как может всех, всех
огорчать? Все так его любят, а он... он... -- Она склонила голову на горячую
руку Марии Селивановны.
Николай Иванович вошел на кухню с ремнем, насупил седые,
величественные, похожие на крылья брови:
-- Вот увидишь: буду шалопая пороть!
-- Сядь ты! Порщик выискался! -- прикрикнула Мария Селивановна, умевшая в
решительную минуту разговаривать с мужем.
Николай Иванович, может быть, еще что-нибудь сказал бы, но скрежетнул
замок входной двери, и все увидели уставшего, бледного Илью, вяло снимавшего
куртку и обувь.
-- Ты что, вагон с сахаром разгружал? -- спросил отец, пряча, однако,
ремень в карман. -- Где был так долго?
-- У товарища... билеты готовили, -- ответил Илья и вздрогнул, увидев
Аллу.
Мать встала между отцом и сыном:
-- Посмотри, Илья, какая у нас гостья.
Отец что-то невнятно буркнул и ушел в спальню. Алла сидела не шевелясь,
опустив голову. Илья долго находился в прихожей, притворяясь, будто не
развязывается шнурок на ботинке.
-- Скорее! -- поторопила мать, -- чай остывает. С Аллой поужинаешь. Да
скорее же ты!
Илья вошел на кухню, но на Аллу не взглянул.
-- Кушайте, -- сказала чуткая Мария Селивановна, -- а я пойду по хозяйству
похлопочу.
Илья и Алла молчали. Не завязывалась у них та легкая, перепрыгивающая
от одной темы к другой беседа, которая начиналась, стоило им встретиться.
Илья не знал, о чем разговаривать; лгать или говорить что-то фальшивое,
наигранное он не мог. Алла знала, что намеревалась сказать, но волновалась и
не решалась произнести первую, видимо, поворотную в ее жизни фразу. Они
сидели рядом, напротив, но не видели друг друга в лицо, глаза в глаза.
Молчание, невидение друг друга становилось уже неприличным и
невозможным -- Илья посмотрел на свою подругу. Он увидел, что она бледная,
сутуло склонила плечи, губа жалко подрагивает; сочувствие коснулось его
сердца. Алла тоже подняла глаза и увидела -- чего в школе в толпе и суете не
замечала -- посуровевшие, худые скулы, сильный взгляд, ставшие гуще усики, и
она поняла, что Илья уже не тот мальчик, которого она знала до этой
злополучной, переломной весны, а -- парень, мужчина, который нравится --
несомненно нравится! -- женщинам. И мысль о женщинах, о разлучнице заставила
Аллу вздрогнуть.
-- Ты мерзнешь? -- спросил Илья хрипловатым от молчания голосом, но
каким-то нежно-тихим, как показалось Алле, будто бы хотел, чтобы слышала его
только она.
-- Н-нет, -- вымолвила сухими, отвердевшими губами.
-- Подлить чаю? -- сказал так же тихо.
-- Подлей, -- почему-то шепнула и покраснела.
Они помолчали, и каждый притворялся, что очень увлечен булочкой и чаем.
-- Что ты пишешь или рисуешь? -- спросила Алла.
-- Так... ерунда...
-- Все же? Покажи.
-- Пойдем.
Прошли в комнату Ильи, и он небрежно показал последние рисунки. Алла
увидела обнаженные тела, причудливо изогнутые, феерические, непонятные для
нее, но своей чуткой душой пробуждающейся женщины поняла -- он рисует ту
женщину и все то, что у него было с ней. Алле стало так обидно и горько, что
закололо в глазах, но слезы не потекли: казалось, покалывали не слезы, а
иголки.
-- Интересно, -- сказала она нарочито сухо и небрежно отодвинула от себя
рисунки. -- А что ты еще нарисовал? -- неожиданно для себя ядовито, зло
сказала она, по-особенному, как-то шипяще произнеся "еще" и дерзко, смело
посмотрев в глаза Ильи.
-- Так, ничего, -- равнодушно ответил он или тоже притворялся.
Алла видела, что Илья теперь не творил, а -- "пошличал", как она
подумала. "Где доброта его картин, где милые мордашки, где наивные,
прекрасные радуги Вселенной, где чистота и искренность?" Она прикусила
ноготь. Потом сказала, ясно произнося каждое слово:
-- Давай вместе готовиться к экзаменам? -- Ответа не ждала. -- У меня
завтра родителей не будет дома... весь вечер... Приходи.
Илья сразу уразумел, зачем Алла приглашала его, он понял, на какую
жертву ради него решилась она. Но мощное животное чувство, разогретое в нем
этой весной, задавило то детское чувство страха, переживания за близкого,
родного человека, каким издавна, с далекого раннего детства была для него
Алла, сломило, отодвинуло сие нежное чувство, которое вспыхнуло, блеснуло в
нем на секунду, две или три, и он холодно сказал:
-- Жди. Буду в шесть.
Он пришел к Алле на следующий день ровно в шесть. Она дрожала, не
сопротивлялась, а, как связанная по ногам овца, обреченно ждала ножа.
Потом она сказала вышедшему из ванной Илье:
-- Илья, мне плохо. Пожалей меня.
Он посмотрел в ее пьяно-сумасшедшие, какие-то почужевшие глаза, прилег
рядом, но молчал и морщился -- досадливо и опустошенно-тяжело.
-- Ты теперь только мой, да?
-- Да, -- отозвался он, но не сразу.
Однако от нее он пошел не домой, а к Галине.
14
Илья обнимал Галину, целовал, но она, как-то очень светло, ласково
улыбаясь, уклонялась и просила:
-- Погоди, мой мальчик, погоди...
