обе, а по всей то есь любови, играючи. А потом Митька ослободился да на улицу и побег, а я за ним, да не догнал и воротился в фатеру один, - потому прибираться надоть бы было. Стал я собирать и жду Митрея, авось подойдет. Да у дверей в сени, за стенкой, в углу, на коробку и наступил. Смотрю, лежит, в гумаге завернута. Я гумагу-то снял, вижу крючочки такие махочкие, крючочки-то мы этта поснимали - ан в коробке-то серьги..." - За дверьми? За дверями лежала? За дверями? - вскричал вдруг Раскольников, мутным, испуганным взглядом смотря на Разумихина, и медленно приподнялся, опираясь рукой, на диване. - Да... а что? Что с тобой? Чего ты так? - Разумихин тоже приподнялся с места. - Ничего!.. - едва слышно отвечал Раскольников, опускаясь опять на подушку и опять отворачиваясь к стене. Все помолчали немного. - Задремал, должно быть, спросонья, - проговорил наконец Разумихин, вопросительно смотря на Зосимова; тот сделал легкий отрицательный знак головой. - Ну, продолжай же, - сказал Зосимов, - что дальше? - Да что дольше? Только что он увидал серьги, как тотчас же, забыв и квартиру, и Митьку, схватил шапку и побежал к Душкину и, как известно, получил от него рубль, а ему соврал, что нашел на панели, и тотчас же загулял. А про убийство подтверждает прежнее: "Знать не знаю, ведать не ведаю, только на третий день услыхал". - "А зачем же ты до сих пор не являлся?" - "Со страху". - "А повеситься зачем хотел?" - "От думы". - "От какой думы?" - "А што засудят". Ну, вот и вся история. Теперь, как думаешь, что они отсюда извлекли? - Да чего думать-то, след есть, хоть какой да есть. Факт. Не на волю ж выпустить твоего красильщика? - Да ведь они ж его прямо в убийцы теперь записали! У них уж и сомнений нет никаких... - Да врешь; горячишься. Ну, а серьги? Согласись сам, что коли в тот самый день и час к Николаю из старухина сундука попадают серьги в руки, - согласись сам, что они как-нибудь да должны же были попасть? Это немало при таком следствии. - Как попали! Как попали? - вскричал Разумихин, - и неужели ты, доктор, ты, который, прежде всего, человека изучать обязан и имеешь случай, скорей всякого другого, натуру человеческую изучить, - неужели ты не видишь, по всем этим данным, что это за натура, этот Николай? Неужели не видишь с первого же разу, что все, что он показал при допросах, святейшая правда есть? Точнехонько так и попали в руки, как он показал. Наступил на коробку и поднял! - Святейшая правда! Однако ж сам признался, что с первого разу солгал? - Слушай меня, слушай внимательно: и дворник, и Кох, и Пестряков, и другой дворник, и жена первого дворника, и мещанка, что о ту пору у ней в дворницкой сидела, и надворный советник Крюков, который в эту самую минуту с извозчика встал и в подворотню входил об руку с дамою, - все, то есть восемь или десять свидетелей, единогласно показывают, что Николай придавил Дмитрия к земле, лежал на нем и его тузил, а тот ему в волосы вцепился и тоже тузил. Лежат они поперек дороги и проход загораживают; их ругают со всех сторон, а они, "как малые ребята" (буквальное выражение свидетелей), лежат друг на друге, визжат, дерутся и хохочут, оба хохочут взапуски, с самыми смешными рожами, и один другого догонять, точно дети, на улицу выбежали. Слышал? Теперь строго заметь себе: тела наверху еще теплые, слышишь, теплые, так нашли их! Если убили они, или только один Николай, и при этом ограбили сундуки со взломом, или только участвовали чем-нибудь в грабеже, то позволь тебе задать всего только один вопрос: хохот, ребяческая драка под воротами, - с топорами, с кровью, с злодейскою хитростью, осторожностью, грабежом? Тотчас же убили, всего какихнибудь пять или десять минут назад, - потому так выходит, тела еще теплые, - и вдруг, бросив и тела, и квартиру отпертую, и зная, что сейчас туда люди прошли, и добычу бросив, они, как малые ребята, валяются на дороге, хохочут, всеобщее внимание на себя привлекают, и этому десять единогласных свидетелей есть! - Конечно, странно! Разумеется, невозможно, но... - Нет, брат, не но, а если серьги, в тот же день и час очутившиеся у Николая в руках, действительно составляют важную фактическую против него контру - однако ж прямо объясняемую его показаниями, следственно еще спорную контру, - то надо же взять в соображение факты и оправдательные, и тем паче, что они факты неотразимые. А как ты думаешь, по характеру нашей юриспруденции, примут или способны ль они принять такой факт, - основанный единственно только на одной психологической невозможности, на одном только душевном настроении, - за факт неотразимый и все обвинительные и вещественные факты, каковы бы они ни были, разрушающий? Нет, не примут, не примут ни за что, потому-де коробку нашли и человек удавиться хотел, "чего не могло быть, если б не чувствовал себя виноватым!" Вот