на кухню.
Пройдя по коридору, он вдруг схватился за грудь и прислонолся к дверце
стенного шкафа - квартира резко качнулась, некоторое время продержалась в
наклоненном состоянии и медленно вернулась в обычное положение. Маралов твердо
знал, что каким-то образом только что происшедшее было связано с ухрябом.
- Что ж это такое, а? - вслух спросил он.
- Ух-ряб-зз... - Ух-ряб-зз...- пробило на стене.
Убедивщись, что пол больше не качается, Маралов решил повременить с обедом
и часик-другой почитать что-нибудь художественно-приключенческое. Он прошел в
комнату, наугад взял из шкафа серенькую, с кружком на корешке, книгу и открыл
ее, как это обычно делал, на странице своего возраста - шестьдесят восьмой.
(Перед этим Маралов посмотрел, сколько еще осталось жить, и увидел: двести
двадцать восемь. Стало спокойно.)
"...вкручиваясь в раскаленный воздух. Рябая гладь ..."
Маралов хмыкнул. Как это так - рябая гладь?
Он снова пробежал глазами по строке - и вдруг всем своим пытающимся
расслабиться существом налетел на ухряб, разделенный точкой.
"К черту, - подумал Маралов. - Надо читать классиков". Он встал с дивана,
вернулся к шкафу и выбрал другую книгу, с золотыми полосками на корешке.
"...вот-с, умял двух рябчиков, да еще..."
Маралов театрально засмеялся и сделал руками жест веселого недоумения, тоже
очень театральный.
- Привяжется какая-нибудь чушь, - громко сказал он книжному шкафу,- так
человек и с ума может сойти. Если, конечно, слаб духом.
Не раз еще в тот день Маралов остро ощутил враждебность судьбы.
Удивительная мерзость произошла в кинотеатре - казалось, уж там-то вовсе
неоткуда было взяться ухрябу - и на тебе: на стене - картина, на картине -
рябина, а по бокам два подсолнуха. Так что справа ли налево, слева ли направо -
ухряб сидел в засаде и недобрым глазом смотрел на Маралова. И как
замаскировался! Не будь Маралов начеку...
Выйдя из кинотеатра на улицу, Маралов прошел полсотни метров и оказался у
магазина. "Надо бы мяса купить,- подумал он,- наделать котлет на праздники".
Войдя в мясной отдел, он увидел мужчину в белом колпаке, который, коротко
поглядев ему в глаза, поднял большой, спортивного вида, топор.
- У! - выдохнул он.
- Хряб! - вонзился топор в доску. И голая, мертвая нога - быка, что ли,-
разделилась надвое. Зажав рот, Маралов выскочил на улицу и быстро пошел к
остановке. По дороге он заметил, как на другой стороне улицы несколько
солдат-стройбатовцев в серых ордынских подшлемниках крепят на стене дома
большущий плакат. На плакате была нарисована девушка в кокошнике, с детскими
глазами и развитой грудью; ее выпяченное правое бедро огибала надпись:
УСПЕХА УЧАСТНИКАМ
XI МЕЖДУНАРОДНОГО ФЕСТИВАЛЯ ЗА РАЗОРУЖЕНИЕ
И ЯДЕРНУЮ БЕЗОПАСНОСТЬ !
И хоть Маралов и не заметил во всем этом никакого ухряба, все равно у него
осталось четкое чувство, что тот присутствует и на плакате, и в этих солдатах,
и даже в этом октябрьском небце над головой.
Надвинув поглубже шляпу и отворачиваясь от ветра, он засеменил домой.
За последние два дня ухряб из маленькой щелочки внутри превратился в
бездонную и безграничную пропасть, над которой Маралов висел, цепляясь за крохи
уже не здравого смысла или, скажем, разума, - а просто некоторой остаточной
неухрябности. То, что ухряб глядел отовсюду, уже не удивляло - удивляло скорее
то, что внутри еще оставалось что-то другое. Маралов пробовал размышлять,
почему ухряб не был заметен раньше,- и быстро нашел ответ. Все вокруг, без
сомнения, было точно так же пронизано и наполнено ухрябом - и два дня, и пять
лет назад, задолго до прозрения. Но тогда ухряб не мог попасть ему в душу, а
раз его там не было, не замечался и внешний ухряб, такой безмерный и
грандиозный.
