не поленился словечко выфрезеровать из легированной стали и укрепить на капоте -- но, сколько бы подобным номерам я ни улыбался, в неизменной преданности Водовозова имени мне всегда слышался и некий трагический серьез. Надрывающийся голос барда, кровь на снегу и пятна красные флажков -- все это было безусловно и неподдельно водовозовским. Прямой связи тут, конечно, не отыскать
=ни в памяти:
=в Сибири, в ссылке, охоты на волков не существовало -- такую роскошь могли позволить себе где-нибудь в России, в степях, в Воронежской, к примеру, или Тамбовской области, где зверь редок, а в Ново-Троицком от волков скорее оборонялись (однажды ночью Водовозов возвращался с отцом в кошевке через тайгу с дальней заимки, и волки сперва страшно выли, окружая, а потом увязались следом, и отец хлестал лошадь что есть мочи -- даже берданки какой-нибудь старенькой ссыльным иметь не полагалось! -- и выскочили, можно сказать, чудом) -- и, когда волки слишком уж наглели, устраивалась на них, как на беглых зэков, облава, побоище, и во главе вооруженного районного начальства шел старший лейтенант Хромых, весь увешанный винтовками, штыками, кинжалами и с пистолетом в руке, и все равно неизвестно еще было, кто кого╬
=ни в метафорическом смысле:
=в отличие от большинства сверстников, от поколения, про которое писана песня, не всасывал Водовозов в детстве: нельзя за флажки! -- отец, едва только Волк стал способен понимать человеческую речь, разговаривал с ним вполне откровенно и обо всем -- то ли плохо еще учен был парижанин Дмитрий Трофимович; то ли полагался на чутье сына, верил, что ни при каких обстоятельствах, ни от каких случайностей тот не предаст, не проговорится; то ли, может, так и не в силах очухаться от встречи с Родиною, подсознательно ждал предательства, искал гибели -- той самой алиментарной дистрофии в том самом магаданском лагере╬
=и тем не менее, Волк справедливо чувствовал, что бард хрипит про него, и про него, и я вполне допускаю, что после этой песни, этого надрывного хрипа милые, мелодичные, изысканно зарифмованные альбинины опусы могли показаться Волку не просто бесцветными и не про то, но и раздражить вплоть до разрыва и развода. Ну, разумеется, исподволь уже подготовленных.
Я никогда не верил в прочность этого брака и даже, нарушив обыкновение не вмешиваться в чужие жизни, пытался Волка предостеречь, отговорить. Нет, я вовсе не антисемит, хотя евреев в России немножко, по-моему, много, то есть, немножко много на видных местах и, главное, в культуре. Я понимаю: свободная конкуренция, но ведь все государства ограждают пошлинами свою промышленность от иноземной конкуренции, а культура не важнее ли промышленности? -- вот и тут бы какую пошлину, что ли, выдумать, необидную. Неофициально она, конечно, есть, но, судя по результатам -- недостаточная. Мандельштам, безусловно, гений, но это не русские интонации, а они ведь заполняют сейчас нашу поэзию, здешнюю и тамошнюю, и их обаянию и впрямь не поддаться трудно. Я, повторяю, вовсе не антисемит, но как-то не очень я верю в совместимость разных рас: знаете, иная кожа, иная кровь. Иной запах.
