кипит ключом --
развитие промышленности, борьба партий, парламент, пресса.
Состязания по Игре в бисер передаются по радио, а ездят по
Касталии на лошадях. То же смешение старины я утонченной
современности ощутимо и в построении, и в языке "Игры в бисер".
Сам автор писал: "Имеется множество людей, для которых
Касталия реальна так же, как для меня". В другом случае он
объяснял: Касталия -- "не будущее, а вечная, платоновская, в
различных степенях уже давно открытая и увиденная на земле
идея". Неоднократные ссылки на универсальную платоновскую
академию, где занимались всеми науками своего времени, мы
встречаем и в самом тексте романа. Таким образом, Касталия для
автора -- абстракция, сложный символ, приют чистой
созерцательной духовности, в отличие от мира, пораженного
"фельетонизмом". Касталия напоминает "модель", построенную
ученым, всесторонне и критически рассмотренную "вероятность".
Все касталийцы принадлежат к Ордену служителей духа. От
полностью оторваны от жизненной практики. Здесь парит строгая
почти средневековая иерархия (двенадцать Магистров, Верховная,
Воспитательная и прочие Коллегии и т.д.), хотя места
распределяются только в зависимости от способностей. Для
пополнения своих рядов касталийцы находят и отбирают одаренных
мальчиков по всей стране, а затем обучают их в своих школах,
развивают их ум и чувство прекрасного, приобщают к математике,
музыке, философии, а главное, учат размышлять, сопоставлять,
наслаждаться "духовными играми". После окончания школ юноши
попадают в университеты, где обучение не регламентировано
жестким сроком, а затем посвящают себя занятиям науками и
искусствами, педагогической деятельности или Игре в бисер. В
Касталии нет ограничивающей специализации в формировании ученых
и служителей муз, здесь достигнут некий высший синкретизм науки
и искусства.
Как относится сам Гессе к придуманной им Касталии? На этот
вопрос трудно дать однозначный ответ. Вместе со своим героем
Кнехтом Гессе понимает, что у Касталии нет прочных корней в
реальной жизни, что, если она не переменится и не откажется от
своей замкнутости, ей грозит неминуемая гибель. Вместе с
Кнехтом Гессе любит и нежно оплакивает эту удивительную страну,
которая под его пером буквально оживает для читателя. Гессе
можно с полным правом назвать наследником и продолжателем
лучших традиций немецкой прозы ("традиционалистом", как он сам
себя с гордостью называл). При всем внешнем спокойствии
повествования стиль Гессе глубоко эмоционален.
Как реален и убедителен Эшгольц -- школьный городок, в
который мы попадаем вместе с Кнехтом; как великолепны горы, в
которых Кнехт странствует на каникулах, направляясь к Магистру
музыки; как тепло описан Вальдцель -- столица Касталии -- с его
средневековой архитектурой, бородатыми бюргерами и их веселыми
дочками, охотно позволяющими любить себя касталийским
студентам. Касталийцы живут в прекрасном окружении, Гессе
собрал вокруг них все самое ему дорогое. И в то же время они
живут вдали от реального мира с его тревогами и угрозами.
В Касталии "духовность" отделена наконец от буржуазного
"процветания" -- то, о чем всегда мечтал Гессе, но его
касталийцы принесли в связи с этим целый ряд тяжких жертв. Они
отказались не только от собственности, семьи, от счастья
индивидуального авторства (так, юношеские стихи Кнехта -- в
Касталии непростительный грех), но даже и от своеобразия
собственной личности, ибо уход от жизни, пребывание в атмосфере
чистой духовности губительно действуют на индивидуальность.
Касталийцы отказались от творчества как такового: от
новаторства, от поисков и движения, от развития, пожертвовав
ими ради гармонии, равновесия и "совершенства", Они отказались
от деятельности ради созерцания. Все их занятия бесплодны. Они
не создают нового, а лишь занимаются толкованием и
варьированием старых мотивов. Их развитие приводит к созданию
людей типа Тегуляриуса, типичных отщепенцев, гениев-одиночек,
которые в своем увлечении изощренностью и формальной
виртуозностью пренебрегают столь важной для касталийцев
"медитацией" -- созерцанием.
Медитация -- некое фантастическое занятие, подробно
описанное в романе Гессе, -- представляет собой
последовательность дыхательных упражнений и волевых приемов
сосредоточения и самопогружения, напоминающих приемы йогов. К
медитации все касталийцы обязаны прибегать периодически, а
также в моменты особого напряжения или волнений, ибо это
разрядка, гигиена умственной и психической деятельности. Но
медитация в романе, несомненно, имеет и более глубокий смысл:
она дарует не только полное отдохновение и овладение собой, но
и временное погружение в "ничто", полную отрешенность от
суетного, от "майя", что необходимо человеку для обретения
способности к духовной самодисциплине, к объективному взгляду
на вещи и к хладнокровному осмыслению своей деятельности.
