ах,
Огромный водянистый склеп реки, плывун, влекущий на убой.
Поэт, чьей волею потустороннее заговорило по-людски,
Как птица на манок, спешит в капкан от мертвых берегов реки.
Большие крылья на плечах приращивает вихрь поэту,
Чтоб он зловещей радости парения вкусил;
Поэт не знает той руки, что жизнь его, словно фальшивую монету,
Стремится гнусно разменять и, торопясь, вконец лишает сил.
Он - реющий фантом, а сталь речного льда топорщится, грозя,
И в трещину ведет жестокая стезя.
Его еще слыхали рыбаки на хмурых берегах, в фонарном свете,
Как звонок голос был, но оборвался он во тьме сырой, -
Потом они пошли на зов, неся багры и сети,
Однако полынью закрыть успело свежей белой кожурой.
Еще звучала песнь, не внятная живым, - реке и гибели назло.
Ни с чем осталась смерть, зато пришел покой, бессмертие пришло.
КОМАРИНАЯ ПЕСНЬ
Никнет блеклая завеса,
Сырость без конца
От реки ползет, от леса
И сливает запах кресса
С духом чабреца.
Птицы в небе ни единой,
Все поля пусты, -
Лишь звенит над луговиной
Зуммер песни комариной
С малой высоты.
Воздух полон зыбкой дрожи, -
Словно облака
Вьются, прикасаясь к коже,
К волосам, в движеньи схожи
С лаской ветерка.
Пруд - в кольце из краснотала:
Если б глянул я
В воду - ты бы мне предстала,
Словно в глубине кристалла,
В дымке комарья.
Гляну в зелень тьмы глубинной,
Вижу в тот же миг:
Там стоит живой картиной,
Тростником одет и тиной,
Странный мой двойник.
Рыба в озере взыграла, -
Отвернись, молчи,
комариного хорала
вечный слушатель в устало
Медлящей ночи.
ГЮНТЕР АЙХ
(1907 - 1972)
ВЕСТИ ДОЖДЯ
Вести, что адресованы мне,
отстукиваются дождями
на шиферных, на черепичных кровлях,
приходят без спросу - словно болезнь,
как контрабанда, подброшенная тому,
кто не хочет и слышать о ней.
Жестяной подоконник гремит за оконным стеклом -
звучащие литеры, из которых слагаются фразы,
и дождь говорит
на языке, возможно,
никому не понятном, кроме меня.
Ошеломленный, я слышу
вести отчаянья,
вести нужды,
вести-упреки.
Мне больно, что они адресованы мне,
потому что не знаю вины за собой.
И я говорю в полный голос:
я не боюсь ни дождя, ни его обвинений,
не боюсь и того, кто его насылает,
ибо настанет время, и я
выйду, чтобы ответить ему.
ДНИ СОЕК
Сойка не бросила мне
голубого пера.
Катятся в утреннем сумраке,
словно желуди, крики сойки.
Горькие зерна -
пища на целый день.
В красной листве весь день
долбит она клювом
темную ночь
из веток и диких плодов -
нехитрый покров надо мной.
Ее полет - как биение сердца.
Где она спит
и что ей снится?
Незамеченное, лежит в темноте
возле моего ботинка
голубое перо.
ЗИМНЯЯ МИНИАТЮРА
Над декабрьской зеленой озимью на склоне
тополь, как памятник, ветви простер.
Медлительные крылья вороньи
по небу чертят непонятный узор.
Наполнен знаками влажный воздух:
напряженно звенит холодная высь.
Чернеет солома в гнездах.
Грибы на опушке размякли в слизь.
Лежит намокшей страницей нива.
На лужах трещит застывающий лед.
И туча, брюхатая снегом, неторопливо
над горькой азбукой поля ползет.
ХАНС ЭТОН ХОЛЬТХУЗЕН
(р. 1913)
С РОЗАМИ В РАРОНЕ
Роза, о ты, благодатная крайне, ручей,
сон драгоценный - чистая радость каждому и никому.
(Надпись на надгробье Рильке).
К мрамору плиты надгробной,
Под которой спит поэт,
На иное неспособный,
Только роз кладу букет.
Кожа девичья заране
Обретает смуглый цвет.
Разговор ведут крестьяне.
Дети молвят "да" и "нет".
Мир себя нашел в поэте,
Им спасен и обогрет.
И любой вопрос на свете
Превращается в ответ.
Спит, уйдя во тьму, в глубины,
Сердце-роза много лет.
Роза с сердцем - двуедины,
Тленью смерти дан запрет.
На поэта и на лиру
Лег молчания обет,
Но поэт оставил миру
Камень-розу, вечный след.
Роза, спящая влюбленно,
Пентаграмма и секрет:
Рот и рана, луч и лоно,
В персти персть, и в свете свет.
КОНЕЦ СЕНТЯБРЯ
Стремянка ждет под яблонею каждой -
Бела и ясно в сумерках видна.
Наполнен мир неутоленной жаждой:
О мед небес, о синева руна!
Воспоминанья в ежевичной дымке,
Рассвет неспешный, утренний озноб -
Сбродилось лето, вынуты отжимки,
В корчагах - сусло, масло и сироп.
Пора для встречи с тою, что любима -
Где нет любимой - там горит земля! -
А дальше - время пусть проходит мимо,
Двоим тела и души веселя.
О лососинно-красная листва,
Глаза в глаза, в тени кровавых буков, -
И жизнь сегодня только тем жива,
Чтоб умирать, друг друга убаюкав.
