о грубо вклинились в природный
строй.
-- Маленькую, аккуратную огорожу смастерили бы -- и хва, -- ворчливо
разговаривал старик сам с собой, протискиваясь через узкий проход в сарай. --
Так нет же -- из горбыля метра в полтора-два наворотят! Где тут корове
пройти? Самолет, пролетая над Новопашенным, зацепится. Почернел забор --
тюрьма тюрьмой, и выглядывает из-за него или подсматривает в щелку
осторожный хозяин вот с такой собакой: что в мире делается? Тьфу!
И старик так рассердился на своих, как ему представлялось, скрывающихся
за заборами односельчан, что, взявшись было налаживать сани, бросил, откинул
молоток и сел на пустую бочку. Заболела ушибленная голова.
-- Все кругом не так, все не этак, -- горестно прошептал он и вспомнил о
сыне. -- И с ним не так да не этак. Глупо живет! -- произнес он отчаянные
слова и склонил сивую голову.
Вспомнил о поездке к сыну год или полтора назад, после которой и решил,
что Николай живет неправильно.
Тогда старик не хотел ехать -- боялся, что сорвется и в открытую осудит
сына за дурную, как ему представлялось, жизнь, за ложный в ней путь. Но
Николай однажды забрался к отцу на гору и сказал себе: "Ни шагу отсюда, пока
не увезу это упрямца и не покажу ему, как следует жить. Эх, стыдоба -- сын
должен учить отца!" И за два дня сыновнего наступления несговорчивая душа
старика устала и уступила:
-- Черт с тобой, -- вези!
Повез Николай отца в Иркутск на "Москвиче". Старик раза два за свою
жизнь сиживал в легковом автомобиле и потому долго не мог удобно усесться на
заднем кожаном сиденье: то ему мнилось, что глубоко утопает или низко
сползает по гладкому сиденью -- цепко брался за кожу, но ослаблял руки -- не
порвать бы такую нежную и, казалось, тонкую кожу; то у него вдруг начинало
покалывать в копчике или ломило в суставах ног. Он шевелился и кряхтел и в
двухчасовой поездке устал, будто тяжело отработал день. Сын сосредоточенно
смотрел на уносившуюся за спину дорогу и уверенно-щеголевато рулил: то на
большой скорости выходил на поворот, то впритирку объезжал переднюю машину,
то разгонялся на прямой и в этот момент закуривал или обращался к отцу.
Поведение сына, его широкий затылок, маленькие, прижатые к вискам уши
безмолвно говорили старику: "Смотри, смотри, вот какой я, Николай Иванович
Сухотин, молодец -- сильный, умный, ловкий, удачливый. Подумай, достоин ли ты
быть моим отцом?"
Иван Степанович супился и, если нечаянно наталкивался взглядом на
затылок сына, отворачивался к окну.
В молчании приехали в город. Не любил старик города: твердое все
кругом, а земля, мягкая, пахучая, родящая, живая, -- где она? Куда и зачем ты
ее спрятал, человек? -- про себя ворчал Иван Степанович, но никогда не
говорил о городе плохо вслух: считал, что не совсем прав, что правда где-то
на дне лежит, до которого он еще не добрался, не дотянулся ни глазом, ни
рукой, ни сердцем.
Но более всего Иван Степанович не любил городские дома: высотой,
раскраской кичатся друг перед другом, а нет чтобы маленький дом каждому
человеку, чтобы хозяином он в нем был, -- полагал старик. А тут что же? Живут
люди в стене с дырами -- ну, окнами, какая разница, все равно на дыры похожи!
-- по головам друг у друга ходят, не квартиры, а камеры -- сами люди себя
заключили. Хозяев сто, а толкового ни одного: грязно во дворе, мусорно в
подъезде. Прошмыгнул человек по этой грязи в свою камеру и сидит, как
зверек, выглядывает: кто бы убрал мусор, подмел да помыл.