капитальный вопрос, вот из чего горячусь я! Пойми! - Да я и вижу, что ты горячишься. Постой, забыл спросить: чем доказано, что коробка с серьгами действительно из старухина сундука? - Это доказано, - отвечал Разумихин, нахмурясь и как бы нехотя, - Кох узнал вещь и закладчика указал, а тот положительно доказал, что вещь точно его. - Плохо. Теперь еще: не видал ли кто-нибудь Николая в то время, когда Кох да Пестряков наверх прошли, и нельзя ли это чем-нибудь доказать? - То-то и есть, что никто не видал, - отвечал Разумихин с досадой, - то-то и скверно; даже Кох с Пестряковым их не заметили, когда наверх проходили, хотя их свидетельство и не очень много бы теперь значило. "Видели, говорят, что квартира отпертая, что в ней, должно быть, работали, но, проходя, внимания не обратили и не помним точно, были ли там в ту минуту работники или нет". - Гм. Стало быть, всего только и есть оправдания, что тузили друг друга и хохотали. Положим, это сильное доказательство, но... Позволь теперь: как же ты сам-то весь факт объясняешь? Находку серег чем объясняешь, коли действительно он их так нашел, как показывает? - Чем объясняю? Да чего тут объяснять: дело ясное! По крайней мере дорога, по которой надо дело вести, ясна и доказана, и именно коробка доказала ее. Настоящий убийца обронил эти серьги. Убийца был наверху, когда Кох и Пестряков стучались, и сидел на запоре. Кох сдурил и пошел вниз; тут убийца выскочил и побежал тоже вниз, потому никакого другого у него не было выхода. На лестнице спрятался он от Коха, Пестрякова и дворника в пустую квартиру, именно в ту минуту, когда Дмитрий и Николай из нее выбежали, простоял за дверью, когда дворник и те проходили наверх, переждал, пока затихли шаги, и сошел себе вниз преспокойно, ровно в ту самую минуту, когда Дмитрий с Николаем на улицу выбежали, и все разошлись, и никого под воротами не осталось. Может, и видели его, да не заметили; мало ли народу проходит? А коробку он выронил из кармана, когда за дверью стоял, и не заметил, что выронил, потому не до того ему было. Коробка же ясно доказывает, что он именно там стоял. Вот и вся штука! - Хитро! Нет, брат, это хитро. Это хитрее всего! - Да почему же, почему же? - Да потому что слишком уж все удачно сошлось... и сплелось... точно как на театре. - Э-эх! - вскричал было Разумихин, но в эту минуту отворилась дверь, и вошло одно новое, не знакомое ни одному из присутствующих, лицо. V Это был господин немолодых уже лет, чопорный, осанистый, с осторожною и брюзгливою физиономией, который начал тем, что остановился в дверях, озираясь кругом с обидно-нескрываемым удивлением и как будто спрашивая взглядами: "Куда ж это я попал?" Недоверчиво и даже с аффектацией некоторого испуга, чуть ли даже не оскорбления, озирал он тесную и низкую "морскую каюту" Раскольникова. С тем же удивлением перевел и уставил потом глаза на самого Раскольникова, раздетого, всклоченного, немытого, лежавшего не мизерном грязном своем диване и тоже неподвижно его рассматривавшего. Затем, с тою же медлительностью, стал рассматривать растрепанную, небритую и нечесаную фигуру Разумихина, который в свою очередь дерзковопросительно глядел ему прямо в глаза, не двигаясь с места. Напряженное молчание длилось с минуту, и наконец, как и следовало ожидать, произошла маленькая перемена декорации. Сообразив, должно быть, по некоторым, весьма, впрочем, резким, данным, что преувеличенно-строгою осанкой здесь в этой "морской каюте", ровно ничего не возьмешь вошедший господин несколько смягчился и вежливо, хотя и не без строгости, произнес, обращаясь к Зосимову и отчеканивая каждый слог своего вопроса: - Родион Романыч Раскольников, господин студент или бывший студент? Зосимов медленно шевельнулся и, может быть, и ответил бы, если бы Разумихин, к которому вовсе не относились, не предупредил его тотчас же: - А вот он лежит на диване! А вам что нужно? Это фамильярное "а вам что нужно?" так и подсекло чопорного господина; он даже чуть было не поворотился к Разумихину, но успел-таки сдержать себя вовремя и поскорей повернулся опять к Зосимову. - Вот Раскольников! - промямлил Зосимов, кивнув на больного, затем зевнул, причем как-то необыкновенно много раскрыл свой рот и необыкновенно долго держал его в таком положении. Потом медленно потащился в свой жилетный карман, вынул огромнейшие выпуклые глухие золотые часы, раскрыл, посмотрел и так же медленно и лениво потащился опять их укладывать. Сам Раскольников все время лежал молча, навзничь, и упорно, хотя и без всякой мысли, глядел на вошедшего. Лицо его, отвернувшееся теперь от любопытного цветка на обоях, было чрезвычайно бледно и выражало необыкновенное страдание, как будто он только что перенес мучительную операцию или выпустили его сейчас из-под пытки. Но вошедший господин мало-помалу стал возбуждать в нем все