Случайности сошедшихся примет,
Печаль и радость райского расцвета,-
О совершенство лета! Впрочем, нет:
Незримый миг оконченного лета.
ОТСУТСТВИЕ
Прогноз погоды для нас одинаков,
Хоть в мире мы - по разным местам.
"Здесь" и "там" - чем не формулы тайных знаков?
О мир, поделенный на Здесь и Там!
Место, где держит меня нужда,
Место, в котором томишься ты.
Любовь ничем не сыта никогда:
Ярость разлуки, зло пустоты.
Любовь и пища - так ведь немного.
Пространство и время - в одном кругу.
Но если к тебе и ведет дорога,
По ней до неба дойти не могу.
Семикратным счастьем ты отблистала.
Прекрасней, чем в грезе, чем наяву:
Смерть уступила - и сердце стало
Стрелою, легшей на тетиву.
Жажда моя пылает пожаром -
Кто погасить бы его захотел,
Утишить сумел бы? Чахнет задаром
Яростный зов слияния тел!
Страшная сладость губит гурмана,
Стекая пламенем вдоль хребта.
Ржавый клинок, раскрытая рана,
Горькое ложе, скорбь, темнота.
Ничто и нечто, и ночь навеки,
Последнего меда скудный отстой.
Тело не спит, распахнуты веки.
Пустые руки полны пустотой.
TABULA RASA
Заканчивать. И начинать сначала.
Неслыханное - все-таки грядет.
Опять считает человечий род,
Что пролил слез и крови слишком мало.
Мы стали неотъемлемою частью
Лавины, массы, общности любой.
И Цезарь, снова наделенный властью,
Нас отправляет в бой и на убой.
Бездарный демон, ждущий в эпилоге
Того, чтоб нас единый залп скосил!
Мы гибнем, мы собой мостим дороги
Из года в год. Пустая трата сил.
Мосты сжигаем, без раздумий рушим
Все на пути. По крышам - цепь огня!
Мы будущего ждем - и к нашим душам
Крадется ужас завтрашнего дня.
Нам не до рифм, и к прочим тонким граням
Мы безразличны. Больше не взрасти
Цветам над болью. Только руки тянем.
Зажать пытаясь пустоту в горсти.
Молчим, страдая. Впрочем, вывод быстр:
К чему слова ограбленных и сирых?
Обломкам мира нужен ли регистр,
И должно ли копаться в черных дырах?
Кто в сердце шепчет нашем? Почему
Мы ждем, что он, склонясь над горькой чашей,
Уронит каплю вечности во тьму
Вихреворота скорой смерти нашей?
ОРИГЕН
Смерть медлила, а он стоял на страже,
Готовый. Отрицал любую тьму.
Тянулись караваны и миражи:
О, как же много грезилось ему!
Он пламенел, зрелея неуклонно,
И, лишь томя подобием стыда,
На чувства и на рукопись Платона
Рабыня тень бросала иногда.
Зачем же смерть, когда толпой предерзкой
И мертвой духом - полон дольний край?
При чем здесь ангел, если страстью мерзкой
Вводим любой, кто хочет, в гнусный рай?
О мир, Египет, тяжкие гробницы -
Колени сдвинь, фантом отвратный скрой!
Сквозь бедра Логос виден, сквозь ресницы:
Все - ложь, и первый Рим, и Рим второй!
Он рвался духом к высшему пределу,
Но плоть коснела. Он постиг врага.
Железо взял, и полоснул по телу,
И бросил ядра в пламя очага.
СТЕФАН ХЕРМЛИН
(1915 - 1997)
ОБМАНЧИВОСТЬ МИРА
(По мотивам Питера Брейгеля)
Всюду я вижу тебя: на фламандском поле.
Возле римских колодцев, манящих в полуденный час, -
Сердце холодом сжато, и ощутишь поневоле:
Всюду - трагический призрак, тревожащий нас.
Ты понимаешь, ты видишь - от терний не сыщешь защиты,
С ужасов полной тропы никуда не свернуть.
Невыразимо покинутый, всеми забытый,
Ты одиноко под северным небом держишь свой путь.
Кобольд идет за тобой. Плечи плащом закутай.
Путь твой все шире и шире. Распахивается окоем.
Все исчезает, становится мраком и смутой
Дымом, туманом тают озера во взоре твоем.
ГАСНУЩИЙ ДЕНЬ
(По мотивам Питера Брейгеля)
Разве когда-нибудь были столь горестны там, в отдаленье,
Жесты горных отрогов и так нас тревожить могли?
Зноем пылает даль. Даже самые малые тени
Изгнаны прочь из сердца этой земли,
Этой страны, что в величье отчаялась. Как безнадежно устали
Ветви твои, опаленный страданием бор!
О, Ниобея! Оттуда, из нарисованной дали,
Странным, базальтовым светом лучится простор, -
Над горизонтом - ты видишь - пылает светило.
И одинокая поступь гремит по земле,
Словно людское тебя навсегда отпустило.
Но не навеки же ты запечатан в стекле
Этого ветра, - и тишью великой тебя охватило
Там, в угасающем свете, на корабле...
ТЕРРАСЫ В АЛЬБИ
У древнего моста, у бастиона
Хохочет Бахус. Что ему стена!
Он обезумел. Он бежит со склона
К реке, чтоб рыскать в поисках челна,
Чтоб от собора прочь уплыть в ущелье,
К себе, в леса, в чудовищную даль,
Где властвует великое веселье
И меж стволов проносится мистраль.
