нывается тот, кто в глубине души знает, что он беспомощен и ни на что не решится. А потом в один прекрасный день пришло решение извне, сколь абсолютно неожиданное, столь и самое что ни на есть обыкновенное. Ее работодатель основывал филиал в Берне, а поскольку всем было известно, что она владеет немецким так же свободно, как и французским, ей предложили руководить там исследованиями. Знали, что она замужем, и потому не слишком рассчитывали на ее согласие; она удивила их, сказав "да" без малейшего колебания; удивила она и самое себя: это спонтанное "да" доказывало, что ее мечта была не комедией, которую она разыгрывала перед самой собой, кокетничая и даже не веря в нее, а чем-то настоящим и серьезным. Эта мечта жадно ухватилась за возможность перестать быть просто романтической фантазией и стала частью чего-то абсолютно прозаического: средством продвижения по службе. Приняв предложение, Аньес действовала как любая честолюбивая женщина, так что истинные мотивы ее решения остались для всех неразгаданной тайной. А для нее внезапно все стало ясно; уже незачем было ставить опыты, репетировать и пытаться вообразить себе, "как это было бы, если бы...". То, о чем она мечтала, вдруг нежданно свалилось на нее, и она была потрясена, что принимает это как однозначную и ничем не омраченную радость. Радость эта была такой бурной, что в ней проснулись стыд и чувство вины. Она не нашла в себе смелости сказать Полю о своем решении. Поэтому еще раз поехала в свой отель в Альпы. (В следующий раз у нее уже будет своя квартира: то ли в пригороде Берна, то ли где-то поблизости в горах.) За эти два дня она хотела обдумать, в какой форме преподнести свое решение Брижит и Полю, дабы заставить их поверить, что она честолюбивая и эмансипированная женщина, захваченная научной работой и своим успехом, хотя до сих пор никогда такой не была. 9 Уже стемнело; Аньес с зажженными фарами пересекла границу Швейцарии и оказалась на французской автостраде, всегда нагонявшей на нее страх; дисциплинированные швейцарцы придерживались предписаний, тогда как французы, быстро вертящие головой из стороны в сторону, откровенно выражали свое возмущение теми, кто хочет отказать людям в их праве на скорость, и превращали езду по шоссе в оргиастическое торжество прав человека. Почувствовав голод, она стала всматриваться, нет ли где по пути какого-нибудь ресторана или мотеля, чтобы можно было перекусить. С левой стороны со страшным шумом ее перегнали три огромных мотоцикла; свет прожекторов выхватывал из темноты мотоциклистов в одеянии, подобном скафандру астронавтов и сообщавшем им вид инопланетных, нечеловеческих существ. Между тем над нашим столом склонился официант, чтобы унести пустые тарелки после закуски, а я как раз рассказывал Авенариусу: - Именно в тот день, когда я принялся за третью часть своего романа, по радио я услышал сообщение, которое не в силах забыть. Какая-то девушка вышла ночью на шоссе и села спиной к движению транспорта. Она сидела, уткнувшись головой в колени, и ждала смерти. Водитель первой машины в последний миг вывернул руль и погиб с женой и двумя детьми. Вторая машина разбилась в кювете. И за второй - третья. А девушка осталась цела и невредима. Она поднялась и пошла прочь, и никто никогда так и не узнал, кто она была. Авенариус сказал: - Какие мотивы, по-твоему, могут побудить юную девушку усесться ночью на шоссе и мечтать быть раздавленной машиной? - Не знаю, - сказал я. - Но я могу держать пари, что мотивы были несоразмерно ничтожны. Точнее говоря, видимые со стороны, они нам бы казались ничтожными и совершенно неразумными. - Почему? - спросил Авенариус. Я пожал плечами: - Я не способен представить себе для подобного чудовищного самоубийства никакого особого основания, каким могла бы стать, к примеру, неизлечимая болезнь или смерть самого близкого человека. В таком случае никто не избрал бы столь страшного конца, при котором гибнут и другие люди! Только основание, лишенное смысла, может привести к ужасу столь бессмысленному. Во всех языках, восходящих к латыни, слово "основание" (ratio, raison, reason) означает прежде всего то, что продиктовано разумом. Так что основание всегда воспринимается как нечто рациональное. Основание, рациональность которого не явлена, представляется неспособным стать причиной какого-либо следствия. Но по-немецки основание - Grand, слово, которое не имеет ничего общего с латинским ratio и первоначально означает "почва", "грунт", а потом уж "основание". С точки зрения латинского ratio поведение сидящей на шоссе девушки кажется абсурдным, несоразмерным, лишенным смысла, но все же имеющим свое основание, то есть свою почву, свой Grand. В глубинах каждого из нас вписано такое основание, такой Grand, являющийся постоянной причи ной наших поступков, или же почвой, из которой произрастает наша судьба. Я пытаюсь постичь