Помню наш разговор -- мы тогда совсем недавно были знакомы, полгода, что ли, не больше -- он происходил ранней-ранней весною: лежал снег и капало с сосулек. Мы гуляли неподалеку от издательства, где как раз шла моя книга ╚Русский автомобиль╩ с огромной главою про водовозовских прадеда и деда, про их дело -- неподалеку от издательства, по кривой улочке, еще до революции замощенной и обставленной деревянными двухэтажными домами, давно готовыми на снос, прогнившими, но все почему-то обитаемыми, обвешанными со всех сторон пеленками и прочим барахлом. Заложенные в булыжник рельсы блестели на весеннем солнце и подрагивали под тяжестью трамвайных поездов, которые то и дело катились туда-сюда, и скрежет мешал разговору, придавал ему ненужно раздражительный характер. Я сам немец по бабке! возражал Водовозов: действительно, одним из прадедов Волка, отцом матери Дмитрия Трофимовича, был Владимир Карлович Краузе, механик, потомок обрусевших еще в царствование Петра Алексеевича немцев. Я сам немец по бабке! -- а я по возможности мягко отвечал, что это, видишь ли, совсем не то: немцы, французы╬ что немцы, проведя две тысячи лет в рассеянии, никогда не сохранили бы такого единства, такой общности, ни черта бы не сохранили! что сознания избранности хватило бы им разве на век и все такое прочее, и, главное, я повторил: раса. Другая раса, другой запах. Но человек, когда ему что-нибудь втемяшится в голову, не то что принять -- услышать противоположные доводы не в состоянии: Волк свел разговор к шутке: знаешь, сказал, у нас евреи бывают трех видов: жиды, евреи и гордость русского народа -- это мне Альбина сама говорила. Так вот она -- безусловно, гордость русского народа. Ты увидишь ее, послушаешь, и тебе все станет ясно. Хорошо, в бессилии ответил я. Хорошо. Я послушаю. Мне все станет ясно. Это очень и очень вероятно. Но у нее ведь есть родственники, клан╬ Волк снова не захотел меня понимать и подчеркнуто переменил тему.
Полный комплект родственников я имел удовольствие наблюдать на свадьбе, которая случилась месяца через полтора после нашего разговора. И теща-гренадер, детский патологоанатом (!), Людмила Иосифовна, кандидат медицинских наук, и вдвое меньший ее размерами муж, Ефим Зельманович, директор какого-то бюро, кажется, по организации труда, да и все прочие, исключая, пожалуй, делегатов от Одессы и Кишинева -- все они выглядели весьма интеллигентно, европейски, без этой, знаете, местечковости и специфического выговора. Мы сидели за огромным, из нескольких составленным, дорого накрытым столом в ожидании молодых, которые решили устроить сразу после регистрации часовое свадебное путешествие по Москве на логове, круг по Садовому -- сидели за столом и вели светскую беседу, и за этот час я окончательно уверился, что, несмотря на отсутствие в них местечковости, Водовозову с новыми родственниками не ужиться ни при каких обстоятельствах -- иначе он просто не был бы Водовозовым -- а Альбина -- еще не видя ее в глаза я знал точно -- на разрыв с ними не пойдет, мужа не предпочтет, и браку, празднуемому сейчас, не удержаться ни на каком ребеночке.
Появились молодые. Невеста (жена уже) и точно была хороша очень: худенькая, хрупкая, с длинными темными волосами (непонятно почему названная Альбиной -- Беляночкою, еще бы Светланой назвали!) в красном -- по древнеславянскому (?!) обычаю -- свадебном платье, в красной же фате, с букетиком темных, едва не черных роз на невысокой, но соблазнительного абриса груди. После нескольких горько, когда осетровое заливное съелось подчистую, а гигантское блюдо из-под него, занимающее центральное место в композиции стола, унеслось Людмилой Иосифовною, Альбина глубоким, красивым голосом спела под огромную, казалось -- больше ее самой -- ╚Кремону╩ несколько собственных песенок: про витязя, умирающего на Куликовом поле, про идущую замуж за царя Ивана Васильевича трагическую Марфу Собакину, еще про одного русского царя -- про Петра Алексеевича, посылающего сына на казнь, про юродивую девку на паперти -- несколько прелестных песенок, которым недоставало, разве, некоторой самородности, мощи таланта, и я, помню, в заметной мере расслабленный алкоголем, чуть не задал Альбине бестактный вопрос: зачем она, черт ее побери, осваивает такие темы? сочиняла бы лучше про свою жизнь или что-нибудь, знаете, о Давиде, об Юдифи, о Тристане с Изольдою на худой конец! -- я был, разумеется, не прав: у волковой жены и про то, про что сочиняла, выходило неплохо -- слава Богу, удержался, не задал.