больше и больше внимания, потом недоумения, потом недоверчивости и даже как будто боязни. Когда же Зосимов, указав на него, проговорил: "вот Раскольников", он вдруг, быстро приподнявшись, точно привскочив, сел на постели и почти вызывающим, но прерывистым и слабым голосом произнес: - Да! Я Раскольников! Что вам надо? Гость внимательно посмотрел и внушительно произнес: - Петр Петрович Лужин. Я в полной надежде, что имя мое не совсем уже вам безызвестно. Но Раскольников, ожидавший чего-то совсем другого, тупо и задумчиво посмотрел на него и ничего не ответил, как будто имя Петра Петровича слышал он решительно в первый раз. - Как? Неужели вы до сих пор не изволили еще получить никаких известий? - спросил Петр Петрович, несколько коробясь. В ответ на это Раскольников медленно опустился на подушку, закинул руки за голову и стал смотреть в потолок. Тоска проглянула в лице Лужина. Зосимов и Разумихин еще с бо'льшим любопытством принялись его оглядывать, и он видимо наконец сконфузился. - Я предполагал и рассчитывал, - замямлил он, - что письмо, пущенное уже с лишком десять дней, даже чуть ли не две недели... - Послушайте, что ж вам все стоять у дверей-то? - перебил вдруг Разумихин, - коли имеете что объяснить, так садитесь, а обоим вам, с Настасьей, там тесно. Настасьюшка, посторонись, дай пройти! Проходите, вот вам стул, сюда! Пролезайте же! Он отодвинул свой стул от стола, высвободил немного пространства между столом и своими коленями и ждал несколько в напряженном положении, чтобы гость "пролез" в эту щелочку. Минута была так выбрана, что никак нельзя было отказаться, и гость полез через узкое пространство, торопясь и спотыкаясь. Достигнув стула, он сел и мнительно поглядел на Разумихина. - Вы, впрочем, не конфузьтесь, - брякнул тот, - Родя пятый день уже болен и три дня бредил, а теперь очнулся и даже ел с аппетитом. Это вот его доктор сидит, только что его осмотрел, а я товарищ Родькин, тоже бывший студент, и теперь вот с ним нянчусь; так вы нас не считайте и не стесняйтесь, а продолжайте, что вам там надо. - Благодарю вас. Не обеспокою ли я, однако, больного своим присутствием и разговором? - обратился Петр Петрович к Зосимову. - Н-нет, - промямлил Зосимов, - даже развлечь можете, - и опять зевнул. - О, он давно уже в памяти, с утра! - продолжал Разумихин, фамильярность которого имела вид такого неподдельного простодушия, что Петр Петрович подумал и стал ободряться, может быть, отчасти и потому, что этот оборванец и нахал успел-таки отрекомендоваться студентом. - Ваша мамаша... - начал Лужин. - Гм! - громко сделал Разумихин. Лужин посмотрел на него вопросительно. - Ничего, я так; ступайте... Лужин пожал плечами. - ... Ваша мамаша, еще в бытность мою при них, начала к вам письмо. Приехав сюда, я нарочно пропустил несколько дней и не приходил к вам, чтоб уж быть вполне уверенным, что вы извещены обо всем; но теперь, к удивлению моему... - Знаю, знаю! - проговорил вдруг Раскольников, с выражением самой нетерпеливой досады. - Это вы? Жених? Ну, знаю!.. и довольно! Петр Петрович решительно обиделся, но смолчал. Он усиленно спешил сообразить, что все это значит? С минуту продолжалось молчание. Между тем Раскольников, слегка было оборотившийся к нему при ответе, принялся вдруг его снова рассматривать пристально и с каким-то особенным любопытством, как будто давеча еще не успел его рассмотреть всего или как будто что-то новое в нем его поразило: даже приподнялся для этого нарочно с подушки. Действительно, в общем виде Петра Петровича поражало как бы что-то особенное, а именно, нечто как бы оправдывавшее название "жениха", так бесцеремонно ему сейчас данное. Во-первых, было видно и даже слишком заметно, что Петр Петрович усиленно поспешил воспользоваться несколькими днями в столице, чтоб успеть принарядиться и прикраситься в ожидании невесты, что, впрочем, было весьма невинно и позволительно. Даже собственное, может быть даже слишком самодовольное собственное сознание своей приятной перемены к лучшему могло бы быть прощено для такого случая, ибо Петр Петрович состоял на линии жениха. Все платье его было только что от портного, и все было хорошо, кроме разве того только, что все было слишком новое и слишком обличало известную цель. Даже щегольская, новехонькая, круглая шляпа об этой цели свидетельствовала: Петр Петрович как-то уж слишком почтительно с ней обращался и слишком осторожно держал ее в руках. Даже прелестная пара сиреневых, настоящих жувеневских, перчаток свидетельствовала то же самое, хотя бы тем одним, что их не надевали, а только носили в руках для параду. В одежде же Петра Петровича преобладали цвета светлые и юношественные. На нем был хорошенький летний пиджак светлокоричневого оттенка, светлые легкие брюки, таковая же жилетка, только что купленное тонкое белье, батистовый самый