Он захмелел, он бредит от испуга.
Пророчество, предчувствие, тоска
Чужих сердец. Давно ли птицы к югу
Летели?.. Будь спокойною, река,
Дай перейти себя! В ночной простор
Немыслимый вонзается собор.
ИОГАННЕС БОБРОВСКИЙ
(1917-1965)
ПАМЯТНЫЙ ЛИСТОК
Годы
как паутина,
годы. Паучье время.
Цыгане брели с лошадьми
по глинистым тропам. Старый цыган
шел с кнутом; цыганки
останавливались у калиток,
гадали, держа в ладонях
полные пригоршни счастья.
Потом они исчезли.
За ними пришли душегубы
с каменным взглядом. Как-то раз
старуха, выйдя из тесной каморки,
удивилась, куда пропали цыгане.
Слушай, как дождь шумит
над косогором: идут
те, кто невидимы больше,
по глинистой древней тропе,
залитой мутной
водой. Ветер в кронах чужбины
колышет пряди
черных волос.
ТОМСКАЯ ДОРОГА
Как ни кричи,
не прорываться сквозь ветер,
бьющий по канатам арфы -
жилам звериным, на сучья
березы накрученным.
Холмистые цепи,
слышу арфу за насыпью,
однако не вижу дороги.
Елизавета
сказала когда-то:
Вдоль Томской дороги
крестьяне ставят на окна
квас и хлеб к ночи,
чужестранец проходит,
мимо шагает, никто
не назовет его "узником",
а только *несчастным*,
у него была сотня имен,
каждый мог его окликнуть.
Дорога, говорила Елизавета,
тянулась, как летнее небо
в пене цветенья,
огромные деревья подпирали небо,
но выпал снег,
пришла Елизавета
годы спустя,
братья стояли на берегу,
вышел внук на дорогу,
удочку бросил в траву.
ЮНАЯ МАРФА
В травах забытья, в змеиных гнездах
застывает желтая жара,
прочь ступает зыбкая, как воздух,
Марфа, истомленная сестра.
Тайну до сих пор скрывая в лоне,
память о ночах хранит она,
старину поет. На небосклоне,
на земле заткала все луна.
В полном мраке, над заросшей кручей
падает на камни узких троп.
О, когда ты в лес придешь дремучий
разыскать, рыдая, Марфы гроб?
ДОМ
1
Скользит над кровлей свет
за черной птицей вслед.
Стирает ветвь бузины
черты руки со стены.
Шпорник на клумбе к саду
не слышит, как я иду.
Дождь пишет, кровлю тревожа:
мне здесь приготовлено ложе.
2
У стены беседу
тени ведут:
как оденемся мы
сегодня.
В волосы воткнем дрожащий
цветок; над глазами
приклеим усик зеленый;
трилистник на груди.
Тени, ступайте вперед.
Ведь свет вначале
шагает так робко,
укажите ему дорогу.
По склону вниз,
при крике петуха,
над крышами зарю зовущем,
к речам звериным,
скачками по песку двора.
Тени, уйдите от двери.
Тени, уйдите от окон.
Выступите под крышей,
дрожащие усиков тени,
тени лоз виноградных,
тени, скажите:
тебе здесь суждено остаться.
ОЗЕРО ИЛЬМЕНЬ
Тут все - иное. Самообманами
прельстилось сердце, стало заботиться
о мнимостях - взалкало много,
но лишь себя наконец узрело.
Вот постепенно вечер кончается,
расплывчат контур низкого берега,
до самых облаков пространство
чистым становится, разрастаясь.
Огни рыбачьей лодки далекие
видны, а парус прочь удаляется,
и птицы прядают в полете,
влаги озерной касаясь быстро.
Потом луна всплывает, как колокол,
звонить к вечерне - но колоколенка
молчит во мраке: ибо церковь
изорвана - птицам гнездиться негде.
Ночь ниспадает, волны о волны бьют,
шепчась в камнях прибрежных. Порою здесь
твое привет расслышит сердце:
он - ледяной от дыханья далей.
НОВГОРОД В 1941 ГОДУ
МОНАСТЫРСКАЯ ЦЕРКОВЬ
Зачем идешь ты этою лестницей,
где каждый шаг тем глуше под сводами,
чем выше ты по ней восходишь, -
ты замедляешь стопы в смятенье.
Что ни стена - то лики старинные,
их взор суровый просто ли выдержать?
Нет, сотни взоров! Так беги же
или смотри на одни ступени.
И вот, пройдя сквозь сумерки вязкие,
где стены, мнится, сомкнуты наглухо,
ты взгляд подымешь - и увидишь:
лучик спасительный бьет сквозь купол.
КРЕМЛЬ
Несокрушимый холм над рекой взнесен,
несущей воды тяжкие в озеро,-
а так безжалостно блистает
злато крестов, куполов и кровель.
Не зрит слепой, как тени надвинулись,
колокола глухому неслышимы,
он и молитвам внять не может,
что уносились веками в дали.
Но все затихло. Голосом бронзовым
звучит угроза из-за реки порой
да ночью видится сиянье
горних лампад, что людьми забыты.
ВЕЧЕР
Прошу вас нынче, строфы Алкеевы,
подать мне меру - ибо уста мои
речей взыскуют,- близок вечер,
требуя слов беспредельно ясных.
Но где найти их? День завершается,
клоня чело в потемки багровые;
здесь - грань для взора. Полыханье
огненных стен, что встают в закате.