Однако Илья, в предвкушении, не хотел слушать ее, а настойчиво целовал
и обнимал. Щеки Галины розово и свежо налились, блестели черные глаза, -- она
действительно была хороша и приманчива.
-- Галя, ты сегодня какая-то необычная. Что с тобой? -- спросил
раскрасневшийся Илья, отступив от нее, настойчиво отвергавшей ласки.
-- Скажи, скажи, миленький, только не ври: я тебе хотя бы чуток
нравлюсь?
Он сидел на диване, а она склонилась перед ним на корточки, прислонила
щеку к его колену, как преданная собака, снизу смотрела в его глаза и,
улыбаясь, но уже тревожно, ждала ответа.
-- Ты же знаешь... -- отвернул свой ломкий нелживый взгляд Илья. -- Ты
такая странная сегодня.
Она вздохнула, ничего не сказала, уткнула голову в одеяло. С минуту
посидела тихо, затаенно, одиноко. Потом неожиданно подняла на Илью свои
прекрасные глаза и ясно, чисто, счастливо-улыбчиво пропела:
-- Я жду ребенка.
Илье показалось, что Галина светится, столь ясной, возвышенной была ее
улыбка.
-- Ребенка? -- надтреснувшим голосом переспросил он и -- его парализовал
ужас: "От кого ребенок? От меня?!" Он страшно, беловато побледнел,
боязливо-искоса посмотрел на Галину, и казалось: если посмотрел бы прямо,
глаза в глаза, то открыл бы что-то более жуткое, разящее.
-- Милок, ты никак испужался? -- смеялась светящаяся Галина. -- Дурачок!
В голове Ильи вспыхивало, как молнии, сжигало разум, и он не совсем
ясно понимал, что, собственно, с ним происходит. "Все, все кончено! -- Он
сонно оплыл на диване. -- Ребенок... ребенок... как все глупо... Чужая
женщина... я ведь ее совсем не знаю... и какой-то ребенок... Боже!.. Я хочу
писать картины и рисовать... За что?!." Он не совладал с собой и заплакал,
как маленький.
-- Какие же мы ревы, -- плакала вместе с ним Галина и, как мать, гладила
его по голове, целовала в разгоряченный, но мертвенно бледный лоб.
-- Ребенок не от меня! -- вскрикнул Илья и схватил женщину за руку. -- Ну,
скажи, что не от меня!
-- От тебя, от тебя, Илюша, -- строго сказала женщина, вытирая платком
глаза -- и свои, и его. -- Только ты был со мной. Я, как только увидела тебя,
так и сказала себе: вот ты и дождалась, голубка, своего часа, за твои муки
вознаградит тебя он, этот чистый мальчик. Я хотела забеременеть только от
тебя -- и вот, миленький мой Илья, все прекрасно. Я счастлива, спасибо тебе.
И прости меня, подлую, коварную бабу. Я тоже имею право на счастье.
-- Ты -- хитрая, эгоистичная женщина, -- беспомощно-обозленно всхлипывал
Илья.
Она крепко обняла его:
-- Прости, прости! Но я так хочу счастья, простого человеческого
счастья! Думала, пропаду. А глянула первый раз на тебя и поняла -- еще не все
для меня потеряно, еще теплится в сердце какой-то крохотный росточек. Знал
бы ты, как я хочу счастья!
Она жалко улыбалась, сжимая пальцы в замке.
-- Ты думаешь, Илья, я буду тебя тревожить этим ребенком? Нет, родной,
нет! Успокойся. Если не хочешь сожительствовать -- иди на все четыре стороны.
Я заживу вольготно одна, с ребенком. Знал бы ты, Илюша, как долго я тебя
ждала.
-- Меня?
-- Тебя -- такого.
-- Да что же, наконец-то, ты нашла во мне?! -- Он резко-порывисто встал,
нечаянно оттолкнув Галину. -- Что, что, черт возьми, ты вбила в свою голову?
Какой я идеал, я -- мерзавец! -- Он угрюмо помолчал, прикусив губу. Потом
склонился над Галиной: -- Ты покалечишь мне жизнь, если родишь, понимаешь?!
Пока-ле-чишь! -- отчаянно-безумно крикнул он. -- Я люблю девушку, понимаешь,
люб-лю? Ты мне не нужна. Не нуж-на! Видишь, какой я негодяй, и ты от меня,
такого ничтожества, решила родить? Кого? Ничтожество?
-- Молчи! Молчи! -- задыхалась в рыданиях Галина. -- Не убивай во мне веру
хотя бы в тебя. -- Она упала лицом на подушку и тяжело, как-то по-звериному
зарыдала и заохала. Илье показалось, что она рычала.
Он пьяно покачивался над Галиной, потом медленно, будто его прижимали
сверху, а он не хотел, сел рядом с ней и уронил голову на свои колени. И
билось в воспаленной голове, что он -- нравственный урод. Не художник, не
школьник, не парень, не сын своих родителей, а просто урод. Урод перед этой
несчастной женщиной, не знающей, за что ухватиться в жизни, в тысячу раз
урод перед своей прекрасной Аллой, перед матерью и отцом, перед всем светом.
Хочет, как скот, наслаждаться и ничем за это не заплатить? Но почему у него
так получилось -- не по-человечески? Он должен, обязан разобраться в своей
жизни, понять себя и окружающих. Жил-был пригожий мальчик, учился, слушался
родителей, получал пятерки, рисовал, восхищался картинами великих мастеров и
вдруг -- будто бы скопилось в нем за много лет какое-то взрывчатое вещество,
кто-то нечаянно поднес спичку и -- взлетел. Он восстал против нормального
течения жизни и... вот, получил! Но как жить дальше? Как смотреть людям в
глаза? Для чего жить?
