скомандовали; в этот раз Гаганов
дошел до самого барьера, и с барьера, с двенадцати шагов, стал
прицеливаться. Руки его слишком дрожали для правильного выстрела. Ставрогин
стоял с пистолетом, опущенным вниз, и неподвижно ожидал его выстрела.
- Слишком долго, слишком долго прицел! - стремительно прокричал
Кириллов; - стреляйте! стре-ляй-те! - Но выстрел раздался, и на этот раз
белая пуховая шляпа слетела с Николая Всеволодовича. Выстрел был довольно
меток, тулья шляпы была пробита очень низко; четверть вершка ниже, и все бы
было кончено. Кириллов подхватил и подал шляпу Николаю Всеволодовичу.
- Стреляйте, не держите противника! - прокричал в чрезвычайном волнении
Маврикий Николаевич, видя, что Ставрогин как бы забыл о выстреле,
рассматривая с Кирилловым шляпу. Ставрогин вздрогнул, поглядел на Гаганова,
отвернулся и уже безо всякой на этот раз деликатности выстрелил в сторону, в
рощу. Дуэль кончилась. Гаганов стоял как придавленный. Маврикий Николаевич
подошел к нему и стал что-то говорить, но тот как будто не понимал. Кириллов
уходя снял шляпу и кивнул Маврикию Николаевичу головой; но Ставрогин забыл
прежнюю вежливость; сделав выстрел в рощу, он даже и не повернулся к
барьеру, сунул свой пистолет Кириллову и поспешно направился к лошадям. Лицо
его выражало злобу, он молчал. Молчал и Кириллов. Сели на лошадей и
поскакали в галоп.
III.
- Что вы молчите? - нетерпеливо окликнул он Кириллова уже неподалеку от
дому.
- Что вам надо? - ответил тот, чуть не съерзнув с лошади, вскочившей на
дыбы.
Ставрогин сдержал себя.
- Я не хотел обидеть этого... дурака, а обидел опять, - проговорил он
тихо.
- Да, вы обидели опять, - отрубил Кириллов; - и притом он не дурак.
- Я сделал однако все, что мог.
- Нет.
- Что же надо было сделать?
- Не вызывать.
- Еще снести битье по лицу?
- Да, снести и битье.
- Я начинаю ничего не понимать! - злобно проговорил Ставрогин, - почему
все ждут от меня чего-то, чего от других не ждут? К чему мне переносить то,
чего никто не переносит, и напрашиваться на бремена, которых никто не может
снести?
- Я думал, вы сами ищете бремени.
- Я ищу бремени?
- Да.
- Вы... это видели?
- Да.
- Это так заметно?
- Да.
Помолчали с минуту. Ставрогин имел очень озабоченный вид, был почти
поражен.
- Я потому не стрелял, что не хотел убивать, и больше ничего не было,
уверяю вас, - сказал он торопливо и тревожно, как бы оправдываясь.
- Не надо было обижать.
- Как же надо было сделать?
- Надо было убить.
- Вам жаль, что я его не убил?
- Мне ничего не жаль. Я думал, вы хотели убить в самом деле. Не знаете,
чего ищете.
- Ищу бремени, - засмеялся Ставрогин.
- Не хотели сами крови, зачем ему давали убивать?
- Если б я не вызвал его, он бы убил меня так, без дуэли.
- Не ваше дело. Может, и не убил бы.
- А только прибил?
- Не ваше дело. Несите бремя. А то нет заслуги.
- Наплевать на вашу заслугу, я ни у кого не ищу ее!
- Я думал ищете, - ужасно хладнокровно заключил Кириллов.
Въехали во двор дома.
- Хотите ко мне? - предложил Николай Всеволодович.
- Нет, я дома, прощайте. - Он встал с лошади и взял свой ящик подмышку.
- По крайней мере, вы-то на меня не сердитесь? - протянул ему руку
Ставрогин.
- Нисколько! - воротился Кириллов, чтобы пожать руку; - если мне легко
бремя, потому что от природы, то может быть вам труднее бремя, потому что
такая природа. Очень нечего стыдиться, а только немного.
- Я знаю, что я ничтожный характер, но я не лезу и в сильные.
- И не лезьте; вы не сильный человек. Приходите пить чай.
Николай Всеволодович вошел к себе сильно смущенный.
IV.
Он тотчас же узнал от Алексея Егоровича, что Варвара Петровна, весьма
довольная выездом Николая Всеволодовича - первым выездом после восьми дней
болезни - верхом на прогулку, велела заложить карету и отправилась одна, "по
примеру прежних дней, подышать чистым воздухом, ибо восемь дней как уже
забыли, что означает дышать чистым воздухом".
- Одна поехала или с Дарьей Павловной? - быстрым вопросом перебил
старика Николай Всеволодович и крепка нахмурился, услышав, что Дарья
Павловна "отказались по нездоровью сопутствовать и находятся теперь в своих
комнатах".
- Слушай, старик, -проговорил он, как бы вдруг решаясь, - стереги ее
сегодня весь день и если заметишь, что она идет ко мне, тотчас же останови и
передай ей, что несколько дней, по крайней мере, я ее принять не могу... что
я так ее сам прошу... а когда придет время, сам позову, - слышишь?
- Передам-с, - проговорил Алексей Егорович с тоской в голосе, опустив
глаза вниз.