Где сердце ныне? Где обрести уста?
Смогу ль услышать песню ответную?
Лиши купола огнем объяты,
словно молитвы, кресты пылают.
НОВГОРОД В 1943 ГОДУ
ПАМЯТЬ
Выс*ко стал над озером Новгород.
Я знаю все, и сердце сжимается;
И все же здесь, среди развалин,
Мир и спокойствие затаились.
Всему есть имя! В доме разрушенном
Во сне приходят воспоминания -
Они, как чайки над рекою,
Крики бросают в ничто, на ветер.
Еще на башнях тяжкие купола
Венчают город, песня возносится
Среди руин, и только небо
Все собирает в единый образ.
МОНАСТЫРСКАЯ ЦЕРКОВЬ
О Троица! Взыскуют троичности
абсиды три. В четверосогласии
апостольски восходят главы,
чтобы увенчаться крестом срединным.
Столпа четыре высятся, будто им
всю тяжесть мира должно поддерживать,-
их не соединяют дуги,
но средокрестье меж ними зримо.
Провалы окон, двери - в зияниях,
нет крыши; клонится колоколенка;
стоит, одним дождем омытый,
древний сосуд благодати Божьей.
ВЕЧЕР
Подобен берег лестнице взорванной;
развалин груды к влаге спускаются,
пылая белым, красным. Башня.
Зелень разбитой церковной кровли.
Кустарник буйный - как предсказание
своей же смерти. Вот и седой поток
вступает в озеро, как море, -
столь же зовущее взор скитальца.
Туда, где взгляд не скован границами,
где ночь молчит - и в день превращается,
где сердцу место есть. Лишь месяц
мерзнет серпом над равниной хладной.
НА РЕКЕ ВЕЛИКОЙ
Вдали паромщик виден расплывчато,
голубоватой далью оправленный -
как бы в театре. Цвет медовый
под облаками течет по краю.
Так нежен пламень под синевой небес.
Все вдаль уходит, ветками тальника
надежно скрыто. Лишь во мраке
черпает ведрами воду кто-то.
И сквозь листву подлеска вздымается
луны огромный шар, ярко-огненный,
пугливый. На ветру усталом
резко и долго кричат вороны.
ВРЕМЯ ОЖИДАНИЯ
Тишина
объемлет красоту
в движениях бедер Дианы;
в горной Грузии; в острие плавника
плеснувшей акулы; в луне над Владимиром,
над обрывами берега Клязьмы;
в пастушке, пришедшей к колодцу;
в веренице летящих цапель.
Скоро ль придешь ты, чтобы мог я сказать:
это было; или - будь по-другому -
зажатым в зубах все равно
принесешь ты ответ:
как вошла тишина
в наше молчанье,
когда мы надолго заснули
друг у друга во сне.
ЛЕСНОЙ БОГ
Щербатая пасть,
ветвистые лапы, глаза
обросли камышом, дрожит
голова над горбатой спиной -
через папоротники сюда
топает он, обдирает березы,
сминает
ветви ольшаника,
над вороньими гнездами
будит он ветер.
Но, не зная покоя, люди за ним
бредут - он убивает их внезапно,
в минуты, когда они счастливы.
Чу! В тумане шатается он,
пьяный мякотью ягод. Ласточка,
на его крик
прилети, моя птица печали.
СТАРАЯ ПЕСНЯ
Далек мой шумящий сон
ночной, мой снег. Пробужденье -
словно крик! Твое эхо - зов голубиный.
Вот пришел я: дверь
под висячей
кровлей, плетень на песке.
Давным-давно на зеленом острове
побывал я на севере, где в изголовье моем
были волшебники - Диармуд и еще другие -
с красными лицами. Я говорю
о том, о чем умолчал.
Там на берегу
обрывается полет ласточек.
Лишь серебряные флюгера
кричат сквозь ветер.
ДВОЙНАЯ ФЛЕЙТА
В краю пастушьем флейты послышались,
с потоком ветра в полдень воспрянули
два голоса-взаимоборца,
в зыбком сиянье взлетевших. Первый
стремится мимо веток шиповника,
другой - прыжками следом проносится
но склонам, по заросшем скалам,
вздыбленным, свергнутым, округленным.
Тревожишь, Марсий, реку фригийскую,
пока ночная рыба заплещется:
в глубинах зашумит, застонет
там, в тростнике, где зверье уснуло.
КРЕЩЕНИЕ ПЕРУНА
Киев, 988 год
Деревянного злобного бога,
который летает вместе с грозой,
коварный серебряный лик, -
так Владимир сказал, -
сбросьте с шторм, сбросьте в Днепр,
пусть привяжут к хвосту кобылы его,
пусть волочат его по песку, -
так Владимир сказал.
Тогда пришли с железными шестами
мужи, двенадцать Владимировых мужей,
били его, и он не возопил,
так бросили они его в реку.
Огненный бог, плыви.
Он плывет.
С гневом кидает он перед тем
свой жезл на деревянный
мост. В испуге стоят пришлецы,
монахи длинноволосые,
Владимир стоит на мосту, он видит:
дети бегут, бежит голытьба
к берегу.
Восстань из воды, кричат они,
громовержец, выдь на свой брег,
люди кричат,
оседлай свою землю, как лошадь.
По стремнинам порогов летит
к узкому брегу Перун.
Там, где река рождается вширь,
где холмы выступают из леса,
в зарослях диких,
падает ветер,
на песчаную отмель несет он плачущий
серебряный лик.