Grand, скрытый на дне каждого из моих персонажей, и я все больше убеждаюсь, что он носит характер метафоры. - Твоя мысль ускользает от меня,- сказал Авенариус. - Жаль. Это самая важная мысль, которая когда-либо осеняла меня. Тут подошел официант с уткой. Она чудесно благоухала и заставила нас забыть о предыдущем разговоре. Лишь минуту спустя Авенариус нарушил молчание: - Кстати, о чем ты сейчас пишешь? - Этого не расскажешь. - Жаль. - Совсем не жаль. Это преимущество. Новое время набрасывается на все, что когда-либо было написано, чтобы превратить это в фильмы, телевизионные передачи или мультики. Поэтому самое существенное в романе как раз то, чего нельзя сказать иначе чем романом, в любой адаптации остается лишь несущественное. Если сумасшедший, который еще пишет сегодня, хочет уберечь свои романы, он должен писать их так, чтобы их нельзя было адап тировать, иными словами, чтобы их нельзя было пересказать. Он не согласился: - "Три мушкетера" Александра Дюма я могу тебе рассказать с превеликим удовольствием и, если попросишь, от начала до конца! - Я, так же как и ты, люблю Александра Дюма, - сказал я. - Однако, к сожалению, почти все романы, когда-либо написанные, слишком подчинены правилам единства действия. Тем самым я хочу сказать, что их основа - единая цепь поступков и событий, причинно связанных. Эти романы подобны узкой улочке, по которой кнутом прогоняют персо нажей. Драматическое напряжение - истинное проклятие романа, поскольку оно превращает все, даже самые прекрасные страницы, даже самые неожиданные сцены и наблюдения в простой этап на пути к заключительной развязке, в которой сосредоточен смысл всего предыдущего. Роман сгорает в огне собственного напряжения, как пучок соломы. - Слушая тебя, опасаюсь, - робко заметил профессор Авенариус,как бы твой роман не был скучен. - Разве все, что не есть безумный бег за конечной развязкой, скука? Когда ты наслаждаешься этим прелестным окорочком, разве ты скучаешь? Торопишься к цели? Напротив, ты хочешь, чтобы утка входила в тебя как можно медленнее и чтобы ее вкус никогда не кончался. Роман должен походить не на велогонки, а на пиршество со множеством блюд. Я жду не дождусь шестой части. В роман войдет совершенно новый персонаж. А в конце части уйдет так же, как и пришел, не оставив по себе ни следа. Не став ни причиной, ни следствием чего-либо. И именно это мне нравится. Шестая часть будет романом в романе и самой грустной эротической историей, какую я когда-либо написал. И тебе станет от нее грустно. Авенариус растерянно помолчал, а потом мягко спросил меня: - И как будет называться твой роман? - "Невыносимая легкость бытия". - Но это название, по-моему, у кого-то уже было. - У меня! Но тогда я ошибся. Такое название должно было быть у романа, который я пишу сейчас. Потом мы замолчали, смакуя вино и утку. Не переставая жевать, Авенариус сказал: - Мне кажется, ты слишком много работаешь. Подумай о своем здоровье. Я прекрасно знал, куда Авенариус клонит, но делал вид, что ни о чем не догадываюсь, и молча наслаждался вином. 10 Спустя долгое время Авенариус повторил: - Мне кажется, ты слишком много работаешь. Подумай о своем здоровье. Я сказал: - Я думаю о своем здоровье. Я регулярно упражняюсь с гантелями. - Опасно, Тебя может хватить удар. - Именно этого я и опасаюсь,- сказал я, вспомнив о Роберте Музиле. - Тебе нужен бег, вот что. Ночной бег. Я кое-что тебе покажу, - сказал он таинственно и расстегнул пиджак. Вокруг его груди и на могучем животе была укреплена странная система ремней, которая отдаленно напоминала лошадиную упряжь. Справа внизу на поясе был ремешок, на котором висел огромный, устрашающий кухонный нож. Я похвалил его снаряжение, но, стремясь отдалить разговор на хорошо известную мне тему, завел речь о том единственном, что было для меня важно и что я хотел услышать от него: - Когда ты увидел Лору в метро, она узнала тебя, а ты узнал ее. - Да, - сказал Авенариус. - Меня интересует, откуда вы знали друг друга. - Тебя интересуют глупости, а вещи серьезные наводят на тебя тоску, - сказал он с явным разочарованием и снова застегнул пиджак. - Ты точно старая консьержка. Я пожал плечами. Он продолжал: - В этом вовсе нет ничего интересного. Прежде чем я вручил стопроцентному ослу диплом, на улицах появилась его фотография. Я ждал в холле радио, чтобы увидеть его воочию: когда он вышел из лифта, к нему подбежала женщина и поцеловала его. Затем я наблюдал за ними все чаще, и не раз мой взгляд встречался с ее, так что мое лицо, вероятно, было ей знакомо, хотя она и не знала, кто я. - Она тебе нравилась? Авенариус понизил голос: - Признаюсь тебе, не будь ее, возможно, я никогда бы и не осуществил своего плана с дипломом. У меня таких планов тысячи, и большинство из них так и остается в пределах мечты. - Да, я знаю, - подтвердил я. - Но когда мужчину заинтересует