- Не раньше однако же, как если ясно увидишь, что она ко мне идет сама.
- Не извольте беспокоиться, ошибки не будет. Через меня до сих пор и
происходили посещения; всегда к содействию моему обращались.
- Знаю. Однако же не раньше, как если сама пойдет. Принеси мне чаю,
если можешь скорее.
Только что старик вышел, как почти в ту же минуту отворилась та же
дверь и на пороге показалась Дарья Павловна. Взгляд ее был спокоен, но лицо
бледное.
- Откуда вы? - воскликнул Ставрогин.
- Я стояла тут же и ждала, когда он выйдет, чтобы к вам войти. Я
слышала, о чем вы ему наказывали, а когда он сейчас вышел, я спряталась
направо за выступ, и он меня не заметил.
- Я давно хотел прервать с вами, Даша... пока... это время. Я вас не
мог принять нынче ночью, несмотря на вашу записку. Я хотел вам сам написать,
но я писать не умею, - прибавил он с досадой, даже как будто с гадливостью.
- Я сама думала, что надо прервать. Варвара Петровна слишком
подозревает о наших сношениях.
- Ну и пусть ее.
- Не надо, чтоб она беспокоилась. Итак, теперь до конца?
- Вы все еще непременно ждете конца?
- Да, я уверена.
- На свете ничего не кончается.
- Тут будет конец. Тогда кликните меня, я приду. Теперь прощайте.
- А какой будет конец? - усмехнулся Николай Всеволодович.
- Вы не ранены и... не пролили крови? - спросила она, не отвечая на
вопрос о конце.
- Было глупо; я не убил никого, не беспокойтесь. Впрочем вы обо всем
услышите сегодня же ото всех. Я нездоров немного.
- Я уйду. Объявления о браке сегодня не будет? - прибавила она с
нерешимостью.
- Сегодня не будет; завтра не будет; после завтра, не знаю, может быть
все помрем и тем лучше. Оставьте меня, оставьте меня, наконец.
- Вы не погубите другую... безумную?
- Безумных не погублю, ни той, ни другой, но разумную, кажется,
погублю: я так подл и гадок, Даша, что, кажется, вас в самом деле кликну "в
последний конец", как вы говорите, а вы, несмотря на ваш разум, придете.
Зачем вы сами себя губите?
- Я знаю, что в конце концов с вами останусь одна я и... жду того.
- А если я в конце концов вас не кликну и убегу от вас?
- Этого быть не может, вы кликнете.
- Тут много ко мне презрения.
- Вы знаете, что не одного презрения.
- Стало быть, презренье все-таки есть?
- Я не так выразилась. Бог свидетель, я чрезвычайно желала бы, чтобы вы
никогда во мне не нуждались.
- Одна фраза стоит другой. Я тоже желал бы вас не губить.
- Никогда, ничем вы меня не можете погубить, и сами это знаете лучше
всех, - быстро и с твердостью проговорила Дарья Павловна. - Если не к вам,
то я пойду в сестры милосердия, в сиделки, ходить за больными, или в
книгоноши, Евангелие продавать. Я так решила. Я не могу быть ничьею женой; я
не могу жить и в таких домах, как этот. Я не того хочу... Вы все знаете.
- Нет, я никогда не мог узнать, чего вы хотите; мне кажется, что вы
интересуетесь мною как иные устарелые сиделки интересуются почему-либо одним
каким-нибудь больным сравнительно пред прочими, или еще лучше как иные
богомольные старушонки, шатающиеся по похоронам, предпочитают иные трупики
попригляднее пред другими. Что вы на меня так странно смотрите?
- Вы очень больны? - с участием спросила она, как-то особенно в него
вглядываясь. - Боже! И этот человек хочет обойтись без меня!
- Слушайте, Даша, я теперь все вижу привидения. Один бесенок предлагал
мне вчера на мосту зарезать Лебядкина и Марью Тимофевну, чтобы порешить с
моим законным браком, и концы чтобы в воду. Задатку просил три целковых, но
дал ясно знать, что вся операция стоить будет не меньше как полторы тысячи.
Вот это так рассчетливый бес! Бухгалтер! Ха, ха!
- Но вы твердо уверены, что это было привидение?
- О, нет, совсем уж не привидение! Это просто был Федька-Каторжный,
разбойник, бежавший из каторги. Но дело не в том; как вы думаете, что я
сделал? Я отдал ему все мои деньги из портмоне, и он теперь совершенно
уверен, что я ему выдал задаток!..
- Вы встретили его ночью, и он сделал вам такое предложение? Да неужто
вы не видите, что вы кругом оплетены их сетью!
- Ну пусть их. А знаете, у вас вертится один вопрос, я по глазам вашим
вижу, - прибавил он с злобною и раздражительною улыбкой.
Даша испугалась.
- Вопроса вовсе нет и сомнений вовсе нет никаких, молчите лучше! -
вскричала она тревожно, как бы отмахиваясь от вопроса.
- То-есть вы уверены, что я не пойду к Федьке в лавочку?
- О, боже! - всплеснула она руками, - за что вы меня так мучаете?
- Ну, простите мне мою глупую шутку. Должно быть, я перенимаю от них
дурные манеры. Знаете, мне со вчерашней ночи ужасно хочется смеяться, все
смеяться, беспрерывно, долго, много. Я точно заряжен смехом... Чу! Мать
приехала; я узнаю по стуку, когда карета ее останавливается у крыльца.