легкий галстучек с розовыми полосками, и что всего лучше: все это было даже к лицу Петру Петровичу. Лицо его, весьма свежее и даже красивое, и без того казалось моложе своих сорока пяти лет. Темные бакенбарды приятно осеняли его с обеих сторон, в виде двух котлет, и весьма красиво сгущались возле светловыбритого блиставшего подбородка. Даже волосы, впрочем чуть-чуть лишь с проседью, расчесанные и завитые у парикмахера, не представляли этим обстоятельством ничего смешного или какого-нибудь глупого вида, что обыкновенно всегда бывает при завитых волосах, ибо придает лицу неизбежное сходство с немцем, идущим под венец. Если же и было что-нибудь в этой довольно красивой и солидной физиономии действительно неприятное и отталкивающее, то происходило уж от других причин. Рассмотрев без церемонии господина Лужина, Раскольников ядовито улыбнулся, снова опустился на подушку и стал по-прежнему глядеть в потолок. Но господин Лужин скрепился и, кажется, решился не примечать до времени всех этих странностей. - Жалею весьма и весьма, что нахожу вас в таком положении, - начал он снова, с усилием прерывая молчание. - Если б знал о вашем нездоровье, зашел бы раньше. Но, знаете, хлопоты!.. Имею к тому же весьма важное дело по моей адвокатской части в сенате. Не упоминаю уже о тех заботах, которые и вы угадаете. Ваших, то есть мамашу и сестрицу, жду с часу на час... Раскольников пошевелился и хотел было что-то сказать; лицо его выразило некоторое волнение. Петр Петрович приостановился, выждал, но так как ничего не последовало, то и продолжал: - ... С часу на час. Приискал им на первый случай квартиру... - Где? - слабо выговорил Раскольников. - Весьма недалеко отсюда, дом Бакалеева... - Это на Вознесенском, - перебил Разумихин, - там два этажа под нумерами; купец Юшин содержит; бывал. - Да, нумера-с... - Скверность ужаснейшая: грязь, вонь, да и подозрительное место; штуки случались; да и черт знает кто не живет!.. Я и сам-то заходил по скандальному случаю. Дешево, впрочем. - Я, конечно, не мог собрать стольких сведений, так как и сам человек новый, - щекотливо возразил Петр Петрович, - но, впрочем, две весьма и весьма чистенькие комнатки, а так как это на весьма короткий срок... Я приискал уже настоящую, то есть будущую нашу квартиру, - оборотился он к Раскольникову, - и теперь ее отделывают; а покамест и сам теснюсь в нумерах, два шага отсюда, у госпожи Липпевехзель, в квартире одного моего молодого друга, Андрея Семеныча Лебезятникова; он-то мне и дом Бакалеева указал... - Лебезятникова? - медленно проговорил Раскольников, как бы что-то припоминая. - Да, Андрей Семеныч Лебезятников, служащий в министерстве. Изволите знать? - Да... нет... - ответил Раскольников. - Извините, мне так показалось по вашему вопросу. Я был когда-то опекуном его... очень милый молодой человек... и следящий... Я же рад встречать молодежь: по ней узнаешь, что нового. - Петр Петрович с надеждой оглядел всех присутствующих. - Это в каком отношении? - спросил Разумихин. - В самом серьезном, так сказать, в самой сущности дела, - подхватил Петр Петрович, как бы обрадовавшись вопросу. - Я, видите ли, уже десять лет не посещал Петербурга. Все эти наши новости, реформы, идеи - все это и до нас прикоснулось в провинции; но чтобы видеть яснее и видеть все, надобно быть в Петербурге. Ну-с, а моя мысль именно такова, что всего больше заметишь и узнаешь, наблюдая молодые поколения наши. И признаюсь: порадовался... - Чему именно? - Вопрос ваш обширен. Могу ошибаться, но, кажется мне, нахожу более ясный взгляд, более, так сказать, критики; более деловитости... - Это правда, - процедил Зосимов. - Врешь ты, деловитости нет, - вцепился Разумихин. - Деловитость приобретается трудно, а с неба даром не слетает. А мы чуть не двести лет как от всякого дела отучены... Идеи-то, пожалуй, и бродят, - обратился он к Петру Петровичу, - и желание добра есть, хоть и детское; и честность даже найдется, несмотря на то что тут видимо-невидимо привалило мошенников, а деловитости все-таки нет! Деловитость в сапогах ходит. - Не соглашусь с вами, - с видимым наслаждением возразил Петр Петрович, - конечно, есть увлечения, неправильности, но надо быть и снисходительным: увлечения свидетельствуют о горячности к делу и о той неправильной внешней обстановке, в которой находится дело. Если же сделано мало, то ведь и времени было немного. О средствах и не говорю. По моему же личному взгляду, если хотите, даже нечто и сделано: распространены новые, полезные мысли, распространены некоторые новые, полезные сочинения, вместо прежних мечтательных и романический; литература принимает более зрелый оттенок; искоренено и осмеяно много вредных предубеждений... Одним словом, мы безвозвратно отрезали себя от прошедшего, а это, помоему, уж дело-с... - Затвердил! Рекомендуется, - произнес