Подъехал "Москвич" к пятиэтажке -- поморщился старик и с великой
неохотой вылез из машины, уже хотел было заворчать на сына от досады: "Зачем
приволок меня в такую даль? Этого пятиэтажного урода смотреть? Видывал и
похлеще за свою жизнь". Но весело, приподнято сказал сын:
-- Вот, батя, здесь я живу. Ты у меня еще ни разу не был, -- никогда-то
тебя не затянешь... Как домок? Бравый?
Сын стоял подбоченясь, покачивался и весело-задиристо смотрел на отца.
-- Угу, -- отозвался Иван Степанович, за что-то жалея сына, но и досадуя
на него. -- Веди в квартиру, что ли: не на улице же нам торчать, -- грубовато
добавил он. Но тут же устыдился и -- чтобы спрятать от сына свои глаза -- стал
стряхивать с пиджака пылинки.
В дверях на пятом этаже встретила Ивана Степановича Людмила, жена
Николая, которую старик знавал подростком -- она была новопашенской,
соседской дочкой, но уже лет десять не появлялась в родных краях.
Свекор внимательно на нее посмотрел: "Коса толстая когда-то была, а
теперь какие-то прилизанные волосенки. Раньше светленькое личико было, будто
молоком каждодневно умывалась, а теперь поисблеклась девка, на лбу появились
какие-то пятнышки, как кляксы. А баба она, -- подумал старик, беспричинно
покашливая, -- еще молодая -- кажись, чуток за сорок взяло. И не пьющая, а
глянь-ка -- высосаны из нее соки".
Из своей комнаты вышел внук Александр -- парень семнадцати лет, высокий,
шею зачем-то гнул книзу, будто боялся задеть головой за низкий потолок или
люстру. Старик пожал влажную, шелковисто-детскую, но большую руку внука,
учуял от него терпкий запашок табака -- поморщился, хотел было тайком шепнуть
на ухо: не ранехонько ли, внук, начал курить? Но Николай опередил:
-- Саню, батя, малым помнишь. Посмотри, как вымахал. Жердь!
-- Что обзываешься? -- сказал Александр и хотел было скрыться в своей
комнате, в которой звучал магнитофон, но отец остановил:
-- Александр, похвались деду, какую школу ты заканчиваешь.
-- Зачем хвалиться? -- с равнодушием в лице и голосе возразил сын, и
старику показалось, что он сказал зевая, с ломотой в скулах. -- Элитная
школа, что еще?
-- Слышишь, дед, элитная! -- выставил Николай перед лицом Ивана
Степановича палец, как бы начиная подсчитывать плюсы своего образа жизни и
достижения. -- Александра сразу готовят в университет, -- так-то!
-- Не хвались, -- сонно произнес Александр и ушел в свою комнату.
-- Еще будешь указывать взрослым! Сейчас проверю дневник, -- сказал
Николай Иванович. Отцу шепнул: -- Он у нас славный парень, ты не смотри, что
мы немножко цапаемся. Дружно живем. И Дениска у меня -- пистолет! Ушел на
занятия в танцевальный ансамбль. Гордись, батя, -- твой внук метит в
университет, а потом, глядишь, и в академию угодит, попрет по должностям, в
науках или бизнесе, так-то!
Старик вздохнул:
-- Дай-то Бог.
Сын подтолкнул отца к кухне:
-- Пойдем перекусим. Людмилочка, у тебя готово?
"Хоть ласковым вырос", -- подумал старик, но ему стало совестливо перед
самим собой, будто этим "хоть" отказывал сыну в других достоинствах.
Людмила пригласила всех к столу. Николай Иванович откупорил бутылку
"Перцовки", но отец решительно отказался пить.
-- Во -- по-сухотински! -- гордо сказал Николай Иванович, пряча бутылку в
холодильник. И обратился к Александру, неестественно-вяло водившему вилкой
по сковородке с жареной картошкой: -- Наматывай на ус, молодое поколение.
Александр усмехнулся и сказал, ни на кого не взглянув:
-- Кто не курит и не пьет, тот здоровенький помрет.