Даша схватила его руку.
- Да сохранит вас бог от вашего демона и... позовите, позовите меня
скорей!
- О, какой мой демон! Это просто маленький, гаденький, золотушный
бесенок с насморком, из неудавшихся. А ведь вы, Даша, опять не смеете
говорить чего-то?
Она поглядела на него с болью и укором и повернулась к дверям.
- Слушайте! - вскричал он ей вслед, с злобною, искривленною улыбкой. -
Если... ну там, одним словом, если... понимаете, ну, если бы даже и в
лавочку, и потом я бы вас кликнул, -пришли бы вы после-то лавочки?
Она вышла не оборачиваясь и не отвечая, закрыв руками лицо.
- Придет и после лавочки! - прошептал он подумав, и брезгливое
презрение выразилось в лице его. - Сиделка! Гм!.. А впрочем мне, может,
того-то и надо.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.
Все в ожидании.
I.
Впечатление, произведенное во всем нашем обществе быстро огласившеюся
историей поединка, было особенно замечательно тем единодушием, с которым все
поспешили заявить себя безусловно за Николая Всеволодовича. Многие из бывших
врагов его решительно объявили себя его друзьями. Главною причиной такого
неожиданного переворота в общественном мнении было несколько слов,
необыкновенно метко высказанных вслух одною особой, доселе не
высказывавшеюся, и разом придавших событию значение, чрезвычайно
заинтересовавшее наше крупное большинство. Случилось это так: как раз на
другой же день после события, у супруги предводителя дворянства нашей
губернии, в тот день именинницы, собрался весь город. Присутствовала или
вернее первенствовала и Юлия Михайловна, прибывшая с Лизаветой Николаевной,
сиявшею красотой и особенною веселостью, что многим из наших дам, на этот
раз, тотчас же показалось особенно подозрительным. Кстати сказать: в
помолвке ее с Маврикием Николаевичем не могло уже быть никакого сомнения. На
шутливый вопрос одного отставного, но важного генерала, о котором речь ниже,
Лизавета Николаевна сама прямо в тот вечер ответила, что она невеста. И что
же? Ни одна решительно из наших дам этой помолвке не хотела верить. Все
упорно продолжали предполагать какой-то роман, какую-то роковую семейную
тайну, совершившуюся в Швейцарии, и почему-то с непременным участием Юлии
Михайловны. Трудно сказать, почему так упорно держались все эти слухи, или
так-сказать даже мечты, и почему именно так непременно приплетали тут Юлию
Михайловну. Только что она вошла, все обратились к ней со странными
взглядами, преисполненными ожиданий. Надо заметить, что по недавности
события и по некоторым обстоятельствам, сопровождавшим его, на вечере о нем
говорили еще с некоторою осторожностию, не вслух. К тому же ничего еще не
знали о распоряжениях власти. Оба дуэлиста, сколько известно, обеспокоены не
были. Все знали, например, что Артемий Павлович рано утром отправился к себе
в Духово, без всякой помехи. Между тем все, разумеется, жаждали, чтобы
кто-нибудь заговорил вслух первый и тем отворил бы дверь общественному
нетерпению. Именно надеялись на вышеупомянутого генерала и не ошиблись.
Этот генерал, один из самых осанистых членов нашего клуба, помещик не
очень богатый, но с бесподобнейшим образом мыслей, старомодный волокита за
барышнями, чрезвычайно любил между прочим в больших собраниях заговаривать
вслух, с генеральскою вескостью, именно о том, о чем все еще говорили
осторожным шепотом. В этом состояла его, как бы так-сказать, специальная
роль в нашем обществе. При этом он особенно растягивал и сладко выговаривал
слова, вероятно заимствовав эту привычку у путешествующих за границей
русских, или у тех прежде богатых русских помещиков, которые наиболее
разорились после крестьянской реформы. Степан Трофимович даже заметил
однажды, что чем более помещик разорился, тем слаще он подсюсюкивает и
растягивает слова. Он и сам впрочем сладко растягивал и подсюсюкивал, но не
замечал этого за собой.
Генерал заговорил как человек компетентный. Кроме того, что с Артемием
Павловичем он состоял как-то в дальней родне, хотя в ссоре и даже в тяжбе,
он сверх того, когда-то, сам имел два поединка и даже за один из них сослан
был на Кавказ в рядовые. Кто-то упомянул о Варваре Петровне, начавшей уже
второй день выезжать "после болезни", и не собственно о ней, а о
превосходном подборе ее каретной серой четверни, собственного Ставрогинского
завода. Генерал вдруг заметил, что он встретил сегодня "молодого Ставрогина"
верхом... Все тотчас смолкли. Генерал почмокал губами и вдруг провозгласил,
вертя между пальцами золотую, жалованную табатерку:
- Сожалею, что меня не было тут несколько лет назад... то-есть я был в
Карлсбаде... Гм. Меня очень интересует этот молодой человек, о котором я так
много застал тогда всяких слухов. Гм. А что, правда, что он помешан? Тогда
кто-то говорил. Вдруг слышу, что его оскорбляет здесь какой-то студент, в
присутствии кузин, и он полез от него под стол; а вчера слышу от Степана
Высоцкого, что Ставрогин дрался с этим... Гагановым. И единственно с
галантною целью подставить свой лоб человеку взбесившемуся; чтобы только от
него отвязаться. Гм. Это в нравах гвардии двадцатых годов. Бывает он здесь у
кого-нибудь?