Там
остался он, огненный.
За днепровскими порогами
в сумерках
поднялся громовержец,
именем новым, Илья,
наслал грозу, молния
поразила идола, жезл разбила:
растоптал громовержец новый
Перунов костер.
Вечно длится теперь на мосту
борьба. Голытьба
слышит порой деревянного идола.
Бейтесь, речет он,
бейтесь, дети мои,
я не вернусь.
ЖЕРТВЕННЫЙ КАМЕНЬ
Я слышу струи, шумно бегущие
в страну теней, но в отблесках пламени
они дрожат. Над берегами -
неба червленое оперенье.
Лети же с ветром встречным, о ястреб мой,
взмахни крылами, взвейся над капищем -
в тени совиной дремлет черный
камень в неверном дыму болота.
Обвит покровом чуждым ползучих трав,
к земле припавших, - зоркая птица, глаз
твой видит черный камень - старца,
вставшего гордо над водопадом.
Он числит сумрак, но не столетия,
но не снега, не луны, не сполохи,
он скажет ястребу: останься,
лебедю скажет: лети, мой белый.
ХАЙНЦ ПИОНТЕК
(р. 1925)
ОСЕННИЙ ВЫГОН
Гулко топочет
разномастное конское стадо.
Ощущаю всей кожей
наступленье поры листопада.
Можжевельник темнеет
у покосившихся прясел,
вести свои
до лета в траур окрасил.
Октябрьские лошади -
посмотри на галоп табуна!
Изморось пота
на гривах летящих видна.
Разбежится табун,
вновь сольется, соединится.
Знаю, что скоро
он станет мне сниться.
Вновь жеребцы
затеют галоп одичалый:
гнедой, каурый,
соловый, чалый.
УТРОМ
"Начало" - слово; слог за слог,
а суть - совсем темна.
Я чувствую щетину щек
и не припомню сна.
Хлеб со сгущенкой - мой припас.
Попью и пожую.
Сосед поет. Кто там сейчас
стучится в дверь мою?
Настало время дележа
отпущенных часов.
Водопроводами визжа
день отомкнул засов.
ВСПОМНИВШИЙСЯ ПЕЙЗАЖ
Курится летняя дорога,
в пыли оттиснут каждый след,
и пахнет липою немного,
уже успевшей сбросить цвет.
Ворота выгона, где злится
и в прясла бьется кобылица.
Играю с полем в чет и нечет,
и гном люпиновой гряды
меня от мыслей не излечит,
коль, вылезши из борозды,
в меня пыльцою желтой кинет:
воспоминанье не отхлынет.
Я вовсе не ищу трофея -
Земля да солнце средь небес.
Чего я жду среди шалфея
в пейзаже, что давно исчез,
в том дне, затерянном в начале,
в секундах, что давно промчали?!
ОКТЯБРЬ ПО БРЕЙГЕЛЮ
Проходит стадо: ряд голов,
направлены домой покорно.
Встал на колени птицелов
и ввысь глядит сквозь ветки терна.
Пастух с дубиной, деловит,
прогнал коров через распадок;
жаль, губы холодом кривит:
пусть воздух прян, да вот не сладок.
Там - всадник, дальше - батраки
ступают шагом напряженным:
им поскорей бы в кабаки
иль, даже лучше, прямо к женам.
Уйдут, и миру - грош цена.
И я пойду, следя в просторах,
как даль светла, как холодна,
и стану слушать листьев шорох,
и, желудь подобрав рукой,
класть прямо в шляпу - в кучку, в груду,
и наконец найду покой
и все, что рассказал, забуду.
ПЕРЕМЕНА МЕСТ
Словно тучки пролетают,
только миг - и нет,
но за ними, вместе с ними
я шагаю вслед,
между дверью и доверьем
мечутся листы -
в блеске ночи воробьиной,
место, где же ты?
Место, это значит - время.
В тропках между скал,
в пригородах, на скамейках
место я искал;
я ложился спать порою
прямо в тростнике,
о, неслыханное счастье -
быть на островке!
Здесь и там: струится время -
значит, переезд.
Ни движения, ни цели -
только смена мест.
Драгоценнейший подарок
бытию в миру:
счастье выдоха и вдоха
на сыром ветру.
ПОМЕТКИ ПАВОДКОВ
Поодиночке - днем, в ночи - вдвоем.
Нам кажется необычайно важным
измерить в море чистый окоем,
вести подсчет порывам ветра влажным;
отметить, как легко жужжит пчела,
насколько звезды ярче временами,
как много бед, и нежности, и зла -
все мчится мимо нас и вместе с нами.
О паводок немыслимый! Пока
мы думаем, что расставаться рано -
успеть увидеть, как из пустяка
растет незаживающая рана.
Погасшего желанья не вернуть -
на то у жизни веские причины,-
мне встретятся девичий взгляд и грудь,
тебе - покой в объятиях мужчины.
Прилив лютует: рвущейся волной
предельного подъема достигая,
он метит стену меткой кровяной,
там - позже - метка явится другая.
Поодиночке - днем, вдвоем - всю ночь
Пометки тускнут - тайный знак усталым.
Бушует время, море мчится прочь.
Вступление становится финалом.
ПРУССКАЯ ЛАЗУРЬ
Не от горных рейнских богов,
не от полуденной тени
их золотых подошв на песке
прячусь. Не очень стараясь,
вода и воздух слагают повесть:
плеск весла, звон струны,
женские пальцы над гладью пруда,
в башне замка - серьезный мужчина,
чье счастье - перо и бумага.