Пренебрегая медитацией, касталийцы полностью утрачивают свою
способность к служению и сознание долга, они становятся
окончательно бесполезными.
Касталийцы обречены, ибо они аристократы, каста. Сословие
аристократов духа, замкнутое в себе и не служащее обществу,
неизбежно приходит к вырождению и гибели, считает писатель.
Недаром самое почитаемое занятие в Касталии, ее высшее
достижение, основа и смысл ее существования -- это таинственная
Игра в бисер, самый многозначный и сложный символ в этом
творении Гессе.
Писатель дает Игре в бисер, иначе Игре стеклянных бус (оба
перевода немецкого Clasperlenspiel, на наш взгляд, имеют право
на существование и дополняют друг друга), по видимости точное,
а в сущности ничего не определяющее определение: "Игра
стеклянных бус есть игра со всеми смыслами и ценностями нашей
культуры, мастер играет ими, как в эпоху расцвета живописи
художник играл красками своей палитры". Так же неопределенно и
загадочно стихотворение Кнехта, посвященное Игре. В основе
этого символа лежит давняя мечта философов и ученых о
всеобъемлющей системе, об универсальном языке, способном
выразить и сопоставить все открытые "смыслы", весь духовный мир
человечества. Игра -- это и религия, и философия, и искусство,
все в целом и ничто в частности. Это и символическое
обозначение утонченной духовности, прекрасной интеллектуальной
деятельности как таковой, поисков абстрактного смысла --
квинтэссенции истины. Для писателя Гессе близко также понимание
Игры как занятия литературой; во всяком случае, это касается
сугубо современных литературных форм, проникнутых
интеллектуализмом, недаром один из главных мастеров Игры носит
имя Томас фон дер Траве{2_5_06} (намек на Томаса Манна,
родившегося в Любеке на реке Траве).
Гессе с видимой достоверностью описывает происхождение
этого фантастического занятия. На заре Касталии некий Перро из
Кальва -- родного города Гессе -- использовал на семинарах по
теории музыки придуманный им прибор со стеклянными бусинами. В
дальнейшем этот прибор был усовершенствован. Скорее всего, он
похож на некую электронную машину, где бусины стали кодом,
знаками универсального языка, с помощью которого можно без
конца сопоставлять различные смыслы и категории.
Около 2200 года Магистром Игры стал мастер Игры, не
знающий равных, -- Йозеф Кнехт. Кнехт -- любимый герой Гессе --
прошел весь тот путь, который проходят касталийцы. Способного
мальчика рано отобрали в "элитарную школу". Ему повезло -- на
самой заре своего развития он встретился и сблизился с
Магистром музыки -- человеком, воплотившим в себе наиболее
привлекательные черты Касталии: равновесие, ясность,
упоительную веселость (сродни "бессмертным" из "Степного
волка"). Встреча с Магистром музыки сделала разлуку с прежней
жизнью таинством, посвящением. Только смутно, по реакции
окружающих, мальчик догадывается, что уход в Касталию, в
разреженную атмосферу чистой духовности, -- не только
возвышение, но и потеря.
Позже, от самого Магистра музыки. Кнехт узнает, что не так
уж легко досталась тому пресловутая касталийская ясность.
"Истина должна быть пережита, а не преподана", -- говорит
учитель своему любимому ученику. И далее: "Готовься к битвам,
Йозеф Кнехт..."
Путь Кнехта состоит из этапов, изображаемых Гессе как ряд
ступеней, уводящих все выше и выше. Лишь на время герой
обретает желанную гармонию, но наступает "пробуждение", и он
вновь готов рвать связи, "преступать пределы" и отправляться в
дорогу, ибо:
Не может кончиться работа жизни...
Так в путь -- и все отдай за обновленье!
(Из стихов Иозефа Кнехта)
Чем дальше, тем труднее дается Кнехту переход со ступени
на ступень, тем резче ощущает он скрытые диссонансы
касталийской действительности. Встреча Кнехта с "мирянином"
Плинио Дезиньори, его другом-врагом, их диспут-поединок, о
котором Кнехт, по желанию преподавателей, выступает в роли
апологета Касталии, дальнейшие соприкосновения с настоящим,
реальным миром, -- волнуют и тревожат Кнехта. Недаром звучит в
его юношеских стихах:
Рассудок, умная игра твоя --
Струенье невещественного света,
Легчайших эльфов пляска, -- и на это
Мы променяли тяжесть бытия.
Кнехт с радостью приемлет все лучшее в Касталии, он
поистине наделен даром ученичества и служения, но он интуитивно
старается избегнуть касталийской ограниченности. Все его
склонности влекут его к Игре, к тому, чтобы стать ее величайшим
адептом, но герой избирает к ней окольные, затяжные пути,
ничего не принимая как данное, желая самостоятельно и критично
пройти весь тот путь, что она прошла. Для этого ему приходится
углубиться в изучение многих сложных вопросов, и один из этапов
этого пути -- его пребывание в домике Старшего Брата, в мире
"старых китайцев". Старший Врат особенно ярко демонстрирует
Кнехту одну из сторон мировоззрения Касталии -- добровольное
самоограничение, отказ от универсальности и развития ради
ограниченного совершенства минувших времен.