Генерал замолчал, как бы ожидая ответа. Дверь общественному нетерпению
была отперта.
- Чего же проще?-возвысила вдруг голос Юлия Михайловна, раздраженная
тем, что все вдруг точно по команде обратили на нее свои взгляды. - Разве
возможно удивление, что Ставрогин дрался с Гагановым и не отвечал студенту?
Не мог же он вызвать на поединок бывшего крепостного своего человека!
Слова знаменательные! Простая и ясная мысль, но никому однако не
приходившая до сих пор в голову. Слова, имевшие необыкновенные последствия.
Все скандальное и сплетническое, все мелкое и анекдотическое разом
отодвинуто было на задний план; выдвигалось другое значение. Объявлялось
лицо новое, в котором все ошиблись, лицо почти с идеальною строгостью
понятий. Оскорбленный на смерть студентом, то-есть человеком образованным и
уже не крепостным, он презирает обиду, потому что оскорбитель - бывший
крепостной его человек. В обществе шум и сплетни; легкомысленное общество с
презрением смотрит на человека, битого по лицу; он презирает мнением
общества, не доросшего до настоящих понятий, а между тем о них толкующего.
- А между тем мы с вами, Иван Александрович, сидим и толкуем о правых
понятиях-с, - с благородным азартом самообличения замечает один клубный
старичек другому.
- Да-с, Петр Михайлович, да-с, - с наслаждением поддакивает другой; -
вот и говорите про молодежь.
- Тут не молодежь, Иван Александрович, - замечает подвернувшийся
третий, - тут не о молодежи вопрос; тут звезда-с; а не какой-нибудь один из
молодежи; вот как понимать это надо.
- А нам того и надобно; оскудели в людях.
Тут главное состояло в том, что "новый человек", кроме того что
оказался "несомненным дворянином", был вдобавок и богатейшим землевладельцем
губернии, а стало быть не мог не явиться подмогой и деятелем. Я впрочем
упоминал и прежде вскользь о настроении наших землевладельцев.
Входили даже в азарт:
- Он мало того что не вызвал студента, он взял руки назад, заметьте
это, заметьте это особенно, ваше превосходительство, - выставлял один.
- И в новый суд его не потащил-с, - подбавлял другой.
- Несмотря на то, что в новом суде ему за дворянскую личную обиду
пятнадцать рублей присудили бы-с, хе, хе, хе!
- Нет, это я вам скажу тайну новых судов, - приходил в исступление
третий: - если кто своровал или смошенничал, явно пойман и уличен - беги
скорей домой, пока время, и убей свою мать. Мигом, во всем оправдают, и дамы
с эстрады будут махать батистовыми платочками; несомненная истина!
- Истина, истина!
Нельзя было и без анекдотов. Вспомнили о связях Николая Всеволодовича с
графом К. Строгие, уединенные мнения графа К. насчет последних реформ были
известны. Известна была и его замечательная деятельность, несколько
приостановленная в самое последнее время. И вот вдруг стало всем несомненно,
что Николай Всеволодович помолвлен с одною из дочерей графа К., хотя ничто
не подавало точного повода к такому слуху. А что касается до каких-то
чудесных швейцарских приключений и Лизаветы Николаевны, то даже дамы
перестали о них упоминать. Упомянем кстати, что Дроздовы как раз к этому
времени успели сделать все доселе упущенные ими визиты. Лизавету Николаевну
уже несомненно все нашли самою обыкновенною девушкой, "франтящею" своими
больными нервами. Обморок ее в день приезда Николая Всеволодовича объяснили
теперь просто испугом, при безобразном поступке студента. Даже усиливали
прозаичность того самого, чему прежде так стремились придать какой-то
фантастический колорит; а об какой-то хромоножке забыли окончательно;
стыдились и помнить. "Да хоть бы и сто хромоножек, - кто молод не был!"
Ставили на вид почтительность Николая Всеволодовича к матери, подыскивали
ему разные добродетели, с благодушием говорили об его учености,
приобретенной в четыре года по немецким университетам. Поступок Артемия
Павловича окончательно объявили бестактным: "своя своих не познаша"; за
Юлией же Михайловной окончательно признали высшую проницательность.
Таким образом, когда наконец появился сам Николай Всеволодович, все
встретили его с самою наивною серьезностью, во всех глазах на него
устремленных читались самые нетерпеливые ожидания. Николай Всеволодович
тотчас же заключился в самое строгое молчание, чем, разумеется, удовлетворил
всех гораздо более, чем если бы наговорил с три короба. Одним словом, все
ему удавалось, он был в моде. В обществе губернском, если кто раз появился,
то уж спрятаться никак нельзя. Николай Всеволодович стал попрежнему
исполнять все губернские порядки до утонченности. Веселым его не находили:
"человек претерпел, человек не то что другие; есть о чем и задуматься". Даже
гордость и та брезгливая неприступность, за которую так ненавидели его у нас
четыре года назад, теперь уважались и нравились.