Но взгляд и мундир Фридриха
в клинке отражались моем -
я, оловянный солдатик, рубил
воздух и повелевал барабанами.
О, эта лазурь! Мертвые смерти не знают,
не упал ни единый штандарт,
меж колосьев усатых - голова, словно в лаврах.
Колосья склонялись к следам лафетных колес,
обещая немыслимые урожаи.
Ты, страна детворы и капралов, -
ты погибнешь в единую зиму!
Король превращается в призрак щербатый
на истертом серебряном пфенниге.
Ледоход - никаких урожаев. Волки от голода
бродят возле заборов и мельниц.
Огнем, выхватившим двенадцать штандартов,
иней на ранах не растопить.
Мертвецы мертвы.
Но ты, мечтатель, все же встаешь,
при факельном свете ищешь перчатку, венец,
грудь нараспашку - о, дерзость во сне!
Вырыта принцу могила, однако пуста.
Мы все же держимся в рамках, бросая
на чаши весов наш долг неоплатный.
Лишь тебе - фанфары и слава,
и стихи, звенящие, как кираса...
Крыльями плещут драконы над полем битвы.
ВОЛЬФГАНГ БЕХЛЕР
(р. 1925)
БОЛОТО
Облака ползут над почвой топкой,
на ветру танцует березняк.
Я иду чуть видной, узкой тропкой,
оступаюсь в воду, что ни шаг.
Гать почти сгнила поверх мочажин,
но другого не ищу пути:
жалкий дерн так безнадежно влажен,
что его спокойней обойти.
Там, в конце, быть может, брезжит что-то -
но невнятна цель и далека.
Лишь стоит стеной вокруг болота
белый частокол березняка.
ЦИСТЕРНА
В ночи прозрачной - кипарисный строй,
как некий ряд протуберанцев черных,
застыл, в подземных тиглях или горнах
рожденный темной мощью и жарой.
В лучах луны они стоят вокруг
давно забытой каменной цистерны,
лишь звездный свод - ее хранитель верный,
да бесполезно цепь свисает в люк.
Но я спокойно подойду к нему,
и цепью закреплю свою баклагу,
и зачерпну из гулкой бездны влагу,
и не спеша наружу подниму.
ВЫСОКИЕ ПРИЛИВЫ
Обломки статуй у ступеней храма.
Лимоны. Средиземная волна.
Табун вдоль горизонта мчит упрямо.
Огромная гора, всего одна,
лазурь простора держит на весу.
Лучи светила знойны, торопливы,
спешат испить последнюю росу
из желтых роз. Высокие приливы
швыряют с солью смешанный песок
в глаза и в губы нам, простоволосым.
Чернеют пинии: вблизи лесок -
штриховка над белеющим утесом.
Оливы и миндаль. Пусть я приемлю
раздельность нашу - с горечью, с обидой:
уговори богов, сойди на землю
и мраморную пыль из легких выдуй!
ХОРСТ БИНЕК
(1930 - 1990)
ОТЧ│Т
Пурга - это смерть павлину, розе и солнцу,
Флейте и разговорам с самим собой,
Одиночеству, что обступает в бараках.
Быстрая смерть павлину, розе и солнцу.
Пурга - это синяя пыль вместо питья -
Пыль тишины, что хрустит на зубах,
Пыль тишины - только слышен скулеж подыхающей суки.
Пурга - это синяя пыль вместо питья.
Пурга угрожает оленям, волкам и песцам,
Которые ждут - не придут ли дожди из тайги,
Покуда железные травы звенят, как ножи,
Олени, песцы и волки боятся пурги.
Пурга - это смерть, величайшая из смертей.
Об этом событии следует дать отчет:
Ведь поезд, где зэков везут, попадает в нее,
В ледовую смерть, величайшую из смертей.
Что пропало - найдется, едва лишь растает снег.
Сорок зэков и с ними восемь конвойных солдат,
Как братья, обнявшиеся перед вступлением в смерть.
Их, конечно, отыщут, едва лишь растает снег.
ДЕНЬ
Грузовые вагоны бараки рыбное хлебово
под конвоем к острогу
а шинели солдат
говорят: хлеб и труд
говорят: наказание возмездие
говорят: смерть и тундра
говорят и говорят: колючая проволока и снег и боль и
пурга и все говорят говорят.
В ТЮРЬМАХ I
Нечем и незачем мерить минуты в тюрьме.
Нет перемен, если нет ни труда, ни досуга;
Люди, предметы - сливаются гущей во тьме,
Черный склероз, как последняя степень недуга.
Всех-то и мыслей во мраке: не прямо ль сейчас
Смерть паутину затянет,- так будь наготове.
Месяц проходит иль год - безразлично для нас,
Если во рту ничего, кроме пота и крови.
Нечем и незачем мерить минуты в тюрьме.
Даже звериная чуткость ничем не поможет.
Дождь или ветер случайно представишь в уме -
Образ далекий в душе ничего не встревожит.
День или ночь на дворе - не всегда и поймешь,
Темень со светом сплелась, замерев и застынув.
Летнее солнце в малиннике - выдумка, ложь,
Так же, как море, так же, как гибель дельфинов.
Нечем и незачем мерить минуты в тюрьме.
Утром кормежка, но вечером в точности та же.
Кончено лето, готовишься к вечной зиме,
Хмель отбродил, и тягучие мысли все глаже.