вдруг Раскольников. - Что-с? - спросил Петр Петрович, не расслышав, но не получил ответа. - Это все справедливо, - поспешил вставить Зосимов. - Не правда ли-с? - продолжал Петр Петрович, приятно взглянув на Зосимова. - Согласитесь сами, - продолжал он, обращаясь к Разумихину, но уже с оттенком некоторого торжества и превосходства, и чуть было не прибавил: "молодой человек", - что есть преуспеяние, или, как говорят теперь, прогресс, хотя бы во имя науки и экономической правды... - Общее место! - Нет, не общее место-с! Если мне, например, до сих пор говорили: "возлюби", и я возлюблял, то что из того выходило? - продолжал Петр Петрович, может быть с излишнею поспешностью, - выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину голы, по русской пословице: "Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного не достигнешь". Наука же говорит: возлюби, прежде всех, одного себя, ибо все на свете на личном интересе основано. Возлюбишь одного себя, то и дела свои обделаешь как следует, и кафтан твой останется цел. Экономическая же правда прибавляет, что чем более в обществе устроенных частных дел и, так сказать, целых кафтанов, тем более для него твердых оснований и тем более устраивается в нем и общее дело. Стало быть, приобретая единственно и исключительно себе, я именно тем самым приобретаю как бы и всем и веду к тому, чтобы ближний получил несколько более рваного кафтана и уже не от частных, единичных щедрот, а вследствие всеобщего преуспеяния. Мысль простая, но, к несчастию, слишком долго не приходившая, заслоненная восторженностью и мечтательностию, а казалось бы, немного надо остроумия, чтобы догадаться... - Извините, я тоже неостроумен, - резко перебил Разумихин, - а потому перестанемте. Я ведь и заговорил с целию, а то мне вся эта болтовня-себятешение, все эти неумолчные, беспрерывные общие места, и все то же да все то же, до того в три года опротивели, что, ей-богу, краснею, когда и другие-то, не то что я, при мне говорят. Вы, разумеется, спешили отрекомендоваться в своих познаниях, это очень простительно, и я не осуждаю. Я же хотел только узнать теперь, кто вы такой, потому что, видите ли, к общему-то делу в последнее время прицепилось столько разных промышленников, и до того исказили они все, к чему ни прикоснулись, в свой интерес, что решительно все дело испакостили. Ну-с, и довольно! - Милостивый государь, - начал было господин Лужин, коробясь с чрезвычайным достоинством, - не хотите ли вы, столь бесцеремонно, изъяснить, что и я... - О, помилуйте, помилуйте... Мог ли я!.. Ну-с, и довольно! - отрезал Разумихин и круто повернулся с продолжением давешнего разговора к Зосимову. Петр Петрович оказался настолько умен, чтобы тотчас же объяснению поверить. Он, впрочем, решил через две минуты уйти. - Надеюсь, что начатое теперь знакомство наше, - обратился он к Раскольникову, - после вашего выздоровления и ввиду известных вам обстоятельств укрепится еще более... Особенно желаю здоровья... Раскольников даже головы не повернул. Петр Петрович начал вставать со стула. - Убил непременно закладчик! - утвердительно говорил Зосимов. - Непременно закладчик! - поддакнул Разумихин. - Порфирий своих мыслей не выдает, а закладчиков все-таки допрашивает... - Закладчиков допрашивает? - громко спросил Раскольников. - Да, а что? - Ничего. - Откуда он их берет? - спросил Зосимов. - Иных Кох указал; других имена были на обертках вещей записаны, а иные и сами пришли, как прослышали... - Ну ловкая же и опытная, должно быть, каналья! Какая смелость! Какая решимость! - Вот то-то и есть, что нет! - прервал Разумихин. - Это-то вас всех и сбивает с пути. А я говорю - неловкий, неопытный и, наверно, это был первый шаг! Предположи расчет и ловкую каналью, и выйдет невероятно. Предположи же неопытного, и выйдет, что один только случай его из беды и вынес, а случай чего не делает? Помилуй, да он и препятствий-то, может быть не предвидел! А как дело ведет? - берет десяти-двадцатирублевые вещи, набивает ими карман, роется в бабьей укладке, в тряпье, - а в комоде в верхнем ящике, в шкатулке, одних чистых денег на полторы тысячи нашли, кроме билетов! И ограбить-то не умел, только и сумел, что убить! Первый шаг, говорю тебе, первый шаг; потерялся! И не расчетом, а случаем вывернулся! - Это, кажется, о недавнем убийстве старухи чиновницы, - вмешался, обращаясь к Зосимову, Петр Петрович, уже стоя со шляпой в руке и перчатками, но перед уходом пожелав бросить еще несколько умных слов. Он, видимо, хлопотал о выгодном впечатлении, и тщеславие перебороло благоразумие. - Да. Вы слышали? - Как же-с, в соседстве... - В подробности знаете? - Не могу сказать; но меня интересует при этом другое обстоятельство так сказать, целый вопрос. Не говорю уже о том, что преступления в низшем классе, в последние лет