Всех более торжествовала Варвара Петровна. Не могу сказать, очень ли
тужила она о разрушившихся мечтах насчет Лизаветы Николаевны. Тут помогла,
конечно, и фамильная гордость. Странно одно: Варвара Петровна в высшей
степени вдруг уверовала, что Nicolas действительно "выбрал" у графа К., но,
и что страннее всего, уверовала по слухам, пришедшим к ней, как и ко всем,
по ветру; сама же боялась прямо спросить Николая Всеволодовича. Раза два-три
однако не утерпела и весело исподтишка попрекнула его, что он с нею не так
откровенен; Николай Всеволодович улыбался и продолжал молчать. Молчание
принимаемо было за знак согласия. И что же: при всем этом она никогда не
забывала о хромоножке. Мысль о ней лежала на ее сердце камнем, кошмаром,
мучила ее странными привидениями и гаданиями, и все это совместно и
одновременно с мечтами о дочерях графа К. Но об этом еще речь впереди.
Разумеется, в обществе к Варваре Петровне стали вновь относиться с
чрезвычайным и предупредительным почтением, но она мало им пользовалась и
выезжала чрезвычайно редко.
Она сделала, однако, торжественный визит губернаторше. Разумеется,
никто более ее не был пленен и очарован вышеприведенными знаменательными
словами Юлии Михайловны на вечере у предводительши: они много сняли тоски с
ее сердца и разом разрешили многое из того, что так мучило ее с того
несчастного воскресенья. "Я не понимала эту женщину!" изрекла она и прямо, с
свойственною ей стремительностью, объявила Юлии Михайловне, что приехала ее
благодарить. Юлия Михайловна была польщена, но выдержала себя независимо.
Она в ту пору уже очень начала себе чувствовать цену, даже может быть
немного и слишком. Она объявила, например, среди разговора, что никогда
ничего и не слыхивала о деятельности и учености Степана Трофимовича.
- Я, конечно, принимаю и ласкаю молодого Верховенского. Он безрассуден,
но он еще молод; впрочем с солидными знаниями. Но все же это не какой-нибудь
отставной бывший критик.
Варвара Петровна тотчас же поспешила заметить, что Степан Трофимович
вовсе никогда не был критиком, а напротив всю жизнь прожил в ее доме.
Знаменит же обстоятельствами первоначальной своей карьеры, "слишком
известными всему свету", а в самое последнее время, своими трудами по
испанской истории; хочет тоже писать о положении теперешних немецких
университетов и, кажется, еще что-то о дрезденской Мадонне. Одним словом,
Варвара Петровна не захотела уступить Юлии Михайловне Степана Трофимовича.
- О дрезденской Мадонне? Это о Сикстинской? Chere Варвара Петровна, я
просидела два часа пред этою картиной и ушла разочарованная. Я ничего не
поняла и была в большом удивлении. Кармазинов тоже говорит, что трудно
понять. Теперь все ничего не находят, и русские и англичане. Всю эту славу
старики прокричали.
- Новая мода, значит?
- А я так думаю, что не надо пренебрегать и нашею молодежью. Кричат,
что они коммунисты, а по-моему надо щадить их и дорожить ими. Я читаю теперь
все - все газеты, коммуны, естественные науки, - все получаю, потому что
надо же, наконец, знать, где живешь и с кем имеешь дело. Нельзя же всю жизнь
прожить на верхах своей фантазии. Я сделала вывод и приняла за правило
ласкать молодежь и тем самым удерживать ее на краю. Поверьте, Варвара
Петровна, что только мы, общество, благотворным влиянием и именно лаской
можем удержать их у бездны, в которую толкает их нетерпимость всех этих
старикашек. Впрочем, я рада, что узнала от вас о Степане Трофимовиче. Вы
подаете мне мысль: он может быть полезен на нашем литературном чтении. Я,
знаете, устраиваю целый день увеселений, по подписке, в пользу бедных
гувернанток из нашей губернии. Они рассеяны по России; их насчитывают до
шести из одного нашего уезда; кроме того две телеграфистки, две учатся в
академии, остальные желали бы, но не имеют средств. Жребий русской женщины
ужасен, Варвара Петровна! Из этого делают теперь университетский вопрос, и
даже было заседание государственного совета. В нашей странной России можно
делать все, что угодно. А потому опять-таки лишь одною лаской и
непосредственным теплым участием всего общества мы могли бы направить это
великое общее дело на истинный путь. О, боже, много ли у нас светлых
личностей! Конечно есть, но они рассеяны. Сомкнемтесь же и будем сильнее.
Одним словом, у меня будет сначала литературное утро, потом легкий завтрак,
потом перерыв, и в тот же день вечером бал. Мы хотели начать вечер живыми
картинами, но, кажется, много издержек, и потому, для публики, будут одна
или две кадрили в масках и в характерных костюмах, изображающих известные
литературные направления. Эту шутливую мысль предложил Кармазинов? он много
мне помогает. Знаете, он прочтет у нас свою последнюю вещь, еще никому
неизвестную. Он бросает перо и более писать не будет; эта последняя статья
есть его прощание с публикой. Прелестная вещица под названием: "Merci".
Название французское, но он находит это шутливее и даже тоньше. Я тоже, даже
я и присоветовала. Я думаю, Степан Трофимович мог бы тоже прочесть, если
покороче и... не так чтоб очень ученое. Кажется, Петр Степанович и еще
кто-то что-то такое прочтут. Петр Степанович к вам забежит и сообщит
программу; или лучше позвольте мне самой завезти к вам.