"Ведь заметить,- думал Маралов,- понять что-то про окружающий конкретный мир
или про другого конкретного человека можно только одним способом - увидев в
нем что-то, что уже есть у тебя внутри..."
До своего сна, до того, как это что-то, мелькнув сначала неясной точкой
где-то на периферии души, вдруг с ужасающей скоростью понеслось с самому центру
личности и лопнуло там, превратившись в ухряб и осветив внутренний мир Маралова
тусклым красным мерцанием,- до этого сна Маралов видел воздух как воздух,
асфальт как асфальт и так далее, теперь же оказалось, что все вокруг - просто
форма, в которой временно застыл ухряб,- так же, как бронза остается той же
бронзой, отливаясь и в солдатика, и в крестик, и в памятник Кирову. Итак,
огромный, безмерный ухряб, а в центре - просвеченный ухрябом Маралов,
осознающий, что самое главное для него - удержаться от понимания того, что и
он, в сущности, тоже ухряб.
Сколько ж я так протяну-то? - с тоской подумал Маралов и ничего не смог
отвтить на этот вопрос. Надо отвлечься - заняться работой. Работа, слава Богу,
была - отвечать на письма трудящихся в журнал "Вопросы методологии", где
Маралов, чтоб не чувствовать себя окончательным пенсионерон, сидел на
договоре. Стопка нераспечатанных писем как раз ждала на столе; Маралов наугад
взял конверт, исписанный косым детским почерком, и вскрыл.
"Дорогая редакция! - прочитал он.- Я очень люблю ваш журнал и все время его
читаю. Особенно мне понравилась статья Н.Сколповского о мертвых космонавтах.
Сейчас я закончил десятый класс и все думаю - зачем я живу на свете? И не
понимаю. Пожалуйста, ответьте мне на этот вопрос. Коля М. г. Сестрорецк".
"Нормально,- прикинул Маралов,- и всегда уместно. Напутственное слово канает
в любой номер. Допустим, одна колонка - это страницы полторы... Главное - без
официоза, интимно".
Маралов сел за машинку и вставил в нее чистый лист.
"Меня, признаться, надолго заставило задуматься твое письмо, Николай. Ты,
судя по тому, что сообщаешь о себе, еще очень молод - а уже чувствуется в
твоем тоне какая-то усталость, расхоложенность - и это пугает. Может быть, это
мне показалось - тогда извини. Теперь по существу твоего письма. Видно, что ты
всерьез размышляешь над жизнью, задавая себе вопрос, над которым бились
лучшие умы человечества. К сожалению, здесь вряд ли существует простой и
однозначный ответ (хотя его и пытались в свое время дать многие религиозные и
философские учения). Может быть, человек отвечает на этот вопрос всей своей
жизнью и только в самом ее конце начинает понимать, зачем он жил и какой в
этом смысл... Для чего же мы все-таки живем? Да для того, чтобы каждое утро
радоваться свежему дыханию утра..."
"Нет, так не пойдет,- подумал Маралов,- как это так: "каждое утро радоваться
дыханию утра..." Некрасиво".
"...свежему дыханию ветра, солнцу, прекрасным человеческим лицам; своему
делу, которое обязательно должно приносить радость. Мы живем для того, чтобы по
вечерам смотреть на звезды в темном небе и думать о той безмерности, крохотной
частичкой которой мы являемся; мы живем для того, чтобы любить и быть любимыми,
чтобы быть счастливыми и дарить счастье другим. Мы живем для того, чтобы
разгадывать тайны Вселенной и оставлять знания нашим детям, для того, чтобы..."
- Достучу после "Времени",- решил Маралов.