женщина, он делает все, чтобы войти - пусть косвенно, пусть в обход - в контакт с ней, чтобы хоть издали приоб щиться к ее миру и расшевелить его. - Значит, Бернар стал стопроцентным ослом потому, что тебе нравилась Лора. - Возможно, ты прав, - сказал Авенариус задумчиво и затем добавил: - В этой женщине есть нечто, что обрекает ее стать жертвой. Именно это меня в ней и притягивало. Я пришел в восторг, увидев ее в руках двух пьяных, вонючих клошаров! Незабываемые минуты! - Да, до этого момента мне твоя история известна. Но хотелось бы знать, что было дальше. - У нее совершенно необыкновенная задница, - продолжал Авенариус, не обращая внимания на мой вопрос. - Когда она ходила в школу, одноклассники, несомненно, щипали ее за ягодицы. Я мысленно слышу, как всякий раз она визжит своим высоким сопрано. Уже один этот звук был сладким обещанием ее будущих наслаждений. - Да, поговорим о них. Расскажи мне, что было дальше, когда ты вывел ее из метро, точно спаситель-кудесник. Авенариус делал вид, что не слышит меня. - Эстет сказал бы, что ее задница слишком объемиста и низковато посажена, и это тем более обременительно, что душа ее устремлена ввысь. Но именно в этом противоречии для меня сконцентрирована человеческая участь: голова полна грез, а зад, как железный якорь, держит нас у самой земли. Последние слова Авенариуса неведомо почему прозвучали меланхолично, возможно, потому, что наши тарелки были пусты и от утки не осталось следа. И вновь над нами склонился официант, забирая пустые тарелки. Авенариус поднял к нему голову: - Нет ли у вас клочка бумаги? Официант подал ему счет. Авенариус вынул ручку и изобразил на листочке такой рисунок: Потом сказал: - Вот это Лора. Голова, полная грез, устремлена к небу. А тело притянуто к земле: ее задница и ее груди, тоже довольно тяжелые, обращены книзу. - Это любопытно, - сказал я и рядом с рисунком Авенариуса изобразил свой: - Кто это? - спросил Авенариус. - Ее сестра Аньес: тело возносится, как пламя. А голова постоянно опущена: скептическая голова, склоненная к земле. - Предпочитаю Лору, - твердо сказал Авенариус и добавил: - Но более всего предпочитаю ночной бег. Тебе нравится церковь Сен-Жермен-де-Пре? Я кивнул. - Но притом ты никогда по-настоящему не видел ее. - Не понимаю тебя, - сказал я. - Недавно я шел по рю де Рэн к бульвару и посчитал, сколько раз мне удается окинуть взглядом эту церковь и не быть при этом сбитым торопливым прохожим или раздавленным машиной. Насчитал я семь очень беглых взглядов, которые стоили мне синяка на левой руке: в меня въехал локтем нетерпеливый юноша. Восьмой взгляд был мне дарован, когда я встал прямо перед входом в храм и поднял голову кверху. Я видел лишь фасад, но снизу, в очень деформированном виде. От этих беглых, искажающих взглядов в моем сознании сложился какой-то приблизитель ный знак, имеющий с храмом не больше общего, чем Лора с моим рисунком, составленным из двух стрелок. Храм Сен-Жермен-де-Пре исчез, исчезли и все церкви во всех городах, подобно луне в час ее затме ния. Машины, запрудившие шоссе, уменьшили тротуары, на которых толпятся пешеходы. Глядя друг на друга, они видят на заднем плане машины; глядя на противоположный дом, они видят на переднем плане машины; не существует ни одного угла зрения, при котором бы сзади, впереди или с краю не было бы видно автомобиля. Их вездесущий шум разъедает, как кислота, каждый миг созерцания. Машины явились причиной того, что былая красота городов стала невидимой. Я не принадлежу к числу идиотов-моралистов, возмущающихся тем, что на дорогах каждый год погибает десять тысяч человек. По крайней мере, так становится меньше водителей. Но я протестую против того, что машины затмевают соборы. Профессор Авенариус помолчал, а потом сказал: - Теперь мне хочется немножко сыру. 11 Сыры на десерт позволили мне постепенно забыть о храме, а вино рождало во мне чувственный образ двух стоящих друг на друге стрелок. - Я уверен, что ты проводил даму домой и она пригласила тебя к себе. Она сказала тебе, что она самая несчастная женщина на свете. Ее тело при этом, истаивая от твоих прикосновений, было беззащитным и не способным удержать ни слез, ни мочи. - Ни слез, ни мочи! - воскликнул Авенариус. - Великолепная картина! - А потом ты овладел ею, а она смотрела тебе в лицо, вертела головой и говорила: "Я вас не люблю! Я вас не люблю!" - То, что ты говоришь, дико возбуждает, - сказал Авенариус, - но о ком это ты? - О Лоре! Он прервал меня: - Тебе позарез нужно упражняться. Ночной бег - это единственная вещь, которая может отвлечь тебя от эротических фантазий. - Я не так снаряжен, как ты,- сказал я, намекая на его упряжь.