Время с пространством, истаяв, ушли в пустоту,
Лишь иногда, в забытьи эйфорически-сонном,
Мы уплываем куда-то в былое, в мечту -
И поглощаемся древним, бездонным затоном.
В ТЮРЬМАХ II
В тюрьмах одни лишь мечты не отнять вертухаям.
Только мечты - словно тропки в минувшие дни,
В них мы уходим к деревьям, в лесах отдыхаем,
Резко на пляже оттиснется очерк ступни.
Там, где мечты,- там и детство, конечно же, вправе
Вновь обступить нас - кто памяти жить воспретит?
Знак для приятеля - прыгает брошенный гравий...
Боль - пробуждает. И губы молитва желтит.
В тюрьмах одни лишь мечты не отнять вертухаям.
Льются мечты, словно семя, дразня и пьяня.
Кровь мятежа на платочке с изгрызенным краем,
Вот он отброшен, как выхваченный из огня.
Наши тела раздирает желанье на части,
Вдохи и выдохи теменью жгучей полны -
Только мечты здесь превыше усталости, страсти,
Мужества, боли, немого сознанья вины.
В тюрьмах одни лишь мечты не отнять вертухаям,
Чувства в мысли, упрятанные в тайники.
Грохот в пространстве - и горестен, и несмолкаем,
В затхлом пространстве - и ночь заплывает в зрачки.
Время смещается, гаснут огней вереницы,
Темень и тишь полновластно вступают в права.
Мы исчезаем; стираются, гибнут границы,
И, удивленно горя, облетает листва.
ИЗ ПОЭТОВ АВСТРИИ
РАЙНЕР МАРИЯ РИЛЬКЕ
(1875-1926)
БЛАГОВЕЩЕНИЕ
Слова ангела
Ты к Господу не ближе нас,
Он ото всех далек.
Но лишь тебя в чудесный час
благословляет Бог:
ведь так ни у одной из жен
не светятся персты.
Я - день, я - влагой напоен,
но древо только ты.
Я утомлен, путь долог мой,
прости, не я сказал,
что Тот, кто в ризе золотой,
как солнце, восседал,
послал тебе, мечтающей,
виденье с высоты:
смотри: я - возвещавший,
но древо только ты.
Развернуты мои крыла
над кровлею жилья:
так одинока не была
ты никогда - ведь я
чуть виден в комнате твоей,
мои слова просты:
я - дуновенье меж ветвей,
но древо только ты.
Все ангелы в волнении
летят по небесам;
великое смятение
и ликованье там.
Быть может, скорбь средь суеты
в судьбу твою войдет, -
для этого созрела ты,
и ты несешь свой плод.
Ты вход, великий и святой,
твой день определен.
Мой голос, будто шум лесной,
в тебе исчез, окончив твой
тысяча первый сон.
Иду. Так упоителен
напев твоей мечты.
Бог ждет; Он ослепителен...
Но древо только ты.
ТРИ ВОЛХВА
Легенда
В краю, где ветер и песок,
Господь явился нам;
так жатвы наступает срок
налившимся хлебам,-
и чудо было: там
велел идти в дорогу Бог
звезде и трем волхвам.
И с трех сторон в пути сойдясь,
на небо посмотрев,
так с трех сторон пошли, смирясь,
и справа князь, и слева князь
в далекий тихий хлев.
Но что с дарами их влекло
в убогий Вифлеем?
Сияло всадника чело,
и было бархатным седло,
и драгоценным - шлем.
Был правый, словно фараон,
богат, и левый был
озолочен, осеребрен, -
и блеск, и звон
со всех сторон,-
и возжигал куренья он
в сосуде, что под небосклон
душистый дым струил.
С улыбкой вещая звезда
вела вперед князей
и, над Марией встав, тогда
сказала тайно ей:
Смотри, вот всадники пришли,
которых я вела, -
цари языческой земли -
их ноша тяжела,-
из тьмы дары они несли,
но ты не бойся зла.
У них двенадцать дочерей
и только сына нет, -
одна молитва у царей:
для тронов их, для их очей
твой Сын - надежды свет.
Но верь и жди других дорог,
твой Сын в язычниках княжить
не будет, знает Бог.
Запомни, путь далек.
Цари пришли тебе служить,
меж тем их царства, может быть,
лежат у чьих-то ног.
От бычьих морд идет тепло,
и царь в хлеву согрет,
но власти время истекло,
и крова больше нет.
Улыбкой кроткой озари
заблудших пришлецов,
пусть взглянут на дитя цари,
сними с него покров.
Смотри, у входа грудами
лежат, ясней слезы,
рубины с изумрудами
и капли бирюзы.
ЦАРИ
I
То были дни, когда в огне и дыме
сходились горы; водами живыми
река гремела, в берега бия,-
два странника призвали Божье имя,
и, хворость одолевши, перед ними
встал богатырь из Мурома, Илья.
Состарились родители, дотоле
от пней и камня расчищая луг, -
но взрослый сын воспрянул, вышел в поле
и в борозду вогнал тяжелый плуг.
Он вырывал деревья, что грознее
бойцов стояли твердо сотни лет,
и тяжесть поднимал, смеясь над нею,
и корни извивались, точно змеи,
впервые видящие свет.
Испив росы, отцовская кобыла
по-богатырски сделалась крепка
и звонким ржаньем словно говорила,
что радуется мощи седока, -
постигли оба: сказочная сила
зовет их, и дорога нелегка.
И скачут... может быть, тысячелетье.