Николай Иванович увидел вздрогнувшую бровь отца, его сжатые губы и
услышал его хотя и тихий, но ясно окрашенный вздох досады и страдания.
Старик уже умел страдать только молча, как, наверное, страдают деревья и
камни.
Николай Иванович побагровел:
-- Дневник посмотрю. Не дай боже двоек нахватался -- всыплю. Ешь и -- за
уроки, понял?
-- Слушаюсь, -- игриво-бодро ответил Александр.
И старик ниже склонил свою жалкую седоволосую голову. Он понял, что его
сын Николай и его внук Александр находятся во вражде. У него стало жечь в
сердце. Но еще больнее было старику понять, что он, уже не сильный духом и
телом человек, не сможет помочь им -- не сможет умягчить сердца родных людей,
чтобы жилось им на земле в радость, в веселие.
За столом молчали, и молчание становилось неловким. Николай Иванович
прикусил губу, мучимый противоречивыми чувствами. Потом достал из
холодильника вскрытую "Перцовку" и немного выпил.
Людмила была женщина простая и ясно не поняла, что произошло с
мужчинами -- один насупился и молчал, а другой пил и тоже молчал. Она не
знала, как себя вести, что говорить; она робела смолоду перед свекром и не
понимала, что являлось для него хорошим, а что плохим.
-- Вы, Иван Степанович, кушайте что-нибудь -- с дороги ведь, -- робко
вымолвила Людмила.
Старик поднял на невестку глаза, и она увидела в них слезы. Беспомощно
посмотрела на мужа и боялась еще раз взглянуть на свекра.
-- Это, ребята, у меня так, -- произнес старик, -- от старости чего-то
мокнут глаза. Как у бабы, -- улыбнулся он.-- Слышь, Николай, ты меня поутру
домой утартал бы, что ли: тоскливо мне в городе, да и пес Полкан сидит
голодом. Совсем я запамятовал о нем, когда уезжал. Увезешь, а?
-- Угу, батя.
И все были рады такому обороту.
11
-- Пожа-а-ар! -- летела по Новопашенному страшная, рассыпавшаяся по
улицам и заулкам яркими искрами новость.
Иван Степанович жил в своих мыслях и ему по-стариковски наивно и
правдоподобно померещилось, что о пожаре он только лишь подумал. Он все
сидел на корточках над сломанными санями, так и не начал ремонтировать,
думал о сыне, и внезапно мысль повернулась к пожару.
-- Вот так-так: а что у Кольки горело? -- привстал он и выглянул через
дверной проем на улицу. -- Дача, что ли? Да нет, поди ж ты, ничего у него не
горело. А почему я вдруг о пожаре подумал? Да так мне стало боязно, -- будто
в самом деле у сына что-то сгорело. Не дай Боже. Ему и так худо живется на
свете, а тут еще пожар случился бы... У-у, солнце разошлось! Чудесный денек,
братцы вы мои, -- разговаривал сам с собой старик. -- Не надо пожаров, не надо
ни твари, ни человеку горя -- радуйся, радуйся солнцу, окунайся с головой в
жизнь.
И так стало легко, игриво старику, что не удержался и вышел на свет.
Белые прозрачные облака плыли и клубились над Новопашенным, голубой сок
неба сочился на его кипенные сголуба улицы, поля и леса. Вся новопашенская
долина блистала, нежилась и купалась в несшихся из-под облаков лучах
ослепительно вспыхивавшего солнца. Облака плыли медленно и томно, будто
дремали в тихом и теплом небе. Сопки горели лилейным пламенем снега. Старик
жмурился, но улыбался.
-- Пожар, люди, пожар! -- как бритвой, полоснуло по слуху старика, и ему
померещилось, что голову обдало кипятком. Только сейчас он осознал, что
где-то случился пожар, что где-то нагрянула беда.
-- Ах, ты, горе горькое! -- взмахнул он руками и припадающей трусцой
старого, больного человека побежал через двор на улицу. Посмотрел в разные
стороны, но не увидел огня и дыма. Мальчик бежал и радостно, ликующе кричал:
-- Пожа-ар!