- Ты же прекрасно знаешь, что без подходящего снаряжения нельзя пускаться в такие дела. - Будь спокоен. Снаряжение не главное. Я тоже сперва бегал без него. К этой, - он коснулся груди, - изощренности я пришел только через много лет, и привела меня к ней не столько практическая необходимость, сколько чисто эстетическая и почти бесплодная мечта о совершенстве. Ты пока можешь спокойно держать нож в кармане. Главное - соблюдать такое правило: у первой машины правую переднюю, у второй - левую переднюю, у третьей - правую заднюю, у четвертой... - Левую заднюю... - Ошибка! - засмеялся Авенариус, точно зловредный учитель, радующийся неправильному ответу ученика: - У четвертой все четыре! Мы немного посмеялись, и Авенариус продолжал: - В последнее время ты увлекся математикой, поэтому можешь оценить эту геометрическую симметричность расположения. Я настаиваю на ней, как на безусловном правиле, которое имеет двойное значение: с одной стороны, оно наведет на ложный след полицию, которая обнаружит в странном расположении проколотых шин какой-то смысл, послание, код и тщетно будет пытаться его расшифровать; но с другой стороны - выполнение этого геометрического рисунка внесет в нашу деструктивную акцию принцип математической красоты, которая решитель но отличит нас от вандалов, что царапают машину гвоздем или гадят на ее крышу. Я разработал свою методу до мельчайших подробностей много лет назад в Германии, когда еще верил в возможность ор ганизованной борьбы с Дьяволиадой. Я посещал общество экологов. Это те, что главное зло Дьяволиа-ды видят в том, что она уничтожает природу. Ну что ж, можно и так ее воспринимать. Я симпатизи ровал им. Я разрабатывал план по созданию команд, которые бы ночью прокалывали шины. Если бы этот план удался, ручаюсь тебе, машины прекратили бы свое существование. Пять команд по три человека в течение месяца свели бы на нет пользование машинами в городе средней величины! Я докладывал им о своем плане во всех подробностях, они в совершенстве могли бы овладеть этой отличной подрывной акцией, действенной и одновременно недосягаемой для полиции. Но эти идиоты сочли меня провокатором! Освистали меня, грозились избить! Две недели спустя они выехали на огромных мотоциклах и на маленьких автомобилях на манифестацию протеста куда-то в лес, где должны были строить атомную электростанцию. Там они уничтожили тьму деревьев и навоняли бензином так, что смрад стоял еще четыре месяца. Тогда я понял, что они давно сами стали частью Дьяволиады, и это была моя последняя попытка изменить мир. Нынче я пользуюсь старой революционной практикой лишь для собственного, совершенно эгоистического удовольствия. Бежать по ночным улицам и прокалывать шины - несказанная радость для души и великолепный тренинг для тела. Еще раз настоятельно рекомендую тебе. Будешь лучше спать. И не будешь думать о Лоре. - Скажи мне одну вещь. Твоя жена верит, что ты уходишь ночью прокалывать шины? Не подозревает, что это лишь предлог прикрыть ночные авантюры? - От тебя ускользает одна деталь. Я храплю. Тем самым я добился права спать в самой дальней комнате. Я абсолютный властелин своих ночей. Он улыбался, и я было решил принять его приглашение и пообещать пойти с ним: с одной стороны, мне его предприятие казалось похвальным, с другой стороны - я любил своего приятеля и хотел доставить ему удовольствие. Но прежде чем я успел сказать ему об этом, он своим громким голосом попросил у официанта счет, так что нить разговора оборвалась, и нас захватила иная тема. 12 Ни один из ресторанов на автостраде не привлекал ее, но голод и усталость брали свое. Было уже очень поздно, когда она притормозила у какого-то мотеля. В обеденном зале не было никого, кроме женщины с шестилетним мальчиком, который то сидел за столом, то носился по залу и без устали визжал. Она села и, заказав себе самый простой ужин, стала разглядывать фигурку, стоявшую посреди стола. То был маленький каучуковый человечек, рекламирующий какое-то изделие. У человечка было большое тело, короткие ноги и чудовищный зеленый нос, достигавший пупка. Очень забавная вещица, подумала она и, взяв ее в руки, продолжала рассматривать. Ей представилось, что кто-то вдруг вздумал оживить человечка. Наделенный душой, он, вероятно, испытывал бы ужасную боль, если бы стали крутить его резиновый нос, как это делает сейчас Аньес. В нем очень скоро возник бы страх перед людьми, а поскольку каждому хотелось бы поиграть с этим смешным носом, жизнь человечка превратилась бы в сплошной ужас и страдание. Чувствовал бы он благоговейный трепет перед своим Творцом? Благодарил бы Его за жизнь? Молился бы Ему? Однажды подставили бы ему зеркало, и с той минуты он только бы и думал о том, как прикрыть ли цо руками: до того он стыдился бы его. Но прикрыть лицо руками он не мог бы, потому что волею Творца, его создавшего, руки у него не двигаются. Странно предполагать, говорила себе Аньес, что человечек стыдился бы. Разве он виноват в том, что у него зеленый нос? Может, скорее он пожал бы равнодушно плечами? Нет, не пожал