Но важнейшее значение для развития Кнехта имеет его миссия
в бенеднктинской обители Мариафельс. Гессе не религиозен,
христианство, в лучшем смысле этого слова, для него категория
общечеловеческая и этическая, он воспринимает его как "историю
и совесть". Монастырь Мариафельс показан не как оплот религии,
а как одни из последних оплотов духовности в "миру", как лучшее
место для касталийца за пределами Провинции. Здесь начинается
ученичество Кнехта у историка -- отца Иакова{2_6_06}.
Прообразом этого героя послужил швейцарский историк культуры
Якоб Буркхардт{2_6_06} (1818-1898), идеи которого оказали
влияние на самого Гессе, но значение образа патера
Иакова{2_6_06} много больше, чем просто отражение факта из
биографии писателя. Под влиянием Иакова{2_6_06} Кнехт впервые
задумывается об историзме, о соотношении истории государства и
истории культуры, впервые постигает, что живая история вовсе не
подчиняется абстрактно-логическим законам разума и не
исчерпывается историей идей. "Пусть тот, кто занимается
историей, наделен самой трогательной детской верой в
систематизирующую силу нашего разума и наших методов, но,
помимо этого и вопреки этому, долг его -- уважать непостижимую
правду, реальность, неповторимость происходящего", -- учит
Йозефа отец Иаков{2_6_06}. Гессе приходит здесь к признанию
необходимости исторического взгляда на вещи, хотя и не идет
дальше этого признания.
Итак, с помощью занятий историей Кнехт увидел истинное
место Касталии, ее временность и относительность, потому что
отчуждение ее от мира -- трагическая ошибка. "Игра игр" --
всего лишь игра, имеющая в лучшем случае педагогическое
значение. Страна интеллекта -- крошечная частица вселенной,
пусть даже самая драгоценная и любимая. Касталия была создана
когда-то и должна погибнуть, поскольку она почти перестала
выполнять даже то немногое, ради чего ее создали, -- свою
педагогическую миссию. Писатель не приемлет отрыва духовной
элиты от жизни общества. Он критикует Касталию устами
"идеального касталийца", и эта критика вновь обращена к нашей
современности.
Наука и искусство хиреют и чахнут в изоляции от живой
жизни, без осмысления и смысла, какой бы утонченности и
виртуозности ни достигли их представители. Более того, самое их
существование оказывается под угрозой. Пока касталийцы
затворнически трудятся в своих библиотеках и архивах, играют в
свои великолепные игры, общество, от которого они уходят все
дальше, может счесть свою Касталию бесполезной роскошью. "Игра
в бисер" -- роман-предостережение всей западной цивилизации XX
века. Еще в юношеском стихотворении вставало перед Кнехтом
страшное видение -- последний мастер Игры:
Но нет их больше, нет ни тайн, ни школ,
Ни книг, былой Касталии... Старик
Покоится, прибор держа в руке,
И, как игрушка, шарики сверкают,
Что некогда вмещали столько смысла...
Дом уже горит, утверждает Кнехт в своем послании членам
Коллегии, и наш долг "не заниматься анализом музыки или
уточнением правил Игры, но поспешить туда, откуда валит дым".
При этом, говорит дальше Кнехт, ни в коем случае нельзя
допустить предательства по отношению к лучшему в Касталии -- по
отношению к духовности, интеллектуальной честности, к поискам
смысла. "Трусом назовем мы того, кто уклоняется от трудов,
жертв и опасностей, выпавших на долю его народа, -- говорится в
том же послании. -- Но трусом и предателем вдвойне будет тот,
кто изменит принципам духовной жизни ради материальных
интересов, кто, например, согласится предоставить власть имущим
решать, сколько будет дважды два".
Кнехт напоминает Коллегии, что "Magister Ludi" означает не
только "Магистр Игры", но и просто "школьный учитель". Самая
важная задача, считает Кнехт, а вместе с ним Гессе, -- это
воспитание молодого поколения, и не в Касталии, не среди элиты,
а в "миру". Передача молодым людям благородных традиций,
наделение их подлинной духовностью -- вот путь к спасению
страны интеллекта. Кнехт покидает Касталию, которую он так
горячо любит.
Йозеф Кнехт -- программный герой, он и духовен и деятелен.
В нем одном воплотились все "пары" героев Гессе: Галлер и
Пабло, Нарцисс и Гольдмунд и другие. Кнехт слишком богат и
многосторонен, чтобы удовлетвориться призрачным существованием
в Касталии. Я жажду действительности, говорит Кнехт, я не
только касталиец, но и человек. Кнехт становится наставником
сына Дезиньори, ибо, по его мнению, воспитание даже одного
настоящего, способного действовать человека важнее прекрасной,
но бесполезной Игры в бисер.