Иван Степанович поймал его за рукав телогрейки и строго прицыкнул:
-- Ты зачем, оглашенный, трезвонишь: какой такой пожар? Где твои
ошалелые глаза увидели огонь? Нашлепаю по мягкому месту, будешь знать, как
баламутить людей.
-- Во-он, дедушка! -- рукавицей указал мальчик в сторону горы.
-- Что "вон"? -- вмиг похолодело сердце старика, и не сказал он, а
невнятно пропел отвердевшими губами.
Разжались онемевшие пальцы старика -- побежал освободившийся мальчик.
Иван Степанович не мог взглянуть на свою гору -- страх, казалось, окаменил
его. Ни о чем не думалось -- только страх стал его телом, мыслью и душой.
Каким-то невероятным напряжением воли он смог приподнять глаза и увидеть,
понять, осознать -- дымит его избушка. Пламя поднялось уже высоко, и
вздувался черный, копотный дым.
-- Батюшки! -- охнул старик и сорвался с места, напрочь забыл, что бегать
ему с болезнями сердца и почек нельзя, смертельно опасно.
Споткнулся о корягу -- упал, больно ударился, вскочил, но ни глазами, ни
сердцем не видел, не чуял.
Бежал, бежал.
Свернув к полю, поскользнулся и покатился в овраг. Крутило его по
крутому склону. Потом карабкался к дороге, к своей тропе, бежавшей к подошве
горы. Погибал его дом, но, понимал, горело не просто строение, которому и
так давно пора было развалиться от ветхости и старости, а словно бы сгорала
надежда старика -- надежда на то, что он где-то может укрыться от тех людей,
которые не понимали его, не принимали таким, каким он был сотворен и во что
вызрел за всю свою долгую жизнь, где может укрыться от того мира, который он
не мог, даже здесь в маленьком, немноголюдном Новопашенном, хотя бы чуточку
поправить к лучшему, справедливому, чистому.
Неумолимое видел старик -- его надежда горела, укрытие гибло. Однако
жизнь приучила Ивана Степановича к борьбе. Борьба стала его духовным
инстинктом. Но сколько капель силы оставалось в его тщедушном теле, чтобы
продолжать борьбу? Одна, две?
-- Не-ет, братцы! -- хрипло говорил старик, выкатываясь из рытвины на
ровную снежную бровку поля, горячо дыша. -- Еще могу, ещ-ще меня держат и
несут ноги!
И уже не бежал старик, а ковылял своими худыми ногами по вязкому снегу,
который, представлялось, хватал его ступни и голени, тянул к земле, пониже.
Но старик был упрямым, он хотел спасти свою избу, -- отчаянно боролся с
противным, постылым снегом.
Потом тяжело забирался в гору, скользил, падал, иссек колени и пальцы
острыми камнями и колючками веток. И молодыми ногами резво не взбежать на
эту крутую гору, а старику остается только ползти. Но не полз он, -- откуда
силы взялись в его разрушавшемся от старости теле? Если не скользил бы, то
только перебежками от куста к кусту взбирался бы; но скользили ноги по снегу
и грязи, а потому приходилось старику идти, склонившись, -- и похож он был на
разорванное колесо, и какая-то неведомая сила выкатывала его на макушку.
Выпрямился Иван Степанович шагах в ста от своей избы, увидел рухнувшую
крышу и черные, обвитые огнем стены. Понял -- поздно. Все, нет дома, хоть
прокляни весь свет, а дома уже нет как нет!
Неожиданно слабость подсекла колени старика, словно приглашая присесть,
отдохнуть. Он повалился на снег, охнул -- по сердцу прошла острая боль.
Открылся рот -- то ли старик что-то хотел сказать, то ли хватал воздух.
Кто-то жарко и влажно лизнул губы; не сразу Иван Степанович понял, что к
нему подбежал сорвавшийся с цепи Полкан, который прыгал, повизгивал, лизал
лицо и руки хозяина.