бы плечами, а стыдился бы. Когда человек впервые постигает свое телесное "я", первичное и главное, что он испытывает, - не равнодушие и не гнев, а стыд: элементарный стыд, который будет сопровождать его всю жизнь, пусть более сильный или более легкий, притупленный временем. Когда ей было шестнадцать, она гостила у знакомых своих родителей; посреди ночи у нее началась менструация, и она испачкала кровью простыню. Когда рано утром она обнаружила это, ее охва тила паника. Она украдкой шмыгнула в ванную за мылом и потом долго терла простыню мочалкой; от этого не только увеличилось пятно, но испачкался и матрас; ей было мучительно стыдно. Почему ей было так стыдно? Разве не страдают все женщины месячными кровотечениями? Разве она была в них виновата? Нет, не была. Но вина со стыдом не имеет ничего общего. Если бы она, предположим, разлила чернила и испортила бы людям, у которых гостила, ковер или скатерть, было бы неловко, неприятно, но стыда она не ощущала бы. Основой стыда является не какая-то промашка, которую мы допустили, а позор, унижение, испытываемое от того, что мы должны быть такими, какие мы есть, притом не по нашей воле, и невыносимое ощу щение, что это унижение видимо со всех сторон. Конечно, надо ли удивляться тому, что человечку с длинным зеленым носом стыдно за свое лицо. Но как ей понять отца? Он же был красивым! Да, был. Но что такое красота с точки зрения математики? Красота означает, что данный экземпляр предельно подобен исходному прототипу. Представим себе, что в компьютер были заложены максимальный и минимальный размеры всех частей тела: нос длиной от трех до семи сантиметров, лоб высотой от трех до восьми сантиметров и так далее. Уродливому человеку достается лоб в восемь сантиметров, а нос всего в три. Уродливость: поэтический каприз случайности. У красивого человека игра случайностей определила среднюю величину размеров. Красо та: прозаическая усредненность размеров. В красоте, еще больше, чем в уродливости, выявляется безликость, неиндивидуальность лица. Красивый человек видит в своем лице изначальный технический план таким, каким его нарисовал проектант прототипа, и с трудом может поверить, что видимое им есть некое оригинальное "я". Поэтому он стыдится так же, как и человечек с длинным зеленым носом. Когда отец умирал, она сидела на краю его кровати. Прежде чем он вошел в конечную стадию агонии, он сказал ей: "Не смотри на меня", и это были последние слова, которые она услышала из его уст, его последнее послание к ней. Она послушалась его; склонила голову, закрыла глаза и не выпуская держала его руку; она позволила ему медленно и незримо уходить в мир, где нет лиц. 13 Она расплатилась и направилась к машине. Навстречу ей выскочил мальчик, что визжал в ресторане. Он присел перед ней, держа руки так, будто в них автомат, и изображал звуки стрельбы. Так-так-так! - расстреливал он ее воображаемыми пулями. Она остановилась и, глядя на него сверху, сказала спокойным голосом: - Ты идиот? Перестав стрелять, он посмотрел на нее большими детскими глазами. Она повторила: - Да, ты явно идиот. Лицо мальчика исказилось в плаксивой гримасе: - Я скажу маме! - Ну, беги! Беги, пожалуйся ей! - сказала Аньес. Она села в машину и быстро тронулась. Хорошо, что она не встретилась с матерью мальчика. Она представила себе, как бы та, защищая обиженного ребенка, кричала на нее, при этом быстро поводя из стороны в сторону головой и поднимая плечи и брови. Разумеется, права ребенка стоят над всеми остальными правами. Почему, собственно, их мать предпочла Лору Аньес, когда вражеский генерал разрешил ей спасти из трех членов семьи только одного? Ответ был совершенно ясен: она выбрала Лору, потому что та была младшей. В иерархии возрастов на высшем месте грудной младенец, потом ребенок, потом юноша и уже потом только взрослый человек. Старый человек находится совсем у самой земли, у подножия этой пирамиды ценностей. А мертвый? Мертвый под землей. Стало быть, еще ниже, чем старый человек. За стариком пока еще признают все права человека. Мертвый, напротив, теряет их с первой же секунды смерти. Ни один закон не защищает его от клеветы, его личная жизнь перестает быть личной жизнью; ни письма, что писали ему воз любленные, ни альбом, который ему завещала матушка, ничто, ничто, ничто уже не принадлежит ему. В последние годы жизни отец постепенно все свое уничтожал: после него не осталось ни костюмов в шкафу, ни одной рукописи, никаких заметок к лекциям, никаких писем. Он заметал за собой все следы, но никто этого не замечал. Только с этими фотографиями они застигли его врасплох. И все-таки не помешали ему уничтожить их. Ни одной после него не осталось. Лора восставала против этого. Она боролась за права живых против незаконных притязаний мертвых. Ибо лицо, которое завтра исчезнет в земле или в огне, принадлежит не будущему