Альбина на свадьбе была уже беременна. Глазом это практически не замечалось: восьмая или девятая неделя всего -- но Волк мне проговорился, потому что уже, кажется, и тогда это представлялось ему главным, потому что уже, кажется, и тогда в глубине души прояснилось ему, что женится он не столько по любви, место которой занимал вполне понятный и вполне искренний восторг яркою, даровитой девочкою, сколько -- чтобы завести ребеночка, сына: Водовозовъ и сынъ, -- по которому он так тосковал все годы, когда жил с первой своей супругою, Машей Родиной: у той мало что имелся ребенок от другого мужчины -- еще этот ребенок оказался девочкою.
Митенька рождался в одной из привилегированных больниц под личным присмотром профессора не то Кацнельсона, не то Кацнельбойма, которому (клановая общность и личное с моей тещею знакомство -- условия стартовые) заплачено было двести рублей, а сама Людмила Иосифовна в коротком застиранном халатике, готовом под напором мощных телес, отстрелив пуговицы, распахнуться на шестого номера бюсте, ходила возле меня кругами, неприятно интимным тоном рассказывала подробности, какие, мне казалось, теще рассказывать зятю -- наедине -- несколько непристойно, вообще непристойно: про то, как рожала Альбину: я, знаешь, намучилась, устала, заснула или забылась, что ли; а она, знаешь, в это время из меня как-то выпала, я и не заметила как; если б врач не зашел, она б у меня там, между ног, и задохлась, бедненькая, и еще всякие подробности одна гаже другой -- ходила кругами, рассказывая, облизываясь на меня, и я не знал, куда деваться от похотливой этой, накануне климакса, горы мяса, запертый с нею вдвоем на пятидесяти пяти метрах полезной, девяноста двух -- общей -- площади. Я до сих пор удивляюсь, как Король-старшая не изнасиловала меня, в ту ночь, впрочем, впечатление осталось, будто изнасиловала, и, когда около пяти утра позвонили и сказали: мальчик, рост, вес, состояние матери хорошее, у меня возник импульс выскочить из душного дома, провонявшего свиными почками, которые в скороварке через два дня на третий -- впрок! -- варила теща, -- выскочить, сесть в логово, забрать получасового сына и вот так же, как сейчас, погнать, уехать с ним на край света, чтобы никто из них не сумел нас найти, ибо к женщине, которая выпала из моей тещи и едва не задохлась меж могучих ее лядвий, я начинал испытывать что-то вроде гадливости.
Позже, когда Митенька уже прибыл домой -- Боже! как они все не хотели называть его Митенькой, Аркашей хотели, хотя Водовозовым (при том, что Альбина осталась при собственной фамилии: Король) -- Водовозовым записали с удовольствием -- позже гадливость несколько поутихла, рассосалась, по крайней мере по отношению к Альбине, однако, и по отношению к Альбине касалось это только дня, потому что ночью, в постели, гадливость всегда возвращалась и прогрессировала. Альбина, оправившись от родов, все чаще и властнее заявляла супружеские права, и одному Богу известно, чего стоило мне -- и чем дальше, тем большего -- обеспечивать их. Неотвязно, неотвязно, осязаемо мерещился в такие минуты отвратительный прыщавый негр с вывернутыми серыми губами, серыми ладошками и подушечками пальцев и серой, должно быть, головкою стоящего члена -- первая, до меня, альбинина романтическая любовь, впрочем, не вполне романтическая: с дефлорацией -- и я только теперь понял, как права была омерзительная Людмила Иосифовна, когда выговаривала дочери за излишнюю со мною откровенность: этот эпизод и впрямь лучше бы Альбине от меня скрыть. Негры, евреи, время от времени ловил я себя на скверной мысли, негры, евреи -- одно похотливое, потное, вонючее племя.
Митенька рос, и, Господи! с каким напряжением вглядывался я в маленькое личико, едва не каждое утро опасаясь, что начнут проявляться чужие, ненавистные черты: тестя, Людмилы Иосифовны, -- но, к счастью, нет: Митенька оказался совсем-совсем моим сыном: белокурым, с серыми глазками, и вполне можно было ошибиться, глядя на мою ново-троицкую фотографию сорок четвертого года, будто это не я, а он, и многие ошибались. Правда, дальше внешнего сходства дело пока не шло: сколько ни таскал я самых дорогих и мудреных заводных, электрических, радиоуправляемых игрушек: автомобилей, железных дорог, луноходов, сколько ни изобретал сам, сколько ни пытался играть с ним -- увлечь Митеньку не умел: сын больше любил листать книжки, без картинок даже, в полтора года знал наизусть ╚Айболита╩ и ╚Кошкин дом╩, а то и просто сидел, задумавшись, уставя удивительные свои глаза в окно, где ничего, кроме неба, не было. И еще очень любил слушать альбинины песни, которые она ему сочиняла каждую неделю новую. Я жевал свово Мишла, = пока мама не пришла╬ Но, честно сказать, я и сам в свое время любил слушать альбинины песни.