-- Прости, Галя, -- произнес он, вздохнув, и твердо, но со слезами в
глазах посмотрел в ее блестящие, глубокие черные глаза. -- Я к тебе никогда
не приду. Прости... я, конечно, низкий человек... если вообще человек...
-- Илья! -- Она схватила его руки и склонилась, чтобы их поцеловать. Но
Илья дернулся всем корпусом, отошел. -- Ты правильно поступаешь, что бросаешь
меня, такого непутевого, злосчастного человека. Но, родненький, я об одном
хочу тебя попросить, мне больше, Илья, ничего от тебя не надо: забегай хотя
бы раз в год ко мне, а? Нет, к нам.
Она ладонями Ильи охватила свое горячее лицо. Он притянул ее к себе:
-- Мне всегда, Галя, казалось, что я человек, что благородный, добрый, а
смотри-ка, что вышло -- всем принес столько горя и, как страус, хочу запихать
голову в песок. Прости. Я ухожу.
Галина молча проводила Илью до двери; он быстро побежал по лестнице
вниз, и она лишь несколько секунд послушала гулкое, железобетонное эхо его
шагов.
15
Когда Илья пошел к Галине, Алла, раздавленная вместе со своими
прекрасными детскими идеалами и мечтами, с сумасшедшинкой в глазах, кое-как
оделась и -- побежала, побежала, как собачка, за ним, не способная
сопротивляться стихии чувств. Она не взглянула, по обыкновению, в зеркало,
не причесалась и не поняла, что не в платье, а в домашнем коротком халате и
в тапочках. Встречные сторонились ее, косо, хмуро смотрели вслед -- она,
несомненно, походила на безумную. Алла тоже не одобрила бы, если увидела бы
такую странную девушку на улице, но сейчас она, кажется, уже не могла здраво
думать. Одна мысль, как высокое ограждение, заслоняла собой все: он пошел не
к ней, не к ней, а -- домой, домой!..
Однако Илья заскочил в автобус, в заднюю дверь. Алла же юркнула в
переднюю и сжалась за спинами пассажиров. Илья выскочил из притормозившего
на пустой остановке автобуса. Алла замешкалась и не успела. "Ой-ой!" --
отчаянно вскрикнула она и кинулась к звонко, со скрежетом захлопнувшейся
двери. Все испугались крика девушки. Шофер испуганно нажал на тормоза, и
пассажиры сместились друг на друга. Створки распахнулись -- Алла выпорхнула
на улицу и побежала за Ильей. "Да, да, да, к ней идет!" -- отчаянно и в то же
время радостно-обозленно подумала она, когда Илья нетерпеливыми, широкими
прыжками забежал в подъезд дома.
Алла вскрикнула и, обмерев, упала в яму с мутной водой. Рванулась,
потеряла тапочки, забежала в подъезд, услышала донесшееся сверху: "Привет,
Галя!", безутешно и гневно заплакала. Это не были слезы девочки, неожиданно
упавшей и больно ударившейся; это были горькие, скорбные слезы женщины,
которую жестоко обманули, отвергли и унизили. За что? Как могли с ней так
гадко обойтись? Грязная, мокрая, растрепанная, захлебывалась она слезами и
задыхалась обыкновенным воздухом. "Я умру, -- шепнула она и присела на
корточках в угол под лестницей. -- Я не могу жить".
Почувствовала, будто в этом темном углу посветлело. Луч просочился в
какую-то щелку? Осмотрелась, но не заметила солнечного луча. И поняла, что
прояснело и посветлело в ее душе. Но почему? Неужели потому, что подумала о
смерти? А почему бы и нет! Смерть -- не только смерть, но и радость, она
одним росчерком решает все -- уничтожает страдания, наказывает обидчика и,
быть может, призывно распахивает двери в новую жизнь -- счастливую и вечную.
Алла склонила голову к коленям и вскоре забылась; ей чудилась торжественная,
с полнозвучными литаврами и хором музыка.
Когда очнулась, в душе было пусто, легко и как-то прозрачно, будто уже
не жила.
Алла почувствовала, что ей совершенно ничего не надо, и почему-то
абсолютно тот не нужен, из-за которого недавно горела и погибала душа.
"Заберусь-ка я на последний этаж и -- полечу, полечу! -- весело и жутко
подумала девушка. -- Как бабочка. Понесет меня ветер туда, где всегда тепло,
солнце и много музыки".
Алла, спотыкаясь, пошла наверх.
Она не поняла, что перед ней стихли чьи-то шаги, и кто-то прижался к
стене; быть может, она уже не понимала, что люди могут чему-то удивляться,
их может что-то задерживать, и способна была лишь только нести свою
выгоревшую душу и думать о том, что она бабочка или птица, выпорхнувшая из
окна на волю.
-- Алла! -- услышала она сухой сдавленный шепот.
Она побежала, и на пятом этаже бросилась к окну без стекла. Перебросила
ногу наружу, но чья-то рука крепко взяла ее за плечи. Вскрикнула от боли,
увидела над собой Илью и прижалась к нему.
-- Ты меня не отпускай, не отпускай! Ладно? -- тряслась она. Илья слышал,
как стучали ее зубы.
"Она мне показала то, что должен и обязан совершить я, -- подумал Илья,
сжимая девушку в объятиях. -- Увезу ее домой, а потом..." -- Но он испугался
своих мыслей.