мертвому, а исключительно живым, кто голоден и испытывает потребность поедать мертвых, их письма, их деньги, их фотографии, их старые привязанности, их тайны. Но отец ускользнул от них всех, говорила себе Аньес. Думая о нем, она улыбалась. И внезапно ей пришла мысль, что отец был ее единственной любовью. Да, это было совершенно ясно: отец был ее единственной любовью. В этот момент мимо Аньес снова промчались на дикой скорости огромные мотоциклы; свет ее фар выхватывал из темноты фигуры, согнутые над рулем и заряженные агрессивностью, сотрясавшей ночь. Это был именно тот мир, от которого Аньес хотела уйти, уйти навсегда, и потому она решила на первом же перекрестке свернуть с автострады на какую-нибудь менее оживленную дорогу. 14 Оказавшись на парижской авеню, полной шума и огней, мы направились к "мерседесу" Авенариуса, припаркованному несколькими улицами далее. Мы снова думали о девушке, которая сидела на ночном шоссе, обхватив голову руками, и ждала удара машины. Я сказал: - Я пытался тебе объяснить, что в каждом из нас вписано основание наших поступков, то, что немцы называют Grand; код, содержащий квинтэссенцию нашей судьбы; этот код, на мой взгляд, носит характер метафоры. Без поэтического образа невозможно понять эту девушку, о которой мы говорим. Предположим: она идет по жизни, как по долине; она поминутно кого-то встречает и заговаривает с ним; но люди недо уменно смотрят на нее и проходят мимо, потому что ее голос столь слаб, что никто не слышит его. Я ее такой себе представляю и уверен, что и она себя такой видит: женщиной, идущей по долине среди людей, которые не слышат ее. Или еще пример: она в переполненной приемной у зубного врача; в приемную входит новый пациент, идет к креслу, на котором сидит она, и садится прямо к ней на колени; он сделал это не умышлен но, а потому, что видел свободное место; она защищается, отмахивается руками, кричит: "Господин! Вы что, не видите? Место занято! Я здесь сижу!" - но мужчина не слышит ее, он, удобно усевшись на ее ко ленях, весело болтает с другим ожидающим приема пациентом. Это два образа, две метафоры, которые определяют ее, которые дают мне возможность понять ее. В ее тяге к самоубийству не было ничего, что при шло бы извне. Зароненная в почву ее существа, она медленно взрастала, распускаясь черным цветком. - Допустим, - сказал Авенариус. - Однако все же объясни мне, почему она решила покончить с жизнью именно в этот день, а не в другой. - А как ты объяснишь, что цветок распускается именно в этот день, а не в другой? Настает его время. Тяга к самоуничтожению росла в ней медленно, и однажды она уже не в силах была справиться с нею. Обиды, которые ей наносили, были, думаю, совсем маленькими: люди не отвечали на ее приветствие; никто не улыбался ей; она стояла в очереди на почте, а какая-то толстуха, оттолкнув ее, пролезла вперед; она служила продавщицей в универмаге, и заведующий обвинил ее в плохом обращении с покупателями. Тысячу раз хотелось ей воспротивиться и закричать, но она ни разу на это не отважилась: у нее был слабый голос, который в минуту волнения и вовсе срывался. Будучи слабее других, она постоянно подвергалась унижениям. Когда на человека обрушивается беда, он склонен, оттолкнув ее, свалить на других. Это называется спором, ссорой или местью. Но у слабого человека нет сил оттолкнуть от себя беду, обрушившуюся на него. Его собственная слабость оскорбляет и унижает его, и он перед нею абсолютно беззащитен. Ему не остается ничего другого, как уничтожить свою слабость вместе с самим собой. Так родилась ее жажда собственной смерти. Авенариус огляделся в поисках своего "мерседеса" и обнаружил, что ищет его не на той улице. Мы повернули обратно. Я продолжал: - Смерть, которой она жаждала, предполагала не исчезновение, а отрицание. Самоотрицание. Она не была довольна ни единым днем своей жизни, ни единым сказанным ею словом. Она несла себя по жизни как нечто уродливое и ненавистное, от чего нельзя избавиться. Поэтому она страстно мечтала отбросить себя, как отбрасывают помятую бумагу, как отбрасывают гнилое яблоко. Она мечтала отбросить себя, словно та, кто отбрасывает, и та, кого отбрасывают, были два разных лица. Сперва она думала выброситься из окна. Но эта идея была смешной, ибо она жила на втором этаже, а магазин, где работала, был на первом, да и то без единого окна. А она мечтала умереть так, чтобы на нее обрушился кулак и раздался звук, какой бывает, когда раздавишь надкрылья жука. Это была едва ли не физическая тяга быть раздавленным, подобно тому, как стремишься сильно прижать ладонью то место, что у тебя болит. Мы дошли до роскошного "мерседеса" Авенариуса и остановились. Авенариус сказал: - Такой, какой ты описываешь ее, она едва ли вызывает симпатию... - Я знаю, что ты хочешь сказать. Если бы она не решилась, кроме себя, обречь гибели и других. Но