- А вы позвольте и мне подписаться на вашем листе. Я передам Степану
Трофимовичу и сама буду просить его.
Варвара Петровна воротилась домой окончательно привороженная; она
стояла горой за Юлию Михайловну и почему-то уже совсем рассердилась на
Степана Трофимовича; а тот бедный и не знал ничего, сидя дома.
- Я влюблена в нее, я не понимаю, как я могла так ошибаться в этой
женщине, - говорила она Николаю Всеволодовичу и забежавшему к вечеру Петру
Степановичу.
- А все-таки вам надо помириться и со стариком, - доложил Петр
Степанович; - он в отчаянии. Вы его совсем сослали на кухню. Вчера он
встретил вашу коляску, поклонился, а вы отвернулись. Знаете, мы его
выдвинем; у меня на него кой-какие расчеты, и он еще может быть полезен.
- О, он будет читать.
- Я не про одно это. А я и сам хотел к нему сегодня забежать. Так
сообщить ему?
- Если хотите. Не знаю, впрочем, как вы это устроите, - проговорила она
в нерешимости. - Я была намерена сама объясниться с ним и хотела назначить
день и место. - Она сильно нахмурилась.
- Ну, уж назначать день не стоит. Я просто передам.
- Пожалуй передайте. Впрочем прибавьте, что я непременно назначу ему
день. Непременно прибавьте.
Петр Степанович побежал ухмыляясь. Вообще, сколько припомню, он в это
время был как-то особенно зол и даже позволял себе чрезвычайно нетерпеливые
выходки чуть не со всеми. Странно, что ему как-то все прощали. Вообще
установилось мнение, что смотреть на него надо как-то особенно. Замечу, что
он с чрезвычайною злобой отнесся к поединку Николая Всеволодовича. Его это
застало врасплох; он даже позеленел, когда ему рассказали. Тут может быть
страдало его самолюбие: он узнал на другой лишь день, когда всем было
известно.
- А ведь вы не имели права драться, - шепнул он Ставрогину на пятый уже
день, случайно встретясь с ним в клубе. Замечательно, что в эти пять дней
они нигде не встречались, хотя к Варваре Петровне Петр Степанович забегал
почти ежедневно.
Николай Всеволодович молча поглядел на него с рассеянным видом, как бы
не понимая в чем дело, и прошел не останавливаясь. Он проходил чрез большую
залу клуба в буфет.
- Вы и к Шатову заходили... вы Марью Тимофеевну хотите опубликовать, -
бежал он за ним и как-то в рассеянности ухватился за его плечо.
Николай Всеволодович вдруг стряс с себя его руку и быстро к нему
оборотился, грозно нахмурившись. Петр Степанович поглядел на него, улыбаясь
странною, длинною улыбкой. Все продолжалось одно мгновение. Николай
Всеволодович прошел далее.
II.
К старику он забежал тотчас же от Варвары Петровны, и если так
поспешил, то единственно из злобы, чтоб отмстить за одну прежнюю обиду, о
которой я доселе не имел понятия. Дело в том, что в последнее их свидание,
именно на прошлой неделе в четверг, Степан Трофимович, сам впрочем начавший
спор, кончил тем, что выгнал Петра Степановича палкой. Факт этот он от меня
тогда утаил; но теперь, только что вбежал Петр Степанович, с свою всегдашнею
усмешкой, столь наивно высокомерною, и с неприятно любопытным, шныряющим по
углам взглядом, как тотчас же Степан Трофимович сделал мне тайный знак, чтоб
я не оставлял комнату. Таким образом и обнаружились предо мною их настоящие
отношения, ибо на этот раз прослушал весь разговор.
Степан Трофимович сидел, протянувшись на кушетке. С того четверга он
похудел и пожелтел. Петр Степанович с самым фамильярным видом уселся подле
него, бесцеремонно поджав под себя ноги, и занял на кушетке гораздо более
места, чем сколько требовало уважение к отцу. Степан Трофимович молча и с
достоинством посторонился.
На столе лежала раскрытая книга. Это был роман Что делать. Увы, я
должен признаться в одном странном малодушии нашего друга: мечта о том, что
ему следует выйти из уединения и задать последнюю битву, все более и более
одерживала верх в его соблазненном воображении. Я догадался, что он достал и
изучает роман единственно с тою целью, чтобы в случае несомненного
столкновения с "визжавшими" знать заранее их приемы и аргументы по самому их
"катехизису" и таким образом приготовившись, торжественно их всех
опровергнуть в ее глазах. О, как мучила его эта книга! Он бросал иногда ее в
отчаянии и, вскочив с места, шагал по комнате почти в исступлении:
- Я согласен, что основная идея автора верна, - говорил он мне в
лихорадке, - но ведь тем ужаснее! Та же наша идея, именно наша; мы, мы
первые насадили ее, возрастили, приготовили, - да и что бы они могли сказать
сами нового, после нас! Но, боже, как все это выражено, искажено,
исковеркано! - восклицал он, стуча пальцами по книге. - К таким ли выводам
мы устремлялись? Кто может узнать тут первоначальную мысль?
- Просвещаешься? - ухмыльнулся Петр Степанович, взяв книгу со стола и
прочтя заглавие. - Давно пора. Я тебе и получше принесу, если хочешь.