Увидел Полкан бегущих из леса людей -- зарычал, ощерил черную пасть, на
загривке шерсть встала иглами.
Скотник Григорий Новиков замахнулся на собаку длинной палкой и ударил
по спине. Полкан клацнул зубами и, жалобно скуля, прилег возле хозяина,
понял, видимо, что против человека не пойдешь, будь что будет. Григорий
подхватил собаку за задние лапы, раскрутился с ним и крикнул:
-- Разбегайся, честной народ! -- и далеко откинул Полкана, который притих
в снегу.
Над Иваном Степановичем склонились тяжело, жарко дышавшие люди -- его
односельчане, его враги и друзья, его сын Николай и внук Александр. Новиков
нервными пальцами расстегивал на старике рубашку, но у него не получалось.
Иван Пелифанов оттолкнул скотника и крикнул:
-- Разрывай, дурила! Задыхается дед Иван. А ну уйди! -- И располосовал на
груди старика рубашку -- ягодками посыпались на снег пуговицы.
Люди стояли растерянными -- толком не знали, что делать, как помочь
умиравшему Ивану Степановичу. Новиков хрипел:
-- Качай грудь у деда Ивана -- помирает мужик! Спасайте!
-- Что, идол, орешь? -- за круг людей отодвинула Григория грозная, полная
Галина Селиванова. -- Нести надо Ивана Степановича вниз. Берем да полегоньку
понесем. Ну!
Сухотин очнулся, открыл тяжелые влажные глаза и, словно сквозь туман,
увидел земляков:
-- А-а, тут вы. Думал, не поможете, а -- вон что. Спасибо. Изба что, все?
Пожар кончился? Дайте гляну на прощание -- верно, не свидимся больше.
Расступились новопашенцы, сын бережно приподнял голову отца. Глянул
старик и крепко -- на сколько мог -- зажмурился. Избы уже не было, а лежали на
черной земле черные останки, как кости. Еще дымили и тлели обугленные доски
и бревна, торчала, как ствол дерева без кроны, печная труба и бледно
поддымливала. Иван Степанович застонал.
-- Что ты, отец? -- шепнул сын старику. -- Теперь уже все -- не вернешь. Не
надо горевать.
-- Ты, Николай, подпалил? -- тихо спросил отец у сына. -- Скажи честно --
все пойму.
-- Что ты, отец... -- растерялся Николай Иванович, но отвел глаза.
-- Не он, дед Иван, -- склонился над стариком Новиков. -- А вон тот
охламон, Витька Потапов. Иди сюда! -- строго велел он низкорослому подростку,
который плакал поодаль.
Подросток с покорно склоненной головой подошел на зов и заплакал
жалостливо и громко. Григорий строго сказал:
-- Смотри нам в глаза и говори: ты подпалил? Ну! Не нюнь!
Но он стал плакать громче, ожесточенно тер глаза кулаками и не отвечал.
-- У-у, молчишь. Сегодня отец с тебя шкуру сдерет, -- замахнулся на
Витьку скотник, но не ударил, лишь по затылку скользнул ладонью и скинул на
снег шапку. -- Коли молчишь, так я расскажу. Увидел я, дед Иван, пожар на
горе и скачками прибежал сюда. А на меня с крутизны, вон той, что за
березняком, этот обормот катится. Схватил я его за шиворот... Я хотя и
пьяница горький, а голова у меня варит! -- подмигнул он собравшимся. -- Мне
следователем работать бы, а не скотником... ну, да ладно!
-- Ты, Григорий, умный мужик, я знаю, -- сказал ему Иван Степанович
тусклым голосом, пытаясь подмигнуть. -- Ты еще сможешь взять себя в руки --
какие твои годы!
-- Да, дед Иван, надо пожить по-человечески -- всю водку все равно не
перепьешь... Ну, так вот: сцапал я этого сорванца за воротник, так прямиком
в лоб и сказал, видит Бог, что наугад: "Ты поджег? Говори, а то буду бить!"