и это выражено в тех двух метафорах, которыми я представил ее тебе. Когда она обращалась к кому-то, никто не слышал ее. Она теряла мир. Когда я говорю "мир", я подразумеваю под этим часть бытия, которая отвечает на наш зов (пусть даже едва слышимым отголоском) и чей зов мы слышим сами. Для нее мир становился немым и переставал быть ее миром. Она была совершенно замкнута в себе самой и в своем страдании. Мог ли вырвать ее из этой замкнутости хотя бы вид чужих страданий? Нет. Потому что страдания других людей происходили в мире, потерянном ею, переставшем быть ее. Пусть планета Марс не что иное, как одно бесконечное страдание, где и камень вопиет от боли, - нас это не может растрогать, поскольку Марс не относится к нашему миру. Человек, оказавшийся вне мира, нечувствителен к боли мира. Единственное событие, что ненадолго вырвало ее из страдания, была болезнь и смерть ее песика. Соседка возмущалась: людям не сочувствует, а над собакой плачет. Она плакала над собакой, потому что собака была частью ее мира, а отнюдь не соседка; собака отзывалась на ее голос, а люди - нет. Мы помолчали, думая о несчастной девушке, а потом Авенариус открыл дверцу машины и кивнул мне: - Входи! Возьму тебя с собой! Дам тебе кроссовки и нож! Я знал, что если я не пойду с ним прокалывать шины, то он не найдет никого другого и останется в своем чудачестве одинок, как в изгнании. Мне ужасно хотелось пойти с ним, но было лень, я чувствовал, как откуда-то издалека приближается ко мне сон. И бегать по улицам после полуночи представлялось бессмысленной жертвой. - Пойду домой. Пройдусь пешком, - сказал я и подал ему руку. Он отъехал. Я смотрел вслед "мерседесу", испытывая угрызения совести, что предал друга. Затем я направился к дому, и мысли мои вскоре вернулись к девушке, у которой жажда самоуничтожения распускалась черным цветком. Я подумал: и однажды, когда кончился рабочий день, она не пошла домой, а подалась прочь из города. Она ничего не замечала вокруг, не знала, лето сейчас, осень или зима, идет она берегом моря или вдоль фабрики; она же давно не жила в мире; единственным ее миром была ее душа. 15 Она ничего не замечала вокруг, не знала, лето сейчас, осень или зима, идет она берегом моря или вдоль фабрики, и если она шла, то шла лишь потому, что душа, полная тревоги, жаждет движения, не в силах оставаться на месте, ибо вне движения начинает невыносимо болеть. Это так же, как при сильной зубной боли: что-то вынуждает вас ходить из угла в угол по комнате; в этом нет никакого разумного довода, потому что движение не может уменьшить боль, но невесть почему больной зуб умоляет вас двигаться. Итак, девушка шла и очутилась на большой автостраде, по которой со свистом проносились машины, шла она по обочине, от одной каменной тумбы до другой, и, не обращая ни на что внимания, смотрела лишь в свою душу, в которой видела все те же несколько образов унижения. Она не могла оторвать от них глаз; лишь по временам, когда мимо с ревом проносился мотоцикл и у нее от этого рева чуть не лопались барабан ные перепонки, она осознавала, что внешний мир существует; но этот мир для нее не имел никакого значения, это было пустое пространство, пригодное лишь к тому, чтобы идти и перемещать с места на место свою больную душу в надежде, что она будет меньше болеть. Она уже давно собиралась покончить с собой под колесами машины. Но машины, мчавшиеся на огромной скорости по дороге, вселяли в нее страх, они были в тысячу раз сильнее ее; она и представить себе не могла, откуда у нее возьмется смелость броситься под колеса. Если только броситься на них, навстречу им, но на это не было сил, как не было их и тогда, когда ей хотелось кричать на заведующего, в чем-то несправедливо ее упрекавшего. Она вышла из города, когда чуть смеркалось, а теперь была ночь. У нее болели ноги, она знала, что далеко не уйти. В этот момент усталости она увидела на большом указателе направления освещенное слово "Дижон". Она сразу забыла о своей усталости. Это слово как бы что-то напомнило ей. Она силилась поймать ускользающее воспоминание: то ли кто-то был из Дижона, то ли кто-то рассказывал ей о чем-то веселом, что происходило там. Она вдруг вообразила себе, что в этом городе приятно жить и что люди там совсем не такие, как те, которых она знала до сих пор. Это было так, будто внезапно посреди пустыни раздалась танцевальная музыка. Будто внезапно на кладбище забил родник серебристой воды. Да, она поедет в Дижон! Она стала "голосовать", но машины, ослепляя фарами, проносились мимо. Всякий раз повторялась одна и та же ситуация, из которой не было выхода: она обращается к кому-то, заговаривает с ним, просит о чем-то, зовет, но никто не слышит ее. Так с полчаса она тщетно вытягивала руку: машины не останавливались. Освещенный город, веселый город Дижон, танцевальный оркестр посреди пустыни, снова