Конец Кнехта -- самая живая, полнокровная часть всего
жизнеописания, здесь этот герой более всего убедителен и
человечен. Однако характерно, что касталийский летописец не
приемлет такого конца -- для него это всего лишь "легенда".
Гессе не видит для Кнехта другого поля деятельности, кроме
воспитания одиночки. Он вообще не показывает нам Кнехта в
реальной жизни. Резким диссонансом обрывается музыкальная тема
-- путь Кнехта, герой бессмысленно погибает в водах горного
озера. В сущности, мы не знаем даже, добился ли бы он успехов
на своем поприще. А Касталия в романе Гессе не погибает,
вопреки предсказаниям Кнехта, ибо это ее будущий историк
восстанавливает для потомства жизнь величайшего Магистра.
Как же понимать Гессе, опровергающего самого себя?
Писатель как будто бы заканчивает роман знаком вопроса.
Отвергает он или принимает Касталию? Несомненно, ответ Гессе в
достаточной мере противоречив, он, как это обычно для него,
ставит проблему и призывает читателя размышлять вместе с ним. В
сущности, он сам сознает, что воспитание одиночек --
недостаточное средство для радикального изменения общества. "Я
не являюсь представителен готового, уже сформулированного
учения, я человек становления и развития", -- говорил Гессе еще
в 1930 году.
Очень важен для понимания замысла писателя эпиграф к "Игре
в бисер". Гессе сам его сочинил, переведя затем на
средневековую латынь и приписав его авторство вымышленному
Альбертусу Секундусу (вполне в духе придуманной им Игры). В
эпиграфе говорится, что, вопреки мнениям дилетантов, вещи
несуществующие много труднее изображать, чем существующие, и
необходимо, но и очень трудно описывать их так, чтобы они как
бы существовали и могли оказывать влияние на действительность.
"Страна Касталия" Гессе -- именно такое "несуществующее
понятие", призванное влиять на действительность. "Духовность"
не должна исчезнуть, она должна облагородить и преобразить
жизнь -- вот, по-видимому, один из выводов Гессе.
Три вариации, три истории одного и того же человека "в
разных исторических одеждах" заключают книгу и также дают ключ
к постижению смысла произведения. Герой первого
"жизнеописания", "Заклинатель дождя", по имени Слуга, --
благородный носитель духовности первобытного племени. Продолжая
путь своего предшественника, он неутомимо добывает и копит все
новые знания об окружающем мире и с помощью этих знаний
стремится служить людям. Вокруг него стена непонимания.
Кажется, окружающие дикость и мракобесие вот-вот загасят этот
светильник разума. Но дело Слуги не погибает, он приносит себя
в искупительную жертву ради того, чтобы не угасла во тьме искра
духовности, чтобы люди успокоились, образумились, чтобы его
ученик и сын Туру смог продолжить его дело.
Во втором жизнеописании раннехристианский отшельник,
исповедник Иосиф Фамулус (по-латыни "слуга") по-своему служит
людям, с редкой добротой, кротостью и участием выслушивая их
признания в грехах и теп облегчая их душу. Он разочаровывается
в этом своем служении, видя ограниченность своих сил и своего
разумения и неспособность возвыситься над житейской суетностью.
Иосиф бежит "со своего поста" и встречает другого, старейшего
исповедника, который осуществлял своз служение иначе, творя суд
и налагая кару, а теперь тоже во всем разочаровался и
направляется за поддержкой к Иосифу. Эта встреча дает силы
старшему из двоих возвратиться и продолжать свою деятельность,
сделав младшего учеником и преемником, ибо каждый должен
оставить в мире ученика, посадить дерево и дождаться его
плодов, считает писатель.
"Индийское жизнеописание" -- третья вариация той же
судьбы, по-своему близкая сердцу писателя. Здесь итог бурной
жизни Ласы (что тоже значит "слуга") -- не принесение себя в
жертву и не "продолжение службы", а бегство в лес, к старому
йогу, уход в нирвану, признание всего в жизни иллюзией,
"майей", то есть тот же уход в Касталию.
Какой же из трех путей избирает автор для своего
программного героя Йозефа Кнехта? Первый -- принесение себя в
жертву ради будущего. Кнехт погибает ради того, чтобы могла
существовать Касталия -- страна разума и духовности. Своим
отчаянным прыжком в ледяные воды озера он потрясает и
пробуждает к новой жизни своего необузданного ученика. "Да,
смерть Кнехта допускает, естественно, много толкований, --
пояснял Гессе. -- Для меня главным был мотив жертвы, которую он
приносит смело и радостно.
И этим, как я это понимаю, он не прервал, а выполнил свою
педагогическую миссию".