Степан Трофимович снова и с достоинством промолчал. Я сидел в углу на
диване.
Петр Степанович быстро объяснил причину своего прибытия. Разумеется,
Степан Трофимович был поражен не в меру и слушал в испуге, смешанном с
чрезвычайным негодованием.
- И эта Юлия Михайловна рассчитывает, что я приду к ней читать!
- To-есть они ведь вовсе в тебе не так нуждаются. Напротив, это чтобы
тебя обласкать и тем подлизаться к Варваре Петровне. Но уж само собою ты не
посмеешь отказаться читать. Да и самому-то, я думаю, хочется, - ухмыльнулся
он; - у вас у всех, у старичья, адская амбиция. Но послушай однако, надо,
чтобы не так скучно. У тебя там что, испанская история что ли? Ты мне дня за
три дай просмотреть, а то ведь усыпишь пожалуй.
Торопливая и слишком обнаженная грубость этих колкостей была явно
преднамеренная. Делался вид, что со Степаном Трофимовичем как будто и нельзя
говорить другим более тонким языком и понятиями. Степан Трофимович твердо
продолжал не замечать оскорблений. Но сообщаемые события производили на него
все более и более потрясающее впечатление.
- И она сама, сама велела передать это мне через... вас? - спросил он
бледнея.
- То-есть, видишь ли, она хочет назначить тебе день и место для
взаимного объяснения; остатки вашего сентиментальничанья. Ты с нею двадцать
лет кокетничал и приучил ее к самым смешным приемам. Но не беспокойся,
теперь уж совсем не то; она сама поминутно говорит, что теперь только начала
"презирать". Я ей прямо растолковал, что вся эта ваша дружба - есть одно
только взаимное излияние помой. Она мне много, брат, рассказала; фу, какую
лакейскую должность исполнял ты все время. Даже я краснел за тебя.
- Я исполнял лакейскую должность? - не выдержал Степан Трофимович.
- Хуже, ты был приживальщиком, то-есть лакеем добровольным. Лень
трудиться, а на денежки-то у нас аппетит. Все это и она теперь понимает; по
крайней мере ужас что про тебя рассказала. Ну, брат, как я хохотал над
твоими письмами к ней; совестно и гадко. Но ведь вы так развращены, так
развращены! В милостыне есть нечто навсегда развращающее - ты явный пример!
- Она тебе показывала мои письма!
- Все. То-есть конечно где же их прочитать? Фу, сколько ты исписал
бумаги, я думаю, там более двух тысяч писем... А знаешь, старик, я думаю, у
вас было одно мгновение, когда она готова была бы за тебя выйти? Глупейшим
ты образом упустил! Я конечно говорю с твоей точки зрения, но все-таки ж
лучше, чем теперь, когда чуть не сосватали на "чужих грехах", как шута для
потехи, за деньги.
- За деньги! Она, она говорит, что за деньги! - болезненно возопил
Степан Трофимович.
- А то как же? Да что ты, я же тебя и защищал. Ведь это единственный
твой путь оправдания. Она сама поняла, что тебе денег надо было, как и
всякому, и что ты с этой точки пожалуй и прав. Я ей доказал как дважды два,
что вы жили на взаимных выгодах: она капиталисткой, а ты при ней
сентиментальным шутом. Впрочем за деньги она не сердится, хоть ты ее и доил
как козу. Ее только злоба берет, что она тебе двадцать лет верила, что ты ее
так облапошил на благородстве и заставил так долго лгать. В том, что сама
лгала, она никогда не сознается, но за это-то тебе и достанется вдвое. Не
понимаю, как ты не догадался, что тебе придется когда-нибудь рассчитаться.
Ведь был же у тебя хоть какой-нибудь ум. Я вчера посоветовал ей отдать тебя
в богадельню, успокойся, в приличную, обидно не будет; она, кажется, так и
сделает. Помнишь последнее письмо твое ко мне в Х-скую губернию, три недели
назад?
- Неужели ты ей показал? - в ужасе вскочил Степан Трофимович.
- Ну еще же бы нет! Первым делом. То самое, в котором ты уведомлял, что
она тебя эксплуатирует, - завидуя твоему таланту, ну и там об "чужих
грехах". Ну, брат, кстати, какое однако у тебя самолюбие! Я так хохотал.
Вообще твои письма прескучные; у тебя ужасный слог. Я их часто совсем не
читал, а одно так и теперь валяется у меня не распечатанным; я тебе завтра
пришлю. Но это, это последнее твое письмо - это верх совершенства! Как я
хохотал, как хохотал!
- Изверг, изверг! - возопил Степан Трофимович.
- Фу, чорт, да с тобой нельзя разговаривать. Послушай, ты опять
обижаешься, как в прошлый четверг?
Степан Трофимович грозно выпрямился:
- Как ты смеешь говорить со мной таким языком?
- Каким это языком? Простым и ясным?
- Но скажи же мне наконец, изверг, сын ли ты мой или нет?
- Об этом тебе лучше знать. Конечно всякий отец склонен в этом случае к
ослеплению...
- Молчи, молчи! - весь затрясся Степан Трофимович.
- Видишь ли, ты кричишь и бранишься, как и в прошлый четверг, ты свою
палку хотел поднять, а ведь я документ-то тогда отыскал. Из любопытства весь
вечер в чемодане прошарил. Правда, ничего нет точного, можешь утешиться. Это
только записка моей матери к тому полячку. Но судя по ее характеру...