проваливался в темноту. Мир снова отворачивался от нее, и она возвращалась в свою душу, вокруг которой, куда ни кинь глазом, была пустота. Потом она дошла до места, где от автострады сворачивала дорога поуже. Она остановилась: нет, от машин на автостраде проку не будет: они и не раздавят ее, и не отвезут в Дижон. Она сошла с автострады и по извилистой дороге стала спускаться вниз. 16 Как жить в мире, с которым ты не согласна? Как жить с людьми, если ни их страдания, ни их радости не считаешь своими? Если знаешь, что ты чужая среди них? Аньес едет по тихой дороге и отвечает себе: любовь или монастырь. Любовь или монастырь: два способа, как отринуть Божий компьютер, как увернуться от него. Любовь: уже давно Аньес представляет себе такое испытание: вас спрашивают, хотели бы вы после смерти возродиться для новой жизни? Если вы любите по-настоящему, то согласитесь на это лишь при условии, что снова встретитесь со своим любимым. Жизнь для вас - ценность обусловленная, оправданная лишь тем, что дает вам возможность жить вашей любовью. Тот, кого вы любите, для вас больше, нежели Божье творе ние, больше, нежели жизнь. Это, конечно, кощунственная издевка над компьютером Творца, который считает себя вершиной всего сущего и смыслом бытия. Но большинство людей не познали любви, а из тех, кто полагает, что познал ее, немногие прошли бы успешно испытание, придуманное Аньес; они бросились бы за обещанием новой жизни, даже не ставя себе ни какого условия; жизнь они предпочли бы любви и по доброй воле упали бы снова в паучьи тенета Творца. Если же человеку не дано жить с любимым и подчинить все на свете любви, остается второй способ, как избежать Творца: уйти в монастырь. Аньес вспоминает фразу из "Пармской обители" Стендаля: "И se retira a la chartreuse de Parme". Он удалился в Пармскую обитель. До этого нигде в романе никакой обители не возникало, и все же эта единственная фраза на последней странице так значима, что по ней Стендаль озаглавил свой роман; ибо основной целью всех приключений Фабрицио дель Донго была обитель; место, отстраненное от мира и от людей. В монастырь уходили когда-то люди, которые жили в разладе с миром и не разделяли с ним ни его страданий, ни радостей. Но наш век не признает за людьми права жить в разладе с миром, и потому монастыри, куда мог бы уйти Фабрицио, уже не встречаются. Уже нет места, отстраненного от мира и от людей. От такого места остались лишь воспоминания, идеал монастыря, мечта о монастыре. Обитель. Он удалился в Пармскую обитель. Призрак монастыря. В поисках этого призрака вот уже семь лет ездит Аньес в Швейцарию. Этой обители отстраненных от мира дорог. Аньес вспомнила особые минуты, которые пережила сегодня после обеда, когда пошла побродить по округе. Она подошла к реке и легла в траву. Лежала там долго, испытывая ощущение, что поток вступает в нее и уносит из нее всю боль и грязь: ее "я". Особая, неповторимая минута: она забывала свое "я", она утрачивала свое "я", она освобождалась от своего "я"; и в этом было счастье. В воспоминания об этой минуте вторгается мысль, неясная, ускользающая и все-таки столь важная, возможно, самая важная из всех, какие Аньес стремится поймать для себя словами: Самое невыносимое в жизни - это не быть, а быть своим "я". Творец со своим компьютером выпустил в мир миллиарды "я" и их жизни. Но кроме этой уймы жизней можно представить себе какое-то более изначальное бытие, которое было здесь до того, как Творец начал творить, бытие, на которое он не имел и не имеет влияния. Когда она сегодня лежала в траве и в нее проникало монотонное пение реки, уносившей из нее ее "я", грязь ее "я", она сливалась с этим изначальным бытием, явленным в голосе уплывающего времени и в голубизне окоема; теперь она знает, что нет ничего прекраснее. Дорога, по которой она едет, тиха, и над ней светят далекие, бесконечно далекие звезды. Аньес думает: Жить - в этом нет никакого счастья. Жить: нести свое больное "я" по миру. Но быть, быть - это счастье. Быть: обратиться в водоем, в каменный бассейн, в который, словно теплый дождь, ниспадает Вселенная. 17 Девушка шла еще долго, у нее болели ноги, она пошатывалась и наконец села на асфальт точно посередине правой половины дороги. Голову она втянула в плечи, носом уткнулась в колени, и согнутая спина обжигала ее сознанием, что она подставлена металлу, жести, удару. В ее стесненной, несчастной, хилой груди горело горькое пламя больного "я", не давая ей думать ни о чем другом, кроме как о себе самой. Она мечтала об ударе, который бы раздавил ее и затушил это пламя. Услышав шум приближавшейся машины, она скорчилась еще больше, грохот сделался невыносим, но вместо ожидаемого удара ее настигла лишь сильная воздушная волна справа и чуть развернула ее сидячее тело. Слышен был скрип тормозов, затем страшный грохот столкновения; с закрытыми глазами и п