пять, увеличились; не говорю о повсеместных и беспрерывных грабежах и пожарах; страннее всего то для меня, что преступления и в высших классах таким же образом увеличиваются и, так сказать, параллельно. Там, слышно, бывший студент на большой дороге почту разбил; там передовые, по общественному своему положению, люди фальшивые бумажки делают; там, в Москве, ловят целую компанию подделывателей билетов последнего займа с лотереей, - и в главных участниках один лектор всемирной истории; там убивают нашего секретаря за границей, по причине денежной и загадочной... И если теперь эта старуха процентщица убита одним из закладчиков, то и это, стало быть, был человек из общества более высшего, - ибо мужики не закладывают золотых вещей, - то чем же объяснить эту с одной стороны распущенность цивилизованной части нашего общества? - Перемен экономических много... - отозвался Зосимов. - Чем объяснить? - прицепился Разумихин. - А вот именно закоренелою слишком неделовитостью и можно бы объяснить. - То есть, как это-с? - А что отвечал в Москве вот лектор-то ваш на вопрос, зачем он билеты подделывал: "Все богатеют разными способами, так и мне поскорей захотелось разбогатеть". Точных слов не помню, но смысл, что на даровщинку, поскорей, без труда! На всем готовом привыкли жить, на чужих помочах ходить, жеваное есть. Ну, а пробил час великий, тут всяк и объявился, чем смотрит... - Но, однако же, нравственность? И, так сказать, правила... - Да об чем вы хлопочете? - неожиданно вмешался Раскольников. - По вашей же вышло теории! - Как так по моей теории? - А доведите до последствий, что вы давеча проповедовали, и выйдет, что людей можно резать... - Помилуйте! - вскричал Лужин. - Нет, это не так! - отозвался Зосимов. Раскольников лежал бледный, с вздрагивающей верхнею губой и трудно дышал. - На все есть мера, - высокомерно продолжал Лужин, - экономическая идея еще не есть приглашение к убийству, и если только предположить... - А правда ль, что вы, - перебил вдруг опять Раскольников дрожащим от злобы голосом, в котором слышалась какая-то радость обиды, - правда ль, что вы сказали вашей невесте... в тот самый час, как от нее согласие получили, что всего больше рады тому... что она нищая... потому что выгоднее брать жену из нищеты, чтоб потом над ней властвовать... и попрекать тем, что она вами облагодетельствована?.. - Милостивый государь! - злобно и раздражительно вскричал Лужин, весь вспыхнув и смешавшись, - милостивый государь... так исказить мысль! Извините меня, но я должен вам высказать, что слухи, до вас дошедшие или, лучше сказать, до вас доведенные, не имеют и тени здравого основания, и я... подозреваю, кто... одним словом... эта стрела... одним словом, ваша мамаша... Она и без того показалась мне, при всех, впрочем, своих превосходных качествах, несколько восторженного и романического оттенка в мыслях... Но я все-таки был в тысяче верстах от предположения, что она в таком извращенном фантазией виде могла понять и представить дело... И наконец... наконец... - А знаете что? - вскричал Раскольников, приподнимаясь на подушке и смотря на него в упор пронзительным, сверкающим взглядом, - знаете что? - А что-с? - Лужин остановился и ждал с обиженным и вызывающим видом. Несколько секунд длилось молчание. - А то, что если вы еще раз... осмелитесь упомянуть хоть одно слово... о моей матери... то я вас с лестницы кувырком спущу! - Что с тобой! - крикнул Разумихин. - А, так вот оно что-с! - Лужин побледнел и закусил губу. - Слушайте, сударь, меня, - начал он с расстановкой и сдерживая себя всеми силами, но все-таки задыхаясь, - я еще давеча, с первого шагу, разгадал вашу неприязнь, но нарочно оставался здесь, чтоб узнать еще более. Многое я бы мог простить больному и родственнику, но теперь... вам... никогда-с... - Я не болен! - вскричал Раскольников. - Тем паче-с... - Убирайтесь к черту! Но Лужин уже выходил сам, не докончив речи, пролезая снова между столом и стулом; Разумихин на этот раз встал, чтобы пропустить его. Не глядя ни на кого и даже не кивнув головой Зосимову, который давно уже кивал ему, чтоб он оставил в покое больного, Лужин вышел, приподняв из осторожности рядом с плечом свою шляпу, когда, принагнувшись, проходил в дверь. И даже в изгибе спины его как бы выражалось при этом случае, что он уносит с собой ужасное оскорбление. - Можно ли, можно ли так? - говорил озадаченный Разумихин, качая головой. - Оставьте, оставьте меня все! - в исступлении вскричал Раскольников. - Да оставите ли вы меня наконец, мучители! Я вас не боюсь! Я никого, никого теперь не боюсь! Прочь от меня! Я один хочу быть, один, один, один! - Пойдем! - сказал Зосимов, кивнул Разумихину. - Помилуй, да разве можно его так оставлять. - Пойдем! - настойчиво повторил Зосимов и вышел. Разумихин подумал и побежал догонять его. - Хуже могло