Вот удивился я, когда он занюнил: "Я, дядя Гриша, поджег". Что да как,
спрашиваю у него. А вот как: шаромыжничал возле Новопашенного да набрел на
избушку. Стук в оконце -- молчок. Только пес брешет. Подождал, осмотрелся --
ни души. Выдавил стекло да нырнул внутрь. То да се, а потом ухватился за
керосиновую лампу, -- во игрушка! Нечаянно опрокинул, керосин разлился по
столу и полу, а в руках -- зажженная спичка. Ка-ак полыхнуло. Руки опалил, но
выпрыгнул в окно. С испугу не туда рванул, поблудил по лесу. Потом выбрался
на откос и -- напрямки в мои руки.
Старик попросил, чтобы к нему подвели подростка. Слабой дрожащей рукой
нашел в кармане карамель в фантике.
-- На, дружок, -- протянул Витьке, который тер глаза кулаком и
мучительно-неестественно плакал; увидел конфету -- замолчал. Иван Степанович
шепнул, задыхаясь: -- Прости, малец, другого гостинца нету. Возьми, что ли. А
избу спалил -- спасибо, родимый: давно было пора. Понять я не мог своими
засохшими мозгами, что помеха она мне. От людей, как заяц, бежал, а Бог,
видишь ли, по-своему постановил: с людями мыкался всю жизнь, с людями рядом
и помирай. И нечего чудить... правильно, Коля? Вот сейчас до чего додумался.
Э-э, что уж там, честно скажу, люди добрые: давно и сильно хотел к вам,
поближе, да сердце супротивничало. А вот глядите -- судьба подмогла...
Старик сказал много -- устал. Смотрел в ясное, нежно-розовое, как лицо
младенца, небо, и чудилось ему радостное -- поднимается он, как на облаке, к
небу. И уже не видит людей. Ласковая синева укутывает его. "Хорошо как, ах,
ты Боже мой!"
-- Помираю, люди, поди... -- то ли сказал, то ли подумал он и увидел
выглядывавшего из-за облака Васю Куролесова.
Люди бережно несли на руках старика. Кто-то говорил, что дышит, кто-то
осторожно шептал соседу по плечу: помер. Но все вдруг, словно по чьему-то
велению, поняли и почувствовали, что любят они своего докучливого
правдолюбца; и подумалось всем, может быть даже разом: "Как же без него
будем жить, кто по зажиревшей совести смелее и вернее всех плесканет
холодными, но отрезвляющими словами правды? Не всякий мог, а Степаныч мог!
Кто теперь первым выйдет на дорогу, не жалея своей жизни, чтобы остановить
супостата, едущего убивать любимый сосновый бор? Кто теперь не испугается
силача и богатея председателя и скажет ему: прочь, злыдень?! Неужели некому?
Неужели гнить Новопашенному в своих извечных пороках, а лекарь умер и не
бывать другому?"
Чистые и растленные шли рядом с умершим или умирающим стариком,
хмельные и трезвые, старые и молодые, но все они были новопашенцами, в
которых горели, хотя и маленькие, капли разбившейся о них, людскую скалу,
души старика. Они сейчас ясно почувствовали горящие осколки чужой, но все же
родной для них души.
Люди брели по вязкому, мешавшему продвигаться снегу; им было тяжело,
неудобно спускаться со стариком с горы, но они понимали, что ничего лучше
уже не могут для него сделать. Лишь только каким-то чудом тоже взобравшаяся
на гору старая, иссохшая Фекла услужливо поддерживала свалившуюся к снегу
легкую руку старика.
Люди молча, скорбно спускались к Новопашенному.
А старик тем временем нежданно-негаданно встретился с Васей
Куролесовым.
-- Здорово, Василек, -- сказал он ему. -- Как живешь?
-- Я и тута, Ваня, летаю. Хочешь попробовать? -- откликнулся Вася, все
такой же молодой, как много лет назад, все такой же кучерявый, словно
барашек, все с такой же умилявшей односельчан глубокой задумчивостью в
прекрасных томных глазах ангела или ребенка.