- Еще слово, и я надаю тебе пощечин.
- Вот люди! - обратился вдруг ко мне Петр Степанович. - Видите, это
здесь у нас уже с прошлого четверга. Я рад, что нынче по крайней мере вы
здесь и рассудите. Сначала факт: он упрекает, что я говорю так о матери, но
не он ли меня натолкнул на то же самое? В Петербурге, когда я был еще
гимназистом, не он ли будил меня по два раза в ночь, обнимал меня и плакал
как баба, и как вы думаете, что рассказывал мне по ночам-то? Вот те же
скоромные анекдоты про мою мать! От него я от первого и услыхал.
- О, я тогда это в высшем смысле! О, ты не понял меня. Ничего, ничего
ты не понял.
- Но все-таки у тебя подлее, чем у меня, ведь подлее, признайся. Ведь
видишь ли, если хочешь, мне все равно. Я с твоей точки. С моей точки зрения,
не беспокойся: я мать не виню; ты так ты, поляк так поляк, мне все равно. Я
не виноват, что у вас в Берлине вышло так глупо. Да и могло ли у вас выйти
что-нибудь умней. Ну не смешные ли вы люди после всего! И не все ли тебе
равно, твой ли я сын или нет? Послушайте, - обратился он ко мне опять, - он
рубля на меня не истратил всю жизнь, до шестнадцати лет меня не знал совсем,
потом здесь ограбил, а теперь кричит, что болел обо мне сердцем всю жизнь, и
ломается предо мной как актер. Да ведь я же не Варвара Петровна, помилуй!
Он встал и взял шляпу.
- Проклинаю тебя отсель моим именем! - протянул над ним руку Степан
Трофимович весь бледный как смерть.
- Эк ведь в какую глупость человек въедет! - даже удивился Петр
Степанович; - ну прощай, старина, никогда не приду к тебе больше. Статью
доставь раньше, не забудь, и постарайся, если можешь, без вздоров: факты,
факты и факты, а главное короче. Прощай.
III.
Впрочем тут влияли и посторонние поводы. У Петра Степановича
действительно были некоторые замыслы на родителя. По-моему, он рассчитывал
довести старика до отчаяния и тем натолкнуть его на какой-нибудь явный
скандал, в известном роде. Это нужно было ему для целей дальнейших,
посторонних, о которых еще речь впереди. Подобных разных расчетов и
предначертаний в ту пору накопилось у него чрезвычайное множество, - конечно
почти все фантастических. Был у него в виду и другой мученик, кроме Степана
Трофимовича. Вообще мучеников было у него не мало, как оказалось
впоследствии, но на этого он особенно рассчитывал, и это был сам господин
фон-Лембке.
Андрей Антонович фон-Лембке принадлежал к тому фаворизованному
(природой) племени, которого в России числится по календарю несколько сот
тысяч и которое, может, и само не знает, что составляет в ней всею своею
массой один строго организованный союз. И уж, разумеется, союз не
предумышленный и не выдуманный, а существующий в целом племени сам по себе,
без слов и без договору, как нечто нравственно-обязательное, и состоящий во
взаимной поддержке всех членов этого племени одного другим всегда, везде и
при каких бы то ни было обстоятельствах. Андрей Антонович имел честь
воспитываться в одном из тех высших русских учебных заведений, которые
наполняются юношеством из более одаренных связями или богатством семейств.
Воспитанники этого заведения, почти тотчас же по окончании курса,
назначались к занятию довольно значительных должностей по одному отделу
государственной службы. Андрей Антонович имел одного дядю
инженер-подполковника, а другого булочника; но в высшую школу протерся и
встретил в ней довольно подобных соплеменников. Был он товарищ веселый;
учился довольно тупо, но его все полюбили. И когда, уже в высших классах,
многие из юношей, преимущественно русских, научились толковать о весьма
высоких современных вопросах, и с таким видом, что вот только дождаться
выпуска, и они порешат все дела, - Андрей Антонович все еще продолжал
заниматься самыми невинными школьничествами. Он всех смешил, правда,
выходками весьма нехитрыми, разве лишь циническими, но поставил это себе
целью. То как-нибудь удивительно высморкается, когда преподаватель на лекции
обратится к нему с вопросом, - чем рассмешит и товарищей и преподавателя; то
в дортуаре изобразит из себя какую-нибудь циническую живую картину, при
всеобщих рукоплесканиях; то сыграет, единственно на своем носу (и довольно
искусно), увертюру из Фра-Диаволо. Отличался тоже умышленным неряшеством,
находя это почему-то остроумным. В самый последний год он стал пописывать
русские стишки. Свой собственный племенной язык знал он весьма
неграмматически, как и многие в России этого племени. Эта наклонность к
стишкам свела его с одним мрачным и как бы забитым чем-то товарищем, сыном
какого-то бедного генерала, из русских, и который считался в заведении
великим будущим литератором. Тот отнесся к нему покровительственно. Но
случилось так, что по выходе из заведения, уже года три спустя, этот мрачный
товарищ, бросивший свое служебное поприще для русской литературы и
вследствие того уже щеголявший в разорванных сапогах и стучавший зубами от
холода, в летнем пальто в глубокую осень, встретил вдруг