быть, если бы мы его не послушались, - сказал Зосимов, уже на лестнице. - Раздражать невозможно... - Что с ним? - Если бы только толчок ему какой-нибудь благоприятный, вот бы чего! Давеча он был в силах... Знаешь, у него что-то есть на уме! Что-то неподвижное, тяготящее... Этого я очень боюсь; непременно! - Да вот этот господин, может быть, Петр-то Петрович! По разговору видно, что он женится на его сестре и что Родя об этом, перед самой болезнью, письмо получил... - Да; черт его принес теперь; может быть, расстроил все дело. А заметил ты, что он ко всему равнодушен, на все отмалчивается, кроме одного пункта, от которого из себя выходит: это убийство... - Да, да! - подхватил Разумихин, - очень заметил! Интересуется, пугается. Это его в самый день болезни напугали, в конторе у надзирателя; в обморок упал. - Ты мне это расскажи подробнее вечером, а я тебе кое-что потом скажу. Интересует он меня, очень! Через полчаса зайду наведаться... Воспаления, впрочем, не будет... - Спасибо тебе! А я у Пашеньки тем временем подожду и буду наблюдать через Настасью... Раскольников, оставшись один, с нетерпением и тоской поглядел на Настасью; но та еще медлила уходить. - Чаю-то теперь выпьешь? - спросила она. - После! Я спать хочу! Оставь меня... Он судорожно отвернулся к стене; Настасья вышла. VI Но только что она вышла, он встал, заложил крючком дверь, развязал принесенный давеча Разумихиным и им же снова завязанный узел с платьем и стал одеваться. Странное дело: казалось, он вдруг стал совершенно спокоен; не было ни полоумного бреду, как давеча, ни панического страху, как во все последнее время. Это была первая минута какого-то странного, внезапного спокойствия. Движения его были точны и ясны, в них проглядывало твердое намерение. "Сегодня же, сегодня же!.." - бормотал он про себя. Он понимал, однако, что еще слаб, но сильнейшее душевное напряжение, дошедшее до спокойствия, до неподвижной идеи, придавало ему сил и самоуверенности; он, впрочем, надеялся, что не упадет на улице. Одевшись совсем, во все новое, он взглянул на деньги, лежавшие на столе, подумал и положил их в карман. Денег было двадцать пять рублей. Взял тоже и все медные пятаки, сдачу с десяти рублей, истраченных Разумихиным на платье. Затем тихо снял крючок, вышел из комнаты, спустился по лестнице и заглянул в отворенную настежь кухню: Настасья стояла к нему задом и, нагнувшись, раздувала хозяйский самовар. Она ничего не слыхала. Да и кто мог предположить, что он уйдет? Через минуту он был уже на улице. Было часов восемь, солнце заходило. Духота стояла прежняя; но с жадностью дохнул он этого вонючего, пыльного, зараженного городом воздуха. Голова его слегка было начала кружиться; какая-то дикая энергия заблистала вдруг в его воспаленных глазах и в его исхудалом бледно-желтом лице. Он не знал, да и не думал о том, куда идти; он знал одно: "что все это надо кончить сегодня же, за один раз, сейчас же; что домой он иначе не воротится, потому что не хочет так жить". Как кончить? Чем кончить? Об этом он не имел и понятия, да и думать не хотел. Он отгонял мысль: мысль терзала его. Он только чувствовал и знал, что надо, чтобы все переменилось, так или этак, "хоть как бы то ни было", повторял он с отчаянною, неподвижною самоуверенностью и решимостью. По старой привычке, обыкновенным путем своих прежних прогулок, он прямо направился на Сенную. Не доходя Сенной, на мостовой, перед мелочною лавкой, стоял молодой черноволосый шарманщик и вертел какойто весьма чувствительный романс. Он аккомпанировал стоявшей впереди его на тротуаре девушке, лет пятнадцати, одетой как барышня, в кринолине, в мантильке, в перчатках и в соломенной шляпке с огненного цвета пером; все это было старое и истасканное. Уличным, дребезжащим, но довольно приятным и сильным голосом она выпевала романс, в ожидании двухкопеечника из лавочки. Раскольников приостановился рядом с двумя-тремя слушателями, послушал, вынул пятак и положил в руку девушке. Та вдруг пресекла пение на самой чувствительной и высокой нотке, точно отрезала, резко крикнула шарманщику: "будет!", и оба поплелись дальше, к следующей лавочке. - Любите вы уличное пение? - обратился вдруг Раскольников к одному, уже немолодому, прохожему, стоявшему рядом с ним у шарманки и имевшему вид фланера. Тот дико посмотрел и удивился. - Я люблю, - продолжал Раскольников, но с таким видом, как будто вовсе не об уличном пении говорил, - я люблю, как поют под шарманку в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледнозеленые и больные лица; или, еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом блистают... - Не знаю-с... Извините... - пробормотал господин, испуганный и вопросом, и странным видом Раскольникова, и перешел на другую сторону улицы. Раскольников пошел прямо и вышел к тому углу на Сенной, где