Было бы неправильно считать конец "Игры в бисер"
пессимистичным. Кнехт погиб, но остался молодой Дезиньори,
разбуженный и навсегда покоренный великолепной личностью своего
воспитателя. В этом прозвучала надежда. Гессе был убежден, что
какими-то, пусть неизвестными ему путями человечество все же
придет к созданию более гармонического общества, чем Европа
середины XX века.
Произведения Гессе переведены сейчас почти на все языки
мира. Его читают, о нем спорят. Широко издают и изучают Гессе в
ГДР. В наши дни, когда ряд модных философов на Западе
категорически утверждает примат практицизма над "духовностью",
его "Игра в бисер" приобретает особую актуальность.
Гессе -- хранитель и продолжатель лучших традиций культуры
прошлого -- был "служителем нового" (как назвал его тот же
Томас Манн), он старался сохранить для этого нового все то, что
он любил и почитал в прошлом. Советские читатели, несомненно, с
интересом приобщатся к тревожным раздумьям автора "Игры в
бисер".
Е. Маркович
---------------------------------------------------------------
Паломникам в страну Востока
ИГРА В БИСЕР
ОПЫТ ЖИЗНЕОПИСАНИЯ ИОЗЕФА КНЕХТА, МАГИСТРА ИГРЫ,
С ПРИЛОЖЕНИЕМ СОБСТВЕННЫХ ЕГО СОЧИНЕНИЙ
Издано Германом Гессе
* ИГРА В БИСЕР *
Опыт общедоступного введения в ее историю
...nоn entia enim licet quodammodo levibusque horninibus
facilius alque incuriosius verbis reddere quam entia,
vei-urntamen pio diligentique rerum scriptori plane aliter res
se habet: nihil tantum repugnat ne verbis illustretur, at nihil
adeo necesse est ante hominum oculos proponere ut certas
quasdam res, quas esse neque demonstrari neque probari potest,
quae contra eo ipso, quod pii diligentesque viri illas quasi ut
entia tractant, enti nascendique facultati paululum
appropinquant.
ALBERTUS SECUNDUS
tract, de cristall. spirit., ed. Clangor
et Collof. lib. I, cap. 28{1_00_1}
РУКОПИСНЫЙ ПЕРЕВОД ИОЗЕФА КНЕХТА:
...и пусть люди легкодумные{1_02} полагают, будто
несуществующее в некотором роде легче и безответственней облечь
в слова, нежели существующее, однако для благоговейного и
совестливого историка все обстоит как раз наоборот: ничто так
не ускользает от изображения в слове и в то же время ничто так
настоятельно не требует передачи на суд людей, как некоторые
вещи, существование которых недоказуемо, да и маловероятно, но
которые именно благодаря тому, что люди благоговейные и
совестливые видят их как бы существующими, хотя бы на один шаг
приближаются к бытию своему, к самой возможности рождения
своего.
В настоящем труде мы намерены предать гласности то
немногое, что нам посчастливилось собрать о жизни Иозефа
Кнехта, именуемого в архивах Игры в бисер, или иначе -- Игры
стеклянных бус, как Ludi Magister Josephus III{1_1_01}. Мы не
можем закрывать глаза на то, что подобное начинание в некотором
роде противоречит или кажется противоречащим законам и обычаям
Касталии. Ведь именно изгнание индивидуального и возможно более
полное включение личности в иерархию Воспитательной Коллегии и
научного мира сеть один из высших принципов нашей духовной
жизни. И принцип этот укоренился и стал традицией столь давно,
что теперь крайне затруднительно, а зачастую даже и невозможно
выяснить подробности жизни и черты характера отдельных лиц,
имеющих перед этой иерархией особые заслуги; норой не удается
установить даже имен! Но такова уж отличительная черта духовной
жизни нашей Провинции, что ее иерархическая организация
исповедует идеал безымянности и в значительной мере
приблизилась к осуществлению этого идеала.
Если мы все же упорствуем в нашем намерении обнародовать
кое-какие подробности биографии Магистра Игры Иозефа III и хотя
бы вчерне воссоздать его образ, черты его личности, то
поступаем мы так отнюдь не из приверженности к культу великих
людей и не из непокорности обычаям, -- напротив, мы убеждены,
что служим тем самым истине и науке. Старинное правило гласит:
чем четче и непреклоннее мы формулируем тезис, тем неумолимей
он требует своего антитезиса. Мы одобряем и уважаем идею,
положенную в основу безымянности наших Коллегий и нашей
духовной жизни. Однако достаточно бросить беглый взгляд на
предысторию ее, особенно на развитие Игры в бисер, как мы
бесповоротно убеждаемся: каждая фаза этого развития, всякое
расширение и изменение Игры, любое существенное вторжение в ее
основы -- прогрессивного или консервативного толка, -- хотя и
не указывает прямо на своего единственного и главного
инспиратора, все же наиболее ярко предстает перед нами именно в
самой личности преобразователя, личности того, кто был лишь
неким инструментом данного изменения и усовершенствования.