- ... Обращая внимания на дождик пополам со снегом, сходятся к центру города.
Бодрое, хорошее сегодня у людей настроение. День добрый! - мглистым ноябрьским
вечером говорило на кухне радио.
"Ну и дался же им этот ухряб",- с тоской подумал Маралов.
Окончательно он вот так ощущал свое положение: стоит на нижнем ухрябе, а
сверху, плитою пресса, медленно спускается другой ухряб; сам Маралов жив до
сих пор только потому, что не соглашается признать себя ухрябом, хоть и
понимает, что это нечестно.
- В таких ситуациях не нужно бояться взглянуть правде в глаза. И конечно,
нужно помнить все хорошее, что было. Об этом и поет группа "Дюран Дюран",-
заключило радио.
- Ухряб ухряб! - крикнул Маралов, вскакивая с табуретки и кидаясь к
репродуктору. - Ухряб! Ухряб!
Заткнувшись наконец, репродуктор повис на одном гвозде. Маралов перевел дух.
Самым главным для продолжения существования было сохранить баланс между верхним
и нижним ухрябом, или, может быть,- между внешним и внутренним. Ухряб,
заключенный в словах из радио, чуть было не нарушил этого равновесия - но от
страха, в момент балансирования на самом краю распада, сознание Маралова
мгновенно выработало простой и ясный план.
Дело было в том, что ухряб хоть и поглотил весь видимый мир, но еще не
выявил своей подлинной сущности. А у Маралова давно уже возникло основанное на
некоторых мелких наблюдениях подозрение, что никакого ухряба никогда и не
было,- на самом деле существовало нечто другое, и тот момент когда оно
ворвалось к нему в душу, оно проделало в ней дыру, из которой весь Маралов
вытек бы, как молоко из бракованного пакета, не заткни он брешь. Ухряб - это
было, во-первых, звуковое, во-вторых - буквенное и в-третьих - смысловое
сочетание, служившее для закрывания дыры. (Борт "Титаника", пропоротый
айсбергом, и всякакя дрянь, затыкающая пробоину; в машинном отделении ухряб -
это промаслення ветошь, в пассажирском - постельное белье, смокинги и платья,
и так далее.) Ухряб - не что иное, как символ, конкретный, отдельно взятый
символ,- думал Маралов, надевая пальто и закутывая горло шарфом цвета
хозяйственного мыла. - И вскрыть его надо с помощью самого этого символа, то
есть ухряба. Да и исторический опыт свидетельствует, что один ухряб
уничтожается с помощью другого, создаваемого на его месте.
- Сейчас узнаем,- шептал Маралов, запирая квартирную дверь и спускаясь к
лифту,- сейчас узнаем, что там прячется...
Маралов знал, что там прячется нечто нестерпимое, нечто такое, присутствия
чего он не мог вынести даже секунды,- и теперь он собирался зайти к этой
нестерпимости как бы со спины, поглядеть на нее хоть одним глазом.
Tакси остановилось скоро. Маралов сел на переднее сидение, поглядел на
шофера и даже вздрогнул от отвращения: у того между усов шевелилися
нежно-розовый раздвоенный ухряб. Зашевелившись, он растянулся сразу во все
стороны, за ним мелькнуло что-то влажное, и Маралов услышал:
- Далеко?
- Ухряб,- тихо ответил Маралов, как и предусматривал его план.
- Тут рядом,- сказал водитель,- понятие растяжимое. Где - тут рядом?
- Ухряб,- произнес Маралов с чуть другой интонацией.
- Прямо...- задумался водитель,- до самого конца?
- Ухряб! - испуганно выпалил Маралов. Слова таксиста его смутили.
- Угу так угу,- пробормотал водитель.- Вот только кричать не надо.- Он явно
обиделся.
Улица понеслась навстречу - улица для водителя, а для Маралова - известно
что: имевшее по бокам отдельные вертикальные ухрябы серого цвета, на которых
горели другие - желтые и квадратные.
- Тут? - недружелюбно спросил водитель.