-- Мне больно, -- сказала Алла.
-- Прости, -- разжал он одеревеневшие руки. -- Поедем домой. Где твои
тапочки?
Илья остановил такси, высыпал перед шофером все, что у него имелось из
денег. Мужчина критично-насмешливо съежился, но указал глазами на добротные
часы на тонкой руке Илья.
В подъезде родного дома Илья сказал Алле:
-- Я не буду просить у тебя прощения: то, что я сотворил, не прощается.
Лучше, Алла, давай вспомним, как нам жилось славно, когда мы были маленькие.
Помнишь, ты запрыгивала на багажник моего велосипеда, и я катал тебя с
ветерком. Чуть подбавлю скоростенку -- ты кричишь, пищишь, а я рад, быстрее
кручу педалями.
-- Я не боялась -- просто притворялась и кокетничала.
-- Замечательное у нас было детство, да?
Они задумались. Алла вспомнила, как однажды, в детсадовскую пору, Илья
подарил ей на день рождения большой голубой шар, который сразу ее очаровал.
Однако Алла тут же нечаянно выпустила его из рук, и он, прощально махнув
бантом, полетел, крутясь и раскачиваясь с бока на бок. Она закричала:
-- Лови, Илья, хватай! Что же ты стоишь?! Ой-ой!
Илья прыгал, старался, но шар, накачанный водородом, резво, весело
уносился в небо, поднялся выше тополей и домов. Алла от величайшей досады
заплакала, но и засмеялась: как Илья смешно, забавно подпрыгивал за шаром!
Разве мог поймать его? А все равно пытался, -- ради нее, Аллы.
Илье вспомнилось, как однажды -- он и Алла ходили или в первый, или во
второй класс -- с ними приключилась и смешная, и вместе с тем грустная
история. После занятий теплым сентябрьским деньком они возвращались домой,
но в школьном дворе хулиганистый подросток поманил Илью пальцем:
-- Тряхни карманами. -- У Ильи не оказалось денег. -- Получи звездочку! --
И сильно ударил его ладонью в лоб.
Илья упал в ворох осенних листьев, хотел было заплакать, но неожиданно
кто-то закричал, -- увидел Аллу, отчаянно вцепившуюся зубами в руку
подростка.
Вспомнил Илья, улыбнулся и сказал:
-- А помнишь, Алла?..
Но слово в слово произнесла и Алла:
-- А помнишь, Илья?..
Оба засмеялись, и казалось, что рухнуло, исчезло то тяжелое и грубое,
что держало их друг от друга в какой-то нравственной клетке, мучило и
томило. Им вообразилось невероятное -- они неожиданно сызнова очутились в
детстве, в котором привыкли жить, но которое недавно потеряли: и вот чудо
свершилось -- детство вернулось, вспыхнуло манящим костерком.
Но с треском распахнулась дверь в квартире Долгих, и на лестницу,
больно споткнувшись о порог, выбежала Софья Андреевна.
-- Я же говорю папе, что твой, Алла, голос, а он еще что-то спорит со
мной!
Выглянул Михаил Евгеньевич:
-- Батюшки, что с тобой, Аллочка?! Без обуви, в халате, в грязи!
-- Да тише ты: что, соседей не знаешь? -- шикнула на генерала жена. --
Уже, наверное, во все уши слушают.
Михаил Евгеньевич покорно сомкнул губы и низко пригнул голову,
показывая свою великую вину перед супругой. Софья Андреевна, может быть,
впервые в жизни неприбранная, непричесанная, с красными влажными глазами,
тревожно осмотрелась, стрельнула взглядом вверх-вниз -- никого нет, никто не
видит и, надо надеяться, не слышит.
-- Алла, домой! И вы, молодой человек, зайдите, -- вежливо, но с сухим
хрустящим шелестом в голосе пригласила она Илью, впервые к нему обратившись
так, как к совершенно чужому. -- Да, да, вы, Панаев! Что озираетесь? Скорей
же!
Но сразу Софья Андреевна не стала разговаривать с Ильей, а за руку
решительно-резко завела Аллу в ее комнату. Илья с Михаилом Евгеньевичем,
притулившись на диване в зале, слышали, вздрагивая, то всхлипы, то нервное,
порывистое открывание, хлопанье двери, то вскрики, спадавшие до шепота.
Михаил Евгеньевич тяжело дышал, молчал, изредка умным, многоопытным глазом
косился на сжавшегося Илью, который, казалось, хотел, чтобы его не было
заметно.
Но генерал молчал через силу, потому что боялся -- может сорваться и
жестоко обидеть Илью, которого искренне любил, помнил маленьким приветливым
мальчиком. Михаилу Евгеньевичу было, несомненно, горько. Он впервые
почувствовал себя старым и уставшим. Кому в этом мире верить! -- быть может,
думал он. Вздохнул, долго выпускал из легких воздух и, не поднимая глаз,
спросил у Ильи:
-- Скажи, сынок, ты... такое... с Аллой?
Илья вздрогнул, пригнулся ниже. Генерал вздохнул и шумно выдохнул.
Появилась красная, заплаканная Софья Андреевна:
-- Зайдите сюда, молодой человек.
Илья рванулся, запнулся о край жесткого, толстого ковра и стремительно,
но в неуклюжем полуизгибе подлетел к Софье Андреевне. Она брезгливо сморщила
губы, слегка, но решительно оттолкнула Илью, уткнувшегося головой в ее бок,
с грохотом распахнула дверь в комнату Аллы и властно перстом указала
"молодому человеку", где ему следует встать. Плотно прикрыла дверь, оставив
Михаила Евгеньевича одного.