А за ту, родильную, ночь теща мне отплатила сполна: когда я пришел в ОВИР, чтобы забрать должные уже быть готовыми документы, капитан Голубчик со злорадным сожалением развела руками и сказала, что у бывшей моей жены появились ко мне материальные претензии, алименты, так что моей выезд ставится под вопрос, и мне тут же все сделалось ясно, абсолютно, я даже не поехал к Альбине, про которую понимал, что она -- фигура десятая, а прямиком -- к Людмиле Иосифовне, и та, брызжа слюною ненависти, добрые полчаса припоминала и все свои подарки: рубашки там разные, зимние югославские сапоги за восемьдесят рублей, браслет для часов, и устройство в МИНАВТОЛЕГТРАНС, и кооператив, и, главное -- обманутое доверие, а я, хоть терпел ее монолог, в первый же момент встречи сознал отчетливо, что приехал зря, что объясняться и просить бессмысленно, что номер окончательно дохлый и реанимации не подлежит╬
Как-то вдруг, сразу потемнело кругом, и я понял, что логово вынесло меня за кольцевую: я вел его машинально, не думая куда, и его, естественно, потянуло за город, на крившинскую дачу, где я, оставив кооператив Альбине с Митенькою, жил последние месяцы, все месяцы после подачи, но сейчас ехать туда было самоубийственно: чтобы не заболеть, не издохнуть, следовало залезть в горячую ванну, которой на даче не было, следовало выпить аспирина и аскорбинки, следовало, наконец, одеться и, кроме всего, -- на даче могла ночевать Наташка, крившинская дочка, которая слишком часто в последнее время повадилась туда ездить и, кажется, без ведома родителей; предстать перед семнадцатилетней девочкою в том виде, в котором я пребывал, даже прикрывшись митенькиной простынкою, я позволить себе не мог. Я остановил машину, выглянул, вывернув голову, в разбитое окно: что там летучие мои курочки, мои ведьмочки, вьются ли роем, не отвлеклись ли на что, не отстали ли? но было темно, ни черта не видно, и, плюнув на них, я резко развернул логово и погнал назад, в Столицу Нашей Родины, на Каширку, к единственному дому, где меня приняли бы в любое время, любого. К дому, где жила первая моя жена Маша со своей тоже семнадцатилетней девочкою, которых -- ради Альбины, ради Митеньки -- обеих я бросил, потому что машина девочка была девочка и не моя.
Батюшки! бедный Волчонок! сплеснула руками старенькая, заспанная, со свалявшимися волосами Маша, и уменьшение моего имени, прежде так раздражавшее, показалось сейчас необходимым, словно без него и не отогрелся бы я никогда. От Маши пахло парным молоком и жаркой постелью. Маша Родина. По мере того, как тепло горячей ванны проникало в меня, я все отчетливее чувствовал, насколько замерз, все сильнее меня колотило, и зуб в буквальном смысле не попадал на зуб. Окончательно я не отогрелся и под огромным пуховым памятным мне одеялом, и едва задремал, обняв уютную, словно по мне выкроенную Машеньку -- затрещал будильник: ей на работу, и я сквозь полусон смотрел, как Маша причесывается, одевается, и впечатление создавалось, будто вернулось то невозвратимое время, когда я студентом-дипломником приехал из Горького на практику в Москву.