-- Хочу! -- вскрикнул Иван Степанович, и в груди заиграло то давнишнее,
тайно жившее в нем детское желание полета. -- Неси крылья!
-- А не забоишься? -- посмеивался мягкими губами Вася.
-- Ты трусил, когда сиганул с горы?
-- Я чуял, что разобьюсь, да все одно -- полетел, -- наивно моргали
пушистые светящиеся ресницы Васи.
Иван Степанович задумался и с прищуром недоверия посмотрел на
собеседника:
-- Погоди, погоди, как же так: чуял, что расшибешься, а все же полетел?
Чудно. Какая же тебя лихоманка понесла с горы?
-- А та, которая тебя никогда не понесет.
-- Так-так-так, выкладывай! -- заострился взгляд Ивана Степановича.
-- Что же выкладывать? Сам, Ваня, понимаешь, -- грустно и серьезно,
неожиданно как будто повзрослел, сказал Вася. -- Ходит человек по земле --
жизнь по порядку идет, хотя случаются несчастия, беды да болезни. Но чуть
оторвался от земли, от людей, к птицам да Богу -- так и пошло-поехало:
страшно ему, не по себе, неуютно. Не его, Ваня, стихия. С людями ему жить!
Вот какой закон.
-- Почему же ты не по-человечьи поступил: нате вам -- полетел?!
Выкладывай!
-- Глупый был. Так-то!
И лоб Васи рассекла хмурая морщина мудреца.
-- Ну, брат ты мой, -- усмехнулся Иван Степанович. -- А я, Вася, всю жизнь
мечтал: вот, думаю, как взмахну над Новопашенным, над всеми его грехами и
гадостями.
-- Глупый и ты, Ваня, -- прервал Ивана Степановича совсем, оказывается,
взрослый и крепкий умом Вася, такой, каким не помнил и не знал его старик. --
Зачем полетишь? Что-то доказать людям? Одно докажешь: что гордый ты и
глупый. Так-то! И на горке ты жил -- все равно что летел. Не с людями был,
горе и радость с ними не делил и -- упал, как и я же, -- грустно, глубоко
вздохнул Куролесов.
Так растерялся старик, что ни одного слова произнести не мог, -- не шло
ни слово возражения, ни слово защиты. "Надо же такому быть, -- подумал
старик, -- даже Вася, мечтатель и безрассудный летун Вася, которому я так всю
жизнь завидовал, и тот осудил меня: мол, гордый, что полез на гору!" --
Насупился старик, тоскою налилось сердце.
-- Зачем грустишь? -- спросил Вася.
-- Да вот, что-то разбабился...
-- Печалься, не печалься, а жизнь прожита. Хорошо ли, плохо ли, а если
не злодеем был -- люди тому многое прощают, порой все до последней капли.
Глянь-ка, Ваня, вниз: вон над твоими мощами самый твой первейший враг --
Алексей Федорович Коростылин -- склонился и заплакал.
Глядит душа старика с небес на землю -- действительно, Алексей Федорович
плачет над ним, своим большим кулаком трет глаза, как ребенок.
-- Вот так-так! И кто, Вася, мог бы подумать!
Досадно стало старику, что не может сказать людям, почему в последние
годы шел не к ним, а от них, на гору. И так страстно ему захотелось
примириться со всеми людьми, но уже было поздно -- высоко душа, далеко от нее
тело старика!
И заплакала душа от великого умиления и великой любви ко всем, кого она
покинула там, на грешной, но прекрасной земле, за друзей и недругов своих
плакала, за жену и сына, за внуков и подростка Витьку, -- за всех, за всех.
Но не дал Вася доплакать.
-- Будя, Ваня. Шагать пора. Туда мне велели тебя, как земляка, привести.
Там не любят задержек, -- значительно сказал Вася и потянул размякшую,
плачущую душу старика выше, выше, выше.
1983 - 1995, 2001 г.г.