Илья боязливо поднял глаза на Аллу, желтую, некрасивую, разлохмаченную
и, как он же, сжавшуюся. Алла показалась ему таким же незнакомым человеком,
каких много встречаешь на улице в толпе. Перед ним, скрючившись на стуле,
сидела другая Алла, несчастная, больная, без того веселого, радостного
блеска в коровьих глазах, с которым она всегда встречала его. Из Аллы,
представлялось, выжали, выдавили жестокой рукой все соки, обескровили.
Илья насмелился взглянуть на Софью Андреевну, которая тоже померещилась
ему малознакомым человеком, хотя с младенчества он знал и любил ее как
родного, близкого, равного матери человека.
Софья Андреевна, красивая, гордая женщина, привыкшая к покойному
довольству в жизни, которое надежно оберегалось высоким положением делового,
пробивного супруга, -- но час назад ей показалось, что над и под ней все
сотряслось, и она очутилась на развалинах. Недавно, наедине с Аллой, она
произносила какие-то ужасные слова, рвалась в зал, чтобы нахлестать Илью
этой ужасной, не спрятанной вовремя, простынею, а дочь не пускала ее. Софья
Андреевна размахивала руками, металась из угла в угол, но Алла ясно и сухо
сказала:
-- Илья невиновен. Тронете его -- навечно потеряете меня.
И Софья Андреевна замерла и по бледному, незнакомо-старому лицу дочери
поняла, что дело может повернуться пагубнее. Она распахнула дверь и для
какого-то решительного разговора потребовала Илью, -- и вот он перед ней, но
что и как говорить -- она не знала. Ее брови вздрагивали, губы втянулись и
сжались так, что кожа побелела. Можно было подумать, что Софья Андреевна
несет в себе мучительную физическую боль, что терпеть уже невмоготу, и
вот-вот она закричит, забьется, потеряет сознание. Она думала, что бросит в
Илью жестокими, уничтожающими словами, поцарапает его -- теперь казавшееся ей
мерзким -- лицо, но -- просто заплакала, тихо, глухо, с выплесками рыданий и
стонов.
-- Уйдите! -- прошептала она Илье, подошла к Алле и обняла ее, точнее,
страстно сжала, сдавила ладонями ее горячую сырую голову.
Илья, покачиваясь, вышел. Увидел низко склоненную голову Михаила
Евгеньевича. Казалось, пригнулся в его сторону; казалось, хотел подойти к
нему и что-то сказать, но ноги сами собой направились к двери, и он,
нащупывая дрожащими пальцами стену, выбрался, как выполз, из квартиры.
16
Илья кое-как, словно немощный старик, вышел на улицу, придерживаясь за
перила. Побрел в свой подъезд, домой, хотя ему, в сущности, было все равно,
куда идти. Его никуда не тянуло, ни к кому не влекло; он чувствовал, что
внутри у него почему-то стало пусто: будто сердце и душу вырезали, вырвали.
Его покачивало, как невесомого.
Все, что стряслось с Ильей в последние часы, было в его жизни ураганом,
не оставившим своим смертельным дыханием камня на камне. И как человек после
стихийного бедствия, Илья не знал, что делать, как жить, куда кинуться, у
кого вымаливать защиту и помощь или же кого самому оберегать, кого
поддерживать. Ему нужно было время, которое сильнее и могущественнее любого
человека и даже всего человечества; время может лечить, утешать,
останавливать все, что можно остановить, созидать или разрушать. Время --
сильнее, оно -- бог.
Когда Илья открыл дверь своей квартиры, услышал грубые, властные голоса
и вспомнил, как утром в школе Надежда Петровна, вытягивая в трубочку свои
губы, сказала ему, что вечером возможен рейд директора школы по квартирам
нерадивых учеников. Илья услышал голос Валентины Ивановны, но страх не
вздрогнул в душе. Безучастно вошел в зал и опустился на стул.
Все удивленно посмотрели на Илью.
Он как-то равнодушно увидел слезы в глазах матери, красного, агрессивно
насупленного отца, гневно взметнувшую брови Валентину Ивановну, сонноватую
Надежду Петровну, худощавую, почему-то покрасневшую Марину Иннокентьевну,
двух-трех одноклассников-активистов, которые с солидарным умыслом не
смотрели на Илью. Он случайно взглянул направо, и его сердце нежно обволокло
-- увидел большую репродукцию картины Левитана "Над вечным покоем".
Валентина Ивановна как будто опомнилась и продолжила:
-- Вот, вот оно -- молодое поколение, наша смена и опора! -- указала она
пальцем на Илью и предупреждающе посмотрела на шептавшихся активистов. --
Развинтилась молодежь! В бараний рог ее скрутить? -- Валентина Ивановна
серьезно задумалась. Вздохнула: -- Нет! Чего доброго, по швам затрещит. В
лагеря сгонять и перевоспитывать через пот? Нет! Не та у нынешних закалка,
как у нас. Добром? Нет, нет, нет! Даже и не заикайтесь мне об этом. Никакого
добра наши деточки не понимают. Так что же делать? Может, вы, любезнейший
Илья Николаевич, подскажете нам, недотепам? -- усмехнулась Валентина
Ивановна.
Но Илья, казалось, не слушал директора. Он внимательно смотрел на
картину и глубоко, печально задумался -- так задумался, отстранился ото всех
и всего, что не замечал, как собравшиеся удивленно, даже испуганно
посмотрели на него, ожидая ответа.