торговали мещанин и баба, разговаривавшие тогда с Лизаветой; но теперь их не было. Узнав место, он остановился, огляделся и оборотился к молодому парню в красной рубахе, зевавшему у входа в мучной лабаз. - Это мещанин ведь торгует тут на углу, с бабой, с женой, а? - Всякие торгуют, - отвечал парень, свысока обмеривая Раскольникова. - Как его зовут? - Как крестили, так и зовут. - Уж и ты не зарайский ли? Которой губернии? Парень снова посмотрел на Раскольникова. - У нас, ваше сиятельство, не губерния, а уезд, а ездил-то брат, а я дома сидел, так и не знаю-с... Уж простите, ваше сиятельство, великодушно. - Это харчевня, наверху-то? - Это трахтир, и бильярд имеется; и прынцессы найдутся... Люли! Раскольников перешел через площадь. Там, на углу, стояла густая толпа народа, все мужиков. Он залез в самую густоту, заглядывая в лица. Его почему-то тянуло со всеми заговаривать. Но мужики не обращали внимания на него, и все что-то галдели про себя, сбиваясь кучками. Он постоял, подумал и пошел направо, тротуаром, по направлению к В-му. Миновав площадь, он попал в переулок... Он и прежде проходил этим коротеньким переулком, делающим колено и ведущим с площади в Садовую. В последнее время его даже тянуло шляться по всем этим местам, когда тошно становилось, "чтоб еще тошней было". Теперь же он вошел, ни о чем не думая. Тут есть большой дом, весь под распивочными и прочими съестно-выпивательными заведениями; из них поминутно выбегали женщины, одетые, как ходят "по соседству" - простоволосые и в одних платьях. В двух-трех местах они толпились на тротуаре группами, преимущественно у сходов в нижний этаж, куда, по двум ступенькам, можно было спускаться в разные весьма увеселительные заведения. В одном из них, в эту минуту, шел стук и гам на всю улицу, тренькала гитара, пели песни, и было очень весело. Большая группа женщин толпилась у входа; иные сидели на ступеньках, другие на тротуаре, третьи стояли и разговаривали. Подле, на мостовой, шлялся, громко ругаясь, пьяный солдат с папироской и, казалось, куда-то хотел войти, но как будто забыл куда. Один оборванец ругался с другим оборванцем, и какойто мертво-пьяный валялся поперек улицы. Раскольников остановился у большой группы женщин. Они разговаривали сиплыми голосами; все были в ситцевых платьях, в козловых башмаках и простоволосые. Иным было лет за сорок, но были и лет по семнадцати, почти все с глазами подбитыми. Его почему-то занимало пенье и весь этот стук и гам, там, внизу... Оттуда слышно было, как среди хохота и взвизгов, под тоненькую фистулу разудалого напева и под гитару, кто-то отчаянно отплясывал, выбивая такт каблуками. Он пристально, мрачно и задумчиво слушал, нагнувшись у входа и любопытно заглядывал с тротуара в сени. Ты мой бутошник прикрасной Ты не бей меня напрасно! - разливался тоненький голос певца. Раскольникову ужасно захотелось расслушать, что поют, точно в этом и было все дело. "Не зайти ли? - подумал он. - Хохочут! Спьяну. А что ж, не напиться ли пьяным?" - Не зайдете, милый барин? - спросила одна из женщин довольно звонким и не совсем еще осипшим голосом. Она была молода и даже не отвратительна - одна из всей группы. - Вишь, хорошенькая! - отвечал он, приподнявшись и поглядев на нее. Она улыбнулась; комплимент ей очень понравился. - Вы и сами прехорошенькие, - сказала она. - Какие худые! - заметила басом другая, - из больницы, что ль выписались? - Кажись и генеральские дочки, а носы все курносые! - перебил вдруг подошедший мужик, навеселе, в армяке нараспашку и с хитро смеющейся харей. - Вишь, веселье! - Проходи, коль пришел! - Пройду! Сласть! И он кувыркнулся вниз. Раскольников тронулся дальше. - Послушайте, барин! - крикнула вслед девица. - Что? Она законфузилась. - Я, милый барин, всегда с вами рада буду часы разделить, а теперь вот как-то совести при вас не соберу. Подарите мне, приятный кавалер, шесть копеек на выпивку! Раскольников вынул сколько вынулось: три пятака. - Ах, какой добреющий барин! - Как тебя зовут? - А Дуклиду спросите. - Нет уж, это что же, - вдруг заметила одна из группы, качая головой на Дуклиду. - Это уж я и не знаю, как это так просить! Я бы, кажется, от одной только совести провалилась... Раскольников любопытно поглядел на говорившую. Это была рябая девка, лет тридцати, вся в синяках, с припухшею верхнею губой. Говорила и осуждала она спокойно и серьезно. "Где это, - подумал Раскольников, идя далее, - где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, - а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, - и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, - то лучше так жить, чем сейчас умирать! Только бы жить, жить и жить! Как бы ни жить - только жить!.. Экая правда! Господи, какая правда! Подлец человек! И подлец тот, кто его за это подлецом называет", - прибавил он через минуту