Вопрос уладился через брак с Машей Родиной, чертежницею техотдела, на шесть лет старшей Волка, ответственной съемщицею восемнадцатиметровой комнаты в квартире гостиничного типа, матерью-одиночкою. Маша была хороша мягкой, неброской, глубокой красотою чисто русского типа и с поразительной отвагою, в которой вряд ли отдавала себе отчет, тащила дом; к Волку Маша относилась нежно, совершенно по-матерински, и, если б не ее девочка, с которой Волк мало что держал обычный свой резкий тон -- которую никак не умел полюбить -- то есть, полюбить нутром, не рассуждая, прощая все, как его самого любила мать, как любила Маша -- совместная жизнь их продлилась бы, возможно, много дольше, чуть ли и не до смерти, и никакой Альбины не появилось бы, и никакой даже эмиграции, хотя связь между эмиграцией и Альбиною Волк нервно отрицал.
За несколько лет относительной свободы, предоставленной Главным, Волку удалось получить около полусотни авторских свидетельств, кое-что запатентовать, кое-что даже внедрить, защитить кандидатскую и выстроить логово. Главный доброжелательно наблюдал за Волком и часто, за чашечкою кофе, приносимого секретаршею, болтал в Водовозовым так, ни о чем, и, грустно глядя, похлопывал по плечу.
Когда Волк женился на Альбине Король, проблема жилья снова стала во весь рост. В свое время завод дал Маше и Водовозову, собственно -- Маше, но числилось, что и Водовозову, взамен гостиничной комнатки двухкомнатную на Каширке, и разменивать ее теперь оказалось неизвестно как да и непорядочно, ожидать же от завода другую площадь раньше, чем к началу следующего века, представлялось глупым идеализмом. Но жить дольше с тестем и тещею!.. Тем более, что последняя, всех меряя по себе, сильно опасалась, как бы Волк не развелся с Альбиною и не стал бы делить их хоромы -- и вот деятельная, всезнающая Людмила Иосифовна разнюхала, что в МИНАВТОЛЕГТРАНСе запускается кооператив и нашла ходы, чтобы зятя взяли в МИНАВТОЛЕГТРАНС на службу и в кооператив записали. Сопротивляться теще -- дело бессмысленное, и Волк стал чиновником министерства. Поначалу, со свежа, это показалось даже и ничего себе, но шли месяцы, и отсутствие конструкторской работы, складываясь с домашними неурядицами, сказывалось все сильнее, и Волку делалось невмоготу. Но по крайней мере до сдачи кооператива о смене службы думать было нечего.
Кооператив, наконец, сдался, но сдался, кажется, слишком поздно: отношения Волка с женою дошли до того, что он и представить не мог, как окажутся они наедине в пустой квартире, наедине, потому что теща собиралась на пенсию и внука оставляла у себя. Переезд затягивался, затягивался, затягивался╬
Волк попытался прощупать почву для возвращения на завод, в КБ, на старое место, но там уже установились другие порядки: Главный умер, его место занял человек, с которым у Волка отношения сложились ниже средних, да и прежняя работа с временного отдаления потеряла былую привлекательность: все это, конечно, не годилось утолить творческий его аппетит, в последние годы сильно выросший, все это было -- голодный, в обрез, паек. Карцерный рацион.
В феврале семьдесят девятого Волку исполнилось тридцать семь, и, лежа в постели, глаза в потолок, после маленького торжества, устроенного Людмилой Иосифовною согласно семейной традиции, хоть и вопреки желанию его виновника, Волк ощутил вдруг совершенную безвыходность собственного положения, ощутил время, безвозвратно проходящее сквозь тело, сквозь мозг, уносящее жизнь, и, растолкав супругу, что сладко спала от полбутылки шампанского, сказал: мы должны уехать отсюда. Альбина не поняла: да-да, конечно, буркнула, мы ж договорились: после праздников, подосадовала, зачем разбудил, и, коль уж разбуженная, полезла маленькой своей, сильной, сухощавой ручкою с мозолями на пальцах от струн, к волкову паху. Водовозов отстранился и пояснил: уехать отсюда. Из Союза. Уехать в Америку.