Картина поразила и увлекла его неожиданно открывшимся новым,
захватывающим значением: как они все не видят и не понимают, что прекраснее
и разумнее ничего не может быть, чем жизнь в этом вечном покое?! В нем нет
этой пошлой, гадкой возни. Там -- вечность и покой. Там не надо краснеть и
лгать, там нет добра и зла, а то, в чем хочется оставаться вечно. Илье жгуче
захотелось туда! Бежать! Здесь плохо, неуютно. Как Валентина Ивановна этого
не понимает, и часто краснеющая Марина Иннокентьевна?.. Беги же!
Илья встал и, слепо наткнувшись на дверной косяк, вымахнул из квартиры.
Он бродил по городу и думал.
Ночью вернулся домой -- не спавшие родители бросились к нему. Николай
Иванович, безбожник, тайком перекрестился и подумал: "Спасибо, Боженька:
живой мой мерзавец". А вслух грозно сказал:
-- Ты где же шлялся? Мы с матерью столько времени пробегали и проездили
по Иркутску,
во всех моргах и больницах побывали. Что же ты, гаденыш, измываешься
над нами? -- Намотал на свою загорелую большую руку сыромятный, лоснящийся от
долгого ношения ремень.
Илья крепко взял другой конец ремня и страшно сказал:
-- Только попробуй ударить.
Мария Селивановна плакала, но не забывала, что нужно крепко стоять
между мужем и сыном. Илья широким шагом прошел в свою комнату прямо в обуви,
чего раньше никогда не позволялось в доме Николая Ивановича. Но он не
произнес ни звука, а тяжело приосел на стул. Мария Селивановна приютилась
рядом и тихонько сказала, как будто только мысли ее говорили:
-- Быть беде, чую сердцем, отец.
-- Молчи, мать, -- непривычно тихо вымолвил он и склонил лысеющую,
встрепанную голову низко-низко.
Илья, распластавшись, лежал на кровати и с оторопью вспоминал прошедший
день. В сумерках тусклого раннего утра вошла к нему мать, и сын притворился
спящим. Она постояла над ним, перекрестила и вышла.
Город заглядывал в окно теплой, уютной комнаты Ильи светящимися
глазами, и ему мнилось, что весь мир зорко присматривается к нему, чего-то
ожидая. Он вспоминал сумрачное левитановское небо над старой часовней,
думал, отчего же так долго, сильно живет в нем эта картина, не уходит, не
пропадает, как другие, а ширится, наливается плотью и духом какого-то нового
и пока еще мало понятного для Ильи чувства. Раньше, когда он разглядывал
знаменитые полотна, ему хотелось так же заразительно и всепонятно, как
делали великие, большие художники, писать и рисовать. Теперь в нем жила
только "Над вечным покоем", но не писать и рисовать его тянуло, а -- жить
так, дышать воздухом вечного покоя, быть может, поселиться возле старой
часовни и стать лучше, чище.
Илья порывисто встал. Быстро, нервно прошелся по комнате, взял
карандаш, плотный лист белой бумаги, на секунду замер -- стал рисовать. Он
час или больше пунктирно, лихорадочно метал по листу карандаш, отскакивал в
сторону и огненными глазами, представлялось, пытался прожечь рисунок. Потом
подбежал к нему, смял, разорвал в клочья и закрыл ладонями лицо. Но через
мгновение схватил с полки стопку последних, майских, рисунков и акварелей,
быстро, резко-грубо перемахнул лист за листом и брезгливо оттолкнул --
пошлость, пошлость! Неужели он погиб как художник?! Все мелко, надуманно.
Что с ним стряслось? Почему так быстро улетучились из него талант, доброта и
любовь? Как ему жить дальше? А может, действительно -- незачем?
Он вынул из-за шкафа работы матери, долго их разглядывал и
почувствовал, что они освежали его. Как же он мог смеяться над ее
живописью?!
Как проткнутый, сдуваемый шар, Илья медленно и неохотно опустился на
подушку. На него накатилось равнодушие, придавило последние угольки
метавшихся мыслей, и они, устав за день, вечер и ночь от ударов, взрывов и
резких поворотов, непокорно, но все же уснули.
17
Утром мать сказала Илье:
-- Сын, слышишь, мы с отцом ночь глаз не сомкнули, а все думали: не в
охоту тебе учение, а чего же придумать? И так, сынок, крутили, и этак, и
ругнулись грешным делом маленько, а решили вот что: иди-ка ты, Илья, к отцу
на завод. Будешь плакаты писать или послесарничаешь до армии, а? Что теперь
убиваться нам всем, коли тебе учеба в голову не лезет? И без нее проживешь.
Я не очень грамотная, но ничего, жива-здорова. Да и отец не силен в грамоте.
Так я, отец, говорю?
-- Так, мать, так, -- хрипло отозвался, вздохнув, Николай Иванович,
похрустывая пирожком. -- У меня что, восемь классов да ремесленное, а ничего,
помаленьку трудимся. Чего, сын, молчишь?
Илья механически прикасался губами к стакану, но не было ясно, пьет ли
он чай; о пирожке совсем забыл. Вымолвил "да", но под испуганным взглядом
родителей сам чего-то испугался, его губы повело жалкой улыбкой. Как просто
и понятно живут мать и отец! Им кажется, что стоит малевать плакаты -- и
заживет их сын хорошо. Но куда свою душу втиснуть, спрятать?
-- Что же ты молчишь? -- дотронулась до его плеча, как до горячего утюга,
мать. -- Пойдешь к отцу на завод?
Илья взглянул на мать и отца, и неожиданно ему подумалось, как он мог
очутиться рядом с этими простыми, незатейливо принимающими жизнь людьми, да
к тому же они его мать и отец. Он остро осознал: как чист, светел и прост их
жизненный путь и как грязна, темна и даже изогнута его дорога жизни, которая
еще толком и не началась.