Правда, сегодня само понятие личности весьма расходится с
тем, что под этим подразумевали биографы и историки прежних
времен. Для них, и особенно для авторов тех эпох, когда
преобладал интерес к биографиям, существенным казалось
отклонение личности от нормы, аномалии, неповторимость, нередко
прямо-таки патологическое, в то время как мы сегодня выдающейся
почитаем личность лишь тогда, когда встречаем человека,
который, не впав в оригинальничание и избегнув всяких причуд,
сумел возможно более совершенно найти себя в общности, возможно
совершеннее служить сверхличному. Взглянув на это пристальней,
мы увидим, что уже древность знала подобный идеал: возьмем хотя
бы образ "Мудреца" или "Совершенного" в древнем Китае или же
идеал Сократова учения о добродетелях -- ведь это почти
неотличимо от нашего сегодняшнего идеала; да и не одна великая
духовная организация, как-то Римская церковь во времена своего
расцвета, утверждала те же принципы, и не один великий образ ее
истории, как-то святой Фома Аквинский, предстает перед нами,
подобно скульптурам греческой архаики, скорее как идеальный
представитель некоего типа, нежели как индивидуальность. Тем не
менее в период, предшествовавший реформации всей духовной
жизни, начало которой, было положено в двадцатом столетии и
наследниками которой мы являемся, этот неискаженный древний
идеал был почти полностью утрачен. Мы диву даемся, обнаружив в
какой-нибудь биографии того времени обстоятельный рассказ о
братьях и сестрах героя, о том, какие душевные рубцы оставило в
нем прощание с детством, переходный возраст, борьба за
признание, тоска по любви. Нас, ныне живущих, интересует не
патология или семейные связи, не бессознательная жизнь,
пищеварение или сон героя; даже его духовная предыстория, его
становление под воздействием любимых занятий и любимых книг
представляются нам не столь уж важными. Для нас лишь тот --
герой, лишь тот представляет интерес, кто благодаря своим
задаткам и своему воспитанию оказался способным почти без
остатка подчинить свою индивидуальность иерархической функции,
не утратив при этом силы, свежести, удивительной энергии,
составляющих суть и смысл всякой личности. Если же личность
приходит в конфликт с иерархией, мы рассматриваем именно эти
конфликты как некий пробный камень, на котором проверяются
достоинства личности. Сколь мало мы склонны одобрять мятежника,
порвавшего под влиянием страстей и прихотей с порядком, столь
же глубоко мы чтим память о жертвах, о подлинно трагическом.
Впрочем, когда речь заходит об истинном герое, с которого
и впрямь стоит брать пример, то интерес к индивидуальности, к
имени, к облику и жесту представляется нам естественным и
оправданным, ибо в самой совершенной иерархии, в самой
налаженной организации мы усматриваем отнюдь не машину,
собранную из мертвых и не представляющих интереса частей, но
живое тело, где каждый член, каждый орган своим бытием и своей
свободой участвует в таинстве, имя которому жизнь. Этим мы и
руководились, разыскивая сведения о жизни Магистра Игры Иозефа
Кнехта, и прилагали особую ревность к обнаружению всего, им
самим написанного; в конце концов нам удалось отыскать
несколько рукописей, представляющих, как мы полагаем, интерес
для читателя.
Членам Ордена и прежде всего мастерам Игры все или часть
того, что мы в состоянии сообщить о жизни и личности Кнехта,
вероятно, известно, и уже потому книга наша предназначена не
только для этого круга, но мы надеемся найти вдумчивого
читателя и за его пределами.
Для первого, более узкого круга книга не нуждалась бы во
введении или комментариях. Но коль скоро мы взялись
заинтересовать жизнью и трудами нашего героя читателя вне
Ордена, перед нами встает достаточно трудная задача предпослать
книге небольшое общедоступное введение, толкующее как смысл,
так и историю Игры в бисер. Мы подчеркиваем -- общедоступное,
ибо введение это ни в коей мере не претендует на
разбирательство тех вопросов и проблем Игры и ее истории, о
которых никогда не утихают споры в рамках самого Ордена. Для
объективного освещения этой темы время еще не пришло.
Итак, напрасно было бы требовать от нас изложения всей
истории и теории Игры: подобная задача не по плечу и куда более
искушенным и достойным авторам. Решение ее -- удел будущего,
если, разумеется, к тому времени сохранятся как источники, так
и духовные предпосылки. Еще того менее наш труд может служить
учебником Игры -- таковой вообще никогда не будет написан.
Правила этой Игры игр усваиваются только обычным, предписанным
путем, на что уходят годы, и никому из посвященных не придет на
ум упрощать или облегчать процесс их усвоения.