Конечно же, разговоры об уехать в этом доме, как и в большинстве еврейских московских домов, как и во многих не еврейских, шли постоянно, и даже шансы Волка на успех там взвешивались, и все такое прочее, но было это простым чесанием языков, так что теперь Альбина даже испугалась. Нет! вскрикнула. Ты в своем уме?! Действительно, здесь она со своими песенками приобретала все большую популярность, разные престижные НИИ приглашали выступать за неплохие деньги, она каталась то в Ленинград, то в Киев, то еще куда-нибудь, три ее стихотворения появились в толстом журнале с предисловием знаменитости, и скоро предстоял концерт на телевидении, и тщетно стал бы Волк доказывать ей, что время песенок прошло, что она со специфическим своим талантом опоздала выпасть лет на пятнадцать, что все это похмелье, отрыжка хрущевская, что все это уйдет в трубу и никому в конечном счете не принесет радости -- да он и не очень рвался доказывать, потому что, если и звал Альбину с собою, то для того только, чтобы вывезти сына. Хорошо, ответил Водовозов. Тогда мы разводимся, я делаюсь евреем и уезжаю один. Один означало без Митеньки, но что же, думал Волк, выйдет хорошего, если я загублю свою жизнь ради сына, а он -- ради своего сына, и так продлится без конца. Дурная бесконечность. Кольцо Мебиуса. Змея, кусающая собственный хвост. Уезжай, ответила Альбина: у нее, кажется, кто-то уже был, какой-нибудь негр, иначе так легко она Волка не отпустила бы. Я оставляю тебе квартиру, сказал Водовозов, а ты, надеюсь, не потребуешь с меня алиментов. Ты ж знаешь: деньги, какие были, я вколотил в первый взнос и теперь все равно взять с меня нечего. Но ты не волнуйся: Митенька -- единственная моя привязанность на земле, и я, разумеется, стану посылать вам и доллары, и вещи. Я надеюсь, ты не научишь его меня забыть и со временем мы увидимся. Хорошо, утвердила Альбина. Я согласна. Когда пойдем на развод? Завтра, уронил Водовозов. Завтра.
Не сегодня завтра меня обещали выписать. Наташка порылась в моих вещах, хранящихся у ее отца, и принесла во что одеться. Заходили проведать то Крившин, то Маша с дочерью, еще мне сказали, что, когда я лежал без сознания, навещала меня одна женщина, непонятно кто, я подумал, что Альбина, но и капитан Голубчик вполне могла соответствовать весьма общему описанию косноязыкой нянечки. Целыми днями я поедал принесенные в качестве гостинца апельсины и яблоки и, глядя в потолок, вспоминал пионерский клуб ╚Факел╩ (ни на мгновенье не возникла у меня идея, что тот просто привиделся, прибредился, хотя тайну хранить, разумеется, следовало!), размышлял о своей ситуации, и неизвестно откуда: из мрака ли тронутого воспалением мозга или извне, из ╚Факела╩, стала являться мысль о подарке. Скальпель я отверг, дело ясное, правильно, тут и думать нечего, но подарок-то ведь не скальпель. Подарок это подарок. А им вдруг покажется, что и все равно╬
Когда меня выписали, логово стояло у подъезда -- Маша пригнала и ключи принесла заранее; и дверные замки, и замок зажигания, и стекло -- все очутилось целым, сверкало: попросила, наверное, кого-нибудь на заводе. Крившин звал, пока окончательно не оправлюсь, пожить у него дома, но из-за подарка это невозможно было никак: до митенькиного дня рождения не оставалось и недели, и, значит, мне срочно требовался сарайчик с инструментами, со старым моим хламом, требовалось некоторое уединение, и я, не поддавшись уговорам, двинул на дачу. Наталья, однако, настояла сопровождать: помочь, так сказать, обжиться: с дровами там, с продуктами. Меня и правда едва не шатало.
Крившину наташкина затея не понравилась, но он -- интеллигент! -- как всегда промолчал. Наташка сидела в логове и была удивительно хороша: я это заметил вдруг, словно не много лет ее знал, не с детства, а впервые увидел.