Кто время сосчитать хоть раз сумел -
(а сколько лет он сиднем просидел?),
где колдовство - не различить на свете.
Природой меры миру не дано,
тысячелетьям нет числа...
Пойдут вперед те, кто дремал давно
в краю, где сумерки и мгла.
II
Еще повсюду стерегли драконы
волшебные леса, дыша огнем,
но дети подрастали день за днем,
но шли, благословившись у иконы,
мужи на битву с хищных Соловьем -
Разбойником, как волчья стая, злобным,
который свил на девяти дубах
гнездо, и воплем жутким и утробным
и светопреставлению подобным
ночь напролет в округе сеял страх;
весенний мрак, неведомое чудо -
немыслимей, ужаснее всего;
ничто не угрожает ниоткуда,
но все вокруг - обман и колдовство, -
так шли мужи, пути не разбирая,
всем телом содрогаясь меж теней,
за шагом шаг в глухую тьму ступая
и, словно челн, захлебываясь в ней.
И лишь сильнейшие остались живы,
встречая дикий свист, без перерыва
из этой глотки, как из-под земли,
несущийся, но все же шли и шли
они в леса, взрослея понемногу,
одолевая робость и тревогу, -
и так со многим справиться смогли
их руки крепкие. И дни настали,
когда они, бесстрашные, вставали
и стены возводили в твердой вере.
И, наконец, из чащи вышли звери,
покинув ненавистные берлоги,
и двинулись, куда вели дороги,
устало рыская от двери к двери, -
пристыжены, бессильны и убоги, -
чтоб тихо лечь собратьям старшим в ноги.
III
Его слуги кормились ночью и днем
мешаниной невнятных слухов, -
слухи были о нем, и только о нем.
Перед ним холопы валились ничком.
Женщины, кидая тревожные взгляды,
сговаривались в покоях своих,
а он в потемках подслушивал их,
и служанки шептали ему про яды.
Ни ларя у стены, ни лавки, ни скрыни,
и убийцы, прячась в монашьей личине,
справляли кровавое торжество.
И ничто не защищало его,
кроме взгляда, кроме шагов украдкой
в тишине по лестнице шаткой,
кроме гладкой стали жезла.
Ничего, кроме рясы, что плечи жгла,
(и озноб сквозь нее, словно когтями,
исходя от сводов, впивался в монаха),
ничего, что было бы призвано им,
ничего, кроме страха днями, ночами,
ничего, кроме все охватившего страха,
что гнал его вдоль этих гонимых,
вдоль этих темных и недвижимых
и, быть может, виновных лиц.
Любого, кто мешкал рухнуть ниц,
он убийцей считал, и, озлоблен и мрачен,
рвал одежды на нем своею рукой,
а затем, у окна забывшись, с тоской
думал: Кто и зачем это нынче схвачен?
Кто я такой? Кто он такой?
IV
Вот час, когда в тщеславном ослепленьи
держава смотрит в зеркала свои.
Последний отпрыск царственной семьи,
монарх безвольный, грезит в забытьи,
ждет почестей на троне; и в смятеньи
откинувшись и уронивши длани
дрожащие на пурпурные ткани,
один в неверном бытии.
Вокруг него склоняются бояре,
одетые в сверкающие латы,-
царь словно обречен жестокой каре
князей, что нетерпением объяты.
Подобострастия полны палаты.
Все помнят о почившем государе,
который часто, буйствуя в угаре
безумия, их бил о камни лбом.
И думы думают они о том,
что старый государь, садясь на трон,
плотней поблекший бархат подминал.
Был мрачной мерой власти он,
и из бояр никто не замечал,
что алые подушки закрывал
наряд тяжелый, золотом горя.
И думают, что мантия царя
померкнет на преемнике больном.
Хотя пылают факелы, но даже
жемчужины не светятся огнем,
что в семь рядов на шее, словно стража;
и оторочка из рубинов та же -
светилась, как вино, - теперь, на нем
черна, как сажа...
Память их не спит.
Они тесней толпятся возле трона,
но все бледнее царская корона
безвольного монарха, - свысока
на них глядит он грустно и смущенно;
все ближе, раболепнее поклоны,
и мнится - в зале слышен звон клинка.
V
Не сгинет от меча и от коварства
монарх, тоской нездешней охранен,
он принимает торжество и царство,
и за него душой болеет он.
К окну в Кремле подходит царь безвольный,
и видит город - белый и престольный -
в тот час, когда ушла ночная мгла,
и в первый день весны звонят по гулким,
березою пропахшим переулкам
к заутрене колокола.
Колокола, чья песня так прекрасна, -
вот первые цари его державы,
его отцы, что с дней татар со славой -
из гнева, кротости, борьбы, забавы,
легенд и крови возникали властно.
Он чувствует их царственное право
его душой овладевать порой,
таинственно входить в его глубины, -
тишайшего на царстве властелина,
всегда, теперь и прежде, на вершины
благочестивой звать мечтой.
И царь благодарит их всей душой
за то, что к жизни щедрым и огромным
порывом, жаждой одарен.
Перед богатством предков силен он,
их житие таинственным и темным
мерещится на фреске золотой.
Как серебро, вплетаясь в ткань парчи -
в делах минувших сам себе он мнится,
что было свершено - опять свершится,
в его державе тихой повторится,
в которой меркнут яркие лучи.
VI
Сапфиры в темном серебре оправы
чуть светятся девичьими очами;
и лозы свились гибкими ветвями,
как звери в брачный