Маралов поглядел вперед. Перед ним был словно конец города - асфальтовая
дорога, поднимаясь, упиралась в сугроб, за которым, по всему чувствовалось,
ее уже не было - там начинался уклон в другую сторону, и из-за снежного
гребня торчали только хилые верхушки деревьев.
Маралов молча протянул водителю пятерку. Тот, не включая света, начал
монотонно шуршать бумажками - при этом контур его головы сливался с
подголовником сиденья, а из радио неслись какие-то жуткие завывания. Маралов
испугался - вдруг таксист ограбит? Но тут же почувствовал, что его испуг
совсем не настоящий и не страшный по сравнению с тем, как он сам может сейчас
напугать таксиста.
- Да ты не ищи, голубок, Бог с ним,- вкрадчиво сказал он.- Ты послушай-ка
лучше, что я тебе расскажу...
Когда крик таксиста стих где-то за домами, Маралов вылез из машины и пошел
вперед, прямо по снежным заносам. Деревья, ударив ветвями по лицу, пропустили
- Маралов даже не стал нагибаться за сбитой с головы шляпой. Впереди лежало
поле, покрытое заснеженными буграми и ямами, а сбилжайшего бугра на него
глядел ухряб в виде небольшой собаки.
- Иду! - Маралов помахал ей рукой.- Сейчас...
Каким-то образом он чувствовал, что постепенно приближается к тайне,
спрятанной за странным словом. Проваливаясь в снег, он шел вперед, и эта
уверенность росла. Собака увязалась за ним, привлеченная решительностью его
походки. Увиденное и понятое давней пьяной ночью начинало закипать в душе, как
вода в кастрюле, а понятие "ухряб" стало как бы крышкой - подняв ее, можно
было все мгновенно осознать, если, конечно, не бояться возможных ожогов.
Размашисто шагая по рытвинам и не обращая никакого внимания на забившийся в
ботинки снег, Маралов начал размышлять о возможном смысле слова. С такой точки
зрения он никогда раньше не рассматривал проблему, и сама новизна и легкость,
с которой ему думалось об ухрябе, свидетельствовала о близости разгадки.
"Ухряб",- раскладывал Маралов,- "хребет" и "ухаб", наверное, так. Или ..."
"Или" уже не понадобилось. Маралов увидел ухряб сам по себе. Разумеется, все
остальное - небо, снег, деревья - тоже было ухрябом, но как бы скрытым,
принявшим другую форму,- а здесь был ухряб-сырец, находящийся в своем
изначальном виде - это была длинная заснеженная яма с двумя довольно высокими,
в половину мараловского роста, обледенелыми хребтами по краям.
Уже зная, что делать, Маралов побежал вперед, по дороге расстегивая пальто,
стряхивая с ног ботинки и заливистым смехом отвечая на сумасшедший лай
вертящейся под ногами собаки. Расстояние было небольшим - и было в этой
пробежке что-то от последних шагов олимпийского факельщика перед огромной
факельной чашей: чем она ближе, тем торжественней и медленней шаг, тем
неизбежней самое главное. Маралову пригрезились все бесконечные трамваи,
автобусы и электрички, самолеты и прогулочные катера, привезшие его сюда, вся
обувь, изношенная на пути к этому месту, все возникавшие когда-то мысли по
поводу того, как удобней и комфортабельнее достичь этой временной и
пространственной точки, все те разумные и серьезные объяснения происходящего,
которые нормальный взрослый человек наклеивает на каждый поворот своей жизни,-
словом, вспомнилось очень многое.
- У-у-у-х-р-я-я-я-я-б! - подняв лицо к небу, закричал Маралов.
А затем решительно, с размаху, повалилися в яму и, как сбрасывают покрывало
с памятника, отбросил ненужное большое слово, приготовясь увидеть то, что за
ним.
Нашли его через два дня - лыжники, по торчащему из снега красному носку.
Last-modified: Wed, 19 Jun 1996 05:54:33 GMT