Колода, из которой строил я, имела на рубашках бело-сине-красный крап, с лица же большинство карт представляло изображения самых разных транспортных устройств той далекой, сказочной эпохи. Я часто прерывал возведение непрочной постройки и часами, как завороженный, рассматривал то огромный, словно цирковой, велосипед: гигантское, в человеческий рост, переднее и сравнительно с ним мизерное заднее -- кол╦са, плавная дуга рамы, ежащаяся штырями лесенки, без которой не добраться до взнесенного на двухметровую высоту жесткого сидения, ослепительный блеск солнца на начищенном руле и латунных змейках педальных креплений -- стройный и вместе какой-то нескладный, он напоминал гумилевского изысканного жирафа; то двенадцатисильный автомобиль с деревянной рамой и спицами, с рулевым рычагом вместо баранки, с расположенными овалом литыми литерками на капоте: ╚Водовозовъ и Сынъ╩ -- автомобиль, пахнущий газойлем, смазочным (сказочным) маслом, натуральной кожею сидений; то приземистую мотоциклетку или аэроплан╬ Милые эти монстры непременно вызывали легкую улыбку, словно детские -- голышом -- фотографии, и никаких сил не хватало убедить себя, что они -- первые представители наглого, бесконечного, неуничтожимого стада механических чудищ, обрушившихся на нынешний мир и грозящих сжечь весь кислород, предназначенный для дыхания, отравить легкие смрадом выхлопов, искорежить психику, выхолостить души; поселив в людях гордыню, убить в них Бога. С другой же стороны, мне никак не удалось взглянуть на эти картинки, как смотрю сегодня на изображение, скажем, ╚Боинга╩ или последней модели ╚Мерседеса╩: ненавидящим ли, гордым ли и восхищенным, но непременно серьезным взглядом современника.
Мелькали в колоде и портреты самих современников: современников-создателей, современников-потребителей -- так называемые фигуры: крепкие старики в поддевках, в круглых, оправленных сталью очках -- основатели дел; их вальяжные, по-парижски одетые, с чеховской грустью во взгляде дети; их внуки в гимназических кителях, в гимнастерках реальных училищ, в студенческих тужурках, на черных бархатных петличках которых скрещиваются серебряные молоточки; прогрессивные ученые, всякие павловы, менделеевы там, тимирзяевы, вызывающе, победоносно, демонстративно вертящие в аллеях общедоступных парков -- на глазах фраппированной публики -- педали экстравагантных чудищ; государственные деятели, вольно полулежащие с сигарою в зубах на сиденьях лакированных самобеглых кабриолетов, под на треть опущенными, с исподу плюшевыми складными гармошками тентов╬ Разглядывая портреты, я пытался увидеть за ними живых, реальных людей, живых и реальных даже не настолько, как сам я, а хотя бы как мои знакомые -- и не умел: верно, люди, творцы прошлого, так же исчезают, уходя, как и время -- главное их творение.
И все-таки я не отчаивался, не опускал рук, строил, рушил, тасовал колоду и снова строил, но материала не хватало, я, например, чувствовал недостаток в портретах совершенно неясных мне мастеровых людей, так называемого простого народа, с непредставимым выражением лиц теснящегося у ворот маленькой грязной фабрички, когда из них выкатывает первый автомобиль -- сам фабрикант в коже, в крагах за рулевым рычагом -- чтобы совершить дебютный трехверстный круг по покуда сонному городу, по упруго-мягким от пыли, словно каучуковые шины, улицам. Я понимал, что мастеровые эти -- люди в деле производства вторые, даже пятые, то есть, действительно, ни в коем случае в фигуры не годятся, что не их мыслью и волею оживает металл, но знал, как многое перевернется вверх дном при прямом их участии -- и вот, мне не хватало их портретов для завершения здания. Я строил, помня одно: то время, те двадцать пять лет были не сравнимым ни с каким другим в истории нашей страны временем свободы: то большей, то несколько ущемленной, но уникальной для нас свободы, которую из сегодня невозможно представить даже приблизительно -- однако, чем больше свободы допускал я в постройке, тем скорее и вернее последняя рушилась, что, впрочем, только доказывало ее сходство с прототипом.