Эти правила, язык знаков и грамматика самой Игры суть не
что иное, как высокоразвитая тайнопись, в создании которой
участвуют многие науки и искусства, в особенности же математика
и музыка (соответственно музыковедение), и которая способна
выразить и связать друг с другом смыслы и результаты почти всех
научных дисциплин. Таким образом, наша Игра стеклянных бус есть
игра со всеми смыслами и ценностями нашей культуры, мастер
играет ими, как в эпоху расцвета живописи художник играл
красками своей палитры. Всем, что в свои творческие эпохи
человечество создало в сфере познания, высоких мыслей,
искусства, всем, что в последующие столетия было закреплено в
научных понятиях и стало, в результате, общим интеллектуальным
достоянием, -- всем этим неимоверно богатым духовным материалом
мастер Игры владеет, как органист своим органом, и орган этот
обладает почти непредставимым совершенством, его клавиатура и
педали воспроизводят весь духовный мир, его регистры почти
неисчислимы, теоретически на таком инструменте можно проиграть
все духовное содержание вселенной. Эта клавиатура, педали и
регистры строго зафиксированы, их число и распорядок могут быть
усовершенствованы разве что в теории: обогащение языка самой
Игры через внесение в нее новых смыслов подлежит строжайшему
контролю верховного руководства Игры. Напротив, в рамках этого
остова, или, чтобы продолжить наше сравнение, в рамках сложной
механики гигантского органа, перед мастером открываются
безграничные возможности и комбинации: среди тысяч строго по
правилам сыгранных партий нельзя обнаружить две хотя бы внешне
схожих одна с другой. Предположим даже, что два мастера избрали
содержанием своих партий одну и ту же узкую тематику, но и
тогда обе игры могут решительно отличаться друг от друга
образом мыслей, характером, настроением, виртуозностью игроков,
а соответственно этому различную окраску обретает и самый ход
Игры.
В конце концов каждый историк волен относить начало и
предысторию Игры в бисер к тому времени, к какому ему
заблагорассудится. Подобно всем великим идеям, у Игры по сути
нет начала, ее идея жила вечно. Как идею, как некое
предчувствие или желанный идеал мы находим прообраз Игры еще в
древности, например у Пифагора{1_1_0_00}, затем на закате
античной культуры -- в гностических кругах эллинизма{1_1_0_01},
не реже у китайцев, еще позднее -- в периоды наивысших подъемов
духовной жизни арабско-мавританского мира, после чего следы ее
предыстории ведут через схоластику и гуманизм к математическим
академиям семнадцатого и восемнадцатого столетий, вплоть до
философов романтизма и рун из магических мечтаний Новалиса. В
основе всякого движения духа к вожделенной цели -- universitas
litterarum{1_1_02}, в основе всякой платоновской
академии{1_1_0_02}, всякого общения интеллектуальной элиты,
всякой попытки сблизить точные и гуманитарные науки, примирить
науку и искусство или же науку и религию, мы видим одну и ту же
вечную идею, которая обрела для нас конкретные черты в Игре в
бисер. Такие выдающиеся умы, как Абеляр, Лейбниц, Гегель,
очевидным образом лелеяли мечту о вмещении духовного универсума
в концентрические системы, о слиянии живой красоты духовности и
искусства с магией формул, с лаконизмом точных дисциплин. Когда
музыка и математика почти одновременно переживали свой
классический период, часто можно было видеть дружественное
сближение и взаимное обогащение обеих сфер. А за два столетия
до этого у Николая Кузанского{1_1_0_03} мы наталкиваемся на
мысли, порожденные подобными же стремлениями: "Дух усваивает
форму потенциальности, дабы все измерить в статусе
потенциальности, и форму абсолютной необходимости, дабы все
измерить в статусе единства и простоты, как это делает бог; и
форму необходимости во взаимосвязи, дабы все измерить в его
самобытности, и наконец усваивает форму детерминированной
потенциальности, дабы все измерить в отношении к его
существованию. Однако дух измеряет и символически, через
сравнение, как-то: пользуясь числом, геометрическими фигурами и
ссылаясь на них как на подобия". По нашему убеждению, не одна
эта мысль Николая Кузанского перекликается с нашей Игрой в
бисер, иначе говоря, соответствует близкому направлению
фантазии и проистекает от него; у Кузанца можно найти много
подобных созвучий. Его любовь к математике и его умение, даже
страсть, при определении теолого-философских понятий прибегать
к фигурам и аксиомам геометрии Эвклида как к поясняющим
подобиям, кажутся нам весьма близкими умственному строю нашей
Игры; порой и его особая латынь (вокабулы ее нередко
представляют собой его свободное изобретение, и тем не менее ни
один латинист не затруднится схватить их смысл) напоминает
вольную пластику языка Игры в бисер.