Вздохнув, Николай Иванович ушел на работу. Илья, чтобы не оставаться с
матерью один на один, почти сразу выскользнул следом. Но в школу не пошел, а
бездумно помялся возле дороги, зачем-то наблюдая за автомобилями, которые
сигналили, взвизгивали, разгонялись; присматривался к людям, которые шли,
бежали, стояли, размахивали руками, -- и все это показалось ему таким скучным
и ненужным, что невыносимо было видеть. Он пошел, в сущности, никуда, прямо,
прямо по улице. Вскоре набрел на ангарский мост и зачем-то приостановился
посредине, облокотившись на черные сажные перила.
За его спиной мчались автомобили в ту и другую стороны. Он задумчиво
смотрел на Ангару; ему припомнилось, как однажды, еще совсем маленьким, в
летний празднично-солнечный день он сплавлялся в лодке по Ангаре. Отец
широко сидел и скрипел уключинами весел. Нос лодки весело распластывал
плотную воду, судно порывами плыло к ярко освещенной сопке, изумрудной, в
нежной хвое тонкого народившегося сосняка. Теперь Илья не очень хорошо
помнит те свои ощущения, но вживе чует то сочное, роскошное ярко-серебряное
цветение бликов. Округа лучилась, радовалась. Илья жмурился. И потому ли,
что его неокрепшая детская душа не совладала с собственным восхищением, или
душе неожиданно захотелось превратиться в свет, лучи, брызги, -- что бы там
ни было, но Илья вдруг выпрыгнул, выпорхнул из лодки и легонько скользнул в
ледяную быструю воду. Мощной перевязью его охватила вода, понесла, закрутила
и потянула ко дну. Может, он должен был утонуть. Николай Иванович в одежде
нырнул за сыном. До берега они добирались без лодки. Отец отмахивал одной
рукой, а другой сжимал маленькое тело смелого, отчаянного ныряльщика.
Еще Илье припомнилось, как он рыбачил с мальчишками на Ангаре в ночном.
Бывало, заваливались человек по десять в нору-землянку, долго толкались и
шептались. Могли кому-нибудь за шиворот набросать сосновых шишек, --
поднимался визг, крик. А Илья любил посидеть вечером один на берегу. Окрест
-- тихо, огромное фиолетовое небо, обрызганное неловким небесным маляром или
художником блестящими звездными кляксочками. Мальчик высоко поднимал голову,
всматривался в звезды, и ему казалось, что какая-то неведомая сила начинает
поднимать его. Где-то рядом в бездонной котловине ночи захрапит и заржет
лошадь, собака на селе скуляще и бестолково залает, но тут же, наверное,
сладко потянется, зевнет и завалится в будку или на землю. Илья иной раз
дальше уходил от землянки, присаживался в сырой траве на укосе сопки, чтобы
совсем никто не мешал, и просто сидел, опершись подбородком на ладонь.
Думалось ему, что в кромешном мраке живет сильное, красивое существо -- река;
глаза мало-мало обвыкались и различали, что внизу узко, но длинно пребывает
еще одно небо, такое же блестящее, разукрашенное неизвестным творцом, но
дрожащее на волнах и ряби каждой звездой. Потом начинал слышать пробившийся
сквозь пласты тишины шорох воды, скользящей по глинистому боку сопки. Чуть
погодя -- забьется, словно сердце, зарево на посветлевшем, но туманно-хмуром
востоке. И в сердце, и всюду -- свежо, радостно, ясно. И думалось Илье, и не
думалось. Какие-то предчувствия тревожили его художническую душу, но они
тоже были какими-то печально-радостными. Невольно чему-то улыбался. Но
неожиданно осознавал, что уже знобко: влажные щупальца пасмурного,
синеватого тумана наползали с реки. Убегал в землянку. Товарищи спали. Было
тепло, темно и влажно. Илья затискивался между горячих спин, сквозь паутину
ресниц видел тусклое мерцание углей в открытом очаге и сладко, незаметно
засыпал, весь полный сил, здоровья, ожиданий и веры.
С моста было видно далеко -- прибрежные, ступенями сходящие к воде
многоэтажные дома микрорайона, лысоватые, сглаженные человеком сопки,
маленькие островки с кудрявыми кустарниками и травой, льющиеся серебром
мелководные протоки и отмели и любимый горожанами бульвар Гагарина,
оберегаемый от шума и маеты города с одной стороны железобетонными
плитняками по берегу, а с другой -- тенями высоких сосен, елей и кленов.
Случалось, останавливался Илья посреди моста -- за спиной шуршали автомобили,
как и сейчас, а он склонялся к перилам и смотрел на Ангару, просто так
смотрел, даже не из художнического интереса, и, бывало, грустил, грустил.
Река всегда с моста прекрасна. Зимой утопает в мехах волглого тумана,
какая-то скрытная, притихшая, одинокая; чуть вздрогнет тяжелый, густой блик
на темной неподъемной волне, и снова вся жизнь реки проваливается в глубину,
на дно.
Весной, по первым припекам, обязательно можно увидать покачивающиеся на
быстрине лодки с рыбаками; в студеном молодом воздухе мечутся, вскрикивают
другие рыболовы -- вечно ненасытные, полные движения и азарта чайки, шумно
хлопая красивыми белыми в широкий разлет крыльями; мягко и весело греет
маленькое солнце, и по берегу, по узкой полосе между водой и плитняком,
прохаживается иркутский обыватель и гость, заглядывается, жмурясь, на
сверкающую реку, любуется голубой, дымчатой далью города и сопок. Илья остро
и нежно чувствовал весной жизнь.