Словом, я не мог освободиться от тогда, не хотел возвращаться в теперь, а в издательстве торопили, и, чтобы успокоить их, чтобы, не дай Бог, книга не вылетела из плана, я носил относительно готовые клочки рукописи, и кто-то из издательских ребят, прочитав, сказал, что, кажется, встречал на АЗЛК, на ╚Москвиче╩, инженера Водовозова -- не потомок ли, мол, тех, о которых речь в книге? По моим сведениям водовозовский род прекратился с гибелью на фронте в 1915 году Дмитрия, единственного сына вальяжного инженера с грустным взглядом, Трофима Петровича, который, в свою очередь, являлся единственным сыном основателя фирмы, бывшего крепостного кузнеца Петра Водовозова -- и все же надежда на невозможное: оживить хоть две-три фигуры колоды -- погнала меня на ╚Москвич╩. Надежда, впрочем, слабая: если бы инженер Водовозов каким-то чудом и оказался не однофамильцем, а действительно потомком -- чего ожидать от него? разве повода к идеологическому эпилогу о преемственности поколений! Я ведь и по себе, и по многим, с кем сталкивался, знал, что народ сейчас пошел отдельный, самодостаточный, без роду без племени, и хорошо еще, если имеет человек отдаленное представление о том, кем был его дед, а то и о деде ничего не знает, не говоря уже о более далеких предках.
Волк знал. У него, правда, не сохранилось ни метрических выписок, ни фамильного архива, ни старинных портретов или фотографий: все, что не погибло в революцию и гражданскую, осталось в Париже или лубянских подвалах -- но Волк берег в памяти и записях рассказы отца, человека, берегшего прошлое. Когда Волк услышал, что я пишу книгу о его семье, главу в книге, он, вопреки моему самонадеянному ожиданию, не выказал благодарности, не разулыбался, не почувствовал себя польщенным -- напротив, с холодной яростью огрызнулся, словно я был главным виновником того, что столь долго пребывал в несправедливом забвении славный его род, что собрались выпустить книгу только сейчас, и неизвестно еще, что это выйдет за книга. Я оставил Волку экземпляр рукописи. Позвоню вам, сказал Водовозов. Если рукопись не вызовет отвращения -- позвоню. Если не позвоню -- не надо больше меня беспокоить.
Этот человек, хоть сегодняшний -- явно годящийся в колоду -- носитель странного, непривычного имени, понравился мне с первого взгляда внутренней своей силою, индивидуальностью, угадываемым талантом, понравился, хоть и немало смутил почти базаровскими грубостью и независимостью -- качествами, небывалыми в моих знакомых. По мере того, как шло время, я все яснее понимал, что Водовозов не позвонит, что рукопись, которая умалчивает о трагической судьбе деда, обрывает -- пусть по авторскому незнанию -- это не аргумент! -- жизнь отца на добрые сорок пять лет раньше срока, -- на недобрые, на страшные сорок пять лет -- такая рукопись понравиться Волку не может -- и я отправил длинное покаянно-объяснительное письмо, после которого он позвонил, мы встретились, потом встретились еще и еще и в конце концов стали приятелями.
Время массовых песен и Ивана Денисовича, время, когда появлялись то в ╚Новом Мире╩, то в ╚Москве╩ мемуары репрессированно-реабилитированных партийцев -- смутное это время давно миновалось, и надеяться выпустить другую, правдивую книгу о Водовозовых (хотя и в существующей не содержалось намеренной лжи), но, скажем: книгу с полною информацией -- надеяться выпустить такую книгу было нелепо, но я все-таки пообещал себе и Волку ее написать. Зачем? чтобы издать ее там? Для кого? Nonsens! Но -- пообещал и стал добирать материалы, долгие вечера просиживая с Волком на его кухоньке, и, благодаря удивительной, тихой его супруге Марии, разговоры наши обставлялись не голым, плохо заваренным грузинским чаем, как в большинстве московских домов, а и всякими доисторическими излишествами в виде изумительно вкусных пирожков, расстегаев, блинчиков с разнообразными начинками и всего такого прочего.
Книга, понятно, осталась в мечтах, да и ╚Русский автомобиль╩ вышел в сильно пощипанном виде, и я поначалу опасался, как бы Волк не заговорил обо всем этом; но он не заговаривал, и молчание его, вместо ожиданного облегчения, селило во мне досаду на моего приятеля, грусть по той, первой, искренней грубости, которой теперь он себе со мною не позволял.