С не меньшим основанием к праотцам Игры следует причислить
Альбертуса Секундуса, о чем свидетельствует хотя бы наш
эпиграф. Мы полагаем также, хотя и не в состоянии подкрепить
это цитатами, что идея Игры владела и теми учеными
композиторами шестнадцатого, семнадцатого и восемнадцатого
столетий, которые клали в основу своих композиций
математические умозрения. В литературах прошлого нередко
наталкиваешься на легенды о мудрых и волшебных играх,
рождавшихся и живших в кругу ученых, монахов или же при дворе
какого-нибудь просвещенного князя, например, особые шахматы,
фигуры и поля которых, кроме обычных значений, имели еще и
другое, тайное. Общеизвестны также те сообщения, сказания и
саги младенческой поры всех культур, в которых музыке
приписывают, помимо ее художественного воздействия, магическую
власть над душами людей и на родов и превращают ее в тайную
законодательницу или правительницу людей и их государств. Мысль
об идеальной, небесной жизни людей под гегемонией музыки играла
свою роль от древнего Китая до сказаний греков. С подобным
культом музыки ("и в пресуществлениях вечных напева тайная
власть въяве нас окликает" -- Новалис) самым тесным образом
связана и Игра в бисер.
Однако, хотя мы и признаем идею Игры вечной и потому
жившей и возвещавшей о себе задолго до своего реального
осуществления, все же в известной нам форме она имеет свою
определенную историю, о важнейших этапах которой мы и
попытаемся теперь вкратце рассказать.
Идейное течение, в число последствий которого входят
основание Ордена и Игра в бисер, берет свое начало в том
историческом периоде, который со времен основополагающих трудов
историка словесности Плиния Цигенхальса носит введенное
последним обозначение "фельетонистическая эпоха"{1_1_0_04}.
Подобные названия соблазнительны, однако и опасны; они толкают
к несправедливой оценке миновавшего состояния жизни
человечества и вынуждают нас оговориться: фельетонистическая
эпоха{1_1_0_04} отнюдь не была бездуховной или хотя бы бедной
духом. И все же, опять-таки согласно данным Цигенхальса, век
этот не знал, что делать со своей духовностью, или, вернее, не
знал, как определить подобающее духу место в структуре жизни и
государства. Признаться, мы плохо знаем эту эпоху, хотя именно
на ее почве возросло все то, что ныне стало характерным для
нашей духовной жизни. Согласно Цигенхальсу, эпоха эта была в
высокой степени "бюргерской", заплатившей немалую дань далеко
заходящему индивидуализму, и если мы, стремясь передать ее
атмосферу, все же отваживаемся, прибегнув к Цигенхальсу,
набросать некоторые ее черты, то делаем это в уверенности, что
они не фиктивны, не преувеличены и не искажены, ибо великий
исследователь подтверждает их подлинность множеством
литературных и иных документов. В оценке этой эпохи мы вполне
сходимся с этим ученым, кстати, единственным, подвергшим
фельетонистическую эпоху{1_1_0_04} серьезному изучению, и
притом стремимся не забывать, что весьма легко, но и весьма
неразумно морщить нос, натыкаясь на ошибки и заблуждения былых
времен.
Начиная от исхода средневековья, духовная жизнь Европы
обнаружила две основные тенденции: освобождение мысли и веры от
власти любых авторитетов, иначе говоря, борьба осознавшего себя
полноправным и суверенным рассудка против господства Римской
церкви, и, с другой стороны, тайная, но настоятельная
потребность рассудка в узаконении этой его свободы, в новом,
исходящем из него самого и адекватном ему авторитете. Обобщая,
можно утверждать: в целом дух одержал верх в этой, иногда
причудливо противоречивой, борьбе во имя двух принципиально
противоположных целей. Стоила ли эта победа бесчисленных жертв,
принесенных со имя ее, достаточно ли совершенен нынешний
порядок духовной жизни, долго ля он продержится, чтобы
оправдать все страдания, судороги и аномалии -- от процессов
против еретиков и сжигания ведьм до впавших в безумство пли
наложивших на себя руки "гениев", -- заниматься подобным
вопросом нам не дозволено. рошлое прошло: было ли оно удачным
или лучше бы его и вовсе не было, признаем ли мы за ним
какой-то "смысл" или не признаем, -- все это в равной мере
лишено значения. Отгремели и вышеупомянутые бои за "свободу"
духа; полностью сбросив опеку церкви, а частично и государства,
дух в конце фельетонистической эпохи обрел неслыханную и для
него самого невыносимую свободу, однако он так и не нашел им
самим сформулированного и уважаемого закона, нового авторитета,
истинной легитимности так и не обрел. Право, удивительны
приводимые Цигенхальсом примеры продажности, самоуничижения
духа в те далекие времена.
Однозначной дефиниции того продукта, по которому мы
именуем всю эпоху, то сеть "фельетона", мы, откровенно говоря,
дать не в состоянии. Создается впечатление, что "фельетоны",
как особо популярный вид публикаций в ежедневных газетах,
изготовлялись миллионами и являли собой основную духовную пищу
жаждущей образования публики, что они трактовали, пли, лучше
сказать, "болтали" о всевозможных предметах знаний и, как нам
кажется, умнейшие из фельетонистов сами потешались над своей
работой. Цигенхальс, например, признается, что в своих
исследованиях наталкивался на такие труды, которые следует
рассматривать как издевку автора над собой, в противном случае
они вооб