Летом -- благодать: зной, пыль, пот, а по Ангаре бегут и вьются свежие,
легкие вихри; сама река -- голубая, иногда зеленоватая, но яркая до рези в
глазах.
Но осенями Илья чаще задерживался на мосту, особенно в ясные дни с
чистым небом, проутюженным ветром. Так далеко, бывало, все видно, что,
казалось, стоит еще немного напрячь глаза и можно увидеть Байкал, горы и
сопки, а в распадках, темных, пряно-душистых и влажных, пенно и мутно
закипающие реки, отовсюду мчащиеся к тихой Ангаре.
Илье стало легко. Он подумал, что этот живописный вид с моста чем-то
похож на левитановское "Над вечным покоем" и так же заряжает силой. Илье
захотелось писать -- Ангару, небо, остров, рыбаков, чаек, и так же просто,
ясно, но и сильно выражать свои чувства, как Левитан, и никогда не
возвращаться к тем надуманным, нежизненным образам вознесшейся над планетой
радуги или свившихся в фальшивом экстазе тел. Писать просто и жить просто --
как это прекрасно, -- почувствовалось Илье.
Ему захотелось увидеть всех, кому он принес столько горя и переживаний.
В нем снова набирал силы художник, но это уже была не та художническая сила,
которая склоняла к простому рисованию или письму маслом и акварелью, а та
художническая сила, которая звала к работе любви. "Люби тех, -- словно
говорила она, -- кто рядом с тобой, кто живет для тебя и для кого ты должен
жить".
Илья быстро пошел с моста. Ему многое нужно было в жизни сделать. Он,
конечно, за последние месяцы возмужал, теперь нужно было стать мужчиной --
человеком.
Нужно спешить.
ХОРОШИЕ ДЕНЬГИ
Из разговора: "Зачем ворошить былое? Живите проще!" "Не получится. Наше
прошлое -- неотступная тень. Где нет тени, там нет солнца, света -- надежды,
если хотите".
1
Василий Окладников вспомнил себя маленьким: мать ушла на работу, а его
оставила одного, спящим в кровати. Он проснулся, сполз босыми ногами на
холодный пол и подошел к окну. Подтащил стул и, пыхтя, забрался на
подоконник. Окно замерзшее, шершавое, и он лизал его, протаивая лунку:
хотелось посмотреть, не возвращалась ли домой мать. Холод обжигал язык, и он
немел. Василий прятал язык в рот, грел и снова лизал окно. Матери за окном
не было видно, улица пустынна, только свора собак носилась, иногда поджимая
к животам замерзшие лапы. Медленно падал на землю снег, и было так бело, что
Василий жмурился. Неожиданно послышались странные звуки: му-у-у... Маленький
Василий не знал тогда, кто их мог издавать. В проталину увидел стадо
рогатых, бокастых животных, испугался, спрыгнул на пол и нырнул под одеяло.
-- Мама, мамочка! -- шептал он.
Под одеялом согрелся и уснул. Проснулся потому, что зачесалась пятка, --
дергал ногой, тер ее о матрац, но зуд не прекращался. Василий выбрался
из-под одеяла, -- оказывается, мать сидела на корточках и щекотала пятку.
-- Мама! -- бросился он к ней на шею. -- Я увидел таких больших-больших
зверей -- испугался. Они с рогами и копытами.
-- Ах, ты мой маленький, -- прижималась к нему своей румяной холодной
щекой мать. -- Это были коровы, их перегоняли на новую ферму.
Мать была запорошена снегом. Сын слизывал с ее платка снежные пушинки и
говорил:
-- Ты -- Снегурочка.
Поздно вечером пришел домой отец. Он не спеша стянул с себя меховую
телогрейку, сбросил валенки, забыл снять шапку, сел за кухонный стол. Мать
подала ему ужин, он молча, сосредоточенно ел. Потом долго, с наслаждением
пил горячий чай. Василий подошел к отцу и коснулся лбом его спины. Отец вяло
погладил сына по голове своей шершавой большой ладонью, легонько отстранил и
ушел в спальню. Василию стало обидно и грустно.
Он забрался в свой темный угол, в котором был постелен тряпичный
коврик, и стояла небольшая коробка с игрушками, достал одноногого Буратино и
стал убаюкивать его. Из спальни доносилось тяжелое дыхание спящего отца.
Мать тревожно заглядывала в темное, замороженное окно -- высматривала
десятилетнюю дочь Наташу. Она каталась на горке и обычно не спешила домой.
Мать нервничала, ворчала:
-- Ух, погоди у меня.
Наконец, в комнату ввалилась с клубами пара Наташа -- вся в снегу,
обледенело белая, ее щеки полыхали, волосы были растрепаны, шапка зависла на
затылке. Мать сердито сказала:
-- Сколько можно носиться? Я вся как на иголках... -- И загнала дочь в
угол.
Василию не жалко сестру, он даже бывал рад, когда ее наказывали, потому
что она не брала его в игры. Наташа плакала, уткнувшись лицом в угол беленой
стены. Брат смеялся над ней, но неожиданно его смех лопнул как шар, и он
всхлипнул, крепче прижав к груди Буратино.
Хотел Василий вспомнить что-нибудь хорошее, но вот -- подвернулась
грусть-тоска. Видимо, не волен он теперь даже над своей памятью.
2
В пять лет Василия отдали в детский сад. Утром отец привел его в
длинный старобревенчатый дом, легон